Эпилог

23 мая 2025, 15:50
Из окна струились нежно птичьи трели, доносился задорный смех. Легкий ветерок шелестел молодыми листьями, щекотал невесомые занавески и шерстку Мошки, что грела пузико на подоконнике. Было светло, блестела в лучах солнца летающая пыль, и Юлия то наблюдала за ее танцем, то глядела задумчиво в окно отцовского кабинета, за которым цвели белыми кружевами яблони и вишни, напоминая белизной своей об ушедшей зиме среди сочной зелени наступившей весны. Как бы не манило майское солнце, Юлия пыталась сосредоточиться над бумагами: она сидела в отцовском кабинете под строгим взглядом Лавра Васильевича и разбиралась с делами пароходства. Конечно, большую их часть принял на себя Илья, что нашел  для управления сибирской частью компании достойных помощников, но Юлии как представительнице Гордея все равно приходилось брать на себя часть забот. Поначалу она с ума сходила над бесконечными счетами и отчетами, но теперь уже, два года спустя, благодаря помощи Зелинского и Виноградова, разобралась, и даже Гордею стала объяснять порой какие-то не самые сложные вопросы. Тот, правда, желанием сидеть над цифрами не горел. – Можно я дяде все это передам? – спрашивал он робко. – Не по душе мне… – Только когда вырастешь и все крепко обдумаешь, – мягко возражала Юлия. – Тогда уже решишь… Она старалась не предаваться лишний раз надеждам, но замечала с тихой радостью, что племянник куда сильнее тяготеет к ее занятиям, чем к пароходству. За безумную зиму 1883 года, после тяжелых январских дней, похорон отца и недолгого заключения тети в тюрьме, Гордей стал серьезнее, задумчивее, принялся много времени проводить за книгами. Часто он приходил к Юлии уже не с просьбами рассказать захватывающую историю, а с вопросами моральными, тяжелыми и, к удивлению ее, когда она не могла дать ответа, не настаивал с детской наивностью на простом решении, а углублялся в книги или тетю расспрашивал подробнее о Василии Ивановиче, его товарищах, а часто и о героях настоящего времени. И Юлия всегда отвечала подробно и честно. Только один раз она солгала – когда Гордей после очередного их делового визита к Виноградову спросил вдруг: – Это правда, что у нас дома жила беглая каторжанка? Юлия сказала твердое “нет”. И хотя она произносила его уже сотни раз, в горле вновь пересохло. Первые дни после того, как Обнорский выпустил ее из тюрьмы, она без передышки отбивалась от расспросов, стоило только ей выйти в свет. Как она и думала, Морозов быстро разнес слух об ее аресте по городу, после чего сплетникам не составило труда узнать в кратчайший срок, какое именно подозрение пало на Юлию. Так она мгновенно превратилась в фигуру подозрительную и порицаемую для одних и достойную восхищения для других, и встречаема была повсюду с огромным интересом. Вот только ожиданий общества Юлия не оправдала. С первого же дня она замкнулась в себе и отрицала все, а на расспросы отвечала однообразно.  Скрывалась ли у нее Григорович? Нет. Но тогда чем вызван арест? Следственной ошибкой. Кому бы она это не говорила, все выглядели разочарованными. Только два человека поняли ее. Первым был старик Озимов. Услышав упрямое отрицание, он понимающе улыбнулся, сощурив медовые глаза, и, оглядевшись по сторонам, заметил: – Некоторые подвиги лучше носить в сердце.  Вторым же оказался Осип. Юлии удалось увидеть его всего единожды в конце февраля 1883 года. В те дни уже стал известен его приговор: каторга, замененная по давности преступления пожизненной ссылкой в ту самую Якутию, о которой он безрадостно шутил на последнем свидании. Судьбу его общество приняло с тягостной скорбью, ведь края то были глухие и холодные. Только один Морозов бодрился, говоря: – Еще одним ученым на земле станет больше. Еще не родился умный человек, кого тот край не перекует в доброго этнографа. Сам же Осип этнографом себя не видел, но о том, как будет ездить на оленях и охотиться в лесах Восточной Сибири, подшучивал, разгоняя тоску. Волнующееся море в печальных глазах его с потерей последней надежды вернуться на родину успокоилось. Но Юлия не была уверена, было ли то благом или первым