Часть 15. Ткань на семи ветрах
24 октября 2025, 19:42«***января 1856 г., Дэва Сандзан
Дорогой Г.!
За то время, что я тебе не писал, холодная осень сменилась еще более холодной зимой. Здесь, на горе, время течет совсем иначе, чем на равнине, но этого не поймешь, пока не поднимешься наверх.
Когда мы с проводником подошли к тому, что он назвал пещерой – то была скорее узкая темная щель в скале, бесстрастное око поросшего мхом склона – Симода поклонился и вновь поднес раковину к губам.
Описывал ли я тебе уже ее звук? О друг мой, друг мой, отдавший все, чтобы открыть новые цвета радуги. Как скажу я тебе об этом протяжном и хриплом стоне – точно скрипела сама морщинистая древесная кора, а не пела морская чаша?
И долгое время не происходило ничего: звук постепенно исчезал в сыром холодном воздухе; тишина была не гулкой, а мягкой, бархатной – скрадывала и музыку, и дыхание.
Густо-густо росли тут сосны, и я захотел представить себе на них снежные шапки с такими же длинными белоснежными полосками льда, как полоски ткани у шапки моего Симоды. Но фантазия, романтическая фантазия, отказала мне в этом месте; оно словно говорило: ты не можешь прибавить ко мне ничего, я есть то, что я есть – не больше, но и не меньше.
И наконец, когда я уже думал, что проводник привел меня сюда лишь для совершения некоего ритуала; что здесь никого и не бывало никогда, а грот населен только змеями да летучими мышами – из отверстия в склоне выступили две белоснежных фигуры. Если те, кто встретил нас в самом начале, были одеты довольно необычно: широкие красные пояса, раковины на алых шнурах, свисающие с плеч, золоченые бубенцы на посохах, звенящие при каждом шаге высоких железных сандалий – то облик этих двоих был вовсе ничем не примечателен, кроме разве что ослепительной, неправдоподобно чистой белизны рубах с коротким рукавом, обнажавших их шеи.
Ноги их были босы, а лица бледны и глаза сощурены – те же темные щели, что и врата в их жилище, без намека на выражение удивления или сострадания.
Они поклонились мне, и я, не дожидаясь знака Симоды, поклонился в ответ. Впрочем, его молчаливого одобрения – единственного островка человечности в этом белом мире – даже мне все-таки не хватало, и я тут же обернулся, чтобы посмотреть на проводника, но его уже не было рядом. Он рассеялся, как мелодия его раковины, как утренний пар на заре. Я все еще беспомощно оглядывался, пытаясь понять, как это возможно, когда маска первой фигуры стронулась и звонко произнесла:
– Вот явился тот, кто поставил себя вне людей.
– Не ищи человека: его здесь нет, – отозвалась эхом вторая.
– Приветствуем тебя, падающая звезда, мудрый ворон, крылатый лис, – проговорили затем они обе звенящим хором. – Чего ищешь ты в конце путей, у самого края света?
...И рябь утихла, и вновь передо мною была гладь неподвижного камня. Прозвища, которые они употребили, казались и насмешками надо мной, и заклинаниями одновременно.
– Достопочтенные, – обратился я к ним, не зная, как их называть, дабы не искушать судьбу, – я проделал немалый путь, чтобы задать вам три вопроса.
Лица-маски качнулись, обнажая новое бесстрастие, как ясное небо обнажает новую луну.
– Ты имеешь право только на один, – молвили они опять в унисон.
Многое хотелось мне сказать им, но Эрик сдерживался, понимая, что правила диктует не он.
– Я хочу понять, можно ли вернуть обратно поруганную красоту, – наконец выдавил я, невольно оглядываясь назад.
Хорошо, что тебя, добрый друг мой, нет и никогда больше не будет рядом.
Хорошо, что я пишу в пустое ничто, которое в конце концов поглотит все.
Пустота встретила и эти мои беспомощные и бестолковые слова. Фигуры повернулись друг к другу, шурша одеждами, и губы их шевельнулись еле слышно:
– Ты видел себя в Кристально Чистом Зеркале, крылатый лис. Что скажешь ты сам об этом зрелище?
