Публика

1 мая 2024, 17:26
Крошечный язычок пламени танцует на сквозняке. Свеча обманчиво мерцает, тёплый круг света мелеет и сокращается, пока кто-то не приносит с улицы чадящий смоляной факел. Сердце в её груди тоже сжимается, предчувствуя беду. Нельзя бояться. Она выпрямляется и снова находит глазами серый сюртук посреди зелени полицейских чинов и модного шотландского тартана предводителя Забалуева. Она уже ничем не может помочь и только бессильно смотрит, как княгиня Долгорукая качает пурпурными перьями своего капора. Хищная птица. Захватчица. Мундиры с начищенными пуговицами стоят на вытяжке, шпоры звенят, задевая паркет, на весь дом несёт ворванью от солдатских сапог. Кто-то входит и выходит, хлопая дверью. Под самым потолком, у саксонской лампы с рогатой головой оленя, залетевшие снежинки вьются вокруг незажжённых свечей. На миг её страх сменяется горьким облегчением: дядюшка не дожил до сего дня, не увидел, с какой неподдельной, страшной ненавистью смотрит княгиня на его единственного сына. Пресвятая Богородица, спаси нас! Заступись за правду. Серые, как грозовое июньское небо, глаза опять скрываются за маской насмешника. Как он красив даже в этой обречённой битве! На лице медленно проступает погибельное и тёмное, скулы каменеют, ноздри раздуваются от едва сдерживаемого гнева… Господи, убереги его! Она прикусывает губы. Исправник досматривает бумаги. Забалуев что-то угодливо шепчет княгине. Почему они желают ему зла? Он высится над ними, как Гулливер над лилипутами. Подбородок гордо вздёрнут, руки, по привычке, скрещены на груди. На мизинце — фамильный перстень с прозрачным индийским сапфиром. Галстук завязан небрежным узлом, и ей почему-то хочется это исправить. Она никогда не посмеет. Краткий миг, навеки теперь отпечатанный в её памяти, то ли сон, то ли явь — вспышка зарницы, отголоски грома и ушедшего за горизонт ненастья. Или она, безумная, всё себе придумала? Ошиблась по своей глупости и наивности? Беспечное порхание мотылька над огнём. Порыв летнего ветра в нескошенном поле. Невесомое прикосновение губ к губам со вкусом Вариного малинового кваса и дымного бренди. Разве умеют мужчины целовать так терпеливо и бережно, будто по-иному она разобьётся на сотню осколков? Она и разбилась. Но он собрал заново. Расколдовал. Вдохнул жизнь в холодный фарфор вечной марионетки. Как теперь позабыть эту сладость, эту свободу, эту боль? Как смириться с нестерпимым ожиданием ливня после долгой засухи? Должно быть, она до сих пор пьяна его губами, и оттого в нетопленной передней, на сквозняках, ей тепло. Поэтому всё её существо доверху наполнено щемящей нежностью. Анна вздыхает. Варя качает головой. Дворня потихоньку ропщет позади своего сурового хозяина. Он всегда выходил вперёд в одиночестве, оставив всех за спиной. Анна не слышит точных слов разбирательства, но по всему понимает, что злорадное торжество на лице княгини оправдано. Исправник крутит седые усы и избегает взгляда Владимира. Предводитель осматривается наглым, шарящим взглядом. Карл Модестович бесцеремонно таращится на неё. На лице немца появляется гадкая и сальная усмешка, от которой плечи опускаются, страх с новой силой подступает к горлу, но Анна заставляет себя держать спину, поправляет передник и выходит на мысках чуть вперёд. Дворня за ней шепчется. Варя шевелит губами в беззвучной молитве. Пламя последней свечи дрожит и угасает, мрак ползёт из углов на сундуки, лезет к охотничьим сумкам Владимира. Анна быстро шагает и успевает подхватить подсвечник. Вот так-то лучше. Пусть огонь горит в её руках. — Любезнейший Прокофий Андреевич, — увещевает княгиня, слащаво растягивая слова. — Как же не арестовать преступника за насильный увоз благородной девицы на венчание? Пусть