Пролог
23 мая 2025, 15:50Меж таежных лесов, покрытых мягкими снегами, питаемая артериями полноводных рек и людскими потоками, что медленно плелись сюда с запада, дремала в тишине зимней ночи одна из сибирских столиц. Спрятавшись за уральским хребтом от России, от ее войн, придворных интриг и бунтов, она жила своей жизнью – шумела рынками, магазинами, звенела золотом, гудела пароходами, стучала тяпками, строила университет и тихо перешептывалась голосами нескольких поколений ссыльных революционеров. Пока Россия суетилась, здесь тихо текла самая обычная жизнь, напористо, но неспешно двигался прогресс, и лишь по ночам меж сосновых вершин пролетала ночной птицей неясная тревога, знамение новых времен…
И здесь, у самой границы тайги, чуть дальше крайней дороги города, недалеко от кладбища, стоял дом. Двухэтажный, тянувшийся вверх острой крышей мезонина, он, высокий и статный, неумолимо привлекал внимание даже теперь, когда был закопан по окна в пушистый снег. Нижняя часть его была окрашена в белый, будто продолжение сугробов, и только красно-коричневые узорчатые рамы выделялись на ней, как подмороженные ягоды на снежной лапе рябины. Доски второго же этажа все переливались этим ярким цветом, и здесь, напротив, нежно белели резные наличники окон. Над ними в массивной четырехскатной крыше сидел, угнездившись, такой же коричневый мезонин с тремя окошками, что сверху, словно для тепла, окутан был снежной шапкой. За ним к небу тянулась труба, и из нее поднимался мягкий сизый дым, что тут же рассеивался шквальными ветрами…
Когда-то на этом месте жилище человеческое уходило не вверх, а вниз, и в небольшой землянке ютился со своими работниками уже старый на вид человек, которому спустя годы мытарств по Сибири власть наконец дала право осесть где-то и свить свое гнездо.
Звали этого человека Василий Иванович Горихвостов. За плечами его было многое – война с Наполеоном, французский плен, дерзкий из него побег, потом годы, проведенные в Европе; участие в южном тайном обществе[1], время жарких споров и смелых проектов, что смыты были кровью Черниговского полка[2]… А после были долгие дни, долгие споры военного начальства – четвертовать, расстрелять или повесить, – и затем медленный, растянувшийся на несколько лет пеший исход из России за Урал, где бунтовщика ждал сначала острог, затем Зерентуйский рудник, потом Петровский завод, и только спустя десять лет труда – поселение в какой-то глухой деревне. И лишь через четверть века царствования давно забытый враг, такой далекий и маленький, если смотреть на него с сибирских просторов, решил, что теперь уж ему точно нечего бояться старых бунтовщиков, здоровье и молодость которых давно угробила каторга, и разрешил Василию Ивановичу поселиться пусть под надзором, но там, где он пожелает. Горихвостов, уже пятидесятилетний старик, уставший от тревог, остался бы там, где он жил, но думать ему нужно было не только лишь о себе. У него была жена, что отдала ради него все, бросилась за ним на каторгу, оставив родителей и высший свет, и ей теперь, когда они оба состарились, нужно было вернуть долг и дать пожить хоть в каком-то обществе; у него были дети, которым следовало дать образование, помочь найти призвание и обзавестись семьями; да и ум еще не совсем сумасшедшего старика требовал пищи. И вот, в 1850 году Горихвостовы перебрались в один из крупнейших городов Сибири, и Василий Иванович, который чах уже без работы, своими руками лишь с парой работников и сыновьями построил одноэтажный дом на краю тайги и обосновался здесь. Каждое ясное утро, даже в лютый мороз, соседи видели, как он, старик с седыми усами, курил на крыльце и смотрел острыми глазами куда-то далеко, будто пытался разглядеть неясное будущее.
Помимо Василия Ивановича, жены его, в новом доме поселились двое их сыновей и дочь – единственные трое выживших из всех их одиннадцати детей, большинство из коих, родившись в суровое для семьи время и поняв обреченность свою, тихо ушли во сне, не дожив и до года-двух. Младший сын и дочь – Кирилл и Мария – тоже скоро будто умерли для семьи. После того, как царь Александр взошел на престол и по амнистии вернул отцу и детям его и дворянское достоинство с правом жить в России, Мария уехала к родным матери под Рязань и вскоре вышла там замуж за местного чиновника. Кирилл же, что в мать был тихим и болезненным, отчего все детство находился на волоске от смерти, загорелся мечтой стать врачом и ради цели этой отправился пытать счастье в столицах.
