Часть 3. Темнее ночи

26 апреля 2025, 02:48
Следующие несколько дней превратились для челяди принцессы в сущий кошмар. Девушки бросали жребий, кому прислуживать Ханум во время трапез во внутренних покоях, и ни одна не решалась обратиться к ней первой. Между тем, им, увы, было необходимо заходить туда даже чаще, чем прежде, так как все фрукты и сладости, что доставлялись в ее комнаты, оказывались на стенах и на полу с завидной регулярностью, и липкий шербет кто-то рано или поздно должен был стирать влажной тряпкой. Ее переполняли такая злоба, такое раздражение, равных которым она не чувствовала даже перед родами Абру. Никогда в жизни ее еще не выставляли за дверь, как рабыню, как школьницу! «Что позволил себе этот монстр, это ничтожество, – шипела она в подушку, ворочаясь каждый вечер, не в силах заснуть. – Как он посмел! Разве он не сознает, что его жизнь зависит от одного моего слова?» Но она опять обманывала саму себя и прекрасно это понимала. Она бы ни за что не пошла к Великому шаху. И вовсе не из жалости к приезжему, а из гордости... о да, несомненно, из гордости. Разве могла она рассказать отцу, как обошелся с ней его новый архитектор? Разве не государь учил ее никому не спускать непослушания? К тому же, она привыкла настаивать на своем. Сдаваться так легко было вовсе не в ее природе. Эти желтые глаза... Дрожь пробирала ее при одном воспоминании о них. Они притягивали и отталкивали одновременно сквозь глазницы белоснежной маски. Какое дикое, неправильное сочетание! По всем законам маска должна была быть черного цвета. Разве он не темный Ангел? Не Мастер убийств? И этот отказ помогать им. Делать то, что он умеет лучше всего. Притворился зодчим, чтобы войти в милость к шаху? Никакой он не архитектор, в лучшем случае – фокусник, в худшем – обманщик. Белый мавзолей посреди зала суда? Иллюзия для отвода глаз. А кто знает, не мог ли он быть подослан врагами государства? О да, именно, врагами! Отец всегда предостерегал ее против них. Они могли таиться везде – далеко не только на поле боя. Даже наоборот: на поле боя их было куда меньше, чем в лавках благовоний, деревенских кухнях, городских банях. Они шушукались в каждом переулке, обсуждая, как бы поскорее расшатать власть благословенного монарха, правящего по изволению Аллаха. Прав был Гарун аль-Рашид, когда переодевался в простое платье и бродил по базарам и площадям своей столицы: ведь именно там можно подслушать то, чего не услышишь даже в тюремных застенках. Великий шах, конечно, не мог последовать его примеру сам, но по его приказу многочисленные подчиненные дароги сновали из конца в конец огромной страны, притворяясь обывателями: угроза тлела повсюду, необходимо было противостоять предателям родины. Терять бдительность было нельзя: страну окружали неприятели, страна буквально изнемогала в их кольце; все соседи зарились на обширные плодородные земли, несметные богатства древней казны, секреты медицинской науки. Соседи завидовали им, плели козни против их успехов, рассказывали небылицы, порочащие веру их предков, их литературу и искусство, их семейный уклад, даже их стиль в одежде! И это началось не вчера, а тянулось столетьями: чего стоили одни «Персидские письма» – гнусный пасквиль, сочиненный каким-то дерзким иностранцем, который Великий шах прочитал от начала и до конца, следуя собственным наставлениям: чтобы лучше бороться с врагом, надобно знать его в лицо. И эти самые коварные соседи не только стремились исключить их могучую страну из внешней политики, но не жалели расходов и на вмешательство в их внутренние, сокровенные дела, сиречь на духовное развращение подданных Великого шаха, на то, чтобы вкладывать им в голову опасные мысли, подрывать основы нравственности, настраивать против правителя. Итак, Ангел Рока вполне мог оказаться засланным к ним шпионом, иноземным агентом, выполняющим чей-то заказ. И она, Ханум, должна была... нет, обязана была проверить это, удостовериться, что он не представляет угрозы для их страны. Ей надлежало отправиться к дароге и поведать ему о своих подозрениях или... или нет, лучше было бы сначала попробовать снова вернуться в покои подозреваемого и убедиться самой... При одной мысли о возвращении на нее нахлынул липкий, противный страх. Нет, она не боялась Ангела Рока. Она боялась вторично испытать это ощущение выбрасываемой за дверь нахальной собачонки. Даже фантазия об этом была попросту невыносимой – жалила стыдом. И чем-то еще, чему она не умела подобрать название. И все же вернуться было необходимо: в этом заключался ее долг перед родиной, перед отцом, перед ее собственным положением. Это было то, без чего она не могла