и по согласию, и по уговору. Отчего же позор и бесчестье несчастной родительницы нынче не трогает наше благочиние? Прокофий Андреевич Золотухин, капитан-исправник в мокрой от снега шинели, продолжает дипломатически кряхтеть. Анна понимает, что тот колеблется открыто занимать одну из сторон. — Что за абсурд! — Владимир сжимает кулаки, костяшки белеют от прорывающейся наружу ярости. — Есть ли у вас, дражайшая Марья Алексеевна, доказательства моего умысла? Побойтесь Бога, какое венчание? Приказали бы бросить вашу дочь одну, без всякой помощи в снежном поле? Подавив гнев, он почти весело улыбается, на сей раз обращаясь к нижним чинам в зелёных мундирах: — Велико ли дело, господа? Раскованная лошадь понесла, и с княжной приключилась беда. Елизавета Петровна пребывала в лихорадке и беспамятстве весь день, мои люди немедленно были призваны за доктором Штерном и князем Андреем. А коли свидетели нужны, то здесь все они. Незаконные действия никто не измышлял, княжну никто не прятал. — Свидетели! Свидетели! — паясничает предводитель. — Запуганная приживалка да неотёсанные холопы — вот и все свидетели-с. Бежать они хотели, господин исправник! От святой родительской воли бежать с подручными! Забалуев ловко, как волчок, оборачивается полный круг и указывает на Анну пальцем. Все смотрят теперь на недавнюю баронскую воспитанницу, и только Владимир даже бровью не ведёт. Анна стоит прямо, как на сцене, чуть приподнимаясь на мысках, чтобы быть вровень с бегающими хитрыми глазками дворянского предводителя. Она незаметно прячет руки за бисерный кошель на переднике, чтобы ничем не выдать своего волнения. Карл Модестович хихикает. Княгиня отходит от исправника, чтобы получше рассмотреть Анну, стоящую посреди шушукающейся дворни. Кажется, сейчас оценивается каждый непослушный завиток на её голове и неровный стежок на вышитом переднике. Наконец, губы Марьи Алексеевны искривляются в презрительном недоумении, словно княгиня увидела насекомое на своём платье. — А я, Андрей Платонович, вам в очевидицы не сгожусь? — громко доносится за спиной. Анна тотчас узнаёт голос Сычихи. Дворня расступается, пропуская ведьму вперёд. Остриженная голова покрыта кружевной мантильей, на руках такие же чёрные митенки — старомодное платье тоже сшито из чернильно-чёрного крепа, словно ведьма носит глубокий траур. Предводитель через губу фыркает. Исправник, удивлённо разинув рот, смотрит на новое действующее лицо в затянувшейся пьесе. — Надежда Сергеевна Закревская, — представляется Сычиха, обходя всё общество, а поравнявшись с княгиней со знакомой насмешкой прибавляет свой титул: — Графиня. — То-то, ведьма, тебя не все здесь знают, — зло отвечает Марья Алексеевна. — Сумасшедшая она, Прокофий Андреевич, богадельня по этой графинюшке плачет. — Может, и богадельня, но не тебе, подруженька, меня судить, — Сычиха долго смотрит на княгиню и качает головой в чёрных кружевах: — Ох, Марья, ненависть из тебя всю красоту выпила, глаз на лице не оставила. Неправду ты творишь. Бога разгневаешь. — Позвольте, господин барон, но кто эта сударыня? — Моя родная тётка, сестра моей матери, — нехотя сообщает Владимир. Анна замирает: он незаметно подошёл к ней и теперь уже стоит рядом — довольно просто вытянуть мысок туфли на пару вершков, чтобы коснуться его сапога. Она чувствует, как кровь приливает к щекам, а сердце заходится в сумасшедшей радости. Не думай сейчас. Успокойся. Не дрожи. — В таком случае, мадам, мне нужно подтверждение вашим словам, — хмурится исправник, окончательно запутавшись. Сычиха с улыбкой подаёт явно заготовленную бумагу, а потом вдруг видит Анну подле Владимира, и глаза ведьмы, потемнев, расширяются, точно от испуга. Исправник, вооружившись пенсне, изучает