дыханием смерти, а поэтому спросила сквозь решетку: – Не жалеете, что все так вышло? Осип тяжело вздохнул, разглаживая худыми пальцами выступающие вены на руках, и ответил: – Нет. Знаете, спокойно уходить, когда знаешь, что и почва у твоего дела есть, и добрые землепашцы… Пусть наше поколение дряхлеет – новые люди уже на пороге… Хотя образы Вадима и Жени и прятались в их немых переглядках, о молодых людях Юлия и Осип тогда не сказали друг другу ни слова. Вот последний и отбыл в путь по весне, так и не узнав, удалось ли окупиться его жертве, но догадываясь чутким сердцем, что все было не зря. Юлия же тайной своей жутко тяготилась. Особенно, когда рядом маячил каждый день человек, что жил подавленным желанием эту тайну из нее вытянуть. С Ларисой они почти не разговаривали, для обеих это было невыносимо, но Юлия видела, какие взгляды, полные обиды и подозрения, женщина, когда-то самая близкая ей, бросала в ее сторону. Порой, вспоминая их теплые вечера, касаясь кончиками пальцев клавиш пианино, Юлия выть хотела от тоски. Одно спасало – гордость. Ну и еще надежда, что скоро Лариса уедет.  За ее старания Обнорский все же выхлопотал ей смягчение наказания, и в один первых дождливых весенних дней год назад, когда на улице моросило, к дому подъехал экипаж. К Юлии, что, кутаясь в платок, стояла на крыльце в окружении чемоданов, прошел с иголочки одетый дородный мужчина, в котором она, несмотря на отсутствие бороды и закрученные по современной моде усы, без труда узнала великодержавного царя Бориса Годунова. И пока она не без трепета жала руку одному из лучших солистов Мариинского театра, на улицу вышла Лариса. На брата она взглянула с улыбкой, но измученно и безрадостно, а когда тот крепко обнимал ее и плакал, ощупывая исхудавшую фигуру женщины, смотрела сквозь него на экипаж. В нем под навесом сидела укутанная в белый платок женщина, очень похожая на Ларису, но сильно постаревшая – с лицом изможденным, морщинистым. Ольга Юргенсон, в отличие от полной еще жизни сестры, выглядела бы совсем старухой, если бы не взгляд ее, что был тверд и суров. Когда Лариса приблизилась к экипажу и со слезами на глазах протянула сестре руки, та негодующе вздохнула и отвернулась, застыв непреклонной статуей. Лариса ничего не сказала. Лишь опустила обессиленно плечи и, пока ее брат носил остальные чемоданы, а между тем тайком, как ему казалось, пытался склонить Ольгу к примирению, вернулась на крыльцо. Встав напротив Юлии, женщина в первый раз за много дней взглянула ей прямо в глаза и протянула руку. Несколько мгновений Юлия рассматривала ее худое запястье, непривычно тонкие пальцы и, пересилив себя, ответила на рукопожатие.  Лариса печально улыбнулась. Искренне улыбнулась.  – Хочу тебе в ноги броситься, да и так уже унижена, – сказала она. – Я мертва, ты это знаешь… Но ты гори, Горихвостка. Обещай, что не погаснешь… Юлия улыбнулась ей в ответ – не тепло, не холодно, а так, как улыбаются превратностям судьбы.  – Обещаю, – ответила она.  Они разошлись с достоинством, как обещали друг другу когда-то. В те дни, когда только лишь начиналась их история, Юлии казалось, что в этим минуты, когда она будет смотреть на удаляющийся экипаж, ее будут душить слезы. Что она будет чувствовать себя слабой без женщины, ставшей ее твердым плечом в последние годы… Но вот, Лариса уехала, а сила осталась. Потому что сила теперь была внутри. Это настроение – ровное, всепринимающее – пришло к ней той же весной, но немного раньше, в один из первых теплых дней. На кустах набухали почки, белела верба, а грязная дорога, что показалась из-под снега, впервые подсохла под припекающем солнцем. Юлия, еще не до конца поверившая в весеннее милосердие, осторожно ступала по твердым бугоркам, простукивая их впереди себя кончиком коричневого зонта. Матвей, что сопровождал ее в этой прогулке, следил за ним отрешенным взглядом. Так они вдвоем и прогуливались по центру города вокруг тюрьмы с рассвета и до полудня. Ни Матвей, ни Юлия почти не говорили, шли на небольшом расстоянии, но друг от друга не отрывались, связанные задумчивым молчанием. Порой Юлия забывала, зачем они