Единственным, кто остался в Сибири, был старший сын Горихвостовых, Лавр Васильевич. По приезде в новый город он едва ли не сразу женился – и не на ком-нибудь, а на дочери местного купца, пробивной девице, что мигом увидела в энергичном сероглазом юноше того, кто сможет ее озолотить. А Лавр Васильевич и правда был не промах. Унаследовав от отца смелость и горячность, а от матери – умение выживать, приспосабливаться даже в самые лютые времена, он, лишенный дворянства дворянин, вдруг обнаружил себя прирожденным дельцом, а когда по амнистии ему вернулся титул, откровенно рассмеялся в лицо судьбе! И правда, ему титул уже нужен не был. Заручившись связями тестя, банкира и торговца, он довольно быстро приумножил приданое жены на речной торговле, а уже в первые годы нового царствования, почувствовав, как грядущий капитализм шуршит билетами, предложил тестю открыть свое пароходство – и дело это выстрелило так, что за одно десятилетие Горихвостов сколотил себе капитал, достойный первой гильдии.
И вместе с молодым хозяином расцвел и старый дом. Крыша была разобрана, первый этаж, сколоченный старшим Горихвостовым, побелен, а над ним были построены еще комнаты и мезонин по тогдашней моде. На втором этаже поселился Лавр Васильевич с женой и их дети – по какой-то неведомой традиции, снова дочь и два сына. А под ними расположился тихо доживающий свой век старик…
Когда новый царь Александр объявил амнистию, Василий Иванович лишь криво усмехнулся и… исчез из дома. Его искали несколько дней – тщетно, пока его любимая внучка, старшая девочка в семье, которой исполнилось недавно шесть, не заставила няню свою прийти на кладбище. Там они и нашли старика. Уронив голову на руки, он сидел в одиночестве у могилы жены, что преставилась лишь пару лет назад, немного не пережив мучителя ее семьи, царя Николая, а когда к нему подсела рядом любимая его девочка, он, будто и не пропадал никуда, обнял ее морщинистой рукой. Так и просидели они на холоде среди крестов под взглядом оробевшей няни еще с четверть часа, пока девочка не спросила вдруг тонким голоском:
– Деда, а ты поедешь в Россию?
Горихвостов горько усмехнулся, посмотрел потемневшими от старости глазами в глаза внучки, светло-серые, еще не видевшие горя, и со стороны показалось, будто бы утреннее небо сошлось горизонтом с темной гладью воды.
– Может быть, и поехал бы, Юлёнок, – улыбнулся Василий Иванович, пожимая плечами. – Да вот старуха моя не пускает…
И он остался. Пока молодое поколение наверху бесилось от переизбытка жизни, пока отец семейства считал векселя, рассматривал чертежи, жал руки капитанам, пока сыновья его Николая и Илья, превращались из веселых хулиганов, что стреляли из рогаток и махали детскими саблями, в серьезных юношей, которых Лавр Васильевич все больше привлекал к своему делу, Василий Иванович устраивал внизу тихое свое существование. Из комнат детей, что теперь жили в России, он сделал библиотеку, куда поместил свои старые книги и где теперь расставлял новые, где хранил письма друзей, какие-то заметки из молодости, рисунки и все прочее, что напоминало ему об ушедших днях горячей и кровавой юности. Долгое время библиотека была для Горихвостова местом уединения, куда он не пускал никого из домочадцев, пока однажды, читая, не заметил под занавеской белые носочки туфель.
– Плохо прячешься, Юлёнок, – сказал он, усмехаясь. – Жандармы б сразу тебя нашли.
Покраснев до кончиков ушей, Юля, его внучка, уже немного подросшая светловолосая девочка, вышла из своего укрытия и, насупившись, села к деду за стол. В руках у нее был альбом, в котором Горихвостов узнал свои рисунки, посвященные Черниговскому восстанию.