паспорт, подписанный тверским губернским предводителем, господином Баклановским, а предъявительница сего не спускает глаз с Анны, словно впервые вспомнила, кто она такая. Овраг, заросший крапивой и снытью, девки где-то далеко аукают, перекликаются эхом в малиннике, а она потерялась и плачет. Стена ёлок, мох, бурелом — всё это пестрит перед глазами и кружится. Она зовёт Глашу, зовёт Полю, зовёт Аглаю, но никто не слышит, никто не отзывается. Ещё поплакав, она подхватывает пустой кузовок и бредёт по склону оврага, слышит внизу шум ручья и шагает вслед за высоким солнцем. Потом солнце рыжеет и прячется, комариный писк становится невыносим, и тогда она понимает, что оказалась не у реки, не на вольных лугах, как думала, а у ведьмы за болотом. И точно — впереди обступают дубы да орешники. Куда в темноте податься? Ноги не идут. Она забирается на поваленный старый дуб, слушает ночной лес и перестаёт сопротивляться комариным укусам. Сил больше нет. На рассвете, в полудрёме, сквозь распухшие, слипшиеся веки, она видит странное женское лицо, склонившееся над ней. Большие чёрные глаза не мигают, волосы острижены, как у тифозных больных в лазарете. «Ведьма!» — понимает Анна и от ужаса впадает в забытьё. С тех пор она выросла, но Сычиху больше не видела в дубовом лесу, гадать и ворожить за болото не ходила. Господи, помоги мне, грешной, избавь от трусости, избавь от лукавого. — Тогда, господа, дело это решённое. Ежели Елизавету Петровну никто на венчание не увозил и за сие свидетельствует графиня Закревская, то и преступления никакого нету, а стало быть, нет и преступников. — Исправник с явным облегчением вытирает испарину со лба, прячет пенсне и нахлобучивает на голову треугольную шляпу с кокардой. Княгиня страшно вращает глазами: — Что?! Да как вы!.. — она подхватывает свой бархатный салоп, отороченный песцовым мехом, и движется фурией к исправнику, но на полпути остывает, и лишь сверкающие глаза выдают затаённую злобу. — Тогда, любезный мой друг, озаботьтесь выкинуть преступников из сего дома, на коей имущественное право моё доказано и неоспоримо. Исправник разводит руками и виновато смотрит на Владимира. Меж тем, Марья Алексеевна окончательно успокаивается и даже начинает улыбаться, словно припоминая что-то до крайности для себя приятное: — Терпения тут, Прокофий Андреевич, и у святой не хватит! Сладу с этой подлой семейкой нет. Полжизни воевать приходится. Княгиня упирается взглядом во Владимира и опять становится похожей на бесноватую: — Убирайтесь вон! Не потерплю больше, не найду великодушия. На мороз весь хлам повыкидываю. Подожгу! Солью каждую сажень просыплю! Всех накажу, всем раздам по справедливости! Она кричит так резко и громко, что исправник пятится назад, а Забалуев отворачивается, закатив глаза. Нависает тягостная, холодная тишина, будто ненависть в словах умеет покрывать всё вокруг льдистой коростой. Трусиха! Анна немеет, но губы сами собой шевелятся: избави нас от труса, потопа, огня, меча и напрасной смерти, от великого зла, от врага льстивого, от бури поносимой… Она бессвязно шепчет молитву, но не успевает закончить, потому Владимир берёт её за руку. Его ладонь сильная, горячая и сухая. Она не смеет ответить на его ищущий взгляд и смотрит на свой подсвечник, на дрожащее янтарное пламя единственной свечи. — Милейшая княгиня, к чему же столько пафоса между добрыми соседями? Как ни жаль вас покидать, мы не задержимся, — низкий, рокочущий голос Владимира заполняет всю переднюю и отражается от сводчатых стен. На Анну накидывают чей-то большой овечий тулуп. Исправник жестом приказывает полицейской страже удалиться из дому. Двери распахнуты настежь, и мелкая алмазная позёмка вихрями вьётся вокруг. Почему у парадного крыльца стоит