– Мое уродство исцелить невозможно, – отозвался я, понимая, что препираться нет смысла, – и вы прекрасно об этом осведомлены.
– Ты честен с нами, и вот ответ на твой вопрос, – заговорила тогда первая маска. – Странствие твое не окончено, и испытания только грядут. То, что кажется наибольшим, окажется наименьшим. То, что возвратится, будет утеряно, а то, что будет утеряно, вернется вновь. От тебя потребовали сооружать зеркала для других. Ты нарушил этот приказ и ты станешь зеркалом сам. Но отражение в нем – будет ли твоим?
Слова их казались мне бессмысленным смешением перекрученных веревок, концы которых указывали в разные стороны, и проследить дороги которых было невозможно.
Фигуры не предлагали решений, не давали советов, да и закончили невразумительную речь не ответом, а вопросом. И ради такого-то я более месяца плыл до дальневосточных островов? И все же сами хозяева этого места, очевидно, остались удовлетворены своим пророчеством, раз потребовали за него столь жестокую плату.
– Теперь, когда ты узнал, что тебя ждет, крылатый лис, тебе следует провести зиму на Горе смерти, чтобы сбросить старую шкуру и обрести новое имя, – заявили они.
– Что же станется со старым именем? – нарушил паузу Эрик Дестлер. Я не знал, куда уйдет Эрик, а он не знал, куда уйду я. Невелика беда, но ведь когда-то ты, друг мой, дорожил нами обоими.
Первый отшельник только покачал головой, а второй словно бы нехотя произнес:
– Ты оставишь его подо льдом».
________________________________________
Ханум водила рукой все быстрее и быстрее. Одна щетка с частыми и длинными железными зубцами споро проходилась по другой, на которой лежало немного шерсти. Принцесса уже перебрала свою часть, выкинув все колючки и репья, и теперь с ожесточением скребла тяжелым гребнем по облаку кудели.
Но узелки никак не желали распутываться, чесать оказалось куда труднее, чем перебирать, и она нетерпеливо отбросила первый клок, тянясь за новым. В следующую секунду на ее только что зажившие костяшки обрушилось гладкое деревянное веретено. Она вскрикнула – не столько от боли, сколько от неожиданности – но старая Ана лишь проворчала:
– Работу надо делать хорошо – или не делать вовсе. Давай-давай, жми, не останавливайся! Времени у нас немного, и ты здесь трудишься не одна.
Она была права: все женщины в деревне перебирали, чесали и пряли, как сумасшедшие, торопясь закончить подготовку ниток для ткацкого станка. И жаловаться смысла не имело: весь предыдущий опыт подсказывал Ханум, что Ангел Рока скорее упрекнул бы Ану не за неподобающее обращение с принцессой, а за то, что та была с девушкой чересчур мягка.
Овечья шерсть была жесткой и неприятной наощупь. Работали женщины прямо в пристройке, где она хранилась, и в ноздри Ханум бил тяжелый запах руна, тот же, что и в доме наггаля. Пальцы ее довольно быстро устали и без чувствительных щелчков пряхи. И все же выбора не было: ткань следовало соткать целиком до первых лучей заката, чтобы посвящение прошло как положено. Кроме того, произошедшее после возвращения Ханум в село никак не располагало ее к привычным протестам.
...Когда Илия и его новоиспеченная «служанка» добрались до дома, крестьяне уже знали о великом камнепаде на дальнем склоне. У двора Константина, местного старейшины, собралась целая толпа.
Люди встревоженно переговаривались, и из общего жалобного хора выделялись недовольные и даже сердитые голоса. Особенно громко и визгливо звучали восклицания полной пожилой женщины небольшого роста – ниже Ханум – с темными волосами, налезающими на самый лоб, бугристым лбом и острыми черными глазками, которые, казалось, прокололи девушку насквозь, не успела та подойти поближе, ступая вслед за провожатым.
