Не те люди, не то время
30 ноября 2025, 02:15ㅤ
ㅤ
— Знаешь, мне эта краснорожая баба вообще не нравится. С чего ты ей вообще сдался? Только из-за братца ехать куда ворон костей не носит, только чтобы тебе за бесплатно погадать? Странно, странно… Вот спроси меня, что я думаю, и я тебе скажу: она с тебя деньги всё равно сдерёт. Через клуб, через страховку, заговорит и сдерёт, я ж вижу.
Несмотря на всю жару сегодняшнего дня, тепло Манфреду было лишь только под шерстяным пледом. Пожалуй именно от этого он вечно фырчал и кутался в него так, словно от пары движений ему станет в сотни раз теплее.
В этом доме Манфред не был уже лет пять. Ну… как не был — приезжал пару раз разбираться с тем, что одна компания настоятельно не переадресовывала письма с этой развалюхи ему в клуб, но внутрь не заходил. С чем это было связано первично — с нежеланием ездить на окраину Далласа, с плохими воспоминаниями или страхом умереть от царствующей здесь плесени, Манфред сам не знал. При этом домик абсолютно точно подавал большие надежды на то, чтобы стать маленькой семейной ценностью: крохотная одноэтажная построечка, еле-еле вместившая в себя две спаленки, гостиную с кухней и простенькой террасой, на которой могла расположиться лишь одна лавочка на двоих и старая расшатанная тумбочка, которую выставили с целью хранить на себе пиво и шляпы, были идеальной картиной того, что ребята из глубинки называли «домом». Но в отсутствии жильцов шторы на кухне выцвели, вид с террасы загородило выросшее в два этажа дерево, самодельный прудик высох, и всё заросло сорной травой. Электричество и свободная подача воды (подведенной сюда как-никак, а самим Манфредом) — всё, что отличало это пристанище от заброшенного дома.
После того, как в пожаре погибло то, что маленький Манфри считал своим, он перестал привязываться к зданиям. Стоило только отцу умереть, и Манфред забросил крохотный домик в захолустье и быстро перебрался в город, где кочевал по мотелям и съемным квартирам — это была нейтральная территория, где не приходилось грузить себя мыслями о великом (это Манфред любил меньше всего). Но сейчас… сейчас Сохо обещала за плёвых пару месяцев разгадать все тайны его прошлого, дай ей только вещественную зацепку в это самое прошлое. И не было бы проблемы, но от отсутствия жильцов многое в доме покрылось не только пылью, но и уже упомянутой коварной плесенью.
Плесень — вот главный враг, которого Мафнред боялся сильнее торнадо, сильнее войны, сильнее конца света. Мерзкая и вездесущая, порох из пистолета старушки-смерти: стоило только сделать хотя бы один неверный вдох и эта дрянь пустила бы свой грязный мицелий по всему на своём пути, отравляя кровь, лёгкие, мозг. И чтобы того не допустить, его верным другом так и остался Ксавьер, не без пренебрежительного недовольства всё же согласившийся отдраить здесь каждый угол и сделать дом вновь безопасным. Скребок за скребком, движение за движением, взмах тряпки и мыльные разводы — сотни секунд, крохотные песчинки целой пустыни времени, которое пришлось потратить на то, чтобы умирающий мог потешить себя перед последним вздохом.
Лучи солнца играли на сухой мраморной коже, и Манфред долго перебирал пальцами, смотря на них, казалось бы, совершенно пустым взглядом, изучая каждый запавший промежуток, каждую полоску на ногтях, каждое коричнево-фиолетовое пятно, звездной россыпью расходящееся по его телу все дальше и дальше. Он давно прекратил вести им счет, но несмотря на это всё равно замечал, когда всё новые и новые пятна появлялись то тут, то там, крохотные капельки дёгтя, разрушающие его изнутри и снаружи.
Наконец убрав руки под одеяло, опустив слегка подрагивающие веки и попросту отстранившись ото всего мира на пару минут, Манфред вновь открыл глаза и взгляд его устремился вперёд, не совсем на Ксавьера, а чуть вбок от того места, где крепкие жилистые руки протирали фигурки на комоде. Там стояла она… старая ваза, доставшаяся манфредову отцу ещё от его собственной бабушки. Такая древняя и такая хрупкая, она устроилась почти на самом краю и, казалось, стоило только Ксавьеру махнуть тряпкой чуть сильнее, и она вдребезги бы разбилась. И словно в пустоту канула вся та история, что таилась за её чуть голубоватым стеклом — от белоснежной раскаленной массы, что была выдута десятки лет назад, от рук, что передавали её из одного поколения в другое, от полок и комодов, на которых она стояла и до мельчайших осколков, почти что песка, что смешается с пылью, будет выброшен и, уйдя в землю, исчезнет навсегда.
И тут Манфред очнулся.
— Ксавьер, а я тебе получше вещь скажу, — нахохлившись словно воробей пробурчал он.
— М?
— Иди-ка ты нахер.
На это Ксавьер лишь закатил глаза, покачивая головой и продолжая упорно соскабливать всё, что было хоть как-то похоже на паутину или на плесень и, пока Манфред всё сильнее кутался под одеяло, стирал с лица пот второй тряпкой, свисавшей с крепкого плеча. Сколько бы они с Манфредом не бранились, дружили они давно. Очень давно. Так давно, что он помнил те годы, когда глаза его горели жизнью, когда щёки не западали, когда волосы можно было подстригать без страха того, что они уже больше никогда не вырастут. Когда Манфред был тем самым «рукастым парнем», к которому можно было обратиться по любому поводу. Когда он седлал быков, когда скакал с Ксавьером на лошади далеко-далеко за пределами городских огней, так быстро, что его еле-еле нагоняли звёзды и луна, под которыми они напивались до беспамятства, орали песни под гитару и смотрели на то, как пламя постепенно превращается в нежно тлеющую горку пепла. Представлять, что совсем скоро об этом он будет думать, поминая Манфреда добрым словом, Ксавьер не хотел. Знал, но не хотел.
— И пойду, — наконец ответил он, заканчивая с одним уголком и начиная работу над другим. — Потому что мне она не понравилась.
— Да ты её не видел даже. И на кой она тебе нравиться должна? Вообще, — в очередной раз потерев нос, Манфред всё же смог сесть, — тебе незачем бояться. Бабки клуба на тебе, буду просить — откажешь, не проблема же. А своих мне разве только на бутылку хватит. Ну или ей на… — тут же он опомнился и, посмеиваясь над собственной оплошностью, поправил себя, — да на еду ту же. Девчонка вообще не из робких. Зная какие у нас тут ребята бывают, я бы на её месте не совался никуда вообще. А уж раз сунулась, то и я не животное, пусть поживёт тут спокойно, составит мне компанию. Хуже она точно уже не сделает.
По тому, как Манфред закусывал губу и рассматривал половицы, Ксавьер чудесно понял, что тот всё пытается что-то сказать, но никак не может. Привычка, которая сохранилась с юности, её Ксавьер замечал даже краем глаза, как и сейчас.
Точно статуя, Манфред так и сидел, думал, застывший и неподвижный, пока мир вокруг продолжал жить: тикали завезенные из клуба часы, всё новые комнаты становились чище и чище, сменялась вода в вёдрах, тряпки, спреи, солнце прекратило палить, ослепляя лучами, норовившими заглянуть в окно. Уставший Ксавьер со словами «всё» повалился на диванчик к Манфреду. Руки в новеньких перчатках помогли протереть кожу и подсоединить к системе очередной пакет с мутной белесоватой жидкостью. Слабо-слабо всё новые капли потихоньку начали поступать в тело, поддерживая в том хоть какую-то жизнь.
— Как думаешь, её просто всё достало? Или… — наконец-то заговорил Манфред, не называя имени, но Ксавьеру это было и не нужно: он всё сразу понял.
Его слов о матери Ксавьер и ждал все эти часы. Как всегда простодушно пожал плечами, но лицо его переменилось, и, чуть нахмурив брови, он не спеша ответил:
— Да кто её знает. Если честно, со мной вообще такое себе это обсуждать. Я толком так и не понял, что у вас стряслось и…
— А что там понимать? — отмахнулся Манфред. — Была мать. И ушла мать. И всё. Батя всё кормил меня этими байками про цыганок, так, что после одной ложки сразу вторая, третья, четвертая, пока не выблюешь. Как они детей кидают, всё такое. А я вот что-то думаю в последнее время, я бы, может, тоже свалил. Он баб трахал на столе, где мне кашу на детской тарелке с медвежатами давали, Ксавьер. Каждый день. Бил. Надерётся и пойдёт над ней измываться, орёт ещё… И за что, за то, что сам резинку не надел, когда надо было? Нет, я и его понимаю, но… неправильно это. Сам нашёл, сам нагнул, сам женился, она только и делала что молчала да стряпню ему под нос ставила, мог бы за это хоть руки не распускать. Я понимаю, что с цыганками сложно, но это уже… перебор.
— Много чего неправильного в этой жизни, дружище, — Ксавьер хотел было закурить, но вовремя вспомнил, что Манфреду бы то на пользу явно не пошло, — каждый по своему вертится. Я… об этом вообще тяжело как-то без виски говорить.
Манфред понимал. Отлично понимал. Как-никак, а Ксавьер вырос в полной семье, многодетной и на удивление счастливой: наученные годами великой депрессии, родители взрастили в своих детях сплоченность и поддержку, а потому с малых лет Ксавьер был воспитан в совершенно чужом Манфреду мире, и проблемы его заключались скорее в том, что на основной работе платили центы, да пиво в последнее время что-то сильно подорожало. Или что его любименькая официантка недавно переехала в другой штат, не более. Ксавьер привык быть оптимистом, он привык к солнцу, к свежему воздуху и ветру в лицо, к галопу лошади, горячему песку меж пальцев босых ног. Свободный и вольнодумный, он жил не без тягостей в жизни, но тягости эти были попросту другими.
А потому, те редкие откровения, что проскальзывали меж ними, обычно сливались с огнём крепкого алкоголя, так же быстро забываясь на следующий день. Но сейчас Манфред не мог ни есть, ни пить, и вот уж лёгкий помощник в сложных разговорах растворился, исчез, словно брошенные поводья. Без сбруи на максимальной скорости — только вперед, ковбой, больше никаких поблажек.
— Так говори, как знаешь. Я так, просто мысли вслух. Вот живёшь-живёшь, и нет времени задумываться о таких вещах: было и было, что с времени взять-то. Несёшься как можно скорее, а потом хоба… — Манфред поправил одеяло, — и всё, ты приехал. Дальше тупик. И сидишь, ждёшь, думаешь. Вот и я стал в последнее время что-то многовато думать… батя же мог просто забыть о ней и всё. Залетела, родила, свалила и хер с ней. У него же ведь потом баб было немерено, да и не страдал он никогда, что она исчезла. Но нет… он ведь… он мне по языку мылом проходился каждый раз, когда я на романи говорил. Хех, — уходя с головой в воспоминания, Манфред даже несколько оживился, пусть и воспоминания эти были не из приятных, — вернётся после работы, мы пойдём возиться во двор, он меня так показательно называет: «Ма-а-анфред». «Повтори», — говорит. И вот я повторю, а он снова спрашивает: «Как тебя зовут?». И пока ему не скажешь «Манфред Харрел» раз пять-шесть, не отстанет. Всё бубнил о том, что это издевательство над английским языком… «Манфри» в смысле. Я даже учителей просил меня называть «правильно». И знаешь, лет так в четырнадцать привык. А сейчас снова задумался — а чем ему так имя осточертело? Он же ведь всё, всё до последней капли, что у меня от матери было, изживал. Мы пока с тобой на Woodstock не попали и крышу не снесло всей этой хипстерской хуйней, я и забыл о том, что я, вообще-то, рома.
— Думаешь, что он мог её…
В комнате повисла мертвая тишина, и всё вокруг предвкушало тот ответ, что вот-вот готов был сойти с уст Манфреда, такой противоестественный, такой страшный, но такой логичный. Наконец, пожав плечами, он ответил достаточно просто:
— Кто его знает. Я об этом думал. Когда батя помер, я тогда сильно над этим думал. Но… он бы сказал перед смертью. Этот бы точно сказал, он из таких. Он знал, что сдохнет, за всё извинялся, ревел, божился, что всё бы иначе сделал… а про что он говорил, я так и не понял, если честно. Но… он мог бы её грохнуть. Он мог.
Он мог… именно эти слова Манфред годами держал в себе, прятал и стеснялся, ведь это порок, это грех — предположить нечто настолько безобразное и извращённое про собственного отца. И всё же, у каждого из нас есть мысли, которых мы стыдимся, но которые так и хочется высказать, будь то на бумаге или родной душе, дать возможность птице правды взмахнуть тоненькими крыльями, перед полётом вонзив острые коготки в самое сердце.
— Если честно, Ксавьер, в этой жизни я не так уж и многого бы хотел. Семью да миллион баксов. Миллион почти и был, пусть и мимо пальцев, а вот семья… — он потупил взгляд, делая глубокий вдох, — я сейчас за всё цепляюсь. И вчера, пока капался, снова начал думать… точнее представлять… вот если бы мать была жива. Что бы было, Ксавьер? На секунду, представь. Знаешь, старушечка такая, в синем платке, с её карими глазами… нашла эту Сохо, попросила меня отыскать, потому что сама боится после столького. И вот ты поедешь за Сохо, а там в машину она с ней сядет. И я её увижу. И… и… она мне скажет что-то на своём, а я пойму. Посмотрим друг на друга… И… и…
Как же хотелось прикусить собственный язык, заткнуть себя, закрыть глаза, остановить сердце. Не думать, не думать, не думать… Из лёгких прямиком к глотке поднимался мерзкий ком ядовитых змей, голова тяжелела, а на глаза наворачивались слёзы, грозящие вот-вот обжечь сухую потрескавшуюся кожу, карту из пятен светлых и тёмных, болезненное кофе с молоком. Но от участи этой его спас Ксавьер, поправивший одеяло и через него похлопавший по худой и усталой спине. Он ничего не говорил, просто улыбнулся, смуглой ручищей сжав дружеское плечо, и отчего-то захотелось улыбнуться в ответ, пусть глаза всё ещё и блестели, а с души так и не сходил тяжёлый камень.
— Я не хочу тебя разочаровывать, дружище, — Ксавьер вздохнул, — но некоторые вещи мы просто никогда не узнаем. Даже если очень хочется, потому что жизнь — та ещё сука, и не будет она тебе под нос давать ответы на всё, хоть молись, хоть реви. Ты, конечно, сам решай… но тебе бы лучше в больничке полежать, а не брать домой непонятно откуда взявшуюся бабу, которая тебя тут и опоить может, и обобрать. Ты не думай, что я специально смотрел… но я тут сходил в библиотеку, так, поискать, что там в базах есть по кларитромицину и случайно нашел…
Ксавьер ещё не договорил, а Манфред уже закатил глаза, прекрасно понимая, к чему тот ведет.