– Расскажи, с кем ты тут воевал, – попросила она, протягивая деду альбом. Горихвостов посмотрел на нее с прищуром, покручивая ус.
– С царем, – осторожно сказал он.
Юля выпучила глаза.
– С каким царем? С французским?
Василий Иванович прыснул.
– Да этот царь ли был?! Посмешище ростом с табуретку!.. Не-ет. Вот мы воевали с настоящим царем, с нашим, русским царем… Николай тогда едва взошел на престол, но уже стал истинными деспотом – вот это я понимаю, Романовская порода, а не всякие выскочки-корсиканцы!
– Но если это наш был царь, – не поняла Юля, – зачем с ним воевать?..
Василий Иванович вздохнул и посмотрел пристально на девочку.
– Знаешь, как прадед твой по мамке тут оказался? – неожиданно спросил он. Юля покачала головой. – А так, что был он крепостным крестьянином у одного помещика. И раз случилось, что этот помещик жену его первую… – Василий Иванович замялся, подбирая слова, – в общем сильно обидел ее помещик. И прадед твой хотел его удавить, да не смог, раньше скрутили. И секли его, нещадно секли, а когда забить его, как свинью, не вышло, отправили сюда куковать… Вот так раз – и переломили жизнь человеческую, будто он не человек был, а скотина, которую можно и побить, и выкинуть, если господам вздумается…
Юля смотрела на деда широко распахнутыми от ужаса глазами.
– Вот такие у нас были порядки, – продолжил Василий Иванович, но тут, увидев испуг внучки, стушевался немного: – Но теперь, дай бог, и получше будет. Вот крестьян ныне освобождают, вроде как и покончено с этим злом…
– И больше никого бить не будут? – испуганно спросила Юля.
– Будут, внучка, будут. Может не хлыстом, так деньгой. Мне-то, насмотревшемуся, то, быть может, может и покажется сказкой. А ты своему времени не верь. Ты его за горло держи и спрашивай всегда, какой еще порок им не изведен, какой человек им не осчастливлен? Только так мы заживем, только так, поняла меня?
Юля не поняла ничего, но смущенно кивнула. Спрыгнув со стула, она присела к деду на колени и открыла перед ним альбом.
– Так расскажи все-таки, как ты воевал?
Василий Иванович обнял ее и усмехнулся в усы.
– Тебе-то, девке, к чему это знать? Вот даже братьям твоим скучно слушать было…
– А мне не будет скучно! – упрямо сказала Юля. – Ну расскажи…
– Ну ладно-ладно, командирша, – сдался Василий Иванович, и взял свободной рукой альбом. – Ну что тут… Было это, значит, в декабре двадцать пятого года… Мы тогда узнали, что в столице помер царь, а наши товарищи с севера подняли бунт в день присяги брату его, Николаю. Но их перебили быстро, потопили их – одних в крови, других в Неве[3]… Мы были злы, жуть как злы, и решили, что теперь пришло время повоевать нам…
С того дня в библиотеке стало на одного обитателя больше. Увлеченная рассказами Василия Ивановича, Юля проводила там целые дни, слушая его истории и с каждым днем узнавая все больше о полной трагических перипетий жизни ее деда, что становилась и ее жизнью тоже. Горихвостов же, долгие годы с неохотой и ворчанием говоривший о своем прошлом, все больше увлекался этим делом, и когда Юля, уже буду девочкой-подростком, научившись разборчиво писать, предложила ему записывать его истории, он, поупрямившись немного, согласился. И с тех пор они каждый вечер сидели в библиотеке и подолгу переносили на бумагу рассказы о жарких диспутах на собраниях повстанцев, о крови восстания и тяжелых годах каждодневного муторного подвига на каторге…
Лавр Васильевич с женой, тогда уже солидная купеческая чета, ни увлечения дочери, ни помешательства родителя особо не поняли, но сошлись на мысли, что такое упражнение по чистописанию для Юли будет полезно, а оттого особо ее не трогали. Но они и представить не могли, что беспокоиться им надо было не о ней, а о Василии Ивановиче. Тот настолько увлекся думами о минувшем, что стал как-то нездорово энергичен и бодр, особо общителен, а через год надломился и в один день слег.