– Это она! – гортанно выкрикнула женщина, ткнув грубым пальцем в принцессу, невольно сжавшуюся под злобным взглядом. – Эта чужачка с приморских низин, наполовину девка, наполовину парень, навлекла на всех несчастье! Мы должны избавиться от нее, иначе не видать нам больше удачи в горах!
– Моя тетка Сулико, – тихонько прошептал Илия, крепче сжав руку своей спутницы. – Она вечно брешет и бранится со всеми, не обращай внимания на ее вопли! Все это пустое!
– Что ты такое говоришь, Сулико? – возразил, хотя и не очень-то убежденно, старейшина, который, кажется, робел перед громогласной бабой. – Побойся Всевышнего: гость всегда был священен для наших предков!
– Наши предки жили вдали от проклятой небом страны, и гости не приходили к ним из народа захватчиков, Константин! – возразила Сулико, подбоченившись. – А эта поднялась сюда прямо из равнинного Мазендерана, как сказала моя сестра Нино, и более испорченной девки еще не видел свет! Да это и так понятно по ее прическе и одежде!
Высокая, сухопарая Нино, мать Илии, выступила вперед и резко хлопнула в ладоши:
– Довольно врать, Сулико! Никогда я не говорила тебе ничего плохого о моих гостях! Поющий в горах привел ее к нам, и мы будем обращаться с нею, как с ним самим!
Глумливым хохотом встретила Сулико слова своей родственницы:
– Поющий в горах, говоришь ты, сестра? А я вот слышала собственными ушами, как Поющий сказывал моему племяннику, будто подобрал эту падаль в самом гнусном месте безбожного Мазендерана! И грязь той земли теперь здесь, с нами, и она обрушила на нас ярость наших небесных покровителей! Но если мы отдадим ее бездне, из которой она и явилась, то они вновь станут к нам благосклонны, и наши горы простоят крепко и незыблемо еще добрую тысячу лет!
Явно довольная произведенным на общину впечатлением, Сулико поплотнее укуталась в темный платок и отступила к забору своего дома, стоявшего напротив усадьбы старейшины, а в толпе воцарилось тягостное молчание.
– Жестокость противна небу, – слабо возразила Нино, нарушив наконец тишину. – Не думаете ли вы, что убийство беспомощной девочки лишь усугубит нашу вину перед ним, если мы и вправду в чем-то провинились?
Пожилой Важа, без совета которого не принималось здесь ни одного решения, огладил свою седую косматую бороду и негромко произнес:
– Обвала в нашей долине не случалось уже целых сто лет, Нино. Мой дед поведал моему отцу историю о том, как камень превратился в реку во дни нашего исхода с равнины. Тогда за нашими предками гнались персидские наемники – наши же соплеменники, предавшие веру отцов и продавшиеся нечестивому шаху. Но святые Георгий и Нино помогли нам: мы обошли склон стороною, а неприятели так и остались погребенными под сошедшей с Демавенда лавиной. И с тех пор нога человека из нижних краев не ступала на нашу мирную землю. И с тех пор камень ни разу не оживал и не приходил в движение. А сейчас это произошло вновь и наверняка унесло жизнь пастуха Ираклия. Мне горько признавать это, Нино, но ты должна понять, что сестра твоя права: появление пришелицы с юга прогневило наших блаженных покровителей. Если мы примем здесь семя языческой скверны, то рано или поздно оно утянет за собою в пропасть все наше село. Так не лучше ли, чтобы одна девица умерла за народ, чем чтобы нас всех похоронили под собою ожившие камни?
...Ханум дрожала всем телом, как листок на ураганном ветру – осенний, высохший листок, что вот-вот сорвется с ветки, в надежности которой он прежде был так уверен. С того дня, как она устроила роковую пляску перед Великим шахом, ей пришлось изведать немало испытаний, но такого еще не бывало с нею никогда.
Пугала ее даже не жестокость приговора – возможность скорой кончины попросту не вмещалась в ее сознание – а готовность всех этих людей отказаться от нее, пожертвовать ею, как чем-то незначительным, и даже, более того, нечистым.