— Эти индейцы, они же… травку-то любят курнуть, да? Так вот… бывает от некоторой наркоты-
— Я знаю, что от наркоты бывает, завал-
— От некоторой наркоты, — перебивая Манфреда громким голосом, Ксавьер продолжал, — случается такая штука, что человек вроде как замирает, а внутри ему кажется, что он душой витает во всяких сказочных мирах. То цветы из стен, то бог с неба сойдет, то ангелы поют, то вообще в космос выходят, с кем-то там общаются, в путешествия ходят, а в реальности это просто один сплошной приход. И всё. Поэтому ты подумай, может эта девка курит что, а ты на эту дрянь повёлся. Я таким не доверяю.
Одернув плечо от Ксавьера, Манфред отсел подальше, качая головой и напрочь отказываясь хоть сколько-то к нему прислушиваться.
— Что ты заладил с индейцами, а? Тебя мало на границе обыскивали, что ты такой правильный и счастливый? — он прыснул, вспоминая все те поездки, в которые Ксавьера принимали за нелегального мигранта. — Если мы с тобой на пару эту девку травить начнём, то херовый какой-то у нас анекдот начинается: «заходят в бар мексиканец и цыганин, а бармен им»… — он прервался, отмахиваясь от Ксавьера, — Знаю я, что такое бывает от наркоты, но слишком уж она правильная, чтобы с ребёнком траву всякую курить. Да и откуда она знает про подсолнухи? А надпись на зеркале? Или у меня слабоумие, а у тебя галлюцинации были? Коллективный приход в разном месте и в разное время? Гипноз?
На это Ксавьеру было нечем парировать. Прочитав всё, что мог ему выдать гудящий библиотечный компьютер на запросы по знахарям у коренных народов Техаса и Оклахомы, он построил для себя идеальную череду совершенно логичных объяснений, споткнувшись лишь об одно: если некоторые слова Манфреда можно было списать на слабеющий с каждым днём мозг, то сам Ксавьер был далёк от иллюзий и галлюцинаций (по крайней мере, он на это очень надеялся). Надпись на зеркале, сломанная машина, ни одного автобуса в Нуэво-Ларедо… всё это хотелось назвать попросту случайностью. Он и называл, с одной лишь надеждой — отговорить умирающего друга от абсолютно не нужной ему суеты с незнакомками, утверждавшими, что они видят и слышат мертвых.
Но Манфред был непростым умирающим другом, нет. Он был бараном. Упрямым, несносным бараном. А потому и сейчас, слегка скрестив руки на груди, он заявил с привычной невозмутимостью:
— Что бы мы ни думали, мать умерла. И возможно давно… Я хочу знать как. Пожалуйста, дай мне шанс на это безумие. Вот только на это. Я сам не верю во многое, я верю в Библию, но… и в Библию же кто-то не верит, так ведь? Не значит, что всё в ней — ложь. Вот и тут так же. Я узнаю, что случилось. Я обязательно узнаю.
Как можно было спорить с человеком настолько самоуверенным, даже в такие минуты страданий и боли? Наверное, никак. А потому, закончив диалог парой молчаливых взглядов да вздохов, они наконец-то договорились. Хлопнула дверь автомобиля, и вот уж знакомая трасса вновь появилась перед глазами — всё те же облака со слепящей позолотой от солнечных лучей, те же фермы, тот же флаг, которому Манфред отдал честь и поцеловал крест, те же забегаловки и та же непринужденная музыка, под которую каждый думал, вроде бы и о чём-то своем, а на деле абсолютно об одном и том же.
Остановившись перед красным сигналом светофора и встав в длинную цепочку машин, водители которых именно сегодня почему-то захотели выехать из штата, Ксавьер запустил одну руку в волосы, с особым вниманием разглядывая один из придорожных баров, а потом вновь обернулся к Мафнреду, широко улыбаясь и кивая головой, мол, поделись своей мыслью. И Манфред, конечно же, ответил:
— Мы вот с тобой второй раз так уже едем, и я всё думаю и думаю… иногда мне кажется, что 60-е так и не закончились. Смотрю в окно, знаю, что сейчас ты придёшь, мы прихватим по холодненькому и поедем к чертям за город жечь костры и петь песни. Время сейчас идёт как-то… слишком быстро, все чем-то болеют, за что-то кричат на улицах, непонятно чего хотят, требуют, в себе не разобравшись. Странные люди. Очень. А на тебя посмотришь и понимаешь: да нет, херня, всё ещё шестьдесят седьмой год. И вот пусть мы… — на секунду Манфред помедлил, но тут же продолжил, — мы в разное время помрём, я знаю, но помрём мы оба в шестьдесят седьмом, дружище. В шестьдесят седьмом. В дурацких цветных штанах и этом петушином желтом шарфе.
— И фиолетовых очках, — Ксавьер мотнул головой, закуривая сигарету и выдыхая в окно, — помнишь, как я впервые привез тебе травку?
— И как мы накурились… и думали что весь этот ебаный мир наш, — Манфред закрыл глаза и вот уж перед ним явью стала та картина, что, казалось, давно была стёрта из памяти.
Это происходило в стареньком трейлере, с двумя гитарами и тремя подружками. Окна были завешаны шторами с пёстрым орнаментом, Ксавьер что-то поигрывал и смеялся, а Манфред пытался подкатить то к блондинке в искрящем стразками топе, то к брюнетке с цветастой повязкой на голове. Сам осуждавший нынешних мужчин за чрезмерную женственность, Манфред то и дело поправлял яркий платок, спускавшийся на полурасстёгнутую красную рубашку, пестрившую разноцветными ромашками и переходящую в не менее вычурные штаны, изрисованные листьями да глазами. Тогда, через фиолетовые очки и дым казался сказочным, и лица веселее и искреннее, и музыка была настоящей. Он бунтовал против отца, против себя, против мира, учил романи чтобы выделываться перед случайными знакомыми на музыкальных фестивалях, седлал лошадей и сверкал шпорами в клубах.
— А потом тебя бросила девчонка, и ты стал сантехником, — Ксавьер снова выдохнул в окно, потушил сигарету и с ухмылкой повернулся к Манфреду, — начал пылесосить кокаин и хреново одеваться.
— Зато я неплохо держался на лошади. Или хочешь сказать, что Нэнси хотела прокатиться на таком красавце только за харизму и косуху?
— Ну прокатиться на таком кто только не хотел, — Ксавьер наклонился к нему, сверкнув нагловатой улыбкой, а потом отвесил Манфреду щелбан и тут же словно мальчишка отпрянул куда подальше, вновь обращая внимание на дорогу и чуть-чуть нажимая на газ, чтобы поближе привстать к машине перед ними. — Хотя знаешь, Нэнси тогда были нужны развлечения и мужик, который их обеспечит. Да и то, как она перескочила с тебя… дружище, не удивлюсь, если ты ещё тогда от неё подцепил.
То, с какой злобой сверкнули манфредовы глаза, заставило Ксавьера встрепенуться, но вскоре обстановка разрядилась так же быстро, как и накалилась. Покачав головой, Манфред зевнул и отмахнулся:
— Если бы от неё, то у нас бы половина её мужиков ко мне ходила. Да и она сама. А нет, живёт, вон, вроде как даже с детьми. Не, не от неё. И точно не от Эвелин, храни бог её душу. И не от Джейн… хотя… сейчас бы я был не против подсадить ей и не только эту дрянь.
Ксавьер лишь молча покивал: в его голове всё вертелся такой неудобный вопрос, и он хотел задать его ещё давно, но всё момент не подворачивался. За столько лет, а не подворачивался. И вот наконец-то он так спокойно соскользнул с языка:
— А сам как думаешь, от чего? Кололся?
— Ты обо мне реально настолько херового мнения? — прыснул Манфред. — Нет, конечно, не кололся. И с мужиками не спал никогда. Я сам не знаю откуда, если честно. У меня когда всё пошло к чертям, — он постучал по шее, — вот тут надуло нехилую такую опухоль, лимфоузел или как его там. Короче, Никсон сказал, что могло от зубов быть. Или ещё раньше, в больничке, когда кровь брали. Знаешь, если бы я трахался с кем попало и пускал по вене героин, то тебя бы в первую очередь позвал. Ты ж меня знаешь.
И вновь громкий смех. Смех сквозь боль, смех сквозь слёзы, сквозь осознание того, что все эти разговоры — их последние моменты. Подумать только, за плечами целая жизнь — первое родео, жидкие усы и порванные шляпы, первые сигареты, первые девчонки, первая поездка за город, запах асфальта на заправке после дождя, тепло жесткой кровати в мотеле и бесконечность под ногами в горах. А сейчас… сейчас каждая встреча — обратный отсчет.
Пробка постепенно начала рассасываться и, стоило только им свернуть на дорогу, ведущую к резервации, Ксавьер убавил громкость игравшей музыки и не без тяжести в сердце признался:
— Я вот думаю, что случится, когда ты… ну… — Ксавьер кашлянул, — и мне как-то даже страшно. Вот. Обычно такие вещи не очень хочется говорить, но я как представлю, что ты вот-вот и…
— Перед смертью нужно говорить всё, Ксавьер, это ты прав, — отвлеченно и с хрипотцой ответил Манфред, махнув рукой и наслаждаясь зеленью, сменившей сухую траву.
— Ты был ахуенным другом, — как бы сильно Ксавьер не моргал и не тёр глаза, без слёз эту фразу сказать было попросту невозможно. — Ты… ты и есть ахуенный друг. Все любят говорить «я его не забуду», а потом оно как-то сглаживается, да? Типа… время проходит, туда-сюда. А… а я тебя реально не забуду, дружище, никогда. Поэтому… ты давай не умирай. Как долго сможешь, не умирай, понял?
— Заметано.
— Я тебе серьезно говорю, — Ксавьер шмыгнул носом и втянул в себя побольше воздуха, чтобы успокоиться.
— Да и я тебе серьезно говорю, — с лёгкой улыбкой ответил Манфред, наконец-то найдя в себе силы посмотреть на Ксавьера и положить ему руку на плечо. — Только при условии, что на моих похоронах ты не будешь так реветь, окей? Тебе совсем не идет. Ты лучше пей, играй музыку и кадри девчонок.
— З-заметано.
Мелькали деревья, асфальт вновь закончился и вот уж колеса поднимали за собой столпы песка. Второй раз по этой дороге ехать было намного спокойнее и легче, и Манфред, пользуясь почетной должностью пассажира, скорее наблюдал теперь за природой нежели чем считал нужное количество поворотов.
Так, ему не сразу бросалось в глаза то скудное обустройство резервации, которое прежде он вовсе не принимал во внимание. Маленькие одноэтажные домики, пустые дороги, по которым редко проезжала машина, натянутые веревки с бельём и коврами, крохотная зона для туристов и неброский центр, в котором ютилась администрация, больница, школа и уже знакомый Манфреду бар. Вскоре они остались позади, сменившись сначала редкими двориками, где шкуры животных подготавливали к продаже, а потом и вовсе непонятными незнакомому с местными обычаями человеку постройки.
Когда они подъехали к одинокому домику Сохо, Манфред устало приоткрыл окно, оставив дела посложнее Ксавьеру — встретить, вытащить вещи, притащить вещи, одним словом — совершенно однообразная суета, в которой он уже начал принимать активное участие. Однако, стоило только фигуре в голубом платье показаться за Ксавьером, уже навьючившим себя двумя большими сумками, как Манфред оживился и наклонился поближе к водительскому сиденью, чтобы чуть лучше разглядеть представшую перед его глазами картину.
Быть может, то было его более спокойное настроение, а быть может Сохо действительно обладала силами за гранью его понимания — что бы из этого ни было правдой, Манфред понимал только одно — каждая новая встреча с Сохо представляла перед ним новую женщину.
Первый раз — такая мужиковатая, резкая и уверенная в себе, что не побоялась прийти к незнакомому мужчине ночью, она напрягла, если и вовсе не пугала его.
Второй раз — в резервации, среди трав и заметок в старой книге, она казалась ему недостижимой и загадочной нимфой, знавшей этот мир изнутри ещё до того, как на его земле появился человек.
Сейчас же, в третий раз, она словно сошла с аккуратно сотканного трудолюбивой красавицей-ночью звёздных гобеленов, тонкими серебряными нитями рисующих портрет самой вселенной.
Пришлось несколько раз моргнуть, чтобы пробудить себя от роя мыслей, таких непривычных в последнее время для манфредовой головы, привыкшей скорее рассуждать о том, как провезти через границу запрещенные препараты или о том, на сколько дней он переиграет Никсона с датой своей смерти. Живительная капля в изнуряющей пустыне, все эти мысли теперь предлагали ему выйти, протянуть даме руку, открыть для неё дверь и помочь загрузить вещи.
Но всё это за него уже успел сделать Ксавьер. Хлопнула дверь, завелась машина, в воздухе повисла неловкая тишина.
Ксавьер бросил взгляд Манфреду: «Ну давай, скажи хоть что-нибудь».
Манфред бросил взгляд Ксавьеру: «Сам начинай, у меня голова пустая с утра».
Перебив их немой диалог, первой заговорила Сохо:
— Куда едем?
Очередные переглядывания и ухмылки могли бы затянуть молчание ещё надолго, но Манфред вовремя нашёл в себе силы и совесть ответить:
— Ко мне домой. Не в мотель, в смысле. Это, наверное, тебя удивит, но у меня даже есть дом.
Сохо покачала головой, однако в движении этом не было ни капли раздраженности. Поправляя нежный подол, она лишь тихо ответила:
— Надо же, никогда бы не подумала. Но я не забыла, ты говорил при прошлой встрече. Я бы хотела знать что-то подробнее простого «сарай на окраине».
— Увы и ах, много я тебе действительно не расскажу, — Манфред глубоко вздохнул, обдумывая следующие слова. — Ты же просила найти что-то, связанное с матерью? Этот дом… в общем, мы не очень заморачивались, когда его строили. Первый сгорел, если помнишь, мы тогда остались с голой… ни с чем, короче, — довольно быстро поправил себя он, — и отец тогда снимал квартирёнку чёрт знает где, а на деньги, которые прикопил, отстроил ту сарайку, в которую мы и едем. Мать тогда уже пропала, но часть её вещей уцелела, мы их туда перевезли. А так… что ещё рассказывать? Один этаж, заросший двор, недостроенный гараж. В этом доме в основном отец жил, я так, после восемнадцати…
Лёгкая заминка, за которую он так хотел придумать хоть что-то приличное, увы, ему не помогла, потому что тут же поверх него заговорил Ксавьер:
— Мы катались по штатам, курили и слушали рок.