приходили сюда каждый день – слишком невероятным в солнечные дни весеннего пробуждения казался повод – но потом она бросала взгляд на Матвея, что едва ли видел красоту вокруг и был весь обращен в слух, и вспоминала, ощущая, как ледяная дрожь пробирается под пальто. Юлия понимала, что это будет мучительное ожидание, но и представить не могла, насколько… Коваля приговорили к расстрелу. Как бы Обнорский, наслаждавшийся триумфом, не пытался добиться публичной казни, провести ее было приказано тайно. Матвею сообщили лишь, что приговор будет приведен в исполнение в утренние часы ближайших дней во внутреннем дворе тюрьмы, и хотя молодой человек никакой уверенности не имел, что расслышит выстрелы или что казнь не проведут в иное время, он тут же решил железно каждое утро приходить к тюрьме. Свидания ему никто бы не разрешил и даже тела не отдал, а значит, то была последняя возможность для него побыть рядом с дядей.  Юлия вызвалась быть с ним – не сколько ради Матвея, пусть и питала к нему жалость, сколько ради Коваля. Теперь, когда страсти улеглись окончательно, она могла точно сказать, что он ее спас. И дело было даже не столько в том, что принял на себя ее вину, хотя версию Ларисы его показания, продуманные до мелочей, пошатнули знатно. Главное было в том, что разоблачение его принесло почет и славу Обнорскому. Тому не составило труда выкрутить все так, что это не Коваль пришел с повинной, а доблестный начальник управления вычислил в рядах своих агента крамольников, и после того, как вскрылся масштаб деяний последнего, полковника принялись на руках носить местные власти. Обнорский уже потирал было руки, ожидая, что его оставят на посту, по крайней мере, до выяснения всех обстоятельств. Но сложилось иначе. Когда вскрылась связь Коваля с “Красным крестом”, а потом и деятельность его времен Петербурга, его личностью крепко заинтересовались в Министерстве внутренних дел. И уже спустя месяц Обнорского перевели на службу в столицу, чтобы тот помог им распутать этот клубок. Сам Обнорский всеми силами делал вид, что рад, но душу ему грел разве что обещанный генеральский чин, а в остальном уезжать из денежной и свободной для всяких злоупотреблений Сибири в столицу, где ему, пусть и на престижном посту, но нужно было работать, он не слишком хотел. Но подчиниться пришлось, и той же весной Обнорский покинул к облегчению многих свою Иудею.  Еще до отъезда всякий интерес к местным делам он потерял, и, как бы не донимали его люди Сухомлинова, пытать дальше Юлию не было для него никакого смысла. Спустя несколько дней она была отпущена под надзор, а вскоре и тот был снят. Дом Горихвостовых зажил привычной своей жизнью, и только исхудавший и потерявший сон Матвей, да холодная медаль, которую Юлия всегда носила теперь в кармане, напоминали ей о минувшей опасности и о человеке, что спас ее.  Несколько недель город говорил только о Ковале. Весть, что тот самый Скуратович, терроризировавший местное общество на протяжении полутора лет, оказался для инакомыслящих ангелом-хранителем, поразила всех. Опасаясь, что общественное возбуждение перерастет в нечто большее, жандармерия сделала все, чтобы засекретить малейшие сведения о деятельности Коваля. Но это возымело обратный эффект. По городу поползли самые невероятные слухи, рассказы об обысках Скуратовича и его арестах начали обрастать авантюрными подробностями, на улицах появились гектографированные листовки, где изображена была мощная фигура Коваля, что разбивал молотом цепи изможденных узников. В день, когда по городу поползли первые слухи о смертном приговоре, у здания тюрьмы собралась огромная толпа молодежи, во главе которой шли семинаристы. Боря, недавно освобожденный Дима Калинин и их товарищи требовали громогласно отпустить народного заступника, а с краев площади, где стояли экипажи, их поддерживала молча либеральная публика. Юлия тоже была там вместе с Виноградовым и Зелинским. С удовлетворением прислушивалась она к тем толкам, что ходили в толпе: там не только обсуждали Коваля, но и говорили о несправедливости военного следствия за закрытыми дверьми, о правах заключенных, о