Все, что она сама когда-либо испытывала по отношению к другим – врагам народа и иноземным агентам – все, что с такой легкостью обрушивала на их головы – теперь обращалось против нее. Она работала на их винограднике под палящим солнцем, она пережила такой мучительный опыт в доме одной из них этой ночью... Она была красивой и умной, достойной всяческого поклонения. Все придворные пели ей хвалу, и Великий шах всегда гордился ею...
И все же для местных крестьян она не только не была священна как дочь правителя, но само ее происхождение являлось позором. Она сама была для них позором, или даже хуже – просто инструментом, который годится лишь на то, чтобы отвратить от них меч божественного правосудия.
То, во что они верили, то, что считали правильным, отменяло не только все ее представления об этом мире, но и самый факт ее существования в нем. Земля как будто подрагивала под ногами Ханум, словно сдвинулись ее основания.
И все же наиболее болезненным было даже не решение крестьян. Новая, едкая горечь переполняла ее грудь, перехлестывала куда-то за ее край, не вмещаясь в исхудавшее тело. Ядовитые слова Сулико о том, как именно Мастер представил Илии свою ученицу, снова и снова отдавались в ее ушах, только вместо голоса Сулико она слышала уже его голос. Неужели и он тоже думает о ней лишь как о жалкой скверне из нижних земель?
Нежное серебро луны и горьковатый, таинственный запах кедра рассеялись в безжалостно ярком свете полудня. Зеркальная кара и требование служить Илии оказались только предвестиями настоящей расплаты. Может ли быть, чтобы он и вправду хотел избавиться от нее именно так?
Ему действительно было угодно, чтобы ее казнь сопровождалась публичным презрением, как желала и она того для других, когда грезила о будущих казнях на площади Баболя в Розовые часы Мазендерана?
...Впрочем, поток мыслей Ханум колебался вяло, как вода в Черном пруду. Мысли лениво чередовались, а неизменной оставалась лишь горечь: она ощущалась даже на языке и на небе, и в попытке хоть как-то ее заглушить Ханум обернулась, чтобы снова взять за руку мальчика – однако его тоже уже не было рядом с нею.
Предательство Илии стало для девушки последней каплей. Она закрыла лицо ладонями, пытаясь отгородиться от этого чужого, несправедливого мира, где по мановению властной худой руки роли фигур на игральной доске перевернулись навсегда. На мгновенье принцессе даже показалось, что, когда ее сбросят за борт доски, это станет самым лучшим из всего, что происходило с нею за последние дни.
Но девушке не позволили поддаться засасывающей ее воронке.
– Поющий в горах! – услышала она вдруг глухой, полу-испуганный, полу-облегченный гул, и, опустив руки, увидела, как Константин церемонно кланяется человеку в белом плаще и маске, который стоял посреди пыльной дороги, поросшей сорной травой, точно посреди тронного зала.
Ангел Рока был выше всех в этом селении, хотя многие мужчины и выглядели гораздо мощнее и крупнее его. Стройный силуэт сливался с утренним лучом, состязаясь с тем в тонкости линии и плавности движения.
Небольшая тень темнела у его ног, слепо покорная своему господину. Рядом с Мастером, к изумлению Ханум, находился и Илия: он смирно держался чуть позади зодчего, но вертел головою так, что впору было опасаться за сохранность его шеи. Ханум почувствовала, как в уголках ее глаз начинает кисло щипать, но продолжила смотреть прямо на ментора, не отрывая взора.
– Для чего вы устроили собрание общины в столь необычное время, добрые люди? – осведомился между тем Ангел Рока ровным тоном, словно и не замечая присутствия своей ученицы, которой, как, впрочем, и Илии, полагалось быть сейчас на винограднике.
За всех ответил Константин, как и подобало:
– Произошло великое несчастье, о Поющий. В нашу долину вернулась каменная река, и один из наших пастухов наверняка погиб под обвалом.