На это Сохо лишь рассмеялась — сегодня она была на удивление в приподнятом настроении, особенно для человека, который словно в омут с головой на несколько недель, а то и месяцев, переезжала к незнакомцу на другой край штата.
Хотя… не к такому уж и незнакомцу. Манфред даже и не подозревал, сколько она успела услышать, по словам с точностью ювелира переводя каждую фразу, что говорили ей образы по ночам. Она не знала его возраста, где он жил и как звали его отца, но зато она чувствовала на губах его любимое мороженое Blue Bell, видела мир через фиолетовые очки, наслаждалась ароматом пряных духов с мешковатого платья женщины, что любила говорить о своём сыночке на таком далеком для её понимания романи. Оттого, пожалуй, только смешнее было смотреть на то, как сильно он старался казаться серьезнее и важнее, особенно сейчас, когда любой другой человек уже и забыл бы заботиться о собственном имидже.
Но Манфред заботился. Ещё как заботился. Он рассказывал истории, которых никогда не было, замалчивал те, которые на самом деле были. Ксавьер лишь вёл машину, то и дело поглядывая на Сохо в зеркало, будто бы с подозрением, а будто бы и просто с интересом. Он привык разговаривать глазами, а Сохо ещё не выучила этот уникальный язык, доступный только ему да Манфреду.
Когда на горизонте показалась родная заправка перед крохотной церквушкой, и Ксавьер, пыхтя и ругаясь на цены, пошёл расплачиваться за бензин, Манфред перевёл разговор с абстрактных тем на вопросы более практичные:
— Я не дурачок, понимаю, про что ты спрашивала, как-то при Ксавьере лишний раз не хочется говорить. Да, мы сейчас приедем в не самое удобное местечко, ты уж если что, прости. Ксавьер там всё отдраил, чтобы я не дай Бог не помер раньше времени, поэтому очень чисто. Дом же на меня и отца был, так вот, спальни две, защелка на дверях работает, можешь не волноваться. Кухня мне особо не нужна, но если продукты или что нужно — Ксавьер всё привезет, я договорился. Он вообще будет так-то каждый день вечером приезжать, ко мне. Ну… там у меня просто не душ, а ванна, все дела, понимаешь, да?
Сохо улыбнулась, легко касаясь своей почти что невесомой ладонью его костлявого плеча:
— Тебе не нужно оправдываться. Спасибо за комнату. Это будет важно ночью, а днём… — она закрыла глаза, и голос её стал тихим-тихим, словно она в секунду очутилась где-то далеко от этого мира и его ржавой заправки, — днём мне нужен будет весь дом. И ты.
— Желание девушки — закон.
Кто знает, что ещё бы Манфред успел выпалить, если бы не вновь хлопнувшая дверь машины. Поправивший шляпу и явно выпивший крохотный стаканчик кофе, приободрившийся Ксавьер стал намного разговорчивее.
— Вооон там у ветряной мельницы мы свернём, чуток прямо и дальше направо в глушь. И тихо, и близко к городу. Там, конечно, телефонная будка далековато, с животом-то не набегаешься.
Тут же поверх радио раздалось жесткое «шшш», и если бы Манфред не волновался за свой катетер, он явно умудрился бы дать Ксавьеру локтём под бок.
— У меня бабки на сотовый есть, никуда не надо ходить. Да вообще место приличное, — он посмотрел за плечо на Сохо, которая слегка недоверчиво кивала в ответ. — Не на отшибе, в город по каждой проблеме ехать не надо, поселочек такой. У основы народа хозяйство есть, вид хороший. В общем, тебе понравится.
Как маленькая статуэтка с подвижной головой, Сохо всё кивала и кивала, безучастно и уже почти не вслушиваясь в разговор. Намного интереснее для неё было сравнить родной дом с тем, который станет таковым не на день и не на два.
Как Ксавьер и обещал, совсем скоро показалась ветряная мельница, и вот уж они действительно повернули, проезжая мимо пары сухих деревьев и направляясь вдаль по песчаной дороге. Привыкнув за часы поездки к ровному асфальту, Сохо слегка напряглась, чуть крепче прижимая руку к животу, где не меньше дискомфорта доставляли и движения ребёнка, словно противящегося внезапным и абсолютно непрошеным приключениям своей матери.
В отличие от резервации, осторожно организованной в лесной зоне, здесь почти не было деревьев. Они начинались далеко-далеко, а до этого простирались лишь поля, поля, поля… Где-то вдали паслись коровы и лошади, стояли крупные фермерские участки, хлева и амбары, но всё это было там, на горизонте. Намного ближе стоял крохотный поселочек, состоявший не из улиц, а из небольших домиков, разбросанных неправильным кругом. Где-то один участок продолжался во второй, второй — в третий, но и это нельзя было назвать улицей — так, рукав. В одном таком «рукаве» стоял крохотный магазинчик, церквушка и организованная прямо в чьем-то доме шиномонтажная мастерская. Другой же состоял полностью из домов. Двухэтажный красный, одноэтажный желтый… они ехали всё дальше и дальше, пока колёса Линкольна не остановились у последнего. Теперь и Сохо могла увидеть и засохший прудик, и крохотную террасу, и выцветшие шторы, и высокое дерево, столько повидавшее за свою жизнь. Если не считать пары построек, то можно было с уверенностью сказать, что именно с дворика Манфреда и начинался вид на те самые бескрайние поля, лес и фермы, казавшиеся отсюда детскими игрушками.
— Неплохо, — тихо сказала Сохо, учтиво кивнув Ксавьеру, когда тот помог ей выйти из машины.
— Надеюсь, я не смыл здесь всю энергетику? — усмехнулся тот в ответ, вытаскивая из багажника её вещи.
Сохо не знала, отчего ей было смешнее — от того, как перед ней распинался Ксавьер или от того, как Манфред долго решал, травить анекдоты или говорить серьезно. Ещё более неловкой ситуация стала, когда Ксавьер, распихав продукты по полочкам только-только подключенного холодильника, пожал всем руки и с немногословным «до вечера» скрылся обратно за руль Линкольна, теперь уже скорее принадлежавшего ему, а не Манфреду.
— Ну… э… с чего начнём? Я могу показать тебе здесь всё, разобрать вещи…
— Если хочешь, — Сохо улыбнулась, — но я и сама справлюсь.
Манфред кивнул и, прихватив с собой плед, похромал за ней. Стоял в дверях, молча перебирая руками ткань, смотрел на то, как Сохо бережно доставала всё, что набрала с собой — тут были и какие-то камни в мешочках, и книги, и завернутые в ткань скляночки. Были и вещи намного более практичные: завидев, как из сумки показалось её нижнее бельё, Манфред быстро отвернулся, что Сохо тут же заметила:
— Хвастал женщинами, а теперь стесняешься самого естественного?
Манфред пожал плечами, всё ещё разглядывая криво повешенную картину в коридоре:
— Ну… одно дело проститутки, а другое дело — приличные женщины и их личные вещи.
— А с чего я приличнее проституток?
От этого вопроса Манфред чуть не закашлялся.
— Что, прости? Да хотя бы тем, что… ну… ты мне за деньги ничего не… короче, сразу всё видно. Ты мне пришла помочь, ты… людей у себя лечишь, ты… — он покачал головой, расчесывая раздраженную кожу на шее, — вообще нет смысла сравнивать помощь и секс за деньги. Задаёшь вопросы, только чтобы меня позлить.
— Не я хвастала своей постельной жизнью, Манфри.
Манфри… каждый раз он чувствовал мыло на языке и ему хотелось поправить любого, кто обращался к нему так. Привычка, ставшая рефлексом, идеально отточенная под внимательным руководством его отца, она преследовала его везде, даже сейчас, когда никого из прошлого уже и не осталось. Некому было ругать и бить по голове.
Только он и собственное лассо вокруг шеи.
С трудом не реагируя на то, как она его назвала, Манфред проковылял в комнату и уселся на край кровати, почти не подминая под собой старенький матрас с чуть ли не дважды постиранным белым одеялом с пестренькими красными ромбами.
— К твоему сведению, я не спал со всеми подряд, если ты к этому клонишь. Не надо нас всех под одну гребенку.
«Нас всех»… в последние годы, кажется, ВИЧ стал единственным, что определяло его как человека. Исчезли хобби, исчез личный опыт, работа, друзья. Остался только вирус, и как бы сильно ни хотелось скинуть с лица эту маску, она прочно приросла к коже, постоянно напоминая Манфреду, что он не просто человек. Да и не человек вовсе. Он — больной. Яркая красная стрелочка с фонариками, на которую смотрели все.
На удивление, кроме Сохо.
— Как можно вызывать женщин и не спать с ними? Если я покупаю ягоды, я их и ем. Здесь всё то же самое.
Не сдержав себя, Манфред рассмеялся, вальяжно падая на подушку и глядя в потолок, словно в зеркало прошлого, когда он всё так же лежал на кровати, вот только далеко не один.
— На самом деле просто. У меня есть колени и бедра, у девчонок — хорошие ножки и ручки. А дальше соображай. Боже, да вариантов море — особенно когда эти варианты умеют неплохо танцевать и им есть, чем потрясти. Я… не привык спать с каждой. Потому что… — улыбка исчезла с его лица, — не хотелось пойти по отцовским стопам. Вот эта кровать… ты сейчас раскладываешь тряпки свои, а когда маленькому Манфри было лет так двенадцать-четырнадцать, на ней он драл каждую дуру из пригородного клуба. Тут уж всё застирано до дыр, но можешь представить. Мне… не хотелось так. Я люблю женщин, хорошеньких женщин, я люблю платить им, чтобы посмотреть красивое шоу и помять, что попухлее и что нравится, но… спать надо с той, в ком уверен. Хотя, может, мне нужно было проще к этому относиться, ВИЧ-то я всё равно зацепил.
Тёплый плед, узоры древесных колец на потолке, Сохо, снующая туда-сюда, открывающая шкаф и ящички комода, раскладывающая туда платья, юбки да кофточки: могло показаться, что она переезжает сюда навсегда, и Манфред сам не заметил, как эта фантазия незаметно превратилась в сон.
Сон… один из десятков похожих, что он видел уже столько раз в своей жизни. Бессмысленные яркие картинки, одна сменяла другую в бешеном водовороте: вот он играет на гитаре, вот они с Ксавьером несутся на лошадях, вот Нэнси заправляет им машину на роликах. В последнее время он перестал видеть новые истории, они сменились слегка искаженными воспоминаниями полуликих людей — вроде бы понятно, кто перед тобой, но точных черт лица не увидишь. Кричали птицы, пели девчонки в клубе, гремела гроза.
Дождь стучал в закрытое окно. На часах было уже одиннадцать вечера. Ксавьер сидел у него в ногах — на этот раз вполне себе материальный. Ещё толком не проморгавшийся и потирающий глаза, Манфред только сейчас осознал, что лежит не только под пледом, но теперь уже и под одеялом, а шляпа его снята и аккуратно убрана прямиком на сумки Сохо.
Ксавьер кивнул: «Доброе утро», — эти шутливые слова Манфред слышал и без единого звука с его уст.
— И тебе, — пробурчал в усы он, не спеша подниматься. — Сколько сейчас?
— Да почти полночь. Пойдём?
— Пойдём.
Почему Манфред жил в мотеле? Наверное, потому что там находилась его «работа», потому что сам мотель был не так далеко от центра, да и трасса в ставшую почти родной Мексику, также располагалась совсем рядом. Но один плюс — на удивление чуть ли не главный — состоял в том, что в мотеле был душ. Небольшой, но такой удобный, хотя бы тем, что лейка его несложно крепилась в стену, невероятно близко от туалета, а главное — раковины, о которую в последние дни он постоянно опирался.
В домике помыться можно было в не особо большой, но очень уютной комнатке — как и в других, на лакированном дереве лежали кругленькие вязаные коврики, окошечко прикрывали миловидные шторки, которые отцу просто так отдали на работе, когда узнали, что он отделывает дом. Вот только прямо у этого окошечка стояла просторная, глубокая… ванна. И если правую ногу Манфред мог попытаться уставить туда сам, то левую… перекинуть нельзя, опереться нельзя, держаться не за что…
Ксавьер уже давно перестал быть просто другом. Он стал руками, ногами, ушами, глазами… Манфреда пугало слово «сиделка» не меньше чем хоспис — ведь если ты согласился на то, чтобы с тобой разговаривали как с полоумным ребёнком, ты и станешь полоумным ребёнком. Слабым, немощным… а в глазах Манфреда значит ещё и ничтожным. Нет. Позволить незнакомцам следить за собой он не мог, он мог позволить лишь помогать.
Новорожденный в только-только подготовленную кроватку.
Усопший в только-только подготовленный гроб.
Обычно он любил закрывать глаза, как только тело его опускалось в ванну. Так было чуть легче, спокойнее. Просто чувствовать чужие руки, которые выполняют работу, на которую он способен и самостоятельно. Был способен. Когда-то давно. Но сейчас он смотрел то на окно, по которому так и продолжали бить крохотные капельки дождя, то на Ксавьера, который уже давно забыл о любом стеснении и обращался с ним без доли страха и неуверенности.
— Ты там что, плесень на мне трёшь? — буркнул Манфред, просыпаясь окончательно и разглядывая прикрытый пленкой катетер в локтевой ямке.
Раз… два… Ксавьер фыркнул, помолчал ещё пару секунд и слегка выпрямился, одной рукой упершись в бок, а другую, с мочалкой, так и оставив на манфредовой спине.
— Ладно, ладно… три дальше. Знаешь, я тут сон видел… — Манфред снова зевнул, — ни о чём вообще, но что-то вспомнил, как я с лошади тогда упал. Ну, помнишь, да? И ведь на всю жизнь эта херня осталась, — он провёл двумя пальцами прямиком по шраму на лице, по диагонали спускающемуся от левого виска по носу и прямиком под правый глаз. — Но я потом ведь всё равно на лошадь снова полез. Да и не только.
— И к чему эта философия, дружище? — Ксавьер выжал мочалку и на коленях отполз чуть вперёд, вновь запуская обе руки под воду. — Если честно, с каждым днём мне тебя сложнее понимать.
— И ты туда же… нет, я не просто так говорю. Я к тому, что если бы я тогда струхнул лезть обратно на лошадь, не седлал бы потом быков. Так и Сохо эта. Не струхнула сюда приехать, может что и реально выясним.