злоупотреблениях суда и тюремных властей. Юлии отрадно было слышать, что молодежь задумывалась обо всем этом, но сути демонстрации она не понимала. И пока жандармы, что не решались разогнать собравшихся, пытались убедить их разойтись, она смотрела на здание тюрьмы, где еще недавно сама была пленницей, сжимала в руке холодную медаль и пыталась представить, что теперь чувствовал Коваль. Матвей не получил от него ни одной записки, свидания добиться так и не смог. Что было в голове у загадочного этого человека ни он, ни Юлия толком сказать не могли. Последняя чувствовала ужасную вину: и перед самим Ковалем, и перед всеми теми, кого он еще мог спасти. Были же люди более достойные на этой земле, чем она – беглые революционеры, местные ссыльные. И почему он решил сдаться ради нее? Как-то она задала этот вопрос Матвею. Тот, смотря печально перед собой, ответил скомкано: – Должно быть, он разглядел в вас что-то… Увидел какой-то смысл… Времени поломать голову над этой загадкой у Юлии было много, пока они с Матвеем вили ежедневно венки шагов вокруг тюрьмы. В душе она все еще надеялась, что Ковалю смягчат наказание, хотя разумом понимала – предателю из военных, особенно с таким списком заслуг, нечего было верить в царскую милость. Каждое утро ждали они с Матвеем выстрелов, ждали уже исхода, смерти губительной надежды, пока однажды не столкнулись у входа в тюрьму с Обнорским. Шли последние дни пребывания его в должности, и, по заверениям всех знакомых Юлии, полковник был мрачнее тучи, вот только теперь он показался на крыльце со своей свитой, сияя довольной улыбкой.  – Чудесное утро, не правда ли? – спросил он у Юлии и Матвея, проходя мимо. – Прогуливаетесь? Его будничный тон вывел Юлии из себя, и она сказала резко: – Ждем выстрелов.  Жандармы за спиной полковника переглянулись мрачно и грустно. Обнорский же поднял седую бровь и усмехнулся.  – Вы думаете, предатель был достоин пули? Юлия похолодела. Матвей рядом с ней застыл и издал тонкий писк. Обнорский потрепал его по плечу. – Идите домой, – по-отечески сказал он, выглядывая поверх очков. – Все кончено. Его повесили сегодня утром… День был теплый, приятный, и Юлия с Матвеем, пользуясь этим, долго бродили по городу, не желая возвращаться домой. Они не говорили, но и не расходились, связанные тихой печалью. Когда под вечер на западе загорелся закат, оба они, изможденные многочасовой ходьбой, устроились на перилах мостика недалеко от дома. Долго смотрели они молча на кровавую в солнечных лучах артерию ручья, что рассекал талые снега и черную землю, пока Юлия не спросила наконец, нарушив молчание: – Куда ты теперь? Она не ожидала осмысленного ответа, но Матвей сказал неожиданно твердо: – На родину. Потом в Петербург. Довольно уже скитаний – хочу найти почву. Юлия надеялась, что он передумает – уж больно сильно ее напугал тот решительный огонь, что зажегся в тот день в глазах молодого человека, пусть и был он, наверное, лишь бликом пылающего заката. Но вот кончился учебный год в гимназии, и Матвей, уступив свою комнату назад Диме, действительно отбыл на запад. С тоской в сердце Юлия проводила его, а вечером нашла на своем столе сверток с запиской: “К вашей коллекции, на память. М.А.П.” Развернув бумагу, Юлия открыла книгу и с улыбкой взглянула на напечатанный латиницей белорусский текст – историю, написанную много лет назад еще одной женщиной, что не смогла заключить сделки с совестью… Юлия печально улыбнулась и приложила к обложке книги медаль, спрятав их в надежный уголок библиотеки, что заключила в свои объятья еще один трагический, но увлекательный сюжет. Здесь и разошелся путь женщины с очередным человеком, даже с целой семьей, и все, что ей оставалось, это пожелать ее последнему оставшемуся в живых птенцу стойкости перед лицом судьбы. Отчего-то Юлии казалось, что Матвея ждет большое будущее – революционное будущее… Но пока ей оставалось лишь ждать вестей. С той самой зимы миновало два года. Осип, как узнала Юлия из единственного пока дошедшего до нее письма, добрался до места ссылки и начал уже возводить себе дом. С оленями, как он писал, поладить пока не вышло, а один даже боднул его в плечо рогами. Но зато местные жители, и русские, и якуты, оказались весьма дружелюбными народом и ветеринара-неумеху принимали с юмором, объясняя терпеливо ему характер местной фауны.  