Белоснежная маска блеснула на солнце так ярко, что Ханум на мгновенье пришлось зажмуриться.
– Это поистине большое горе, – учтиво согласился Мастер. – Но что же вы обсуждаете здесь с таким жаром? Ваши голоса слышны даже за околицей, точно кваканье лягушек в весеннюю пору.
Константин немного помялся; его замешательство было очевидно даже для Ханум, плохо разбиравшейся в мимике местных жителей. Наконец, собравшись с духом, он нерешительно указал на принцессу:
– О Поющий, некоторые из наших людей думают, что корень беды – в этой чужеземке.
– Корень беды? – повторил Мастер, и его голос прозвучал и удивленно, и насмешливо.
Этот тон, вероятно, задел гордость старейшины, ибо тот указал на Ханум и забормотал быстрой, осторожной скороговоркой, как человек, одновременно и уверенный в своей правоте, и боящийся ее отстаивать:
– Поющий, мы знаем, что она – твоя служанка, и мы уважаем твой выбор, но знаем и то, откуда ты ее привел. Ведь сам же ты сказал об этом Илии, а тебе ведомо, что одним из условий нашей неприкосновенности в этой долине является соблюдение завета предков – избегать общения с нечестивыми захватчиками. Если мы не будем ему следовать, то уподобимся нехристям с приморских равнин, и гнев Божий поразит нас. Твоя прислужница несет на себе печать зла Мазендерана. А зло в человеке, как известно, приманивает и зло в природе. Если мы избавимся от нее, то наша жизнь вновь станет безопасной. Позволь же нам...
...Сердце стучало, как барабан, в ее груди. Никто еще не прикоснулся к ней, никто не вывел на середину круга, никто даже не обратил к ней напрямую дурного слова. Но у нее было ощущение, что еще чуть-чуть, и она не выдержит и разобьется на тысячу осколков, как хрустальный кубок, переполненный до краев горячей влагой. Она чувствовала себя униженной, выставленной на всеобщее посмешище, как неудачно слепленный подмастерьем сосуд, как скверно пошитое платье, как...
...Гром, расколовший надвое прогретый солнцем воздух, был страшнее, чем рев камнепада. Каменный великан отступил перед этим рокотом урагана, поднимающего людей и дома, как щепки, и уносящего их в пустыню.
Его голос...
Его голос был самым прекрасным и самым грозным, что девушка когда-либо слышала. На миг она потеряла себя, а когда вновь обнаружила, то поняла, что лежит прямо в пыли, приникнув к земле ладонями и коленями, пытаясь скрыться от всепроникающих раскатов.
Слов она не понимала – настолько поглотил ее звук – и все же до нее донеслось последнее:
– ...уподобиться именно тем, от кого вы бежали!
Крестьяне застыли в разных позах, точно куклы, внезапно брошенные ребенком, которого позвали обедать. Кто-то стоял на коленях, прикрыв ладонями уши; кто-то согнулся вдвое; кто-то сжался до крохотного комочка, как бы силясь исчезнуть. Сулико и вовсе пала ниц, обхватив голову руками и содрогаясь в жалобных рыданиях. Ни один не сумел сберечь достоинства под окриком Мастера, кроме, пожалуй, матери Илии, которая подбежала к своему ребенку и обняла его, заслоняя от неумолимого звука.
Наконец раскаты медленно улеглись, и старейшина, потихоньку поднявшись и собравшись с мужеством, жалобно обратился к Ангелу Рока, вновь замершему на дороге, будто это и не он только что приструнил целую деревню:
– Но что же нам делать, о Поющий? Как умилостивить небо, если оно не желает этой жертвы?
Белый плащ колыхнулся, желтые искры иронично блеснули, снисходя к невежеству крестьянина:
– Разве не помните вы о традиции вашего же народа? Если в картвельских горах происходило несчастье, все село должно было соткать цветное полотно размером с пол главной горницы, от мотка шерсти до готового изделия – от начала и до конца, в тот же день, не дожидаясь заката. Полотно следовало отдать на благое дело. Этот обычай искони помогал отвратить гнев гор от их обитателей. Если камень сходит с места, нарушая порядок вещей, то правильное сочетание нитей снова возвращает его в верное положение.