спать уже четвертую ночь. Когда Ханум приблизилась к дубовой двери – теперь одна, без евнуха – та снова была притворена неплотно, но свет, проскальзывавший сквозь оставленную щель, был уже не желтым, а серебристым. Она постояла у порога, набираясь мужества – пальцы ее еле заметно дрожали – и осторожно толкнула деревянную створку. В просторной передней никого не было. На стенах висели все те же звучащие картины, но что-то в обстановке изменилось: вместо привычных персидских ламп принцесса увидела незнакомый ей светоч на небольшом инкрустированном столике черного дерева, стоявшем в углу; он был накрыт чем-то вроде серого, причудливо изукрашенного балдахина, сквозь отверстия которого просачивались приглушенные лучи того серебряного сияния, которое она заметила еще снаружи. Заинтригованная этой диковинкой, Ханум приблизилась к столику и протянула руку к сфере, окружавшей источник лучей. Но, стоило ей прикоснуться к резьбе, ее подушечки обожгла такая боль, что в глазах у нее побелело, и она не сумела сдержать жалобного возгласа. – Красота ранит все, что безобразно, – раздался спокойный голос за ее спиной. – Ты снова вторглась в мои покои без приглашения, принцесса. Она резко обернулась и потрясенно уставилась на колеблющуюся перед нею нижнюю часть белого металла, избегая смотреть выше: – Я не слышала, как ты подошел! – Увы, твоя глухота распространяется не только на мои шаги, – равнодушно заметил он. – Теперь ступай прочь. – Нет, сегодня ты меня не выгонишь! – топнула она ногой. Сухая усмешка прозвучала особенно обидно. – И как же ты помешаешь мне сегодня? – подчеркнул он последнее слово, точно издеваясь над ее новой решимостью. Она только набрала воздуха в легкие, чтобы ответить, как он прибавил, уже другим, почти деловым тоном: – К тому же, это не в твоих интересах. Великий шах будет весьма недоволен, если работа над чертежами нового дворца будет приостановлена из-за твоего неуместного вмешательства. Неприятный холодок пробежал по ее позвоночнику, но она задрала подбородок настолько высоко, насколько это было возможно, не сворачивая шею: – Я не верю тебе. Как палач может быть чем-то еще? Ты ухитрился ввести в заблуждение моего отца, но не меня. Не знаю, над чем ты там трудишься, но явно не над рисунками мавзолея. Последняя фраза, против ее воли, выговорилась довольно жалким фальцетом. Дальнейшее произошло так быстро, что Ханум почти не успела этого осознать: в один миг он оказался совсем близко от нее, поднял ее за воротник так, что она почти задохнулась – шелковая ткань сдавила ключицы железной цепью – и, распахнув двери, буквально выкинул ее наружу. В следующее мгновенье она оказалась на полу, больно ударившись локтем о гладкий мрамор. Но, в отличие от прошлого раза, он не покинул ее сразу. Она еще лежала внизу жалкой грудой, потирая покрасневшую шею и качая ушибленную руку, когда сверху до нее донесся стальной голос: – Если еще раз ты позволишь себе рассуждать о моем искусстве, маленькая гиена, то уже не отделаешься так легко. После этого дверь снова захлопнулась, оставляя Ханум наедине с ее позором. _________________________________________ – Принцесса, прошу тебя, не рискуй понапрасну, – проговорил Остад, переставив своего зеленого коня так, чтобы ее алая ладья не могла пошевелиться. Он редко произносил назидания и еще реже отрывался от своего драгоценного варева, делая исключение лишь для шантраджа – любимой игры, которая позволяла ему размышлять достаточно долго, чтобы не вызывать гнева своей единственной соперницы: принцесса не любила проигрывать. – Мы ничего о нем не знаем; это существо вполне может навредить тебе, ясный свет моих очей. – Старик, ты опять за свое, – пробормотала она, сдвигая ферзя так, что клетка под ним недовольно взвизгнула. Старый ученый покачал головой, вновь тревожа своего коня, чтобы поставить ее ферзя под удар: – Великий мудрец ар-Рагиб аль-Исфахани учил: берегись вмешиваться в то, в исходе чего для тебя таится опасность. Он, ваше высочество, разумел шахматы, однако шахматы для него были лишь зеркалом прочих решений. – Ну а ты, Остад, помнится, говорил мне некогда нечто противоположное, цитируя того же автора: «Лови удобный случай, ибо он скоропреходящ», – возразила она, вскинув бровь. – Милая принцесса, это воистину так, но можем ли мы быть уверены, что данный случай действительно удобен? – Я не отступлюсь, – повторила Ханум яростно. – Какое-то желтоглазое чудовище не может оказаться сильнее меня. – Есть разные виды силы, – мудро заметил Остад, нежно касаясь тыльной стороны ее ладони: он единственный, кроме шаха, не боялся ее приласкать. – Лев куда сильнее нас телесно, но ключом от его