князь Репнин с масляным фонарём? Они уходят вместе? Анна в смятении смотрит вниз на свои жёлтые атласные туфельки с лентами. Она понимает, что пойдёт за Владимиром хоть бы и босиком по снегу. Робкая надежда прорастает во льду, как травинка в нечаянную оттепель. — Но позвольте, Владимир Иванович. — Что тебе? — его рука сжимает запястье Анны почти до боли, но она стоит, не шелохнётся. Наконец, Анна отваживается заглянуть в серые, до боли родные глаза и теперь видит на самом дне лишь привычное тёмное отчаяние. Это её вина, её сумасбродная выходка! Страх леденит воздух в горле, стягивает, словно наброшенная удавка. Анна чуть не забывает дышать, и облачко морозного пара тает у её рта. Трусиха! Сто раз ты проделала бы это снова: превратила бы собственную свободу в огонь и пепел, потому что знаешь, что так надо, так правильно. Разве свободные люди не верят своим мечтам, своим тайным чаяниям и надеждам? — Позвольте, Владимир Иванович, — повторяет Шуллер, триумфально усмехаясь. — Запамятовал я, однако, сколько ревизских душ в доме? — К чему ты клонишь? — К тому и клоню, господин барон, что девица эта сомнительной репутации, которой изволите ручку-с держать, приписана к дворовым, а посему не имеете никаких прав её за собой в тулупе хозяйском утаскивать. — Да о ком ты, Карл Модестович? Говори без обиняков, — просит княгиня с заснеженного крыльца, вытащив руки из муфты. — О девке крепостной, сударыня, об Аньке Платоновой, что у вашего сиятельства из-под носа господин барон Корф пытается умыкнуть. Марья Алексеевна столбенеет на пороге, как воротившаяся жена Лота. С её лица сползает улыбка, она тотчас орлицей всматривается в темноту передней и начинает кругами приближаться к бывшей воспитаннице старого барона, покуда подол длинного салопа не касается бумазейных юбок домашнего платья Анны. Розовое масло, французская амбра и восточные специи оставляют тяжёлый, удушающий шлейф. Кто-то из лакеев чихает и трёт нос. Владимир с побелевшими желваками волком глядит на княгиню. Анна не смеет ступить за него, не хочет прятаться и разъединять их руки. Княгиня Долгорукая удивлённо вытягивает лицо, качая перьями капора: — Так его хвалёная воспитанница крепостная? — Анекдот-с. Как изволите в ревизских сказках видеть, там всё по закону отмечено. Всё чин чином: крепостная она. Сиротка. А теперь, стало быть, ваша собственность. Хотите в горничные её определите, хотите — с рябым пастухом обвенчайте… — Молчать!.. — Владимир, клокочущий от самого тёмного гнева, отпускает руку Анны и разворачивается к Шуллеру. Это не больно — падать в устланный травой овраг. Не страшно лететь вниз головой в речную запруду. Страшнее всего годами ждать неминуемого, катиться к пропасти, покуда проклятие не разразится бурной грозой над твоей головой, не утащит за собой в неведомую бездну. Анна ощущает лишь лёгкость от долгого полёта вниз, словно давний груз упал с её плеч, освободил крылья, и теперь, наконец, она видит себя настоящую. Она крепостная. Она выросла в этом доме в любви и заботе, но всегда была рабой, учтённым в книге имуществом. Карл Модестович умолкает. Наглость во взгляде сменяется безотчётным страхом. Анна скоро понимает, отчего немец дрожит как осиновый лист. Он спешно отступает назад и врезается в дорожные сундуки у дальней стены передней. У Владимира сейчас вид человека, готового на любое злодейство, на любое кровопролитие. Анна бросается вперёд, успевает удержать его летящий кулак, повиснув всем весом на его руке и почти оторвавшись от земли. Он резко оборачивается и с гневом смотрит в её глаза. Твоя. Твоя. Твоя. Владимир опускает руку. Потом коротко кивает, сжав челюсти. Анна знает, что он понял её немую мольбу. Он всегда видел её насквозь этими серыми, пасмурными