Кирилл Васильевич, уже врач с образованием, как мог быстро примчался домой из Иркутска, где жил с семьей, но, едва увидев отца, мигом уловил докторской интуицией, что дело плохо. Маленькая Юля, которая последние пять лет проводила с дедом времени больше, чем кто-либо другой из их семьи, тоже поняла это, и оттого провела неотступно последние дни дедовой жизни у его постели. Она читала ему свои записки, тот слушал молча так, что казалось, будто он дремлет, но если вдруг Юля путала чин какого-нибудь его товарища или название села, он тут же поправлял ворчливо ошибку. Кирилл Васильевич, что сидел в темном углу и неустанно следил за отцом, улыбался про себя, подергивая кучерявую бороду.
И вот в один из вечеров, когда Юлия по обыкновению читала рукопись, Василий Иванович вдруг поднял иссохшую руку и взял внучку за запястье. Девушка подняла голову, встретилась взглядом с дедом и среди черных морщин его лица увидела на миг, как последняя искра жизни сверкнула в серых его глазах. Рука его ослабела, повисла на ее запястье, и под пустым взглядом разгладившегося лица, лица тела, а не человека, она вся похолодела.
Кирилл Васильевич подошел к отцу, пощупал пульс, взглянул на племянницу блестящими глазами и, отняв от нее мертвую руку, сказал:
– Кончено. Он погас.
Пока дом тихо шуршал в ожидании похорон, пока Лавр Васильевич принимал соболезнования, Юля сидела в одиночестве в библиотеке, бесцельно читала рукописи и плакала. Сердце ее было пусто, и болтался в пустоте этой лишь один вопрос – что ей теперь делать? Она единственная знала все эти истории, единственная имела записи их, единственная разбиралась в шкафах дедовой библиотеки… И ей так хотелось сберечь все это, сохранить каждый вздох родного человека, который жил теперь только в этих вещах, но она не знала, а хотел ли бы он этого? Он соглашался рассказывать истории под запись, любил пересматривать свои книги, альбомы, но никогда не говорил прямо о желании своем раскрыть душу перед кем-то еще, кроме внучки, и Юля оттого не была уверена, что ей стоит и дальше ворошить прошлое, пока однажды ее не вызвал к себе отец.
Кабинет его был на втором этаже дома. Большую часть его занимал массивный дубовый стол и большие шкафы с бумагами, а за стулом с длинной спинкой висели на стене между двух окон раскидистые оленьи рога. Когда Лавр Васильевич сидел за столом, рога эти обрамляли его голову, будто корона, и важный купец, пузатый, в дорогом костюме из хорошего сукна, казался настоящим властелином своего дома. Но, как оказалось, то было не совсем так.
– Отец учудил.
Поправив пенсне с золотыми цепочками, Лавр Васильевич пробежался взглядом по бумагам и протянул их дочери. Юля для вида посмотрела их, но, не поняв ровным счетом ничего, пожала плечами.
– Это завещание, – спокойно пояснил отец. – Он оставил дом и землю тебе.
Юля посмотрела испуганно на бумаги, потом снова на отца, потом снова на бумаги. Лавр Васильевич начал что-то втолковывать ей о трудностях раздела имущества, но она не слушала. В голове звучала лишь одна мысль – если дед оставил все это ей, значит, он хотел бы, чтобы наследие его жило…
– …получается, когда ты выйдешь замуж, твое имущество уйдет вместе с тобой в другую семью. И наш дом уже перестанет быть нашим, понимаешь?
– Батюшка, – спокойно сказала Юлия. – Я пока замуж не собираюсь. А если соберусь, у тебя денег много – ты себе новый дом купишь или построишь, лучше прежнего… А этот оставь мне. Это больше, чем дом.