– Изготовить такое полотно целиком за один день? – переспросил Константин, хмуря густые брови. – Вычесать шерсть, спрясть нити, выкрасить их и заправить в стан, а потом и соткать? Да все это займет не меньше трех дней даже у опытных мастериц! А ведь время уже подошло к полудню!
Ангел Рока пожал плечами.
– Вы хотели знать, как помочь деревне – я назвал вам средство, – кинул он, собираясь уходить. – Конечно, строить собственный дом сложнее, чем сносить чужой. Однако, если вы все же захотите восстановить пошатнувшееся равновесие, советую вам поторопиться: летнее солнце заходит поздно, но и потрудиться предстоит немало. Впрочем, у вас будет дополнительная пара рабочих рук. Дайте Аве чесать шерсть и пусть помогает прясть и ткать, на равных условиях с остальными, – указал он на принцессу, словно все это время не делал вид, что не замечает ее существования.
Ханум вздрогнула и хотела что-то сказать, позвать его, спросить о чем-то, но он уже удалился прочь, ступая быстро, как леопард, и плащ мягко стелился за ним, точно облако шерсти, поджидавшее Ханум в амбаре.
________________________________________
Хотя Нино накануне и показалась Ханум суровой, но работать вместе с ней было куда приятнее, чем со старой Аной.
– Учиться ткать лучше на толстой нити, – сообщила мать Илии растерянной девушке, не представлявшей, как подойти к ткацкому стану и с какой стороны взяться за бердо. – Готовить тебе уже ничего и не нужно: нити, как видишь, мы заправили, работу начали. Мы бы справились и без тебя, да только по преданию в этом труде должен поучаствовать каждый, кто находится в селе, от мала до велика, чтобы отвратить беду.
– Если даже я смог, – задорно вставил Илия, вертевшийся тут же в горнице, – то уж тебе-то грех беспокоиться!
И тут же со смехом увернулся от подзатыльника матери, которая прикрикнула:
– Ступай-ка на огород и дожидайся зова, нечего уже тут мешаться!
– А... Поющий в горах? – нерешительно спросила Ханум, устраиваясь на скамеечке перед навоем.
– У него другая работа, – туманно ответила Нино и принялась объяснять девушке, где челнок, где уточная нить и где основа.
Ханум старалась слушать внимательно изо всех сил, но мысли ее то и дело отвлекались на посторонние предметы.
Мастер снова спас ее... спас – и покинул. Его не было нигде; он словно растворился в послеполуденном мареве, а она осталась с людьми, всего лишь несколько часов назад желавшими ее смерти.
Впрочем, Нино-то как раз воспротивилась намерению старейшины. Но вопрос о том, почему ее соплеменники так отвергали все, что было для принцессы до сих пор непогрешимо и свято, никак не отпускал девушку. И, уже нажимая на педаль, она робко обратилась к своей хозяйке:
– Скажи, Нино...
Проницательные серые глаза как будто подбадривали ее, приглашая высказать все, что накопилось на душе, и Ханум продолжила:
– Скажи, отчего в вашем селе так ненавидят людей Мазендерана?
– Ты слишком плотно прибиваешь уточную нить, – одернула ее Нино вместо ответа. – Основа не должна перетягиваться.
Помолчав и понаблюдав немного за движениями девушки, она вздохнула и все же отозвалась, дразня персидское ухо своим странным гортанным клекотом:
– Неприятно мне говорить тебе такое, милая, а тебе неприятно слушать... Но ваш народ для нашего оказался истинным проклятием. Мы ведь не всегда жили в этой долине. Наши деды поднялись в горы из твоих земель, сбежав из окаянного рабства. Да и рабами мы тоже были не всегда. Наша страна некогда процветала под праведной властью христианских царей. Тучные пажити, древние храмы, богатые монастыри, стада бессчетного скота, густые леса и бурные реки... Все у нас было, всего нам хватало... И прежде всего хватало свободы... Мы пряли и ткали, ковали и пахали без надсмотрщиков и плетей, а в тюрьмах сидели только злодеи – грабители да убийцы – да и тех было не так уж много. И это-то наше благополучие пробудило главные пороки в сердце владыки соседней великой державы.