глазами, как бы она не пряталась, куда бы не убегала. И сейчас она верит в него больше, чем в саму себя, и её глаза без единого слова это объясняют. Не бойся. Я твоя. Твоя. — Голубчики мои, драк кабацких мне только не хватало, — княгиня складывает губы в пугающую светскую улыбку и звонко, как молодая девушка, хохочет, — законной хозяйке надлежит со всеми безобразиями разобраться. В передней совсем темно, стены перепачканы факельной копотью. Свеча, выроненная из рук, затоптана сапогами. — Модестыч, ну-ка, подсоби. Пожалуй, останусь тут до утреца, — Марья Алексеевна дёргает за завязки капора и салопа. Княгиня в вечернем туалете цвета бордо, с пурпурной бахромой по подолу, входит победительницей в баронский дом. — Веди людей на чёрную кухню. Анну подталкивает Варя, чтобы не злить княгиню. Она же и крестит вслед Владимира. Вот и всё. Наступает невыносимая тишина. На дворе тёмная ночь, по окрестным полям несётся позёмка. Зима в своей ранней и лютой поре сыпет ледяным снегом. Как там говорится? На миру и смерть красна. Вот и настал черёд Анны Платоновой выйти в мир и поклониться. Долго ли ещё можно было за дядюшкину спину прятаться, роли заученные изображать? Анна заправляет выбившиеся пряди за уши и идёт знакомым путём в служебную часть усадьбы. Ветер холодит лицо. Всех собирают в большой людской застольной. Домашние слуги тут не трапезничают, только работники маслобойни и больших усадебных служб. Сейчас деревянные столы, выскобленные до бела, пусты. В божнице теплится лампадка. Карл Модестович велит нести свечи. — Задумал что-то, бес курляндский, — шепчет Варя, снимая нагар с сальной свечи. — Ишь как доволен. Ох, Аня, чует моё сердце беду. — Всё хорошо будет, Варенька. Княгиня выглядит грозной, но хозяйка она мудрая и справедливая. Просто так не бранит. — Видали мы, — ворчит Варя и замолкает, потому что на крыльцо, в застольную, насвистывая, поднимается немец-управляющий. Наконец, входит и Марья Алексеевна. Она обводит взором всю большую шестистенную избу и лишь качает головой. — Ну, кто ещё тут барские полюбовницы? Рожи-то круглые отъели на барских харчах. Мясца-то нагуляли. Щи им с солониной, хлеба ситные. Чаи с сахаром, что не всякий дворянин каждый день пьёт. Все, склонив голову, молчат, здоровые и пышущие силой Гриша и Никитка мнут шапки: в баронском доме куском хлеба с роду никого не попрекали. — Где остальные? — повышает голос княгиня. — Все здесь, благодетельница. Слуг в доме мало, такие были порядки, — Карл Модестович склоняется и что-то докладывает шёпотом, кивая на Анну. А потом достаёт из-за пазухи сюртука бархатный футляр и передаёт в руки Марьи Алексеевны. Это ожерелье с топазами и бриллиантами — последний подарок дядюшки. — Ну иди сюда, моя раскрасавица, — ласково начинает княгиня. Вокруг Анны образуется пустота и тишина. Как перед ударом грома. Анна легко ступает вперёд и делает быстрый книксен. Должно быть, это будит в Марье Алексеевне какие-то нехорошие воспоминания, потому что голубые глаза княгини наливаются непримиримой злобой и отвращением. — Откуда колье взяла? — Дядюшка… Это подарок Иван Ивановича к моему первому выступлению на большой публике, сударыня. — Ах подарочек, — княгиня цокает языком, захлопывает футляр, обходит вдоль длинного трапезного стола и наотмашь влепляет пощёчину. Потом ещё одну. И ещё. В ушах звенит. Черепаховый гребень из узла волос со стуком падает на деревянный пол, тщательно подметённый после ужина. — Дрянь ты бесстыжая! Стариков за подарки ублажала, в дураках всех оставили?! Хамке ручки целовали, веером обмахивали. Старый распутник и тут отличился! Потаскуху свою лучше дочерей моих наряжал! За широкой спиной Никиты, где стоят три молодые горничные, раздаётся смешок. Это