Бессчетное количество раз пришлось Юлии повторять эту мысль отцу, матери, братьям, адвокатам, но в конце концов, с дурным предчувствием, но Лавр Васильевич согласился – семье и правда терять было нечего. А вот Юлия охвачена была таким жутким суеверным страхом, что чуть не слегла от нервного расстройства, и на ноги ее поднимало лишь осознание того, что теперь она и только она ответственна за дедову библиотеку. Оказавшись в одиночестве перед тысячами книг, писем, рукописей, она поначалу потерялась совершенно. Что нужно было делать со всем этим, она не знала совсем, а оттого стала лишь бесцельно перелистывать книги, будто пытаясь найти в них какой-то ответ. Порой она встречала книги потрепанные, порванные, и тогда садилась их чинить; порой видела записки деда на полях и с интересом читала их; порой находила стопки писем, хаотично разбросанных, и с каждой такой находкой она понимала, что не может просто так просматривать все это – здесь требовалась система.
За помощью Юля обратилась в городскую библиотеку, работники которой, поначалу смотревшие на девушку, как на сумасшедшую, вскоре прониклись ее рвением и начали охотно делиться своими мудростями. От них Юля узнала об алфавитных каталогах, об описях, о конволютах, о том, как правильно расставлять книги на полках, чтобы они не терялись и не портились, как ухаживать за шкафами, как оберегать бумагу от пыли, червяков и крыс. Слушая бесконечные рассказы служителей библиотеки, Юлия загоралась все больше, ведь понимала все отчетливее, какая сложная и долгая работа ей предстоит. Работа, быть может, на всю жизнь. Призвание.
Юлия росла с мыслью, что человек просто так жить не может. В этой точке сходились совершенно противоположные взгляды на жизнь ее отца и деда. Лавр Васильевич, никогда не выбиравший мученичества, но выросший волей отца в голоде и холоде ссылки, считал, что жить надо ради накопления, ради приумножения богатства, дабы было у человека, что оставить детям, кроме героических историй, полных бесплодных приключений; Василий Иванович же от такого мещанского взгляда всегда раздражался и ворчал в усы, что человек должен жить ради высшей цели, ради идеи, а не каких-то бумажек, на что сын обыкновенно отвечал ему, что идеей человека не накормить. Дед после этого выходил из себя, хлопал того по животу, начинал ругаться, что он совсем разъелся и оплыл с такой-то философией, превратился из человека в свинью. Но Лавр Васильевич его нападки терпел стоически, с уверенностью человека со своей жизненной философией, и Василий Иванович в конце концов выдыхался и уходил к себе, а когда Юля заглядывала посмотреть, как он, начинал бормотать про себя, как умалишенный на исповеди, все прегрешения сына:
– …у него матросы служат, бедные парни – вечно от неисправностей кто-то калечится… Помнишь, как в прошлом году пожар был, и двое заживо сгорели… А ребята, что в порту корабли разгружают, они по сколько работают? Не спят же почти… Один вон помер в прошлом году – ящик поднял, и сердце остановилось, а другой в обморок упал на причале и прям в воду – утоп… А как он банк соперников своих в том году опрокинули! На бирже сыграли, а? Там один человек застрелился, а ведь у него семья была, детки…
Эти случаи, что тяжелым камнем ложились на старческое сердце, дед мог вспоминать часами, но потом обязательно прерывался и говорил сурово:
– Вот он так живет, а ты не живи. По совести надо жить, а не брюхо набивать. Наш Павел Иванович[4] еще четверть века назад говорил, что все эти банкиры, торгаши – гнусные обиратели… А мы не слушали… Думали, что хуже нашей, крепостнической сволочи никого быть не может! А тут еще как посмотреть…
Пусть Юлия и понимала со стыдом, что без отцовских денег, нажитых чужим потом и кровью, им всем было бы не прожить, мысли деда ей были ближе. Когда он говорил об угнетенном народе, о верхах, что не знают и презирают его, о деспотическом правлении, где все зависит от воли одного царя и лжи его приближенных, о неуправляемом этом механизме, которому нужна была кровь поколений и военный позор перед Европой, чтобы начать двигаться с места, она, натура, выращенная дома, в тепле любящей матерью, не могла не сгорать от ужаса и жалости. И поэтому ей с каждым днем все больше виделась в мировоззрении ее деда какая-то глубинная правда, которую она клялась сохранить, даже если на это уйдет ее жизнь.