Еще одно письмо пришло по осени из Петербурга, от брата Ларисы. Тот благодарил Юлию за гостеприимство, оказанное сестре, и сообщал, что та уехала в Милан, надеясь восстановить там здоровье и начать учиться профессионально музыке. Читая эти строки, Юлия поначалу чувствовала досаду, если не ревность. После всего, что Лариса сделала, ее ждала теплая страна, красота близкого ее душе искусства и, вероятно, общество горячих женщин Италии – справедливо ли? Но чем больше Юлия думала об этом, вспоминала мучительные монологи подруги, тем более убеждалась, что карающий меч Ларисе нужен и не был. Человек, что когда-то умел жить по совести, иначе уже не сможет. И останется ему существовать… А настоящая жизнь ждала Матвея. Он написал Юлии несколько писем – одни родились еще в пути, другие прилетели из Гродно, а последнее, совсем короткое, – из Петербурга. В нем Матвей с Юлией прощался, намекая, что уходит в подполье ради какого-то важного дела. Намек этот не на шутку растревожил воображение Юлии, но еще быстрее сердце ее забилось, когда она увидела подпись… Рядом с привычным, тонко выведенным “М.А.П.” чернел жирный росчерк: “Косоглазик”. А внизу стоял постскриптум: “встретились, работаем вместе”. Юлия в тот день весь вечер проплакала, то ли от счастья, то ли от тревоги. Это письмо, последнее, полученное от Матвея, было первой весточкой от беглецов. Выходило, что Вадим был жив, работал, видимо, с народовольцами, а теперь Матвей присоединился к нему. Эта весть грела сердце Юлии, но одно не давало ей покоя… Женя исчезла. Растворилась в воздухе, как легкая искра. Полиция не сумела ее поймать – Юлия бы точно узнала об этом – но никаких сведений о том, где девушка была теперь, женщина так и не смогла раздобыть. Это было чертовски странно, особенно на фоне того, что история ее постепенно предана была широкой огласке. Если после пощечины и экзекуции о Жене заговорил только Иркутск, но дальше усилиями властей история эта почти не просочилась, оставшись полулегендарной, то теперь после разборок вокруг Юлии и Коваля о ней заговорили повсеместно. Издания, легальные и нелегальные, печатали заметки о девушке, что решилась бросить вызов карийским властям, с трепетом о ней говорили на нелегальных сходках, а когда в одной из газет появился набросанный неизвестным автором портрет Жени, копии его тут же появились у многих юношей и девушек. Народовольцы и многие деятели за границей одобрили в печати поступок Жени, включив ее наравне с другими революционерками в пантеон героинь борьбы за свободу. Вот только никто из тех, кто восхищался поступком девушки и дерзким ее побегом, не мог ответить на вопрос, где она скрывалась теперь, и была ли еще жива… Прошло два с половиной года, и Юлия до сих пор ничего не знала о судьбе Жени. Первые месяцы она принуждала себя к спокойствию, понимая, что для удачного побега из страны нужно было время. Но прошел год, полтора, два – вестей не было. Юлия постепенно начала с ума сходить от догадок: юная, едва выздоровевшая девушка посреди Сибирских просторов – с Женей могло случиться что угодно.  Слишком хрупка была человеческая жизнь, чтобы за нее не бояться, но слишком ценна, чтобы за нее не бороться… Забытая за делами тревога вновь заколола тело, и Юлия, чтобы разогнать ее, отправилась бродить по дому, а затем вышла на крыльцо. Перед домом Горихвостовых, где еще недавно белели сугробы, теперь зеленела трава, розовели посаженные отцом розы, а между ними цвела всеми возможным цветами несуразная клумба – творение рук Василия Ивановича и маленькой Юли. Посреди ее тянулись к небу крепкие оранжевые бутоны лилий. Она пока не расцвели, но вот-вот должны были.  