клетки распоряжается человек. Все дело в том, чтобы раздобыть этот ключ. И если ты, о несравненная, и вправду намерена одолеть монстра, то должна разведать его слабости. – Его слабости? – переспросила Ханум раздраженно. – Трудно обнаружить слабость у того, кто запирает двери у тебя перед носом, не впуская дальше передней. Она, разумеется, не рассказала Остаду о испытанном ею унижении в подробностях, но и простого отказа говорить с принцессой было бы достаточно для вынесения смертного приговора любому придворному. – Принцесса, незащищенные места имеются у всякого, – проворковал Остад тем самым медовым голосом, которым часто успокаивал ее капризы в ранние годы. – Ты поведала, что монстр разъярился, когда ты подвергла сомнению его владение ремеслом. Возможно, в этом-то ремесле и кроется его секрет. Ежели ты разрешишь твоему недостойному рабу дать тебе благоразумный совет, я скажу, что, коль скоро ты действительно хочешь что-то разузнать, тебе стоит подступиться к нему иначе. Брось льву кость – притворись, что не презираешь его занятия, что ты хочешь научиться у него... – Научиться... у него? – воскликнула она. – Научиться его приемам, чтобы обратить их против него же, – довольно кивнул старый ученый. – Ох, твой король оголен, о несравненная. А мне пора возвращаться к моим экспериментам. _____________________________________________ Сравнение, использованное Остадом, унизило Ханум едва ли не сильнее, чем действия Ангела Рока. Старик словно нарочно выбрал образ царя зверей, что во всех известных ей историях превозносился над могильщицей пустынь – гиеной, преследовал ее и убивал. А между тем, обращение, которым наградил ее самозваный зодчий, до сих пор жгло ее грудь настоящим огнем, куда более болезненным, чем ушиб. Кроме того, она снова и снова вспоминала его насмешливое предостережение: «Красота ранит все, что безобразно». Фраза эта была неясна, и оттого тем более обидна. Как красота может ранить? И какое ей дело до чужого уродства? Но, говоря о ране, он, конечно, имел в виду попытку Ханум потрогать принадлежавший ему светильник. И, если ранена была принцесса, то слова о безобразии, несомненно, относились именно к ней. Или, вернее, к ее пальцам. Она снова и снова рассматривала их – длинные, тонкие, с изящно заостренными кверху розовыми ногтями, они могли принадлежать самой Турандохт или даже пери, являющейся одиноким путникам у кристальных водоемов в горах. Разве же он сам не видел, насколько они хороши, ее руки? Как мог он назвать их безобразными, сравнив со своей глупой лампой? И что тогда, на его взгляд, красиво? Вещи, а не люди? Чужеземные новинки, одной из которых является и он сам? Или, быть может, у него просто извращенные, безнадежно искаженные представления о том, что действительно заслуживает восхищения? Тогда как он смеет изображать из себя художника? Разве зодчий не обязан разбираться в линиях и красках? Разве ее линии и краски не безупречны? Он должен был бы притвориться получше... Зодчий. Старик Остад дал ей поистине глупую подсказку. Она не может, просто не может просить его об уроках! О нет, она вовсе не изменила своего решения бороться с ним до победного конца (наградой в этой борьбе должно было стать его согласие развлекать ее новыми казнями на главной площади Мазендерана, как в недавнем видении), но ей казалось, что следует все же отыскать иной способ. До сих пор в ее ушах гремел металлический голос, суливший кары за одно только упоминание о его мнимой работе. Эта угроза была третьим источником ее беспокойства в эти дни, и вовсе не из-за страха. Насколько же глубоко надо было ее презирать, чтобы запретить ей даже заговоривать об искусстве красивой смерти? Что он должен был думать о ее способностях к суждению, о ее знаниях, о ее талантах? Или... Но какое ей было дело до его мнения? Разве не хватало ей торжественного одобрения отца, который, невзирая на возраст и пол, допускал ее на все заседания своего совета? Какого подтверждения ее блестящим способностям ей еще требовалось? К тому же, скорее всего, он так сильно рассердился именно оттого, что она поймала его на лжи: он ведь не умел строить, он был Мастером смерти, а не каменщиком! И на уроках она, разумеется, в этом убедится – ему придется признаться. Она твердила это про себя, как суры Корана, вновь и вновь, пока ноги несли ее по уже опостылевшему коридору к заветной дубовой двери. Что, если сегодня она найдет ее наглухо запертой? Что, если он не отзовется на стук? ...