Полина. — Вы не смеете говорить неправду о покойном бароне Корфе, ваше сиятельство, — кровь гудит в ушах, левая сторона лица горит и быстро опухает, но Анна хорошо слышит собственный голос, глубокий и сильный, какой и должен быть у молодой певицы. — Иван Иванович заменил мне отца, никто не мог бы пожелать своему дитя лучшего наставника и воспитателя. — Отца?!.. — княгиня в припадке задыхается. — Отца?! Ах ты наглое хамово отродье! Что же тебя рабой у левой ноги держали? Вольную не отпускали? Развлекался с тобой, беспутница, боялся, что от утех и ласк сбежишь? В кровати барские лазила, законные семьи рушила, детей осиротила и думала всё тебе с рук сойдёт? Я тебе нарисую на спине вольную, барская барыня, я тебе преподам науку, как мужей чужих красть, как колье благородные на рыло холопское примерять. Анна отчего-то спокойна, будто всё происходит не с ней или всё ей снится в предутреннем кошмаре. Её никогда не секли. Дядюшка не порол своих людей, даже гневаясь. Бывало только, лбы брил буйным пьяницам. В прошлом году, по жалобе старосты, конокрадов без учёта в рекруты отдал, но жестоких расправ не учинял и публичных экзекуций не проводил. — Кто здесь заплечных дел мастер? Кто людей сечёт? Где конюх? Кучер? А ну звать, будить немедля! Карл Модестович поглаживает рыжие усы и широко улыбается: — Бардак развели-с, не порол никто как следует этих бездельников. Вот спинищи-то и отъели. Всякую розгу о них поломаешь. — Кто конюх? Никита падает на колени: — Не буду Аннушку пороть, сударыня, верёвками вяжите, ножами режьте. Пальцем не трону. Марья Алексеевна поначалу от таких слов опешивает, но быстро приходит в себя: — Бунтовщики! Старый дурень крамолу под носом устроил. В навозе сгною, в солдаты обрею! Димитрия звать ко мне с нагайкой! Я вам всем спины поразукрашу. Княгиня кричит, призывая вольного кучера Долгоруких, казака, известного на весь уезд Димитрия Ермолаевича, за жестокий нрав прозванного Митькой-Каином. Анна холодеет. На конюшню поведут её? Здесь при народе ославят? Она старается вытравить все мысли из головы. Но беспредельный ужас настигает её, как разбойник в подворотне, и зажимает рот, мешая дышать. Она зажмуривает глаза. В голове звучат церковные колокола, точно перед пасхальной заутренней. Маленькая девочка восходит на хоры по крутой, выдолбленной в камне лестнице, и некрепкий ещё голосок поёт тропарь Великому Воскресению, славит вечную жизнь, поправшую смерть. Слёзы текут. Разве святая любовь не полита кровью мучеников? Разве истинная правда не гонима? Она не должна бояться. Под руки ведут Анну на конюшню. Туфли забиты снегом, ленточки развязались. Марья Алексеевна, удовлетворившись, видимо, пощёчинами, даже не смотрит вслед, а возвращается в дом. Княгиня в кабинете Ивана Ивановича занимается описями и бумагами. Алчность в неуёмной душе побеждает жестокость на сей раз. А может быть, другая мстительная сила гонит её в осиротевший баронский дом? Зубы стучат от холода. Волосы рассыпаны по плечам, до самой талии, но замёрзшие пальцы плохо плетут косу, не слушаются. Карл Модестович завязывает руки, будто она собралась бы сбежать. Он ничего не говорит, не насмехается, не злословит, не шутит вульгарно. Он боится взглянуть на неё. Когда немец уходит, Анна прислушивается к вздохам и фырканью лошадей в стойлах. Она знает, что в крайнем — рыжая кобыла Ягодка с крапчатым весенним жеребёнком. Хочется спать, но спать нельзя. Ногами разворошив солому, Анна устраивается на полу, на смятой рогоже. Морозит, но не крепко. От лошадей тепло. Голова тяжелеет. Глаза слипаются. — Она что ли? — слышится издалека, словно сквозь туман. — К столбу вяжи. И ентого медведя белобрысого к доске повяжи, смотри, как зубами скрежещет. Кто-то безжалостно