Подставляя лицо солнцу, Юлия остановилась на крыльце и посмотрела в сторону спрятанных под одной из яблонь скамеек и стола. Вокруг них суетилась, хохоча, целая толпа: здесь были и Настасья с Ильичом, и их дочка, и Гордей с нанятой ему гувернанткой, и Боря с Димой. По столу же перед ними, поедая наловленных в коробки жучков, прыгали, пылая на солнце оранжевыми пузиками, горихвостки. Выведенные из голубых яичек два года назад, эти птички поселились в саду – на руки не давались, но с радостью спускались за угощением, а после сытного обеда летали вспышками в голубом небе и оживляли сад своими трелями.  Юлия глядела и на птичек, и на жильцов своих с любовью. Боря и Дима, что кончали в этом году семинарию, собирались вместе ехать в Россию – попытать удачу в университетах, но Морозов уговорил их подождать немного и поступить в новый университет, что вот-вот должен был открыться в их городе. Юлия тому, что оба они оставались еще на какое-то время у нее в доме, была очень рада. Но еще сильнее она ждала, пока Озимов пришлет ей на жительство кого-то из новых ссыльных. Последние месяцы она никого не принимала – это было требование Ильи, что боялся новых осложнений с властями. Но теперь, когда история с Женей окончательно замялась, он наконец сменил гнев на милость, и Юлия, разумеется, тут же вызвалась поселить у себя кого-нибудь из нуждающихся. Часть ее понимала, что скоро ей предстоит вновь коснуться человеческих трагедий, а затем испытать горечь неумолимого расставания, но смотря вокруг, на благоухающий сад, на свой огненный теплый дом, она понимала, что ни для чего еще это место не могло быть предназначено. И она сама тоже. Закрыв глаза, Юлия стояла на крыльце. Она наслаждалась солнцем, слушала смех, птичьи трели, жужжание шмелей, как вдруг в эту симфонию звуков, привычных ей, прокрались тихо размеренные шаги. Юлия открыла глаза, и когда синева рассеялась, увидела, как калитке подошел, опираясь на трость, небольшого роста усатый господин в сером костюме с чемоданчиком по рукой. В облике его не были ничего примечательного, но ровная свобода, спокойствие то ли в его походке или манере выкидывать вперед трость, то ли в том, как он смотрел с уверенностью перед собой, выделяло его. Более того, человек этот не был знаком Юлии – ни по лицу, ни по имени. И та, захваченная интересом, спустилась с крыльца ему навстречу.  – Добрый день! Я могу вам чем-то помочь?  Незнакомец подошел к Юлии и приветливо улыбнулся, будто ему нужно было время, чтобы обдумать ответ. – Здравствуйте! – наконец ответил он, и Юлия тут же поняла по легкому акценту, что перед ней иностранец. – Подскажите, могу ли я видеть Юлию Лавровну Горихвостову? Юлия коротко представилась, и джентльмен, радуясь своей находке, почтительно кивнул ей, протягивая руку для приветствия.  – Рад знакомству, – ласково сказал он, пока Юлия, немного смущенная, пожимала его ладонь. – Позвольте представиться, Джордж Кеннан[1], сын Америки, журналист и друг свободы.  Юлия, охваченная недоумением, не сразу нашлась с ответом и, размышляя, как поделикатнее удовлетворить свой интерес, пригласила гостя в дом. Пока ставила самовар, Кеннан, расположившись в кресле, что слишком широким оказалось для небольшой его фигуры, разглядывал акварели на стенах и неспешно говорил на английском о виденных им пейзажах Сибири, о городе, о его жителях… – Нет ничего удивительнее, чем сочетание красоты и жестокости, – рассуждал он. – Я видел столько прекрасного по пути сюда: горы, леса, реки; я наблюдал удивительные города, что в тишине, простирающейся на мили, жужжат громче Чикаго; я видел людей, что после самых тяжелых испытаний, пережитых здесь, сохраняли чистоту сердца… Но это не удивляло бы меня и в половину так, как удивляет теперь, если бы не трагедии сибирской жизни… – Я могу вас понять, – ответила Юлия на ломаном английском, ставя перед гостем поднос с чаем. – Но подскажите, какими судьбами оказались здесь вы? Американский журналист в сердце Сибири… Кеннан слегка улыбнулся. Открыв чемоданчик, он принялся что-то искать в нем, и вместе с тем продолжил беседу: – Надеюсь, вам удобен мой язык – я еще не до конца освоил красоту вашего и не хочу его ломать… О чем это мы? Ах да, как я здесь оказался… Это история долгая и вряд ли вам интересная. Скажу лишь только, что я прибыл сюда для изучения местных нравов, культур, русской