Дверь снова была приоткрыта. И из-под нее пробивался все тот же серебряный свет. _____________________________________________ – Принцесса, – произнес он медленно, встречая ее в передней, у самой первой из звучащих картин. – Очевидно, тебе не хватило прошлого урока? Его мелодичный тон отдавался в ее ушах ударами гонга, но Ханум не поддалась страху. – Я пришла именно за этим, – ответила она дерзко, избегая заглядывать в глазницы маски. – За уроками. – За уроками? – повторил он с непонятным выражением. – Да, – заявила Ханум отважно. – По закону нашей страны, нельзя отказывать жаждущему в питье, а стремящемуся к знаниям – в обучении. Резьба светильника отбрасывала причудливые тени на белый металл. Хозяин покоев покачал головой: – Мечтал несчастный осел о хвосте, да уши потерял. Чему же ты хочешь научиться, принцесса? Наставления Остада почти забылись в ритме размеренного голоса. Он опять оскорбил ее, но его вопрос пробудил глубоко в ее груди какое-то потаенное волнение. Ей надо было сделать вид, что она поверила в его сказку о мавзолее, надо было... – Твои рисунки, – вдруг выпалила Ханум, точно ее язык двигался по собственной воле. – Они звучали. Я хочу понять, как ты этого добился. Я тоже хочу рисовать звучащие картины. – Для этого следовало бы прежде всего понять, что такое звук, – тихо произнес он. Затем в серебре снова прорезались уже знакомые ей железные нотки: – Я не вижу, чем могу быть тебе полезен. Приведи мне хотя бы один веский довод, почему я должен терпеть твое присутствие здесь – или убирайся прочь. Эта новая резкость разозлила ее, так что из головы окончательно вылетели все хитроумные планы и расчеты. – Ты не посмеешь не подчиниться моему приказу. Мой отец... – начала она было заносчиво, но он выставил вперед раскрытую ладонь – узкую, продолговатую, с длинными худыми пальцами, умевшими превращаться в тиски: – Я сказал, довод, а не угрозу. У тебя есть ровно пять секунд до того, как я вышвырну тебя отсюда. – Покажи мне то, что ты называешь красотой, – дивясь самой себе, внезапно выкрикнула она, и тут же прикрыла ладонями рот, уверенная, что он набросится на нее, как коршун, чтобы снова вытолкать взашей. Но, против ожиданий, ее реплика была встречена молчанием. Подождав немного, она медленно, опасливо распрямилась и, к своему изумлению, увидела, что он уже не стоит перед ней, а направляется к двери – не печально памятной дубовой, а той, что находилась в дальней части передней, в алькове, между двумя высокими подсвечниками, сжимавшими две черные свечи в своих объятиях. Ханум замерла в нерешительности, не зная, что ей теперь делать. Он так рассвирепел от ее слов, что больше не желает даже прикоснуться к ее плечу, чтобы вывести за порог, будто она стала прокаженной? Или же ее просьба настолько не заинтересовала его, что он решил прекратить беседу, не прощаясь с ней? Считая недостойной наималейшей учтивости? Не оборачиваясь, Мастер кинул: – Заходи, если только действительно этого хочешь. В груди у нее что-то екнуло. На миг ей показалось: стоит ей согласиться, и ничего уже не будет прежним. Кубок отравленного меда качнулся перед ней в воздухе, словно приглашая и одновременно предостерегая. И она приняла его, и последовала за ним. ___________________________________________ – Что здесь... – заговорила было Ханум, с любопытством озираясь по сторонам, но он прервал ее: – Здесь ты будешь молчать. Тебе не дозволено осквернять воздух этой комнаты своими речами. Однако я разрешаю тебе смотреть и думать о том, на что ты посмотришь. Если – только после тщательного размышления – ты сочтешь необходимым о чем-либо спросить, то сможешь сделать это снаружи. Но я не обещаю тебе легких ответов. Если же ты, – его желтые глаза опасно блеснули, – хотя бы раз нарушишь это правило и заговоришь, то больше не войдешь сюда никогда. Замок внутренней двери щелкнул, подытоживая его наказ, точно клацнули клыки какого-то большого и хищного зверя. «Лев», вспомнилось ей. Ханум зябко поежилась. Распространялся ли запрет и на обычные реплики, не касавшиеся обнаруженного здесь? Что, если бы ей понадобилось попить, или поесть, или утереть лицо платком? Тут, взаперти, с навязанным ей молчанием, она оказалась в полной власти безумца в маске, не имея даже возможности велеть выпустить ее наружу. Однако жажда узнать – даже не о его искусстве, а о нем самом – томила ее сильнее любого страха. Точно так же, как он не напоминал Ханум никого из знакомых ей людей, комната его не была похожа ни на одну из виденных ею в мазендеранском дворце. Ее дом был огромен, многие залы в нем давно не использовались, и мебель в них прозябала под пыльными чехлами; иные анфилады она пробегала бегом, стараясь не задерживаться на пути, ибо страшилась обитающих там призраков, созданных джиннами, и насекомых, освоивших покинутые человеком пространства. Она