Стоп. Сохо. Точно. На часах уже почти полночь, а Сохо всё это время бодрствовала. Он же обещал экскурсию, он припас истории и ещё пару анекдотов, а по итогу… заснул.
— Да тихо ты, я не закончил ещё, — Ксавьер резко ухватил его за лодыжку, — если ты резвый такой, давай-ка сам будешь мыться тогда.
— Я идиот конченный… привёз её сюда в глухомань и спать завалился на её же кровать.
— Всё хорошо, — повторил Ксавьер, не глядя на Манфреда, — она там явно нашла чем заняться, сидит с каким-то мешком и фотографиями на диване. Но, скажу честно, девчонка гостеприимная, меня даже ужином угостили. Тебе, кстати, когда подключать?
— На ночь… — Манфред отмахнулся, и тут же чуть ли не вскрикнул, когда Ксавьер без предупреждения взвалил его на себя, словно ребенка, помогая выбраться из ванны на обложенный полотенцами стул.
— Вот и отлично. Будет вам о чём поболтать. А ты что, всё же думал, что она сбежит с твоими бабками?
— Куда, к телефонной будке?
Ксавьер лишь только посмеялся в ответ, открывая шкафчик умывальника и возвращаясь к Манфреду с большим и полуиспользованным тюбиком с той самой мазью, что хоть сколько-то придавала его коже человеческий вид.
Конечно, ничего подобного о Сохо он и не думал. С того вечера, когда они говорили в резервации, многое в нём по отношению к ней изменилось. Всё ещё не до конца доверяя её способностям, он хотя бы начал допускать возможность того, что действительно есть тот мир, который нельзя увидеть простому смертному, но можно ей. Услышать прошлое, а может и увидеть будущее. Слишком много совпадений и чудес, которые так трудно объяснить логикой и наукой, и свидетелем которых стал не только он, но и Ксавьер, человек явно мыслящий намного более здраво.
Манфред не боялся, что она убежит, нет. Он боялся, что облажался ещё с самого начала — направил на беременную девушку пистолет, накричал, сам заявился непонятно в какой час, потребовал ехать через весь штат и жить в этой развалине, которая держалась только благодаря стараниям Ксавьера в тщательной генеральной уборке. Теперь, когда мнительность его чуть спала, ему больше всего на свете хотелось всё исправить — говорить не так грубо и развязно, а скорее честно и собранно, как он вполне себе умел, показать ей, что он тоже может быть и гостеприимным, и даже вполне себе выносимым.
Вскоре огромный халат сменился слоями одежды, в которые Манфред, уже немало замерзший, был рад завернуться, нехотя засучив рукава только для того, чтобы вновь подключить к катетеру капельницу с одним из тех самых пакетиков, что Никсон для него раздобыл.
— Давай, брат, — Ксавьер похлопал его по спине и уже снял с крючка перед ванной свою шляпу, — до завтра.
— До завтра… — почти прошептал Манфред, не решаясь проследовать за ним вперёд.
Ксавьер уж успел попрощаться с Сохо, махнул ему ещё раз, и закрыл дверь, а Манфред так и стоял на месте, не зная как выходить, что говорить. Глупость, такая неловкая и бессмысленная глупость, но именно она сейчас взяла над ним власть.
Вскоре на кухне послышались шаги, и вот уж Сохо показалась в поле зрения — словно у себя дома подошла к двери, заперла и повесила цепочку.
— Что застыл? — спросила она, подходя к нему и оценивающе разглядывая стойку для капельницы. — Всё хорошо?
Мгновенно оживившись, Манфред тут же закивал:
— Конечно хорошо. Это так, ужин, — он мотнул головой в сторону стойки. — Ты уж прости, я что-то в последнее время и днём спать начал. Мозг, видимо, устает от мыслей. Ну… ладно… ты как, обосновалась тут уже?
Естественно, обосновалась. Стоило только ей увидеть, как Манфред перестал бубнить что-то себе под нос и закрыл глаза, ей стало предельно ясно, что будить его не было никакого смысла. Укрыв его одеялом поверх пледа, она закончила раскладывать свои вещи по полочкам комода и шкафа, забрала вязаный мешочек с толстой и старой книгой, орлиным пером и крохотными гладкими камнями и вышла из комнаты, еле слышно прикрывая за собой дверь и ускользая в коридор. Ей не нужен был человек, который покажет на шкаф и неуклюже скажет «это — шкаф». Дом Манфреда почти и не отличался от её собственного, разве что только наличием ещё одной спальни и раздельной кухней и гостиной. Но Сохо не интересовала мебель, или же расположение картин, которые впопыхах во время уборки неуклюже развесил Ксавьер, нет. Она исследовала каждый уголок с полузакрытыми глазами, останавливалась, прислушивалась — не ушами, сердцем, — и уходила в другую комнату. Выходила она и во двор, с высоты которого открывался вид на километры полей и лесов, а самое главное — на чистейшее небо. Но внимание её привлекли не они, а крохотная кладовка, в которой по коробкам Манфред с Ксавьером рассортировали вещи: часть принадлежала Талите, часть Манфред посчитал с ней связанными. Третью коробку — личные вещи Манфреда — Сохо нашла сама под кучей одежды и сменного постельного белья. Чувство или любопытство, что бы то ни было, заставили её оттащить эту кладезь тайных знаний в гостиную со стареньким проигрывателем виниловых пластинок, разложить перед собой и прикоснуться к пыльной картонной крышке, единственному грязному предмету в этом доме.
Это неправильно… Так говорил голос Талиты в её голове, говорило и её сознание. Сбоку лежали и фотографии сороковых, и старые бусы, и жемчужные сережки, и кисточки, и все они кричали, звали, просили взять их, изучить, услышать, перевести и понять. Коробка перед ней молчала. Такая лёгкая, но вместе с тем такая загадочная, она манила её, невзирая на то, что вмешательство в личную жизнь она сама считала поступком низким и аморальным.
Толчок в утробе, закушенная губа, лёгкая просьба эхом в голове, а дальше… тишина. Решившись, Сохо выдохнула и открыла коробку.
Внутри лежало намного меньше вещей, чем она думала — крышка от баночки Blue Bell, тетрадка с детскими рисунками — в основном лошади и ковбойские шляпы, высохшая ручка, бумажник да пули, а на самом дне спрятались фотоальбом и исписанная тетрадь. Не удержавшись, Сохо тут же приоткрыла альбом, сначала робко-робко, да так, что сердце забилось быстрее, но стоило просмотреть первую страницу, как дальше руки её расслабились, а взгляд начал не просто проскальзывать по фотографиям, но с глубоким вниманием замечать детали, приоткрывавшие завесу тайны о Манфреде «до».
С фотографий на неё смотрел не тот Манфред, которого она впервые увидела в своем видении. Крепкий, с массивными руками и объемным телом, местами большеватом для рабочего комбинезончика, он улыбался фотографу, положив руку на плечо такому же крепенькому рабочему с сигареткой в зубах. На одних фотографиях он забирал длинные волосы в хвост, на других только-только побрился. Не менялся только взгляд чёрных глаз, полный надежды и веры в то, что будущее вот-вот одарит его тем самым счастьем, которое он строил своими же руками.
Альбом быстро закончился: пять рабочих фотографий, вырезка из газеты с заголовком «Трубопровод в отдалённые деревни Далласа — мечта или реальность сегодняшнего дня?», где его лицо было смачно обведено ручкой на общей фотографии с другими синими воротничками. Ещё одна фотокарточка была явно сделана в студии — с отцом.
На отца Манфред был похож разве что вытянутым лицом, светловатой кожей да широкой переносицей. В остальном же… как бы ни читалось родство между ними, этот безымянный мужчина в строгой рубашке казался таким далёким от своего ребенка: с идеально прямой спиной, постерной улыбкой, достаточно широкой, чтобы казаться приятной и слишком искусственной, чтобы походить на отеческую, и при этом абсолютно холодный почти мёртвый взор, да крепкая рука, почти что вцепившаяся в плечо сына. Манфреду на фотографии было шестнадцать (по крайней мере об этом говорила выцветшая надпись на обратной стороне), но смотрел в камеру он совсем не как подросток, скорее как мальчик — с такой же недоулыбкой, как у отца и чуть испуганными широко открытыми глазами. Скованный и зажатый, он будто бы не находил себе места, и всё же… под надписью «Мне 16» было выведено и «Спасибо за праздник, папа».
Прочитав это, Сохо вернулась к первой фотографии — той самой, с запачканным комбинезоном у крана и трубы — и ещё долго просто смотрела на неё, а быть может и сквозь неё.
Кап-кап-кап… из мыслей её вырвал начавшийся дождь. Стрелка часов уже давно перешла за семь вечера — скоро обещал приехать Ксавьер. Поторапливая саму себя, она отложила альбом и с такой же осторожностью открыла первую страницу тетради. Привыкшая читать рукописный текст, она почти сразу разобрала почерк Манфреда — судя по первым страницам, это был его дневник. Без дат и рассуждений, пустые записи — «У отца появилась Мэри», «Отец разошелся с Бетти», «Ксавьер позвал кататься». Пара листов содержала ровно такие же записи, пока вдруг, после нескольких пустых страниц не появился чуть более аккуратный текст. Тем же почерком, но написанный размеренно и медленно, с целью и желанием. Листок за листком, Манфред писал… стихи. Подростковые, такие наивные и полные мальчишеских мечт… на последующих страницах они взрослели с автором, а нежные сравнения сменялись глубокими переживаниями.
«О ней»
Я провожаю тебя взглядом и порой,
Мне мысли в голову приходят несуразно.
Хочу тебя назвать родной,
Не знаю, от любви или соблазна.
Прекрасна ты как вечер летом нежным,
Как в поле вольном чистая роса,
Снежинка на вершине белоснежной
И первая весенняя гроза.
— июль, 1960
Сохо улыбнулась, проводя пальцем по слову «гроза». Тогда ведь Манфреду было всего лишь пятнадцать лет. Первая любовь или же абстрактная муза, кто бы она ни была, эта безликая девушка появлялась ещё в нескольких стихах, таких же тёплых и спокойных. Лишь в одном из них она заметила пылкие слова, преисполненные далеко не духовных желаний, но и они были написаны неуверенно, будто бы на пробу пера.
Вскоре слог сменился, и Сохо заметила, как внимание юного автора перешло с беспредметной девы на вполне себе реальную:
«Откликнись»
Я люблю кисть твою,
Я помню каждую строку или мазок.
Я в каждом сне тебя боготворю,
Молю увидеться ещё один разок.
Кричу, прошу, шепчу,
Не знаю как и жить мне дальше без тебя.
Тебя всегда невольно я ищу,
Надеюсь, что увидишь ты меня
В толпе, на рынке, в переулке у фонтана
Куда ходили мы ещё тогда,
Когда я был невинным твоим сыном
И не забыл родного языка.
— октябрь, 1966
Следующие стихи становились всё длиннее и длиннее — Манфред экспериментировал и со стилем, и с ритмом, но эксперименты эти приходились на рассуждения, отнюдь не о людях: он писал про фестиваль Woodstock в 1969, пару шутливых строк посвятил Ксавьеру, остальные же в основном описывали природу. Для человека, который третью встречу подряд говорил только о пиве, сериалах и кокаине, Манфред на удивление тонко подмечал красоту природы: он много писал о реках в Оклахоме, о крохотных домиках сельской местности Бетеля, и конечно же, о Техасе. Хьюстон, Сан-Антонию, Остин и Амарилло, Киллин и Пасадина, но больше всего — о Далласе: два стиха он посвятил реке Тринити, один — Уайт-Рок-Лейк, и несметное количество — безымянным, но не менее значимым для него местам, будь то свободная пустыня или же одинокая дорога в глухую деревушку, куда он с лихвой таких же крепких ребят, подводил воду.
Шоу в небесах перед торнадо или роса в четыре утра — он видел, он чувствовал, чувствовал так, что Сохо было достаточно закрыть глаза, чтобы представить перед собой этот бескрайний природный ковер, рай матери-природы, который она боготворила не меньше него. Надеясь прочитать ещё один такой же стих, Сохо поскорее перевернула страницу, но перед ней предстали совершенно не те строки.
«Врать»
Отец учил, что врать — нехорошо.
За это ставят в угол, мылят язык, кричат.
Но как же быть с теми, кто может быть, искренне
Выбирает
Просто
Молчать?
Я сказал «да» перед богом и перед судом,
Я сказал «да» на супружеском ложе.
Так почему ж тяжелее всего
Мне касаться твоей бархатной кожи?
В постели любовник, а в жизни не муж.
И первая кровь была, кажется, зря.
Но надо держаться, надо молчать.
Ведь врать — плохо. Врать нельзя.
— сентябрь, 1970
Она долго перечитывала эти строки, невольно задавая вопрос: «Кто?», и тут же другой «Почему?». Словно тут же её услышав, поток мыслей внезапно зацепил несметное количество фраз — то на рваном английском, то на романи. Отвлекись она и позволь им завладеть её сознанием, быть может, ответ стал бы понятен. Но Сохо не торопилась: единственный, этот стих был окружен пустотой соседних страниц, через которые, однако, просачивалась жирная и растекшаяся по терпеливой страдалице-бумаге точка. Эта точка пленила её внимание, и знаменовала конец ещё двух четверостиший.
«***»
Я был слеп. В ту ночь без звёзд
Жгли не кость, жгли страх и грусть
Гарь и марь сквозь слой трёх кож.
Боль не боль в ней, нож не нож.
Казнь как сон. Соль ран, мёд уст.
Весь мир ложь. В нём свет стал пуст.
Ты не жди. Я мёртв. Я — прах.
Жгли не кость, жгли грусть и страх.
— апрель, 1978
Наскоро, почти что чужим почерком, эти слова были написаны словно другим человеком, но Сохо чувствовала от них ту же энергию, что и от всех остальных — та же ковбойская напористость, только в этот раз она скорее напоминала натянутую до предела струну, готовую вот-вот сдаться и оборваться брызгами чернильной ручки на эту бумагу, еле терпящую ту бурю эмоций, что на неё изливали несмотря на сухую немногословность.
Но и это были не последние слова тетради, вот-вот подходящей к концу. На последней странице, убористо, смиренно и покорно покоился текст. Мелкие-мелкие буквы, но вместе с тем выведенные без доли того напряжения, что исходило от предыдущей страницы.
«Мой добрый друг»
Мой добрый друг, я в этот вечер томный
Хочу лишь пить с тобой и много говорить
О том, что камнем на душе и в сердце ядом горьким,
О пламени, что невозможно потушить.
Подумай только, что со мной творится!
Я каждый день как будто сам не свой,
И тошно мне, но как устал я злиться,
Отверженный насмешницей-судьбой.