жизни во всем ее многообразии. Но теперь, когда я уже пол Сибири прошел по этапным маршрутам через пересыльные тюрьмы, моим сердцем владеет судьба сибирских изгнанников. Я желаю изучить все ужасы каторги и ссылки, и все чудеса любви и мужества, что рождаются здесь. И вас мне рекомендовали как человека, что многое может рассказать и объяснить… – Неужели вы пришли послушать мои истории? – недоверчиво улыбнулась Юлия. – Пока нет, – ответил Кеннан. – Для историй я бы очень просил вас выделить отдельный день, когда вам будет удобно – думаю, то будет длинный разговор. А пока я только осматриваюсь в городе, ну и заодно выполняю небольшие поручения… Наконец, он нашел, что искал, и протянул Юлии средней толщины книгу, судя по аромату бумаги, не так уж давно отпечатанную. Женщина приняла ее, слегка недоумевая, взглянула на обложку, и дрожь пробежала по ее телу.  Charles Louis de Montesquieu “De l’esprit des loix”[2] – вот что гласил заголовок.  Юлия подняла взгляд на Кеннана с немым вопросом в глазах. Тот ничего не ответил, лишь смотрел на нее с загадочной улыбкой. Юлии показалось на миг, что она чего-то не поняла в его иностранной речи, но потом робкая безотчетная надежда шевельнулась в ее сердце. Женщина открыла книгу, пролистала ее и посередине, между французским текстом, обнаружила один вшитый блок на русском языке. Начинался он с до боли знакомого ей заголовка: “Из истории становления декабристского республиканизма: на материалах переписки П.И. Пестеля и В.И. Горихвостова”... Пока Юлия молчала, ни жива ни мертва от потрясения, Кеннан сказал с улыбкой: – Надеюсь, мне не придется вам ничего объяснять – могут быть проблемы с местными служителями закона… Юлия уже знала, что не придется. Чуткими пальцами, что привыкли чувствовать бумагу, она уже нащупала между неразрезанными страницами еще один лист. Кеннан, видя ее волнение, поспешил тактично удалиться, договорившись с Юлией, что через несколько дней заглянет к ней уже в полной журналистской готовности и займет женщину на несколько часов расспросами о ее деде и жильцах дома. Головой Юлия понимала, что этим предложением должна быть заинтригована, если не польщена – не каждый день к ее работе проявляли интерес, особенно приехавшие издалека журналисты. Но теперь, сжимая в руках книгу, которой еще недавно касалась Женя, та самая, что мелькнула яркой вспышкой в жизни Юлии, а затем исчезла без следа, она немо молила Кеннана уйти поскорее и оставить ее наедине с подругой… Попрощавшись с журналистом и поблагодарив его горячо за переданную посылку, Юлия прошла вглубь дома через гостиную мимо портрета деда, что в весенних лучах казался не таким хмурым, как обычно, и того самого пианино, за которым когда-то Женя играла Шопена. Библиотека встретила свою хозяйку привычной тишиной и прохладой. Месяцами здесь не менялось ничего, кроме количества книг, которые Юлия уже успела изучить, и женщина с трепетом вспомнила, как два года назад на пару месяцев присутствие Жени и все связанные с ним злоключения внесли новую жизнь в это место. Теперь подвал был пуст, все вещи из него – давно вынесены, и тихие шаги девушки не раздавались уже в этих комнатах, но библиотека, такая разговорчивая на страницах своих книг, все еще хранила тайну беглой каторжанки.  Юлия присела за стол и открыла перед собой Монтескье, вспомнив с теплотой, как два с половиной года назад сидела за той же книгой, но в русском переводе – та пришла к ней как раз в дни тяжелого решения. Ножом для бумаг она разрезала страницы и достала спрятанное между ними письмо. Открыла его, едва сдерживая дрожь, и начала читать: “Приветствую тебя, моя милая подруга. Здесь не будет имен (притворимся, что это такая игра), но думаю, ты и так все поймешь. Я жива, почти здорова, только спина иногда пошаливает. Службу несу в чужеземной стране, но в русской типографии, за печатным станком и пером, как всегда и хотела. Все это время я думала тебе написать, но боялась. Знаешь, у нас ходят жуткие слухи – мол у царя теперь есть свои террористы для охоты на наших товарищей. Правда ли это – никто не знает, но главные в нашей типографии очень боятся, что если я высуну голову, по ней придут из-за прошлых моих подвигов. Вот и приходится сидеть тихо. Но я и не возражаю. Слава мне не нужна – мне нужна работа.  