не видала и десятой доли принадлежавших ее отцу и ей самой помещений; и внезапно задумалась, можно ли считать своим место, которого не знаешь до конца. Можно ли считать своим место, в котором теперь обитает Мастер? Окна тут были высокие и узкие, полуовальной формы; их обрамляли длинные занавеси алого бархата. Свет проникал внутрь ровными и широкими волнами, ложась яркими квадратами на кристально чистый, до боли в глазах выскобленный пол белого мрамора. Вдоль стены по левую сторону стояли две деревянных подставки со щитами выше ее роста, назначения которых она не постигала, но подозревала, что это могли быть неведомые ей пыточные приспособления; одно было поменьше, другое побольше, а между ними располагался широкий стол с аккуратно разложенными на нем принадлежностями, в числе которых имелся калемдан – пенал с чернильницей – а также загадочного вида инструменты разных форм. Один из них выглядел как треугольник, другой – как полукруг; третий напоминал ножницы, но без ручек. Ханум попыталась представить себе, как все эти предметы используются при допросе, но лишь последний мог быть хоть чем-то полезен; на что годились остальные, сообразить ей не удалось. По правую руку от входа находился огромный резной сундук черного дерева, за ним шли книжные полки, уставленные многочисленными томами. Ханум заметила, что надписи на большинстве корешков сделаны на неизвестном ей наречии: их образовывали неуклюжие, отделенные друг от друга символы без привычной изящной вязи. Единственное название на родном языке, которое принцессе удалось разобрать, было «Шахнаме», и оно говорило ей очень мало; она припоминала, что это важное свидетельство об истории ее народа, но никогда не читала ее текста, как, впрочем, и других, написанных ради пустого развлечения. Напротив двери, в глубине залы, на небольшой тумбочке покоился еще один неведомый инструмент: его грушевидное, продолговатое коричневое тело точно сужалось кверху до безмолвно протянутой к наблюдательнице узкой руки, и он был покрыт точь-в-точь такими же нитями, что и картины в передней; рядом с ним лежал длинный и тонкий жезл. В остальном убранство комнаты оказалось скромным: тут не имелось ни подушек, ни ковров, ни циновок, потолок не украшала лепнина, в окнах не было витражей, по стенам – мозаик. Простота обстановки точно вынуждала праздный глаз сосредоточиться лишь на непонятных предметах. Между тем, Мастер, не обращая внимания на ее замешательство, откинул крышку сундука и извлек оттуда большой белый лист; он развернул его и прикрепил к самому широкому щиту. Когда бумага заняла свое место, что-то тревожно зашевелилось в животе Ханум. Ей вдруг захотелось крикнуть: «Прекрати притворяться!» – но по очевидным причинам она воздержалась от этих слов. Почти не мигая, она продолжала следить, как Ангел Рока берется за самый обычный карандаш; как подходит с ним к щиту поменьше; как острие карандаша неумолимо приближается к беззащитно распростертой перед ним бумаге; как... ...Она содрогнулась. Ей почудилось на мгновенье, что этот карандаш сейчас проткнет ее саму; что он вопьется ей в грудь, что случится что-то недопустимое, ужасное. И она бы закричала, она бы приказала ему бросить грифель, она бы воспротивилась, но... ...но он запретил ей говорить, и она могла только беспомощно наблюдать, как карандаш нежно, почти любовно прикасается к бумажной плоти; как отрывается от первой точки и ведет свою линию; как та меняет ход, а Мастер берет один из причудливых инструментов со стола и, прикладывая его к листу, обводит карандашом... Его руки уверенно и ловко танцевали над белой поверхностью, которая все чаще и чаще усеивалась линиями, складывающимися в фигуры, и одна из фигур будто прорастала из другой, а другая из третьей; он шел словно бы от обратного, ни разу не сбиваясь, не теряя терпения, не отрывая карандаша. И, когда он наконец отстранился от своего щита, то она увидела целое: лист, покрытый пересечением черт, точно переплетением корней с отходящими в разные стороны побегами, но, в отличие от природного образования, здесь царил некий порядок, приводящий все расходящиеся части в приятное глазу соотношение друг с другом. И в этом порядке из густоты бытия вырисовывался – как цветок вырастал из гущи терновника – великолепный прямоугольник фасада с колоннами и перевернутой чашей над ним, которая, очевидно, и была будущим куполом мавзолея. Ханум раскрыла рот, не веря своим глазам, но Мастер, не обращая внимания на ее ужимки, покачал головой и прошептал что-то вроде: – Нет, крайняя ось не годится. К тому же, толщина стены... Он задумчиво побарабанил пальцами по столу, затем скатал лист в комок, смял