Она стала просиживать в библиотеке целые дни. Завела описи, стала вести каталоги, чтобы ни одна книга не потерялась, вечно что-то чинила, подклеивала, составляла конволюты и папки из разрозненных бумаг, старательно фиксировала все заметки деда, чтобы те можно было легко найти, да и сами полки начала перебирать в алфавитном порядке. На работу эту, во многом муторную и трудоемкую, уходила вся жизнь Юлии, и та едва ли заметила за ней, как выросла, как преобразилась из девочки-подростка в молодую девушку. Но зато заметили это ее родители.
Обстановка в доме накалялась. Лавр Васильевич, имевший с десяток партнеров с взрослыми сыновьями, все сильнее напирал на дочь, та же, будто человек, что видит лишь вдаль, не замечала под своим носом его нападок, ведь смотрела на совершенно иные материи. Отец ее тупого упрямства не понимал и, будучи человеком, жизнь которого крутится вокруг имуществ и капиталов, трактовал его по-своему, мол дочь, обзаведясь своим домом, решила вдруг, что она – собственница, и никто ей более не указ. По итогу споры его с Юлией превратились окончательно в разговор слепого с глухим, и Лавр Васильевич уже думал прервать это все, выдать дочь замуж насильно, лишь бы она поняла уже, чего он от нее хочет, но планы его прервал случай.
На скорейшей женитьбе дочери он настаивал потому, что пароходству его срочно нужна была партнерская поддержка, а связано это было с выходом компании из крупной монополии. Недовольный сдерживанием прибылей и несговорчивостью партнеров, Лавр Васильевич, что укрепил когда-то свое положение связями с крупным объединением судовладельцев, решил теперь отколоться от него и начать собственную игру. Получилось это не без труда, но уже через год грамотное руководство Горихвостова перевесило все издержки, отчего бывшие товарищи заскрежетали зубами, особенно, когда под лето 1872 года объявлено было о торжественном спуске на воду нового судна.
Пароход “Василий Горихвостов” должен был стать венцом триумфа Лавра Васильевича. Все его друзья и недруги, вся буржуазия города, все банкиры, торговцы, дельцы, были приглашены на церемонию. Пестрая толпа взошла на борт в Тюмени под орлиным взором капитана, с замиранием сердца крестилась, когда процессия духовенства в позолоченных одеждах освещала борт, затем громко пировала на нем весь вечер. Веселы были все – Лавр Васильевич, жена его, Николай с Ильей, что, уже взрослые, чувствовали себя частью отцовского дела, даже конкуренты компании отчего-то улыбались, и только Юлия бродила по борту потерянная. Ветер раздувал ее русые кудри, приводя в беспорядок старательно уложенную прическу, серые глаза смотрели невидящим взглядом куда-то вдаль, и девушка, думая лишь о том, сколько дней она потратит впустую на всякую ерунду, отмахивалась равнодушными фразами от приставучих кавалеров.
Поздно вечером, когда большая часть гостей разошлась, а оставшихся Лавр Васильевич повел смотреть грузовые отделения, Юлия с братьями, что остались на палубе, вдруг почувствовали едкий запах дыма. Спустя пару минут весь корабль сотрясся от чудовищного взрыва, и Юлия, грохнувшись спиной на мокрые доски, увидела в ужасе, как к звездному небу взвились длинные языки пламени со шлейфами седого дыма. Рассудок помутился. Девушка, придавленная страхом, не чувствовала в себе сил, чтобы сдвинуться с места. К счастью, Николай, сообразивший мгновенно, в какой страшной опасности они оказались, подхватил сестру на руки, и вынес на берег. Оттуда они с Ильей, несколькими гостями и рабочими смотрели в ужасе, как побежденный двумя стихиями уходил под воду, пылая, “Василий Горихвостов”.
Что произошло, по чьей вине, выяснить было невозможно – тайна гибели парохода упокоилась вместе с ним на дне реки. Там же нашли вечный приют Лавр Васильевич и его жена, что оказались, как установили в полиции, в самом центре пожара.
Николай, возглавивший в двадцать лет пароходство, скрепя сердце, согласился на предложение полиции закрыть дело. И он, и Илья были уверены, что за взрывом стоят бывшие компаньоны отца во главе со стариком Сухомлиновым – главой монополии. Но, зная, какими расходами обернется потеря парохода для компании, они согласились вновь войти в общее дело и скрепили перемирие браками с дочерьми влиятельнейших дельцов объединения. Справив свадьбы сразу после похорон, они отбыли в Тюмень налаживать дела отца, и Юлия, сраженная потерей, осталась одна с домочадцами в старом доме.