Боюсь я засыпать, боюсь я просыпаться,
И каждый день то умираю, то живу.
«Зачем?», — себя я спрашиваю поневоле…
Не думаю, не знаю и молчу.
Заходит солнце и вот мы с тобой вдвоем,
Друг милый, так и разделяем этот вечер.
И как же хочется спустить мне твой курок,
Узнать тот мир, что нежен и беспечен!
И в пелене блаженства к Господу прийти,
Просить утешить теплою рукою,
И сына своего за все грехи простить,
И дать мне смерть в желаемом покое.
— май, 1983.
Последние слова въедались в страницу, оставляя на последующих глубокие вмятины. После них, сколько бы Сохо не листала, новые строки найти так и не могла.
И вот теперь, несколько часов спустя, когда он проснулся и стоял рядом с ней, разглядывая «место преступления», Сохо почувствовала, как кровь хлынула к щекам, а в душе проснулся стыд.
— Я не помню, чтобы это входило в сферу твоих интересов, куколка, — Манфред передвинул стойку к дивану и, поджав губы, уставился на отложенную отдельно фотографию со стройки.
Было-стало.
Манфред не любил эти фотографии. Не потому что с ними ассоциировалось что-то отрицательное, нет. Скорее потому что один взгляд в зеркало напоминал ему о том, как много поменялось в его жизни — пустыня на месте плодородных полей. И пусть Манфред никогда не претендовал на место первого красавца, но всему была мера. Он боялся не пятен и не рубцов. Он боялся того, как сильно запали глаза и щеки, как заострился нос, как расшатались зубы и как начали выпадать волосы.
Он боялся отражения отца перед смертью.
— Нехорошо разглядывать чужие… а это ещё что такое?
В порыве гнева он со всей силы схватил с подушки дивана тетрадь, и пальцы его сжались так, словно он только что отобрал у Сохо пару сотен украденных баксов.
— Тебя не учили не совать нос не в свои дела, м? — Манфред сдерживал себя от того, чтобы не начать в открытую её обругивать, — всё, что тебе надо, мы с Ксавьером уже выставили.
— Я… — Сохо замялась, опуская взгляд, но тут же голос её стал намного увереннее, — Я услышала… я почувствовала отсюда…
— Мне не важно что ты почувствовала. Это. Мои. Вещи.
— Т-ты не прав, — перебила его Сохо. — Через них я слышу тебя в прошлом. Мне это нужно.
Ну конечно. Проще всего было так сказать, и Манфред уже почти нашел, что ответить, но на полуслове махнул свободной рукой и аккуратно сел на диван, разглядывая кучки вещей, которые Сохо уже успела как-то по своему рассортировать.
— Ну и что тебе говорят мои карточки столетней давности? — не без скепсиса в голосе спросил он. — Потому что всё, что я пока вижу — это только то, как ты в моём барахле роешься и читаешь, что не надо.
Оценивая ситуацию, Сохо ответила не сразу. Села на диван рядом с ним, посмотрела снова на тетрадь, а потом в тёмные глаза. И снова всё на ту же тетрадь.
— Ты хорошо пишешь, — наконец-то промолвила Сохо. — Я чувствовала всё. От лесов до рек, ты видишь природу. Это… нечасто в наши дни. Но некоторые из них… о людях. Не о природе, не так ли?
Кап-кап-кап… объём пакетика в стойке становился меньше с такой невозможно малой скоростью… и так же нескоро ответил и Манфред:
— Да, я не только о цветочках там черкал. Это… так, личное. Что случилось, я о том и писал. Ты от главного не отходи — что тебе там понадобилось? И не ври мне про эти свои голоса и магию.
Секунда, ещё секунда и наконец-то…
— Я не лгала полностью. Когда ты уснул… я не могла сидеть и ждать. Я изучала сама: от дома, до того, что кроется за вещами в нём. В кладовке я увидела две коробки, — она кивнула в сторону разобранных вещей, — но когда я перенесла их, заметила ещё одну. Забытое интересует меня, Манфри.
На это Манфред только прыснул, но спорить было бессмысленно: он уже пригласил её в дом, ему была интересна судьба его матери, а самое главное — он почти с детской любознательностью относился к необъяснимым способностям Сохо, которые с каждой новой встречей убеждали его в том, что жизнь не заканчивалась, а только-только открывалась перед ним в новых красках.
— Ну и что тут интересного? — на этот раз голос его звучал намного теплее. — Так, фотографии. Эта вот… это мы с Донни. Классный парень был, только спился. Его тогда поперли со стройки, за полгода где-то передо мной. А так… толковый. Остальные карточки… чепуха. Разве только… вот эта, с отцом. Он вывел нас в студию, это немало стоило. С матерью у меня нет фотографий, только ее личная, свадебная, она в той коробке.
— А стихи?
— Стихи… Ха, стихи… Да, я писал. По молодости глупым был, решил, что стану певцом. У меня и гитара есть кстати, — Манфред тянул слова, говорил медленно, но с тем самым далласским говорком, который любил плоские звуки, перекатывание «р» да смешение гласных, — я писал. Много писал. В основном девчонкам. Отец говорил, что эта идея такая себе, а я не слушал. Так оно и вышло… покатался по фестивалям, попел в баре и плюнул на это. Ну а стихи? Стихи приходят в голову, да, не держать же их там. Не старенькая классика, конечно, но читать можно. Леса, поля…
— И не только поля… — рука Сохо потянулась к тетради, но Манфред быстро ее одернул.
— Неа, куколка. Давай без этого. Разберем коробки, меня дозаправим и на боковую.
Насильно забирать тетрадь Сохо не могла, и ей не оставалось ничего большего, кроме как принять свое поражение.
— Тогда я задам пару вопросов?
Манфред ещё только кивнул, а она уже успела потянуться за пледом, укрывая успевшее замерзнуть после теплого душа тело. На секунду взгляд её задержался на его катетере, но вскоре она укрыла и его, оставляя за Манфредом занятие нетрудное: подтянуть да поправить, как ему надо, а сама же вновь начала перебирать вещи в коробке, подписанной большими буквами ТАЛИТА.
Работа её не могла Манфреда не забавлять: что, что же приносили этой таинственной женщине столь незамысловатые дела? Она ведь попросту рассматривала безделушки, закрывала глаза, шептала что-то под нос, а потом переходила к чему-то новому и так… раз за разом.
— Мысли твои не перебиваю? — протянул Манфред.
Сколько бы он не зевал и не отвлекал, она молчала ровно до той секунды, пока не смогла позволить себе наконец-то переключить внимание.
— Что тебя интересует?
— Ну… хотя бы что ты делаешь? И как это работает? Потому что… я видел много ребят в своей жизни, которые пепел на голову сыпали и говорили, что им там сверху что-то дается, а если не работает, то я просто плохо верю. Вот и тут мне интересно, что вообще происходит и зачем тебе тут месяца три загибаться, если за час можно все вещи посмотреть. Я ж помру за это время.
— До этого ты не умрёшь, — прошептала Сохо, достаточно громко, чтобы Манфред это услышал и сглотнул от дискомфорта, что внезапно сдавил горло и стрелой опустился в живот. — Что же до того, как это работает… ты же не веришь в жжённые травы, не так ли?
Злопамятная, чертовка… Но что делать, Манфред сам был виноват в своих колких выражениях.
— Да брось, верю-верю. Слишком много ты делаешь, чтобы это было розыгрышем. Правда, как это работает? Почему ты не можешь спросить маму о том, что с ней случилось и всё? Всем хорошо, все рады, тебе не нужно торчать у неизвестного мужика месяцами, мне не нужно сдерживать своё желание повеситься — сказка, а не жизнь!
Усмехнувшись вслед за ним, Сохо помедлила, озорно взглянула на него и кивнула, крепко держа в руках кисточку из коробки.
— Хорошо, попробуй понять: я не слышу никого. То есть… я могу слышать, но это несколько другое… То есть…
Вдох, выдох — Сохо собиралась со словами, начинала и заканчивала, пока не нашла подходящее объяснение, хоть сколько-то понятное простому смертному:
— Когда в окно стучит дождь, тебе не обязательно его видеть, ты по звуку знаешь, что это дождь, ведь так? Теперь представь, что я чувствую… энергию. Она как течение реки, как ветер… я ощущаю её, больше или меньше, всегда. И иногда, она начинает являться мне в форме видений. Но они… похожи скорее на отрывки, нежели чем на целое.
Всё ещё ощущая его непонимание, Сохо быстро продолжила:
— Ты знаешь романи, да? Но немного. Ты слышишь всё, но понимаешь чуть-чуть. Чтобы понять всё, тебе нужно знать новые слова. Новые слова ты можешь увидеть в книге, а чтобы прочитать книгу, ты должен знать буквы, не так ли? Для меня… энергия — это язык. Видения — знакомые слова. Я изучаю вещи, словно буквы, и передо мной открываются всё новые слова, пока не складывается единая история. Что-то я слышу лучше, что-то с трудом. Вещам нужно время, Манфред. Как растение не зацветает от семени, так и вещи не говорят сразу. Некоторым нужно помочь: для этого я взяла из дома всё необходимое. Но порой и этого недостаточно: иногда нужен ответ звёзд, иногда — ответ земли. Будут дни, когда я могу сидеть неподвижно в этой комнате, не проронив не слова, а будут дни, когда я смогу работать и говорить. Это не просто, Манфред, очень не просто.
— Ага…
Несмотря на столь краткий ответ, Манфред действительно задумался над тем, что объясняла ему Сохо и вот уж через пару секунд он вник в её слова достаточно, чтобы их понять:
— Ты переводишь, — полушепотом сказал он, — переводишь… Ясно. И… что ты уже знаешь?
— Немного, — Сохо пожала плечами, переворачивая в руке кисточку. — О тебе приходило много видений… часть из них про тебя и мужчину с лицом женщины. Часть про Ксавьера, часть про твою мать. Отец посылал мне сны, я просила, чтобы приходить сюда не с пустыми руками. Но пока что… мне сложно. Я буду честна.
Пальцы её остановились прямо перед щетиной кисти.
— Это не её, так ведь? Она… — Сохо подвинулась чуть ближе, вкладывая деревянную ручку ему в ладонь, — твоя.
Манфред с улыбкой кивнул. Нетронутая, он почти ей и не рисовал. Если быть честнее — не рисовал вовсе. Но эта кисть, такая простая и дешевая, была подарена ему матерью: вдруг ребенок переймет её талант? Манфред хранил её вместе с вещами первой необходимости, и во время пожара она попросту оказалась в нужном месте и в нужное время.
— Но… твоя мать говорит мне, когда я держу эту кисть. Её сложно понять, не всегда на английском и точно не на хасинай, но… она говорит, что благодарна. Что ты оставил её у себя. Я… когда я смотрю на неё, я вижу… мертвую бирюзу. И деревья. Три длинных дерева на закате.
Как она это делала? Нет, черт побери, как она это делала? Не заговаривала, не спрашивала личное, а потом ловко оборачивала это за свои мысли. Она словно смотрела на мир его глазами, маленького ребенка на родных руках, прижимавших к тёплой родной груди, в которой всё ещё билось родное сердце.
Мазок мастихином, краска, которую его металл проминал так беспощадно прежде чем протянуть за собой кометным хвостом. Запах масла и тусклый свет комнаты… Манфред видел, он чувствовал, он ощущал. Слишком близко и слишком натурально.
— У матери было бирюзовое ожерелье, — наконец-то ответил он. — Не настоящее, конечно, у нас тогда деньги шли на ферму, она с продажи картин покупала мне вещи, и иногда себе побрякушки. А деревья… у нас за окном росли. Она много их писала: то днем, то рассвет, то закат, то ночь. Но… они все были на продажу. Не знаю почему, наверное, рисовать было просто, а раскупали только так — самое то, чтобы стену завесить или трещину какую закрыть. Они даже не сгорели, чтобы их вспоминать и жалеть: дома такой просто не было.
Переключив внимание на другие предметы, Сохо долго раскладывала их по известной только ей системе. Всё, что понимал Манфред, сводилось к тому, что некоторые безделушки не имели для неё значения, часть была понятна почти сразу, а над другой нужно было подумать. Чувствуя, как тепло вновь побеждает озноб, Манфред слегка поправил плед и, попеременно глядя то на капельницу, то на Сохо, старался найти в её действиях какой-то смысл.
Когда внимание её остановилось на ещё одной черно-белой фотографии, Манфред мгновенно вытянул шею, облизывая сухие губы и набирая воздух для того, чтобы заговорить, но вовремя заставлял себя замолчать.
Её единственная фотография. Смятая, испачканная и чуть не обгоревшая, но чудом уцелевшая. На ней не было места ни материнской любви, ни родной улыбке. Ведь фотография была свадебной.
Молодоженам часто говорили, что только в свадебных фотографиях можно поймать ту искру настоящей любви, что зарождается между мужчиной и женщиной, но здесь же… прекрасного было мало.
Талита стояла рядом с отцом скованно и напряженно, отличаясь от скульптуры лишь тем выражением лица, что имеет человек, осознающий что вот-вот будет принят в исполнение приказ о его заключении под стражу в мир вечных пыток. Тот крест, что висел над дверью часовенки за ними, она будто бы несла на себе, опустив тяжелый взгляд на подол, скрывая за букетом истинную причину этого торжества лжи и уже зародившейся ненависти.
Отец, такой же мертвенно-неподвижный и сдержанный, уже гордо смирился со своим наказанием: ведь он поступил правильно, он защищал ту малую честь, что ещё осталась у его семьи: дать своему наследнику родиться и вырасти в непонятной глуши, безграмотному и почти дикому (ведь только так он мог представить народ, о котором не знал ровным счётом ничего) или же опозорить себя такой невестой… выбор был сложен, но он его сделал. Смотрел всё так же не в камеру, а куда-то в бок, пустым и уже измученным взглядом.
Кто был там, кроме них и священника? Манфред не знал. Отец любил припоминать эту свадьбу, но всё, что он говорил о ней сводилось к тому, что никто из родственников на ней не появился, а священник глядел на них с невероятнейшим осуждением всю ту короткую церемонию, что они еле пережили.
Пережили…
— Вас трое… — прошептала Сохо.
Манфред лишь кивнул, наклоняясь к плечу Сохо и разглядывая фотографию, каждую деталь которой он знал почти наизусть.
«Никогда не женись по залёту, Манфред. Никогда».
Вновь те же слова, тем же голосом пронеслись в его памяти.
— Да… трое. Это… её единственная карточка, так что ты аккуратнее с ней. Она тебе… хоть о чём-то говорит?
Сохо кивнула:
— Я слышу имя. Диего. Только имя, ничего больше.