и безжалостно кинул под стол, перечеркивая их общее время. – Нет! – воскликнула Ханум: ей стало больно, точно скомкали ее саму, но, когда его глаза полыхнули гневом, она стиснула пальцы, вспомнив об условии, и смущенно понурилась. – Вон, – тотчас же прошипел он, широкими шагами подойдя к двери и отперев замок. Она в отчаянии замотала головой, умоляюще протягивая к нему руки; тогда Мастер уже знакомым жестом взял ее за плечо и вывел из комнаты – не с силой, как в прошлый раз, но и не задерживаясь ни на секунду. Не успели они пересечь порог, ведущий в переднюю, как она залепетала, забормотала почти по-детски, стараясь убедить его изменить мнение; нелепые непривычные слова неловко перекатывались на ее губах – она и сама не понимала, что говорит, только верила, что продолжать необходимо: – Пожалуйста, Мастер... Ангел.. пожалуйста, прошу тебя. Я больше никогда не открою рта, я ничего не скажу, я буду смотреть молча... У меня вырвалось случайно, мне было жаль твоей работы, я... – Уходи, – только и ответил он, открывая перед ней ту самую дубовую дверь и не оставляя ни малейшего места для дальнейших дискуссий. _________________________________________ Дверь эту она видела с тех пор каждую ночь на протяжении недель. Каждый ее сон начинался с того, что она садилась на корточки у дубовой створки в надежде, что он откроет проход. Но дверь теперь была заперта наглухо, и изнутри не доносилось ни единого звука. Абсолютная тишина в темном коридоре; темнота скапливалась в ее глазах, тишина начинала стучать барабаном в ушах, и тогда она просыпалась в горячем поту, но служанок не звала, ибо впервые не знала, в чем их упрекнуть и чего у них потребовать. Она вставала, подходила к ночному столику, смачивала виски розовой водой, растирала запястья драгоценным сандаловым маслом. Она принималась бродить по спальне, снова и снова мысленно пролистывая эту сцену: вот он яростно (так ей представлялось) срывает лист со щита, его сильные, тонкие пальцы беспощадно сминают бумагу, она кричит, и он выводит ее наружу... навсегда. Когда Ханум просила его об уроках, она думала, что увидит рисунки хитроумных механизмов для причинения боли, но никак не предполагала, что сама переживет боль, отнюдь не связанную с повреждениями плоти. «Мастер красивой смерти...» Когда она, проворочавшись на своем ложе до первых бликов рассвета в сиреневом небе, наконец-то проваливалась в сон, то видела уже новую картину: она стояла посреди сплошного белого пространства, и прямо перед ней в пустом воздухе висело сочетание огненных линий, подобное тому, что проявилось на белом листе. Это сочетание было почти безупречно, но только почти; нечто в нем взывало к ней, умоляя что-то изменить, дополнить, исправить. Неуловимая дисгармония выглядела еще хуже, чем полное отсутствие порядка; Ханум ощущала, как глаза ее наполняются жгучей влагой, как рука беспомощно тянется к лабиринту в попытке дотронуться хотя бы до одной из его спутанных нитей, чтобы выпрямить ее – но, стоило ощутить под пальцами жар, как линии начинали искривляться еще больше и издавали скрежещущий, визгливый шум, точно несмазанные дверные петли. Тут принцесса окончательно теряла всякое достоинство и начинала рыдать, отчаянно рыдать от стыда и страха – и просыпалась, и искала платок, и лихорадочно утирала кислые теплые слезы, прокладывавшие дорожки вниз по ее щекам. Однако явь была еще хуже, чем сны. Линии-нити преследовали ее неотступно; набросок фасада постоянно алел перед ее глазами, точно реальное каменное сооружение, чем бы она ни занималась. Углы и их соединения, круги и полукруги, треугольники и квадраты... Она мечтала о них, грезила ими, томилась по ним, как девушка по уехавшему возлюбленному. Все, что окружало ее, было темнее ночи; ей необходимо было увидеть их снова, любой ценой. Но возвратиться было невозможно. Больше всего на свете она боялась увидеть в реальности замкнутую дверь из своего сна. В один прекрасный день Ханум, желая хоть как-то отвлечься от снедавшего ее стремления и услышав от Зарины, что в темницу доставили новую партию узников с западных окраин империи, спустилась по винтовой лесенке в подземелье, где обычно проходили истязания, и приникла к знакомому глазку в коридоре в надежде отдаться нутряной волне, которая бы смыла все новые ощущения и вернула ее ум к привычному состоянию. Ее злила собственная беспомощность перед лицом его рисунка, и она заранее с удвоенной силой ненавидела заключенных, которых должны были в этот раз подвергнуть бичеванию и лишить ушей. Но, когда пятеро мужчин – среди них были двое седобородых, один среднего возраста и двое совсем еще юных, с испуганными, как у