выдирает её с согретого ложа. От масляного фонаря идёт слабый свет. Анна видит двух крепких простоволосых мужиков, в дублёных полушубках и щегольских сапогах, несмотря на метель и мороз. От обоих разит дешёвой водкой. Самый высокий, темноволосый и чернявый, со шрамом на лбу и цепкими светло-карими глазами — тот самый лихой Митька-Каин. — Чего глаза вылупила, девка? Рубаху рви и в рот прячь. Десять плетей тебе барыня выписала, смилостивилась. Ручку потом целуй. Анна молчит, всё ещё сидя на студёном полу. Митька-Каин сбрасывает полушубок и молодцевато поводит плечами, поигрывая мускулами. Примеряется для замаха. Казачья нагайка, заправленная за пояс рубахи, похожа на чёрную змею. Ею и пороть будут? Острое чувство от творящейся несправедливости, от явной неправды, топит ледяной водой, выбивает из груди воздух. За что же будет ей наказание? В чём её вина, её грех? Разве нарушала она законы божеские или человеческие? Какие приличия она попрала? Несправедливо это, несправедливо! Анна с трудом встаёт и вскидывает голову. Никитка! Он здесь из-за неё, с кляпом, опутанный по ногам и рукам. Он кивает ей, но смотрит страшно. Никита знает, что сейчас будет. А она, глупая, по невежеству своему храбрится. Один из экзекуторов толкает её к столбу с кольцом для коновязи и ловко затягивает руки над головой. А потом Анна слышит треск своего платья, и холод обжигает её спину. Она задыхается от ледяного ужаса и жгучего стыда, но не успевает вскрикнуть. Нагайка щёлкает, свистит и осквернённая кожа взрывается ослепительной болью. Анна не кричит. Она хрипит, медленно оседая на колени, и пытается снова встать. В это желание устремляется вся её отчаянная ярость. Она принимает второй удар на ногах. И снова нагайка шипит, рассекая воздух, но замах сбивается по косой, слабеющий удар хлыста приходится на левый бок и руку, а через мгновение Митька-Каин падает, как бревно, прямо перед ней вперёд головой. Происходит какая-то толкотня, которую Анна не может увидеть. Связанный Никита мычит и бешено водит глазами. — Боже мой! Боже мой! Маменька совсем обезумела! — восклицает женский голос, а потом вдруг обращается к Анне по-французски: — Vous allez bien, Annette? Руки старшей княжны Долгорукой заботливо прикасаются к её плечу. Потом она кричит кому-то в сторону: — Не прибила ли я поленом Димитрия? — Проспится. Не впервой ему, — говорит другой женский голос позади. И Анна узнаёт Сычиху, неслышную поступь ведьмы. Елизавета Петровна дёргает за верёвки, и это снова обрушает в обжигающую боль. Горит разорванная кожа на спине, горит её униженная душа. — Елизавета Петровна?.. — бормочет Анна. Кажется, она впадает в забытьё, её колотит озноб. Но откуда тут взялась княжна Долгорукая? Или она успела умереть от позора, и теперь всё это снится ей в чистилище? — Сычиха, миленькая, помоги мне их развязать, — от Елизаветы Петровны пахнет чем-то знакомым и домашним. Ну, конечно же: она одета в шерстяное платье из шкафа Анны, где рассыпана сухая лаванда. Маленький лиловый кустик из оранжереи. Нежная иностранка. Анна два года сажала побеги в саду, на самом солнечном месте, но лаванда не росла — замерзала — слишком холодно здесь, на севере. — Анна, пожалуйста, говорите же со мной, — просит Лиза, почти плача, — Сычиха, да сделай же что-нибудь… Она умирает? Спина в кровь исполосована… Кто-то перерезает верёвки, и руки освобождаются. Это лишает её опоры, и ноги подкашиваются. Анна опускается на пол, пытаясь собирать лоскут своей нижней рубашки и разорванный лиф платья в что-то целое. Спина горит, пульсирует болью. Но она, без сомнения, жива. — Вот пей, пей, — Сычиха вкладывает в руку Анны какую-то горькую настойку, пахнущую полынью, мятой, хмелем и бессмертником. Вся тёмная жидкость из