Я пишу, много пишу, а издаю еще больше. Будь моя воля, отправила бы тебе все это на прочтение, но опасно – и для тебя, и для меня. Я долго думала, как послать тебе хоть весточку. Еще год назад я была по делам газеты в Чикаго, где познакомилась совершенно случайно с одним из старых твоих жильцов. Он предлагал переслать письмо тебе от его имени, но я не решилась – подумала, что скорее всего его вскроют. Но потом мы нашли другой путь. Твой жилец рассказал мне, что его американский друг, журналист, собирается ехать в Сибирь. Долго я сомневалась, доверять ли иностранцу такое поручение, но он показался мне человеком честным, и в конце концов я решилась. Надеюсь, что с мерами предосторожности мы не переборщили, и ты читаешь теперь эти строки. Хотя я уверена, что тебе-то всякие загадки в книгах искать не впервой.  Склепанного мною лично для тебя монстра Франкенштейна обязательно сохрани – он уникален. Статья же вышла в нашем журнале по всем правилам. В эмиграции ее приняли тепло, и я пожалела, что не смогла за те дни узнать о твоем герое больше, чтобы написать что-нибудь еще о нем. Возможно, когда-нибудь ты сама сможешь заняться этим. На меня же надеется, наверное, не стоит. Мне нравится печать, мне нравится искусство слова. Но еще полтора года назад, когда мы с Косоглазиком расставались на границе – я бежала, а он оставался работать – я знала, что долго прятаться не стану. Страсти улеглись, мое здоровье восстановилось. И скоро я вернусь. Для чего? Писать опасно, но думаю, ты сама знаешь – не ты одна осталась у меня в России… Я не знаю, к чему это приведет. Я до сих пор не знаю, правильно ли живу, но за то, что все же живу и могу работать, благодарна безмерно и тебе, и батьке, и всем остальным, кого оставила позади. Мы вряд ли увидимся вновь, вряд ли даже спишемся. Но я хочу верить, что даже в самые темные времена я хоть мыслью смогу вновь оказаться в твоем гнезде… Его тепло, твое тепло дает мне силы по сей день. Храни его – прошу”.  Когда Юлия читала первые строки, она чувствовала, как ком встает в горле, и была уверена, что к концу письма будет рыдать. Но вот, письмо окончилось, и чувства ее успокоились, будто теплое море в штиль.  – Она жива, – прошептала Юлия. Тут же подумала – надолго ли? Если Женя собиралась на Кару за товарищами, ее могли ждать еще более суровые испытания… Но это была ее жизнь, пусть и окупленная слезами и кровью многих людей, и в том, что Женя распорядится ею достойно и осмотрительно, Юлия ничуть не сомневалась. А значит, все было правильно. Все было не зря… Долго Юлия бродила кругами по библиотеке. Она представляла, чем Женя занималась теперь – быть может, стояла с засученными рукавами и подвязанными ярким платком волосами за станком или писала что-нибудь, прислонившись низко к столу в порыве увлечения? А может, уже была в пути? Или даже в пределах России?.. “Кто знает, может еще и свидимся”, – подумала Юлия. Может, не в этой России, так следующей, что будет лучше и светлее? Но пока Юлия сидела одна в тихой библиотеке, и светлое принятие разливалось в ее груди. Их с Женей пути разошлись. Но каждый хорош был по-своему.  Спрятав письмо в надежное место, Юлия вооружилась ножом и разрезала оставшиеся страницы подшитой в том Монтескье статьи. Расположившись в гостиной под портретом Василия Ивановича, в мягком кресле, прислушиваясь краем уха к смеху домашних и трелям птиц, что доносились с улицы, она принялась за чтение. Она знала, что уже завтра все переменится, что новые тревоги тронут ее сердце, новые вызовы бросит ей время, но в эту минуту Юлия была спокойна.  Тихий огонек горел в ее груди, и она была полна решимости пронести его бережно сквозь года. 

Конец 

[1] Джордж Кеннан (1845-1924) – американский журналист, совершивший в 1880-х гг. поездку в Сибирь и прославившийся освещением жизни русской каторги и ссылки. [2] (фр.) Шарль Луи Монтескье «О духе законов».

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!