— Диего? Странно…
Манфред не припоминал родственников с таким именем, да и делать это было бессмысленно: отец четко дал ему понять, что свадьба была на редкость ужасна, а самое главное, немноголюдна. Слишком немноголюдна. Шанс того, что человек с таким именем мог там присутствовать…
— Может быть… так фотографа звали? Хотя… с какого бы ему иметь хоть какое к ним отношение? — пробормотал Манфред. — Да и имя не самое… подходящее для отцовского окружения. Ты уверена, что слышишь это имя? Может… ещё что есть?
Но Сохо лишь только покачала головой: она прекрасно знала, что чувствовала, и объясняться по нескольку раз попросту не собиралась.
— Только имя. Она… от этой фотографии пустые чувства. Ничего. Я знаю, что вас трое, и слышу имя.
Тяжело выдохнув через чуть сомкнутые губы, Манфред продолжал мысли вслух:
— Единственный человек, который там мог быть, это всё-таки фотограф. Но сейчас отследить его будет невозможно… Студии открывались и закрывались, да и стоило это всё… Проще, наверное, пока что пойти по простому пути: скажу Ксавьеру, пусть посмотрит карточки пациентов. Или, может, кто из друзей у него есть, но… ничего не понятно, если честно.
Отвечать на это Сохо не стала — ведь в её деле поначалу всё можно было описать как «ничего не понятно». Понимать — вот она, великая наука, которую она уже столько лет постигала. Тонкие нити, невидимые простому глазу: ни один сон, ни одно предчувствие, ни один толчок энергии не давал ей четкой картины происходящего, а скорее походил на скорый набросок неаккуратного художника. Чуть прищурившись, она спросила:
— Может быть… кто-то жил в соседнем доме от этой часовни? Или… занимался свадьбой?
— Последнее точно исключено, — смешок невольно вырвался из уст Манфреда, — никто этим не занимался. Я… я скажу Ксавьеру. Он посмотрит, что куда.
Наверное, Ксавьер заслуживал того, чтобы ему отлили памятник из чистого золота за всё то, что он так бескорыстно и с такой чистой заботой делал для него в последние годы. Годы, подумать только, не месяц и не два.
Манфред хорошо помнил, что случилось, когда все узнали. О, это была такая невозможная пытка! Когда делаешь выбор между пистолетом и петлей, между сегодня и завтра. Не так страшно было смотреть на диагноз, как на лица людей, которые ещё вчера радостно с ним здоровались, а сегодня…
— Слушай, дружище, я тут уже Бака попросил мне раковину подлатать, ты прости за беспокойство.
Всё начиналось с таких фраз, легкого яда за маской нервной улыбки. За шагом назад, за убранной в карман рукой.
— Тони? Ты что, умом повернулся?
Он стоял в замешательстве с ладонью на весу, не понимая, почему с ним здороваются лишь кивками.
— Тони? Перебрал вчера, а?
— Знаешь, Манфред, я тут подумал… я в бар сегодня не могу. Знаешь… планы.
— Какие планы, бутылку слюнявить в одиночку? — Манфред подошёл ближе, но Тони с такой же скоростью от него отпрянул.
— Да так… знаешь, ну… — не находя отговорок, он заговорил прямо, — просто мы с тобой и так обычно вдвоем ходим и, ну… не хочу, чтобы парни думали что мы с тобой, ну… трубы чистим, короче.
А дальше… водоворот фраз, одна за другой, без лиц и имен, потерянные во времени и объединенные одной жуткой и невыносимой мыслью: ему тут не место.
— Кто пустил эту фею припудренную сюда? Манфред, если ты хоть к одному стакану прикоснёшься, видит Бог, я тебя предупреждал.
— Простите, мистер Харрелл, но мы больше не нуждаемся в ваших услугах. Увы… сейчас мы сокращаем штат работников, ничего личного.
— Манфред, ты… можешь в церкви не сидеть рядом с нами? Просто Мэри и Элизабет ещё такие маленькие, я не хотел бы, чтобы они… ты понимаешь.
— Ну и что, как тебе та сторона? Сам гаечным ключом подкручиваешь или гайку подаешь?
— Извините, я пересяду? Всё… всё хорошо, я сама перенесу вещи, не трогайте, пожалуйста.
— Чё, петушара, думал мы не узнаем, да? Сначала пылесосил почем зря, теперь ширяться начал, а теперь подстилкой работать? Ты давай рот не открывай, сам со своими проблемами возись. А то Эрни тебе кишку вырвет-то на раз-два. Понял?!
— Мало тебя отец бил, цыганенок недоделанный. Только хозяйство отрастил, так сразу по рукам пошёл. И не стыдно тебе? Тьфу…
— Мистер Харрелл, вы можете немного подождать, пока остальные пройдут на инъекцию? Вам требуется… особое внимание и особая медсестра… они будут… эм… чуть позже, да.
Слухи распространяются быстрее ветра: казалось, только-только вспыхнула искра, а пожар охватил уже всё на своем пути. И никому дела не было до того, чтобы узнавать как и где он заразился, как он себя чувствовал и как тяжело ему дались эти новости. Конечно, каждому было только до себя, своих страхов и предубеждений: ведь лучше быть на безопасной стороне.
Ему не помогали, когда он терял сознание на улице. Его сторонились, когда он просто возвращался домой. До встречи с Никсоном его боялся даже медперсонал, который тогда ещё не привык общаться с ВИЧ-инфицированными. Теперь ведь он был тем самым человеком, которого в качестве примера приводили детям: ни в коем случае не будь таким. В магазине после него боялись прикасаться к продуктам, в кафе старались не пускать. Утешением были те части Далласа, где о нём ничего не слышали, но… ездить на другой конец города ради кружки пива ему не хотелось.
Чуть исправило ситуацию открытие клуба, но… не обошлось без нехилой отдачи после такого успешного выстрела — теперь о нём точно знали все. Кто-то зауважал, кто-то возненавидел. В общественных местах он привык нести на себе взоры каждого, кто проходил мимо, знал, что ни в одном магазине ему не рады, да так, что не купишь замену драным джинсам: облегчение принесло лишь то, что теперь ему не приходилось мерить одежду, ведь в любой ситуации подходил самый малый размер.
Друзья растаяли. Знакомые подавно. Но Ксавьер…
В тот день, когда Манфред ему во всем признался, они вновь говорили без слов. Смотрели в пустоту, потом друг на друга. А потом…
— Ты… спал с кем?
— Да нет. Ну… не так точно. И давно.
— Оно…
— Просто так не заразно, да. Док говорит, что я скорее сам сдохну, чем тебе что передам.
— Хорошо. Хорошо. Э… может… пойдём ко мне? Перехватим что-нибудь. А то одному вечером с такой бумажкой можно и того, — он приставил к виску указательный и средний палец и цокнул языком. — А мне такое не сдалось точно. Ты мне ещё двадцать баксов должен.
— Спасибо. Правда. Спасибо.
Он мог жить своей жизнью. Года два так точно… мог не искать хороших врачей, мог не ввязываться в их с Сандрой дело, не подставлять себя под финансовый риск. Но он делал это, и делал так… охотно и безоглядно, словно ничего и не произошло. Словно всё так и должно быть. Ему не нужно было объяснять: «Через полгода я не смогу себя обслуживать, а в хосписе я боюсь умереть один». Нет. Он знал наперед и просто… делал. Просто приходил, поддерживал, проверял. Любое поручение, любая просьба…
Быть может, он так прощался, знал, что каждый день может быть последним. Быть может, он не хотел расставаться и любая секунда не была лишней. Но в любом случае, Манфред был благодарен ему до конца жизни, какой бы короткой она не осталась.
И вот сейчас, сидя в доме, который Ксавьер отдраил и перебирая вещи в коробках, которые Ксавьер собрал, Манфред был уверен, что и того самого Диего Ксавьер тоже достанет хоть из-под земли.
Остальные предметы вызывали у Сохо намного меньший интерес, и она достаточно быстро с ними разобралась, сделав пару пометок на хасинай в каком-то стареньком блокноте — не то, чтобы он не прочитал, не то просто из удобства.
Кап… кап… кап… Идти в спальню было ещё слишком рано, спать хотелось, но недостаточно, дел было много, но не на сегодня. Эдакое подвешенное состояние, в котором разговор нельзя закончить или начать и любое движение или реплика кажутся неуместными. Наконец, Манфред не нашёл ничего остроумнее достаточно простого вопроса, который поселился в его голове с момента их встречи:
— Слушай, Сохо… я не слепой, да и ты тоже, я тут хотел спросить… Вот в этом-то кто виноват? — он кивнул в сторону её живота. — В смысле… есть кто-то, кто мне яйца вырвет, если слишком буду приставать?
Последние слова звучали настолько абсурдно, что Сохо слегка улыбнулась, откладывая свадебную фотографию Талиты на столик, но улыбка эта была слишком тяжелой, полной недосказанности и воспоминаний.
— Нет, — наконец тихо ответила она, чуть отворачиваясь и прикрывая живот рукой.
Тут же почувствовав нарастающее напряжение, Манфред поспешил продолжить:
— Ты не подумай ничего, я ж шучу. В смысле, приставать я точно не собираюсь. Просто интересно: я бы свою женщину не отпустил абы куда, не важно, видит она мертвых или нет. Ну и… ребенок у тебя же от кого-то, вот я и… — он замялся. — Короче, прости. Сейчас снимем капельницу и спать.
Одни часто описывали Манфреда как разговорчивого, другие же с не меньшей уверенностью считали его человеком закрытым. На удивление, правду говорили и те, и другие: он умело отпускал колкости и анекдоты, флиртовал и подзадоривал, а порой и хорошо вешал лапшу на уши (особенно это касалось ставок на родео), но вести беседы, тем более глубокие, да ещё и не с Ксавьером, который угадывал половину диалога по его позе и мимике, он совершенно не умел.
И всё же, Сохо дала ему шанс.
— Мой ребенок не от духов, хоть это верно. Муж… у меня был муж, да. Он всё там же, в забвении. Не на земле, скорее в ней.
«Да как вообще можно жить среди стольких смертей?» — подумал Манфред, но хотя бы это не стал говорить вслух.
— Черт, прости.
— Нет, я рада, — вторая её рука легла на живот, там, где снова ощутился толчок крохотной ножки, и Сохо слегка согнула колени, невольно наклоняясь и приближаясь к Манфреду. — После всего, что случилось. Я… я могу рассказать, но я хочу за это кое-что.
— И что же? — Манфред предложил ей свободный край пледа, и Сохо не отказалась.
— Я расскажу, — пробормотала она, и взгляд её снова остановился на свадебной фотографии Талиты, — если ты расскажешь, о ком писал в тетради. О женщинах.
Это было справедливое предложение, а потому Манфред его принял: как-никак, а скрывать что-то от Сохо было бы попросту глупо, ведь ещё пару дней, и она, быть может, узнает о нём абсолютно всё. Получив согласие, однако, Сохо заговорила не сразу: начинала неуверенно, с паузами, будто бы всё ещё сомневаясь, смотрела на капельницу, перебирала под пледом ткань платья.
— Этот человек… я не хочу его называть по имени. И это не из-за вреда душе, для этого я называла бы его имя раз за разом. Просто не хочется. Он был тем… кого любишь до конца. Один раз и навсегда. И я так любила его… больше рассвета и больше заката. Он был моим всем, по крайней мере, тогда. Отец знал об этом, и перед смертью сказал ему, что видит в нём моего мужа. Мы были так счастливы, ведь всё хотело нашего брака. И мы его заключили. Но не на бумаге, я не люблю бумаг. Курук всегда говорит, что нужно жить новым миром, а я, глупая, боялась или просто не принимала. Ведь… зачем? Если самые крепкие браки одобрял Высший Отец, и если в моей семье никто не подписывал бумаг? А потому мы стали мужем и женой так, как было принято в моей семье. И как в моей семье, я сразу сказала ему о детях. Он же… не был так этому рад. Говорил мне, что ещё рано. Что в городе есть таблетки, которые дают «официально» неженатым, чтобы не зачать ребёнка. Мне было больно, но я молчала, я верила, что он одумается: это нормально, испугаться семьи так рано, хотя мы уже не в том возрасте, когда боятся дарить жизнь. Но всё же, это случилось. И… когда я сказала ему… он… он был очень зол. Мы так много ругались, кричали, а я не понимала лишь одного: почему? Почему он боится, если мы любим друг друга, если я готова и если от него требуется только любить то дитё, что мы создали? Оказалось, любила его только я.
К щекам Сохо хлынула кровь, и пусть Манфред не заметил румянец на смуглой коже, он отчетливо увидел, как она ещё сильнее прижала колени к себе, заворачиваясь в свободную часть пледа и словно стараясь выглядеть как можно меньше.
— У него была женщина в городе, — пробормотала она, словно сама себе не веря. — Как у Курука, но только Курук своим не клялся любить до смерти и быть рядом вечность. А потом… он… он сказал это, только сказал, и ушёл. В этот же день, без лишних слов, с холодом. Я никогда не думала, что человек может быть столь… жестоким. И я плакала, так много и сильно, как не плакала, когда в мир духов ушёл отец, и когда Курук сказал, что болен. Потому что смерть… смерть не жестока, — она всхлипнула, быстро смахивая слезы. — Смерть берёт своё, когда ей надо. Её чувствуешь, по крайней мере я чувствую хорошо, и к ней я готова каждый раз. Но к предательству? Сложно быть готовой. Особенно к такому. Но… я всё равно знала, что нужно жить дальше. И жила. Я ходила к реке, я говорила с духами и звёздами, я просила, просила, просила, искала мир в себе. Нашла… а потом он вернулся.
— Совесть… — Манфред закашлялся, — С-совесть замучала?
— Если бы, — выдохнула Сохо. — Точнее, я думала, что так и есть. Потому что когда я открыла дверь, он стоял на коленях, говорил, что был глуп и что нам нужно всё обсудить. Я знала, что нельзя было этого делать, но тогда я поверила и пустила его в дом. Надеялась, что мы сможем снова стать семьей, как я всегда и хотела, но…
Голос её дрогнул, а к горлу вновь начал подступать ком, теперь уж похлеще предыдущего, но Сохо не останавливалась, теперь уже не из необходимости рассказать, а из желания выговорится.
— Мы долго обсуждали, что нам делать и как жить, и он сказал много обещаний. Слишком много, и слишком честно, а я слушала, верила больше и больше. Мы… сидели… как когда приехал ты, и на столе тоже стоял чай. Он его заварил. Выпили, он поцеловал меня, сказал, что приедет с вещами, и вновь исчез. А у меня начались схватки.