– Какие пороки? – прошептала Ханум еле слышно, уже угадывая ответ.
– Зависть и ревность, милая. Зависть и ревность. Ну-ка не останавливайся, нажимай на педаль! Вот так, умница-девочка, все правильно делаешь. Смотри-ка ты, для первого раза очень даже неплохо! Так вот. Зависть – потому, что не должен был, по их мнению, маленький и независимый народ наслаждаться такими благами. Разве можно позволить, чтобы человек работал без оков? Разве можно разрешить ему заниматься свободно и спокойно тем, что он любит, без оглядки на интересы государства? Ведь подданные персидского шаха – сами безвольные рабы, боящиеся собственных слов. Разве чуете вы под собою вашу землю? Речи ваши не слышны и за десять шагов, а где смелости хватит хоть на тень разговора – там вспоминаются страшные застенки палачей Великого шаха. И ваш народ, не смеющий противиться собственным властям, утешается тем, что старается подчинить им и соседние народы, чтобы и те испили до конца чашу унижения и горя.
– А ревность? – спросила принцесса так тихо, что Нино с трудом расслышала ее слова.
– Ну а ревность... Ревность – оттого, что небесам угоднее была наша страна, чем ваша. Что сколько бы ваш народ ни совершал преступлений во имя своего бога, сколько бы ни строил мечетей и ни творил намазов, а Всевышний все равно предпочел родных детей безвольным рабам и даровал нам столько радостей и утешений.
– И что же случилось в итоге? – выдавила Ханум почти нехотя.
– Что в итоге? – задумчиво повторила Нино. – В итоге – предательство и разорение. Щедрыми посулами ваши шахи склонили на свою сторону некоторых из наших князей. Они переходили в вашу веру и огнем и мечом насаждали ее на нашей земле. Были и другие – те, что сопротивлялись вашему вторжению. Два с половиною столетья назад в главном городе нашего царства произошло великое восстание. Все люди доброй воли поднялись на борьбу против ненавистных наемников. Но шах Аббас I со своим войском подавил этот мятеж, и город сравняли с землей. В тот несчастный день были вырезаны сотни тысяч человек, мужчин, женщин и маленьких детей, и тысячи картвелов угнаны в Персию и обращены в рабство. А царицу Кетеван за отказ покориться и принять вашу веру жестоко казнили...
Ханум упорно разглядывала ряды разноцветных нитей, еще пахнущих краской, и каждая из них представлялась ей тропинкой, ведущей картвелов высоко в горы. Шах Аббас, о котором рассказала Нино, был для нее с детства величайшим из национальных героев. И Остад, и отец, и все ее учителя говорили о нем и его подвигах чуть ли не с придыханием в голосе. Ханум должна была бы возмущенно воспротивиться словам матери Илии, разбить в пух и прах ее ничтожные доводы ясной и простой истиной, усвоенной с ранних лет. Но гортанные речи ткачихи чередовались с воспоминаниями о придворных уроках, как верхние и нижние нити основы, соединяясь в странный, смущающий принцессу узор. И все же что-то здесь не сходилось, не сходилось...
– Но вы же все говорите на нашем языке, хотя и неправильно! – возразила наконец она, поймав конец нужной нити. – А значит, не так уж и много зла причинил вам наш народ... Иначе вы бы не использовали персидские слова.
Нино посмотрела на девушку с ненавистным той выражением, более всего напоминающим сострадание.
– Девочка моя, хорошая моя, как же больно понимать, насколько злы и жестоки могут быть твои соплеменники и знать, что ты никогда, никогда не сможешь снять с себя клеймо принадлежности к их роду, даже если сама ты и ни в чем не виновата.