флакончика оказывается внутри. От алкоголя Анна сперва задыхается, но потом становится тепло, а травы убаюкивают летом. Как давно был июнь… Петры и Павлы. Совсем в другой жизни они ездили в Середнёво на именины Петра Михайловича и детям давали земляничное мороженое. Лиза и Владимир озорничали, прятали картуз Андрея Петровича, а потом все весело играли на лугу в горелки. Анна бежала в паре с маленькой Сонечкой. Владимир быстро настиг не успевшую и пискнуть Соню в коротеньком детском платьице, а Анна, подобрав юбки, помчалась вперёд, как испуганная выстрелом лань. Но он не отставал и не сдавался. Вот уже и кончился луг, и белые берёзки мелькали, и били в лицо ветки подлеска, а бок закололо так, будто кто-то проткнул его насквозь спицей. Но Анна всё бежала, бежала и бежала, пока не упёрлась в обрыв реки у запруды. Там, отдышавшись, она обернулась. Владимир стоял у ровной, стройной берёзки, шумящей на ветру зелёными листьями. Он стоял и смотрел на неё страшно, непонятно, волнующе. «Не двигайся! Упадёшь!» — громко крикнул он, но Анна ослушалась. Она шагнула навстречу высоте и чёрной движущей воде, словно если он догонит её сейчас, она пропадёт, как есть, пропадом. Надо бежать, бежать без оглядки от его серых глаз и непослушной, растрёпанной ветром тёмной чёлки. Холодная вода оглушила её, течение потащило на глубину. Анна не успела всплыть и посмотреть на крутой берег, прежде, чем Владимир тоже нырнул с обрыва с фонтаном брызг. С воды всё виделось не страшно: двух саженей не будет, а он испугался, прыгнул за ней в реку. Что же она наделала? Они выбрались на отмель перед развалинами мельницы, уже на баронской земле, и молча вернулись домой ближайшей дорогой. Пётр Михайлович, пославший за ними коляску, долго потом изумлялся: «Я думал, что Лиза моя — сорванец, а ты, Анна, не хуже проказница. Правду в народе говорят про тихие омуты…» Дядюшка строго наказал её в тот раз, запретил играть с деревенскими и ходить одной по ягоды. У Анны прибавилось уроков по сольфеджио, а Владимир загостился у Долгоруких. Дядюшка говорил об их браке со старшей из княжон как о деле верном и решённом. И отчего-то, на самом дне её души, в самом тёмном и беспросветном омуте, Анну это мучительно ранило. — Что с ней?! Что с ней? — это его голос. Но откуда здесь Владимир? Где она? — Сонные травы дала, уснуть ей надо, не сжимай так крепко, раны разбередишь. — Я опоздал… Кто это сделал? Модестович? Убью его. Анна открывает глаза, она хочет остановить его, сказать, что всё в порядке, что она жива и вскорости будет здорова. Но тело будто ватное, непослушное. Спать хочется. — Не глупи, Володя. Мы по-другому отомстим, — говорит Миша, и впервые в его голосе Анна слышит сталь. — Отомстим той, кто приказала и все злодейства устроила. — Надо ехать. Никита, седлай всех коней. Только Ягодку не трогай. — А то не знамо, барин. — Владимир Иванович, я еду с вами и с Михаилом Александровичем. — Лиза… — Нет! — Лиза плачет. — Завтра утром венчание. Неужели вы, господа, оставите беззащитную женщину на растерзание человеку, который поднимает на неё руку, не дождавшись связующих уз? — Всем надо ехать, Володя, — соглашается князь Репнин. Анна его не видит, всё как в тумане, кроме склонённого лица Владимира, его высокой меховой шапки, усеянной алмазными снежинками. — Елизаветы Петровны это тоже касается. И конюха своего забирай, люди нам пригодятся. Остановить всё надо, слишком далеко злодейства зашли. Дальше она летит, плывёт по воздуху. Или её несут на руках? Анна слышит фырканье Грома. Мороз кусает щёки, но ей тепло. Она едет впереди седла на Громе, в кольце бережных рук Владимира, и наконец-то забывается тяжёлым, дурманным сном.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!