горных серн, глазами – ввалились в застенок, гремя кандалами, и упали на колени, а огромный детина, примеряясь, взмахнул бичом, желудок Ханум неожиданно скрутило, и она вынуждена была оторваться от желанного зрелища, скорчившись в самой неприглядной позе на глазах у изумленных стражников. Ее снова начало рвать – так, точно вместе с желчью она выплескивала наружу все свои внутренности. И в этот-то самый момент, в очередной раз опорожняя содержимое своего желудка, Ханум не увидела – почувствовала на себе его взгляд. Желтые глаза холодно препарировали ее, точно старый Остад – очередную лягушку в своей лаборатории; не сказав ни слова, он прошел мимо нее, распахнув двери в камеру, и она, все еще во власти раздирающих ее спазмов, услышала серебряный голос: – Я забираю этих людей. Прилив злобы – никогда, ни к кому не испытанной прежде в такой мере злобы – сдавил ее уже измученное горло так, что она подавилась и закашлялась своей желчью. А он продолжал, размеренно и спокойно: – Они нужны мне на стройке. Вот указ владыки: отныне все заключенные, не получившие смертного приговора, направляются на строительство мавзолея его возлюбленной почившей супруги. ...В тот вечер она так и не смогла заснуть. В ее груди скопился комок из самых противоречивых чувств, которым она не умела и не хотела подобрать определения, но два из них выделялись на фоне остальных особенно явно: зависть и тоска, причем тоска побеждала. Разматываясь, точно серый плат, из этого комка, своим широким покровом она охватывала ее маленькую фигурку, как северное море обнимает узкую косую полоску пляжа, подходя к самым железнодорожным шпалам. _____________________________________________ Идут и идут по песку, а ветер вихрится, сдувая отдельные песчинки в маленькие бурунчики, вертящиеся перед ними. Ей и любопытно, и забавно, хотя она немного устала. – Когда мы уже придем в город? – несколько капризно спрашивает она, дергая его за рукав. Он оборачивается и ласково отвечает: – Скоро, милая. Посмотри пока на песчаные воронки. Все, как я тебе и говорил. Ветер провожает нас. – Море тоже? – Это скорее мы следуем за ним. Видишь, – указывает он на горизонт обветренной, загрубевшей от соли рукой, – там кораблик плывет? Она прищуривается и различает вдали белый парус, серебрящийся в лучах зимнего солнца. – Смотри, как он весело бежит вперед, указывая нам дорогу! – А ты разве не знаешь ее сам? – спрашивает она, доверчиво прижимаясь к надежному брезентовому боку. Его ладонь немедленно оказывается на ее растрепанных кудрях, выбивающихся из косы. – Я знаю очень немного, милая, – тихо говорит он, – поэтому порой нуждаюсь в проводниках. Но что в этом дурного? Лоцман прокладывает нам путь по морю, а мы шагаем за ним по земле. – А тогда почему он не может взять нас на свой кораблик? Он, наверное, совсем недобрый, если сам едет, а нас заставляет шагать, – рассудительно замечает она, копошась под его широкой рукой в тщетной попытке угнаться за шагами взрослого. – Нет, милая, он очень добрый. Он бы с удовольствием взял нас на борт, да и кто не захотел бы взять такую чудесную девочку? Но как бы нам до него добраться? Мы же не умеем ходить по воде. – А пусть он сам подплывет к нам поближе, мы и заберемся, – подсказывает она, недолго поразмыслив над его каверзным вопросом. – Э нет, мой лучик. Вот в этом-то и состоит вся сложность, – смеется он, ероша ее кудри и окончательно растрепывая прическу. – Он не может подплыть поближе. Он может двигаться только на глубине. – Значит, это кораблик виноват! Вот моя лодочка умеет кататься рядом, – подытоживает она звонко. Но он говорит ей уже чуть более серьезным тоном: – Если бы он умел кататься у самого берега, как берестяная лодочка, которую я тебе вырезал, то ему не удалось бы путешествовать на большие расстояния. И тогда одни люди не смогли бы снова встретиться со своими родными, в дальних краях, а другие не получили бы товаров, нужных им для жизни. Так что бы ты предпочла? Пройти еще немного самостоятельно или лишить многих и многих людей приятного и необходимого? Она вновь напряженно думает и наконец торжественно, подражая его манере, изрекает: – Я бы предпочла построить кораблик поменьше... Который взял бы нас на борт и перевез отсюда на тот, большой. _____________________________________________ Ханум почти бежала, словно ее тащили на лассо, как преступника на ристалище из ее видения; словно те самые линии-нити опутали ее всю, с ног до головы, как жертву на языческом алтаре, а их конец сжимал он в своих недостижимых пальцах – сжимал и тянул к себе. Стены коридора мелькали перед ней, проходившие мимо слуги поспешно отскакивали в сторону. Она не