Много времени она провела в бесплодных спорах с братьями, пытаясь доказать, что место ее не замужем за сыном одного из преступников, причастных к смерти родителей, а здесь, в семейном гнезде. И лишь спустя год, когда Николай и Илья, изможденные финансовыми баталиями, приехали домой, чтобы отдохнуть в тишине от шума, когда мирными ночами слушали истории сестры, рассказы ее о дедовском наследии, они увидели вдруг в доме этом тихую гавань и, растаяв, примирились с решением Юлии.
Та же спустя год скорби и неопределенности, вздохнула наконец свободно. Светлым июньским вечером она стояла на крыльце дома и, укутавшись в платок, смотрела вслед повозке, увозившей ее братьев в город. Ей было двадцать два года, жизнь только начиналась, и она хотела лишь одного – прожить ее с пользой, здесь, в родном доме, что теперь с добрым прищуром смотрел на нее резными окошками…
Прошло почти десять лет, подходил к концу 1882 год.
Внешне будто бы ничего не менялось: дом все также стоял, разве что краска кое-где облупилась и подкрашена была не очень умело. Через двор, укрытый снегом, таскал дрова Ильич – древний обитатель, нанятый еще Василием Ивановичем и бывший при нем и лесорубом, и дворником, и огородником, и плотником и еще бог знает кем. Завалившись в сени, он скидывал валенки и шел в кухню, к жене своей Настасье, крепкой старухе с большими руками, что собиралась готовить на всех ужин, и затапливал ей печь. Пока он возился, Настасья беззлобно ругала мужа за нерасторопность, подгоняла дочь Яну – скромную и молчаливую горничную. Отголоски ласковой брани доброй старухи расходились по дому, оживляя тихое его существование.
Старики с дочерью жили мирно на своей половине. От месяца к месяцу, от года к году они были здесь и ничего не менялось в тихом их существовании – был тот же дом, та же работа и та же хозяйка, спокойная и рассудительная Юлия Лавровна.
Жила она в другой половине первого этажа. Чтобы попасть в ее владения, нужно было пройти через коридор, украшенный акварелями сибирских лесов, рек и городов, пересечь столовую, обогнуть большой круглый стол и нырнуть через дверь в гостиную. Здесь промелькнуть отражением в плитках на голландской печи и в полированном дереве пианино, кивнуть обязательно портрету молодого Василия Ивановича на стене и лишь затем скрыться за неприметной дверью в углу. Дверь эта раньше вела в спальни, но теперь за ней находилось несколько комнат, объединенных библиотекой старшего Горихвостова.
Здесь обычно и можно было увидеть Юлию Лавровну, что сидела в тишине за описью или книгой и недовольно, но беззлобно шикала на того, кто посмел бы потревожить ее за работой. Она была уже зрелой женщиной, красивой какой-то совершенно оторванной от мира красотой. Когда другие женщины походили на ограненные камни, что цепляли сердца острыми, выразительными чертами, Юлия, будто жемчуг, естественно созданный природой, была гладкой, спокойной, быть может, даже блеклой, но оттого еще более завораживающей для того, кто хоть раз обратит внимание на ее красоту. Лицо Юлии было гладким, белым, с правильными чертами, длинным ровным носом и скулами, но все в нем было настолько бледно, плоско и правильно, что лишь два ярких акцента позволяли не стечь вниз взгляду, упавшему случайно на нее: то были губы, тонкие, нежно розовые, немного покусанные и оттого алевшие алыми ранами, и глаза – большие, пронзительно серые глаза, так увлеченно смотревшие в недостижимые дали, что лишь массивное пенсне возвращало их взгляд на место. Волосы у нее тоже были странные – льняные, волнистые, они не поддавались никакой укладке. Однажды Юлия, будучи женщиной без предрассудков, взяла и обрезала их для удобства по подбородок, благодаря чему теперь короткие кудрявые пряди свободно вились вокруг ее лица, придавая законченность его романтическому ореолу. И вся фигура ее, подчиняясь этому впечатлению, тоже была гладкой, обтекаемой, тем более что носила женщина обычно свободные белые блузы и юбки мягких цветов – коричневые или голубые.