Такой истории Манфред точно не ожидал и уже даже пожалел о том, что затронул столь деликатный вопрос. Наверное, нужно было её утешить? Вот только как? Положить руку на плечо? Манфред так и сделал, но вовремя опомнился, что это, пожалуй, было слишком большой близостью для столь раннего знакомства. И всё же, давящее чувство нарастающей безнадежности закралось в сердце, и из неловкого разговор превратился в тяжелый.
— Я поняла сразу, но я так испугалась… Я не знала, с чего начать, потому что… а с чего начнешь?! И я… я открыла книгу отца, листала, листала, листала… уже не помню что из лекарств помогло, но никогда так быстро я ничего не варила. Руки… руки не слушались, всё болело, и… пустота. В сердце пустота, в голове, в животе. Меня вырвало, потом я выпила, что сварила, вышла, крикнула Курука и он привёл меня к врачам. Там и так было много женщин, да и что они сделают? Но я надеялась. Я очень надеялась, верила и постоянно просила отца. Постоянно. Столько я не просила никогда, не молилась так сильно, как тогда. Я была готова на всё. На всё, Манфри.
И без её испуганного и полустеклянного взгляда Манфред прекрасно понимал, что эти слова были сказаны совершенно искренне. Сохо действительно была готова на всё, и вспоминать об этом было невероятно трудно.
Шумная больница, одна на всю резервацию, белый потолок, белый халат, мигающая над головой белая лампа. Английский и хасинай смешались в одну большую какофонию: она не помнила ни единого слова, ни единой жалобы, ни единого действия.
Потолок. Один лишь потолок, на который она смотрела не моргая, отчаянно держась за живот так, словно это хоть как-то спасет ребенка, вырвет её из этого водоворота боли, мучительной тошноты и душащего жара. С прилипшими к лицу сырыми волосами, она ни на секунду не переставала молиться.
— Отец, я прошу тебя. Сохрани её. Прошу тебя, сохрани её. Я… я отдам себя вселенной, только спаси её. Спаси её, п-прошу, прошу, прошу.
Истерика, судорожные вдохи и необузданная почти что животная паника душили её, и что бы врачи ни делали, успокоить материнское сердце было, кажется, невозможно.
И тут, всё прекратилось.
Стихла боль, перестали пищать аппараты, в палате раздался облегченный вздох, а на потолке… на потолке появилось то самое звёздное небо, которое Сохо не забудет никогда. Будь то видение или нахлынувший на неё сон после всего пережитого, она точно знала одно: это было прекрасно. Молочная дымка, припорошившая гобелен из сотен огней, принявших её молитву и откликнувшихся оглушительным хором, что смог зажечь жизнь, которая чуть не погасла. Она видела вселенную. Она видела богов. — Когда я вернулась домой, он приезжал снова. Не раз, — вновь стирая с лица слезы, Сохо говорила хрипло и с надрывом. — Он угрожал. Теперь не мягко, как раньше, с маской добра за наглой ложью. Он приходил ночью, бил в окна, заходил, кричал. Я пригласила Курука, когда на меня подняли руку. Он… он знал, что Курук болен, и он боялся, что притронувшись, он осквернит кровь болезнью. А потому не приближался, но всё так же грозился. Сначала избить, потом убить. Как… как в человеке может быть столько ненависти к новой жизни? Я не знаю, но… я так боялась, что однажды проснусь, и всё это повторится. Но оно не повторилось. Его не было день, два, три, неделю… а потом, во сне, отец дал мне видение. Такое слабое, но его сложно забыть: ночь, въезд в Даллас, и фары машин, словно последний свет. Я чувствовала, как трепыхалось сердце, будто у оленя, что случайно вышел на охотника. Раз-раз-раз-раз, а потом… всё. Тишина. Та самая тишина, что отделяет мир живых от мира мёртвых. Его не стало. А на том месте где был дух, появилась одна лишь тёмная дыра, которой нет ни дна, ни конца, а одно лишь проклятье и безысходность. И хорошо. Манфред не сказал этих слов, но как же сильно было его желание. Перекрестившись, он лишь проронил что-то невнятное себе под нос, и сухая рука всё же опустилась Сохо на спину, не то похлопав, не то чуть погладив. Почти не отреагировав на это, Сохо лишь вытерла заплаканные глаза рукавом: ведь всё было позади, а это главное. — Иногда лучше жить без отца, поверь. Твой ребёнок не очень-то и многое потерял, — не желая заострять её внимание на этом кошмаре, он быстро перевел тему. — Ты сказала «она»? У тебя будет девочка? Девочка… Сохо лишь скромно кивнула и, стоило Манфреду протянуть к ней руку, без резких движений, но достаточно уверенно отвела её от себя. Не потому что боялась, не потому что ей было противно, нет, просто до сих пор, с того самого страшного дня, что был, кажется, вчера, она почти подсознательно старалась её защитить. — Извини, я… в следующий раз. Не думай, я не боюсь тебя, но… Словно пытаясь лишний раз уверить её в своих намерениях, он быстро занял руки стойкой от капельницы: ему было абсолютно не обязательно растирать пальцем блестящий металл или, тем более, перебирать наклеенный на него лейкопластырь, но это позволяло ему хоть как-то избежать своего неприятного положения. — Да без проблем, я всё понимаю. Имя-то скажешь? Или это тоже великая тайна духов? Нехотя вздохнув, Сохо удержалась от лишних комментариев в его адрес и аккуратно, тише обычного, проговорила: — Иллари. Так нежно-нежно, словно боясь разбить хрупчайший хрусталь. — Иллари… Это значит «рассвет». Не на хасинай, это язык другого племени, но он близок мне по сердцу и душе. Новое начало… свет тёплого солнца, который дарит надежду. Иллари… мой свет. Высшие даровали мне её, и я готова этот свет поддерживать, что бы ни случилось. — Звучит… очень поэтично. Он говорил это не только чтобы хоть как-то скрасить тишину. Вообще, речь Сохо, особенно сейчас, когда он слышал её достаточно много и продолжительно, крайне его завораживала. Она говорила далеко не так, как это делали актеры в стереотипных вестернах: дело было не в акценте, не в порядке слов, нет, дело было в том, насколько глубоким при всей нежности был её голос. Почти певческий, каждое предложение было одним наслаждением для его ушей, и Манфред поймал себя на мысли о том, что абсолютно не против слушать его всё дальше и дальше. — У нас имена говорят о многом. Не знаю, как у вас, но на твоём месте я бы узнала его значение, Манфри. У нас… у наших имен много значений, а у наших людей много имен. Например… по паспорту моё имя «Сохо», потому что оно не сильно отличается от привычных вам английских, а вот у Курука реальное имя будет подлиннее. Наше… наше первое имя дает родитель или знахарь, зависит от статуса и роли в обществе. Меня называл отец, потому что наше имя передаётся по наследству. Это детское, святое имя, голос природы и первый крик ребенка. Его не знает никто, кроме меня. Второе имя мне дали позже, когда я повзрослела. Если переводить, то отец звал меня «золото ночных небес». Нередко это имя становится постоянным, добавляются лишь только приставки и суффиксы. Но у меня… у меня другая судьба. Когда я выросла из того имени и встала на место отца, я и стала «Звездным Небом», и теперь ношу это имя всегда. Так что… наши имена — не просто ярлык или идея, это целая история, душа, ценная особенно потому, что мы не называем истинные имена умерших. Но эти имена мы храним в своих сердцах. Иллари — не истинное имя для моей дочери, но, надеюсь, постоянное. Я понимаю, что сейчас меняются нравы, меняются традиции и всё же, молю о том, чтобы она пронесла это с собой на всю жизнь. Не дожидаясь его реакции и прекрасно понимая, что отвечать ему особо нечего, Сохо поспешила напомнить ему об их уговоре: — Я поведала тебе о своей судьбе, Манфри, теперь я жду ответ и от тебя. — Да что там рассказывать, — Манфред покачал головой, кутаясь в одеяло и то и дело проверяя, всё ли в порядке с катетером. — Я думал, ты от матери уже всё, что нужно услышала. А так… ну что тебе рассказать. У меня была пара подружек, одна ночка, струганул-забыл, но это по молодости. Совсем по молодости, когда понял, что Бог за секс до брака на месте не испепелит. А жёны мои… жены было две. Первая… Словно по щелчку старенького выключателя, лицо его переменилось, и поначалу Сохо даже показалось, что одолевшие его воспоминания были крайне неприятными, если не болезненными, но это предположение было далеко от правды: та тяжесть, что читалась в его глазах, на самом деле была тоской. — Мою первую, — нехотя начал он, устремляя взгляд в потолок, — звали Эвелин. И… она была ангелом, — он еле заметно улыбнулся, — настоящим таким ангелом. Знаешь, вот с этих обложек журнальчиков для домохозяек, где девчонка печет яблочный пирог своему муженьку, делает сэндвичи и драит кухню. Она была… такой. Такой… удивительно нежной, робким цветком, распустившимся слишком рано, не в том месте и не в то время. Манфред так не любил говорить о ней, и далеко не потому, что она причинила ему боль. Нет, далеко наоборот. — Мы познакомились случайно. Был вечер, она шла из магазина, вроде бы как её матери очень понадобилось для чего-то молоко. Наши ребята, ну… мы трубы прокладывали… начали посвистывать, все дела. А я смотрю — она от каждого шороха дергается. Ну я и соскочил тогда, говорю: «Может, проводить?». Она и согласилась. Потом я её еще пару разков так проводил. А когда трубы класть закончили, встретились снова: она в книжный шла, а я на родео. Снова пригласил, снова согласилась. Ну и после пары свиданок я к её родителям пришёл, говорю, мол так и так, такие у меня планы на вашу дочь, разрешите? И… — Разрешили? — догадалась Сохо, расслабленно опираясь о подлокотник. Манфред кивнул, всё ещё не глядя на неё, и с каждым словом дальше и дальше уходя в воспоминания. — Мы быстро поженились, очень быстро. Мой отец был против, но я тогда так бунтовал, что мне было плевать. Все эти фестивали, родео, да и Эвелин — всё это было каким-то сплошным бунтом. «Вау, пап, смотри, я в двадцатник с копейками могу лучше тебя». И знаешь… я бы мог. Потому что Эвелин… ох, Эвелин… это была мечта, а не женщина. Вот только не моя мечта, Сохо. Не моя. Позволив этой мысли окончательно осесть в её сознании, Манфред тише и будто бы нежнее продолжил, словно боялся сказать не то слово, опошлить нечто столь чистое и прекрасное. — Она любила меня, Сохо. Безумно любила. Может даже как-то болезненно, потому что она была готова пойти за мной на край света. Я привык, что женщину надо ко всему приучать, говорить ей, что да как, прикрикивать… потому что отец только так и делал. У него же не было нормальных отношений никогда. А у меня появились, и я даже не знал, что и делать… я приходил домой, а там всегда был тёплый ужин. Утром чай и газета. Поцелуи, танцы под радио. Мы ходили в её любимый сад и на мои родео. Она никогда не стеснялась меня в плане, ну… ты поняла, — он помахал ладонью перед лицом, не желая в который раз говорить то слово, что веками оскорбляло его народ. — Я дарил ей лилии, писал ей стихи. Вот в той тетрадке, что ты нашла, — он мотнул головой за диван, — есть стих про весну. Это я ей писал. Мы были той приторной парочкой с рекламных постеров к какой-нибудь стиралке… кстати, — словно вернувшись в реальность, Манфред посмотрел Сохо в глаза и даже оживился, — я как раз купил ей тогда эту мерзотно-розовую стиралку с сушилкой от Hotpoint. Не хватало сама понимаешь, чего. Она очень хотела детей. А я… а что я? Меня отец так воспитал, что я решил, что лучше не портить никакому ребенку жизнь… собой. Но не скажешь же ей так. Взгляд его снова окутала пелена прошлого, и дрожащая рука застыла в воздухе, будто бы касаясь несуществующей щеки. — Мы договорились. Что поживём для себя до двадцати пяти, я буду готов морально, и потом дети. Но… время пролетело просто как секунда. А я как боялся, так и не перестал. И вот вроде бы все всё понимали, но не хотелось говорить, потому что разговор был не из приятных. Я как представлял, мне аж дурно становилось, но потом… потом мы один раз после ужина просто сидели в тишине. Она напротив, я в стол смотрю, она тоже. И такой вот… камень на сердце. Я не выдержал и… сделал ей больно. Очень больно. Посмотрел на неё, вот так, как сейчас, — Манфред чуть сбросил с себя одеяло и нахмурился, — и сказал: «У нас никогда не будет детей, Эвелин. Никогда». — И что она ответила? — спросила Сохо, начиная расплетать косу. Ответом ей был лишь вздох. Манфред не сразу собрался, но как только нашёл подходящие слова, заговорил быстро и намного более уверенно: — Она сказала, что хотела об этом поговорить. Что… что я её не люблю. На удивление, мы как-то обошлись без всех этих слёз, скандалов, битой посуды. Мы просто хотели разные вещи в жизни, и, к сожалению, о них нельзя было просто «договориться». Мне не хотелось ещё дольше над ней издеваться и кормить её пустыми обещаниями, а ей хотелось жить дальше. После развода… я приготовил мясо, мы ели в саду, я обнял её, пока она плакала, а потом мы просто собрали вещи и… и я её отвез обратно в тот дом, из которого когда-то отвозил сюда. Пусть ни одна слеза так и не упала с его щеки, та напряженная дрожь, что появилась в его голосе, говорила больше, чем любые слова. Собственноручно сжечь мост в рай мог не каждый, и думать об этом просто как о «неудачном браке» было невозможно. Это была трагедия. Трагедия любви лишь наполовину, но такой искренней, такой чистой и казалось бы, совершенной. Не те люди. Не то время. — Я рад, что мы расстались, — Манфред шмыгнул носом и вновь накинул на себя плед. — Потому что я правда тянул её назад. После меня она познакомилась с каким-то простачком с рынка, а сейчас этот простачок — крупный бизнесмен, Сохо. Торгует по всему миру. Она пошла за ним, как обещала пойти за мной, и они построили свою маленькую империю из ничего. У неё трое детей, как она всегда и хотела, один только-только поступил в престижный университет, другие тоже не уступают… короче, я рад за неё. Мы не писали друг другу почти, но когда про меня растрезвонили в газетах, что я… ну… FDA надуваю, она нашла номер клуба, мы созвонились, поговорили. Её муж даже помог нам с адвокатами. В общем… я за неё рад. Очень рад. Потому что она этого и заслуживала, благослови бог её душу. После недолгой паузы, Сохо провела пальцами по только что распущенным волосам и аккуратно спросила: — А