имела понятия, что ему скажет, не знала, что ее ожидает. Но ей было все равно. Она чувствовала, что с каждым движением нити стискивают ее ребра все жестче; что дыхания в ней почти не остается; легкие и тонкие, они были прочнее, чем кандалы на вчерашних узниках, и, чем сильнее она билась и трепыхалась, подобно пойманной в силки птице, тем крепче они становились. Кошмар о лассо разбудил ее в самые ранние, предутренние часы, когда петух еще не пропел, а звезды уже скрывались в мерцающей влажной дымке. Она вскочила с постели, одержимая одним ощущением; думать было и некогда, и не нужно. Только тот, кто держал конец нити, мог отпустить ее на свободу, показав ей свой новый рисунок. Она чувствовала, что если не увидит его, то больше не сможет смотреть уже ни на что... да и просто дышать. Только бы он позволил ей... Возможно, его не будет в покоях? И возможно, лишь возможно, она сумеет пробраться вовнутрь и краем глаза... краем глаза взглянуть... Заворачивая за угол, она внезапно остановилась, вся сотрясаясь от жадной, лихорадочной дрожи: дверь будет заперта, что, если дверь будет заперта? А она наверняка будет заперта, и тогда Ханум умрет, ибо ей окончательно будет перекрыт доступ к воздуху. ...Дверь была отворена. Схватившись за ручку, как за спасительный якорь, она толкнула створку и хотела переступить порог. Но в проеме перед ней вырос Мастер. Глазницы лунной маски светились странным огнем, который не обжигал, а леденил. Он медленно поднял руку, выставляя ладонь вперед, как уже делал когда-то. – Ты не войдешь, – медленно сказал он. – Диким зверям нет хода в это место. ...И тогда она поняла, что приговорена. Он не собирался усугублять ее участь; ему просто не было до нее дела. Он уйдет, а нить останется в его руке, и она задохнется. Медленно опустившись на колени, принцесса простерла руки к своему палачу – о, как часто она видела этот жест у заключенных и как неумело сейчас ему подражала! – прекрасно зная (не по своему, а по чужому опыту), что это ничего не изменит. В глазах у нее потемнело, и дальше она не помнила ничего. ___________________________________________ Окно потихоньку наливалось глубоким темно-синим цветом, подобным местному сапфиру. Линии медленно расходились вокруг нее, точно лучи вокруг своего источника. Они сплетались в ткань, которая уже не давила, а, наоборот, лелеяла ее измученные члены, словно перина на лебяжьем пуху. Эта ткань подстроилась под все изгибы ее тела, мягко облекла его снизу и начала качать, вверх-вниз, вниз-вверх, вызывая давно забытое ощущение: одновременно и легкости, и заботы. И с каждым движением, с каждым вздохом она слышала, как вибрируют нити в этом новом единении; она не слухом, а всем телом ощущала колебания, превращавшиеся в звуки; эти звуки и утешали ее, и укачивали, и одновременно вырисовывали в стекле напротив розовые полосы в посветлевшем небе, пожелтевшие от холода листья пальмы, красногрудую птичку, усевшуюся на подоконник... Доведя до конца абрис смешного хохолка птицы, звук замолк, растворяясь, и вместе с ним постепенно растворились и линии, нежно опустив ее наземь. Только тут она заметила, что лежит на оттоманке, стоящей напротив окна в незнакомой ей комнате, а возле нее, на европейском стуле, сидит Мастер, держа в одной руке тот самый странный продолговатый предмет с нитями, а в другой – жезл, и смотрит прямо на нее. Она поежилась, но в глазах его уже не было того холодного огня, который так ее испугал – лишь мрачная сосредоточенность. Примерно так же он смотрел, припомнила она, на лист, который забраковал позже. – Ты очнулась, – констатировал он, кивнув, и, отложив загадочные предметы на соседний стол, взял с него же дымящуюся чашку и протянул ей: – Пей. Она села, приняла в руки глиняную посудину и хотела было спросить, что это за отвар – от чашки тянуло горечью трав, а она знала, что травяным сбором легко и отравить – но, вновь натолкнувшись на его взгляд, принялась послушно пить. По мере того, как чашка опустошалась, грудь ее наполнялась теплом и покоем, и ей вдруг захотелось снова улечься, прикрыться одеялом и услышать слова, которые позволили бы ей отдаться на милость крепкого сна без сновидений, какого она была лишена вот уже несколько недель. Но одеяла здесь не было, и вместо того, чтобы укутаться и забыться, ей пришлось опять поднять голову и встретиться с его глазами. Он словно бы колебался, не решаясь на что-то, и она молила про себя, чтобы это что-то не было окончательным изгнанием. – Принцесса, – начал он тихо и отчетливо, – ты должна знать, что если я возьму тебя в ученицы, то гиене придется умереть.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!