В течение дня она редко выбиралась из библиотеки, все время проводя за работой, а ночью уходила спать в обжитую ею спальню деда, единственную не переделанную им под библиотеку комнату первого этажа. Иногда по делам своего домохозяйства она поднималась в старый кабинет отца, где проводила расчеты, подписывала бумаги или искала что-нибудь по делам пароходства для братьев, что теперь жили один в Тюмени, а другой в Петербурге, в остальное же время она либо работала у себя, либо проводила время со своими жильцами.
Очень быстро Юлия поняла, что содержание дома только на отцовские деньги – это утопия, и приберегла свою часть наследства на черный день. Для обеспечения же текущих нужд решила сдавать комнаты на втором этаже, тем более что желающих обосноваться в городе было немало.
Россия бурлила. Наступила середина семидесятых, революционное движение стало поднимать голову, и поток ссыльных стал как никогда мощным. Юлия, сочувствующая этим людям и по уму, и по крови, имевшая и по работе, и по симпатиям своим, множество связей в радикальной среде, решила принимать у себя изгнанников, и уже совсем скоро дом ее стал прибежищем ссыльных. Подолгу они не задерживались – многие продолжали свою работу и здесь, в Сибири, из-за чего их ссылали еще дальше, многие не выдерживали климата, попадали в больницы или получали разрешение перебраться в западнее, кто-то и вовсе решался на побег и пытался вернуться в Россию. Но пока эти люди жили у Юлии, они с таким трепетом относились к ее дому, к рассказам ее о деде и сами объясняли ей так много интересных вещей о своих воззрениях и работе, что та готова была терпеть визиты полиции, вызовы в участок, обыски, пусть и боялась до жути, лишь бы иметь рядом таких людей.
Вот и теперь, в 1882 году, у нее жили двое ссыльных, а кроме них еще пара молодых ребят – сомнительной благонадежности семинаристов. Дом Юлии стал для них тихим пристанищем, где можно было не бояться доносов, коими часто промышляли домовладельцы, и смело выражать свои тревоги и мысли, чувствуя, что хозяйка дома не только не осуждает, но и робко поддерживает их. Сама Юлия, что жила своим делом и редко показывала нос из теплой норы семейного жилища, тоже была рада коснуться через слова товарищей большого мира, за судьбу которого болело ее домашнее сердце.
Поговорить было о чем. После убийства царя[5] вся Россия будто ушла в подполье. Наследник, заявив упрямо, что не пойдет на переговоры с обществом и останется верен самовластию, пропал – спрятался в Гатчине от ловкости революционеров, даже не осмелившись короноваться. Но пока он прятался, грянули два грома его воли – указ об ужесточении цензуры и, что еще хуже, о введении чрезвычайного положения.
Теперь, когда губернаторы, полиция и жандармерия получили в свои руки почти неограниченную власть, беспредел их порой становился невыносимым. Дом Юлии, в котором жили уже осужденные политические преступники, оказался под ударом, и она делала все, лишь бы сберечь и своих жильцов, и свою тихую жизнь, пыталась жаловаться на необоснованные обыски, вызовы в участок, а по вечерам за закрытыми дверьми обсуждала с товарищами последние неутешительные новости. Пока все были целы, но на нервах – понимали, что что-то зреет и вот-вот грянет. Юлия все время жила в напряжении, ожидая, что один из ее товарищей чем-то выдаст себя, обратит на них всех внимание полиции неосторожным действием.
Но все вышло иначе. Все вышло гораздо хуже… Ведь именно она, хозяйка дома, что берегла его много лет, добровольно пустила на его порог беду.
А произошло это в один темный зимний день.
[1] Одно из двух основных тайных революционных обществ декабристов.
[2] Восстание Черниговского полка – вооруженное выступление декабристов на территории Украины в декабре 1825 – январе 1826 года.
[3] Речь идет о восстании декабристов на Сенатской площади в декабре 1825 года.
[4] П.И. Пестель – декабрист, один из лидеров «Южного общества».
[5] Убийство Александра Второго членами организации «Народная воля» 1 марта 1881 года.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!