вторая жена? С не- — Нет. Раньше Манфред мог быть просто не в настроении, он мог вспылить, распустить язык, где не надо, но никогда ещё он не огрызался на неё с такой же агрессией, как сейчас. Словно уличная шавка, в которую чуть не стрельнули на улице, он с силой сжал плед, сгорбился и будто бы даже оскалился. — Манфред… — Я не буду говорить об этой суке ни единого слова. Ни единого, мать вашу, слова. Она и воспоминаний не заслуживает. Он перекрестился, шепнул что-то и отвернулся. Сохо знала, чудесно знала, что разговор стоит перевести на любую другую тему, но жгучее любопытство вперемешку с той тяжелой энергетикой, что она чувствовала и от души Талиты, заставило её подняться и, с трудом усевшись рядом с Манфредом, одну руку положить на живот, а другую — на его спину: — Мы договорились, правда за правду, Манфред. Пожалуйста. Даже если это очень больно, то я пойму. Я многое понимаю, потому что многое слышала и многое пережила. Манфред посмотрел на неё исподлобья, размышляя: доверять, или не доверять. Эта женщина и без того столько о нём знала: от него самого, от его матери. Она видела жизнь, смерть, она была такой вездесущей и всезнающей, что, казалось бы… чем могла помешать ещё одна капля средь океана? Малая история из тысячи таких же? — Это не больно, Сохо. Это… такие как она… они заслуживают гореть в аду. Прямо у дьявола в котле, простит меня господь. Она… Снова ругательства, снова вздохи, переполненные ненавистью и вот наконец… слова, которых Сохо и ждала, и боялась. — Её звали Джейн. После Эвелин мне хотелось кого-нибудь найти, так, расслабиться. Типа, выпить, а потом просто… — Манфред покачал головой, не находя, что вообще рассказать и как продолжить, — мы познакомились в клубе. После родео, я тогда заказал текилы и переборщил. Она тоже переборщила. Прямо как отец с матерью, подумать только. А дальше… закрутилось. Ей не нужны были обязательства, она любила тусовки, хороший алкоголь, хорошие сигареты и хороших мужчин. С такой было легко и свободно. И главное — красиво, — он закатил глаза, — выходишь в люди, с такой-то бабой… никто и не верил, что она вообще может запасть на какого-то там сантехника. А она запала. Ночка превратилась в неделю таких ночек, потом пару месяцев и… мы в постели и договорились, что хотим жить для себя, дети нам ни к чему, просто кайфуй, работай, на отработанное катайся по стране и бери от жизни всё. Я сделал этой твари предложение, она согласилась. В реальности же… никакая у нас была не семья. Мы трахались и развлекались, не больше. Я думал, что женился на модели, по уши ведь втрескался, без ума был, а по итогу женился… на копии своего отца, Сохо. Она… она мне изменила. Много раз. Очень много раз. Мы снова развелись, и я после этого с бабами завязал. Всё, хватит с меня. Он не договорил. Сохо понимала, что он не договорил столького, но как она могла просить больше? На всех женщинах не ставят крест лишь из-за одной измены. Даже из-за нескольких не ставят, особенно если они произошли по вине людей настолько ветреных и заранее согласившихся на почти что свободные отношения. «Я женился на копии своего отца». Эта фраза скрывала то, о чём Манфред не любил вспоминать. Она таила год, являвшийся ему в кошмарах ночи напролёт, душивший, унизивший и полностью лишивший его той малой чести, что он ещё нёс с собой за тогда ещё не такую уж и долгую жизнь. Громкая музыка, алое вино и кристальная текила… всё это звучало как мечта любого гуляки, но как же быстро она растворилась, стоило им только поцеловать друг друга в церкви. Вся похоть закончилась там, до свадьбы, а после неё… Поначалу, Манфред и не придавал значения таким мелочам: он уставал после работы, она, вроде как, тоже. Они спали рядом, но не вместе. Сначала неделю. Потом месяц. Замотанный после тяжелого дня, Манфред и не просил о многом, а когда Джейн узнавала, может ли она съездить к родственникам в Остин, он всегда был не против, ведь у него появлялся очередной выходной, в который можно было попросту выспаться. Но с каждым новым месяцем визиты к родственникам без имени и адреса становились всё чаще, на работе она задерживалась всё дольше, а отношения с Манфредом становились всё холоднее и холоднее. Холодел и домашний очаг. Салат на скорую руку, вареное яйцо да резиновое мясо — это всё, чем он мог довольствоваться, когда еле доходил до дома после тяжелейшей смены. Она перестала приходить на родео, попрекала его тем, что он живёт в её доме, а недостаточно её обеспечивает. Каждая оплошность, каждый изъян. — Если бы тебя хватало больше, чем на пять минут, я бы подумала. А сейчас я устала, Фредди, давай завтра. Завтра она снова читала журнал, курила, и говорила, что его недостаточно. Его никогда не было достаточно. — С такими центами вместо зарплаты мне легче пойти на улице побираться. Этого на дом-то еле хватает. Тебя что, вообще не берут на нормальные объекты? А хотя… с учетом того, что у нас кран уже три дня течёт, я не удивлена. — Зачем тебе твоё родео? Если бы ты на лошади держался, бабло бы могли заработать. А так одни только переломы, да затраты. — Фредди? Слушай, я тут с подругами иду на выставку посуды, ты себе сам приготовишь? — Фредди, ты просто зануда. И я не «пью», а просто расслабляюсь. Очень помогает от твоего нытья, кстати. Сам попробовать не хочешь, или у тебя и на это яиц не хватит? — Не выдумывай, Фредди. Я и так устаю, мне некогда ещё за тобой зад подтирать, ты уже взрослый мальчик. Он вечно «выдумывал», вечно «не так всё понимал». Дым в лицо и пьяный смех — скоро она возвращалась от «родственников» из Остина с синяками на коленках и запахом одеколона на вызывающих платьях, которые он же за ней и стирал. И Манфред молчал. Молчал, придумывая для себя объяснения, хлипкие истории, такие абсурдные, но хоть сколько-то утешавшие его. И вместе с тем, день ото дня, Джейн действительно становилась всё больше похожа на его отца — такая же взбалмошная, не терпящая возражений, а главное… до тошноты любвеобильная. В тот день, когда это случилось, всё шло своим чередом: он устал после работы, приехал и на автопилоте дошёл до двери, которая почему-то была отперта. Потёр переносицу, зевнул, снял курточку, вздохнул — надо же ещё ужин готовить, зашёл на кухню и… — Мама, а почему тётя с папой на кухне так кричат? — Солнышко, ты закрой ушки, а я закрою тебе глазки. Не надо слушать. Пойдем, я прочитаю тебе сказку. Это лучше… это… Второй раз это произошло у него на глазах, но первый раз в настолько осознанном возрасте. Кухня. Двое людей. Кожа о кожу. Рычащий звук и тихий еле сорвавшийся стон. Та же картина, та же картина… Та же картина. Он не знал, почему застыл, не знал, почему не накинулся на мужчину, лицо которого исчезло из его памяти. Почему не схватил хотя бы нож. Ведь уже давно всё было ясно: она ему изменяла. С самого начала, их отношения всегда были ложью, которую он попросту для себя оправдывал, чтобы не убеждаться лишний раз в единственной истине: его отец был прав в своих словах о каждой женщине, на которой он зачем-то вздумал жениться. Оцепеневший от шока нахлынувших эмоций, он стоял как полный дурак, смотрел на то, как незнакомец исчез так же быстро как и пришёл, как Джейн так и продолжала сидеть на кухонной столешнице, полуголая, разгоряченная и так нахально смеющаяся ему в лицо. — А ты что ожидал? Вафли и поцелуи на ночь? Она оскорбляла его, а он всё так же стоял, видя в её лице отцовское, слыша те же упрёки, в которых тонула его мать. Непутёвая дрянь. Как же тебе не изменять? Что было потом? Помнить мог бы кто угодно, но не Манфред. Сознание его сошлось в единую точку, а вокруг была лишь одна тьма, звук бьющегося сердца в ушах, разрывающий звон и наконец-то — призыв к действию. Он только что отошёл от оцепенения, только что замахнулся на неё, как вдруг перед глазами его из ниоткуда появилось дуло пистолета. И боже, как же оно отрезвило его в ту секунду. — Бить меня вздумал, да? А не думаешь, что побои тебе обойдутся дороговато, а? Ну попробуй, попробуй, ударь меня! Она соскочила со столешницы, отступая назад и перегораживая собой путь на лестницу: на втором этаже находился телефон и ещё один пистолет, который Манфред обычно попросту держал под подушкой. Сейчас всё, что он мог сделать — схватить нож, и получить пулю в лоб. — Тронешься с места, я тебя застрелю. Бобби потом разберется, ничего, бывало. Он не знал, кто такой Бобби, не знал, что делать, бить или бежать, кричать или молчать. Безоружный, он стоял так, что любой неправильный шаг мог значить выстрел. Ведь Джейн не угрожала, она обещала. Он мог бы выбить ей мозг при желании, но для этого нужно было две вещи: её неловкость и его скорость. И если кинуться на неё он ещё мог, то шанс того, что она промажет сводился… почти что к нулю. В тире она нередко обыгрывала его, и оказаться центром мишени он попросту не хотел. Двинешься — плохо. Молчишь — тоже плохо. Подняв обе руки в воздух, Манфред заговорил, аккуратно, но достаточно жестко: — Опусти пистолет. Давай поговорим. — О чём? — она с насмешкой покачала головой. — О чём ты сейчас хочешь поговорить? — О… О том… кто это был? — наконец выдавил из себя Манфред. — Очередной «родственник из Хьюстона»? Или из Остина? — Браво, какой ты догадливый, — не опуская руку, продолжала она, — а я уж думала, тебе и так хорошо. — Очень хорошо, — прыснул он. — С женой, но без жены. Несколько секунд в комнате был слышен лишь только ход часов, пока наконец, Джейн не спросила: — И что тебе не нравилось, Фредди? Ужин на столе, крыша над головой, разве ты сам не говорил, что этого достаточно? У нас никогда не было обязательств. — Обязательства появились, когда мы сказали «да» на свадьбе! — не выдержав, крикнул он, делая шаг вперёд и тут же останавливаясь, стоило только пальцу Джейн скользнуть обратно на курок. — И в эти обязательства входило не спать со всеми подряд, как последняя шлюха! Думаешь, я только заметил? Я давно заметил, только молчал, потому что для меня этот брак что-то да значил! Это не только, черт возьми, готовить херовый ужин и шляться вместе по клубам, это жить нормально, как семья. А о какой семье может и речь идти, если ты пропахла своими мужиками в Хьюстоне, а может и Остине, и Далласе, пока я тут тебя содержу. — Содержишь? — Джейн вытаращила глаза в изумлении, но страшная снисходительная улыбка так и не сходила с её лица. — Ты, дорогой, живёшь вообще-то в моём доме. Это я тебя содержу. — Ты?! Ты?! Ты меня содержишь? А на чьи деньги ты покупаешь тряпки, которые с тебя сдирают, как с шалавы в борделе, а? Кольца твои, косметика, сумки, прочие цацки, в которых ты скачешь с одного на другого, пока муж без секса живёт полгода? О последних словах Манфред жалел до сих пор, и вспоминал о них с нестерпимой болью. Не потому что был неправ, а потому что они спровоцировали реакцию, которой он не ожидал. Которой никто не ожидал. — Ах тебе секса было мало? Так вот в чём проблема? — по комнате разошёлся её истеричный смех, и она подняла дуло так, что выстрели она сейчас, то попала бы уже не в грудь, а прямиком в голову. — Ну иди сюда, содержатель мой, сейчас тебе будет секс, раз в нём вся проблема. ИДИ СЮДА, Я СКАЗАЛА. И хоть пикнешь, пристрелю нахер, как собаку вшивую. После того вечера ему казалось, что лучше бы он действительно выбил пистолет. Потому что то, что произошло после тех слов было сложно не сравнить с адом. Адом, о котором он молчал всю свою жизнь, до этого дня и далеко после него. Тайна, которую хотелось унести в могилу, потому что о таком не рассказывают. Такое высмеивают. В ту ночь, не нашедший сил снять разорванную рубашку и застегнуть ширинку джинсов, он ночевал в машине и доверял лишь только бутылке. Не друзьям и даже не Ксавьеру. Потому что даже перед ним нужно было оправдываться. Почему не ударил раньше, почему не держал при себе пистолет, почему вообще довёл всю ситуацию до этого. Ему не хотелось оправданий, стыда, жалости. Ему хотелось забыть, и чем раньше, тем лучше. Никто не знал. Никто. Не знала и Сохо, но то, с каким пониманием она смотрела на него, заставило Манфреда чуть расслабиться. — Прости, вспыльнул. Это просто… — Не те люди, не то время. Знаю. Манфред не стал спрашивать о том, что конкретно она «знала» и о чём говорила: о себе или о нём. Ему не было известно, что она могла понять из слов его матери в своей голове. Быть может, она попросту уже прочитала его мысли. Но одного лишь взгляда ему было достаточно, чтобы уяснить одно: она понимала. Всё, что он не договорил — она понимала. Эта недосказанность была для него в определенной степени утешением, ведь с самого детства у него всегда был принцип — никогда не жаловаться. Жалость в хороших руках да при дурной голове была не менее опасна пистолета, а стрелять в спину и играть нечестно Манфред не привык. Не те люди, не то время — эти слова были больше, чем просто ответом Сохо, это был его принцип. «Дерьмо случается» — фраза намного более грубая, но не менее правдивая — была вторым принципом. Как-никак, а прошлое должно было оставаться в прошлом, каким бы тяжёлым оно ни было: глупо жалеть о цвете выбранной машины, если она в языках пламени готова поднять пол улицы на воздух. Он терпеть не мог отца, но он уважал его за то, что он сделал его мужчиной. Он ненавидел мать за то, что она ушла из семьи, но он каждый день желал снова услышать её голос и заснуть в её объятиях. Он знал, что каждый из его браков увенчался не просто провалом, но и горькой раной в душе и сердце. Но он понимал, что это опыт, стеклышко в мозаике, что сложило общий портрет. Умирая каждый вечер и с удивлением возрождаясь утром, Манфред забыл, как оглядываться, а потому, тот факт, что Сохо сейчас заставляла его не просто оглянуться, но полностью развернуться и окинуть взором всю пройденную дорогу судьбы, порождал в его душе одновременно и страх, и предвкушение перед открытием тайны всей его жизни. А пока? А пока его ожидал сон. Последняя капля поступила по катетеру. Плед был уложен обратно на диван. Хлопнула сначала одна дверь, потом другая. Еле-еле промялась кровать. Закончилась ещё одна крохотная жизнь. ㅤ ㅤ ㅤПока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!