Сегодня мне тоже было стыдно за моих односельчан. Но и их страх и неприязнь к людям из Мазендерана можно понять... Ведь жестокость людей равнины заключалась не только в принуждении наших предков к каторжным работам. Они отняли у нас самое дорогое – родимые звуки. Персы уводили детей от их родителей и растили в отдельных бараках, чтобы те не учились собственному языку – языку своих матерей. Вот так и вышло, что ни один из оставшихся в твоей стране не помнил уже букв и звуков родной речи... И мы усвоили и приняли ваш язык, и ваши слова с младенчества борются в нашей груди с нашими же сердцами.
Нино опять прервалась и понаблюдала, как Ханум двигает педаль, сделав девушке несколько полезных замечаний, а затем продолжила:
– Ты ведь не спросила меня, как удалось нашей общине, единственной из многих, оставшихся внизу, сбежать из-под ваших кнутов. Был сто лет назад один человек, имя ему Иоанн, который сумел сберечь родное слово, ибо и он, и его родители были музыкантами, и музыка картвельской речи осела в его крови в самом раннем младенчестве. У нас не было инструментов и не было нот, но оставались голоса и память. И вот однажды, когда все наши предки, от мала до велика, работали в поле, он затянул старинную колыбельную из наших краев, и пел ее так дивно, что даже жестокие надсмотрщики заслушались и выпустили из рук ключи от наших цепей, упали наземь и заснули, как младенцы, убаюканные его пением.
Тогда он освободил всех, бывших с ним, и спросил их: «Хотите ли вы отказаться от сытной похлебки, от надежной лежанки, от вечного рабства, и уйти со мной? Вас будут ждать холод и мрак, дикие звери и непроходимые чащи, но вас будет ждать и свобода».
Некоторые побоялись его слушать и остались в поле, но большинство последовало за ним, а он следовал только за собственной песней. Чем выше взлетал его голос, тем выше в горы он поднимался, и тем выше поднимались все беглецы, пока наконец не увидели это благословенное место.
Обрадовались они и уже хотели поблагодарить Всевышнего за чудесное спасение, как вдруг заметили вдали гнавшийся за ними отряд шахского войска, впереди которого ехали как раз те рабы, что не пожелали присоединиться к Поющему, и показывали солдатам дорогу... Испугались наши картвелы, но Поющий не устрашился, а продолжал петь, и песня его достигла таких высот, что пробудила даже камень на самой вершине Демавенда...
Остальную историю ты уже знаешь. Гляди-ка, вот так, под мою воркотню, и закончилась твоя работа! Ну, сейчас осторожненько все снимем, подвернем и прошьем края, и полотно готово.
Ханум не верила своим глазам. То, что казалось полубессмысленным набором разрозненных нитей и обрывков – под ее движениями, направляемыми зоркой Нино, превратилось в ладное, стройное единство. Семь цветов, как семь разных тканей, образовывали общее радужное пространство.
За этим удивительным зрелищем она даже забыла упрекнуть Нино во лжи: ведь всем известно, что люди не могут петь, в отличие от птиц. Впрочем, сказка была так хороша, что принцесса все равно заслушалась ею; она напомнило девушке что-то внутреннее, до боли знакомое – что-то, пахнущее табаком, и солью, и одновременно сверкающее первозданной белизной... Деревянные рамы скрипели на ветру, и длинный витой рог горделиво пронзал ночное небо, подцепляя самую большую падающую звезду...
________________________________________
Осенние звезды кажутся крупными кристаллами, цветками из горного хрусталя, выросшими прямо на темном своде великой небесной пещеры. Море шумит внизу, как недовольный зверь; широкие, отороченные пеной волны накатывают друг на друга и с бешеным ревом нападают на каменистый берег.
Ночь выглядит дикой, далекой от простого человека с его потребностями и привычками, если прямо не враждебной ему, и это никак не облегчает Эрику его задачи.
Густав сидит прямо перед ним верхом на деревянном стуле, уставившись на своего друга с недоверчивым видом. Локти его упираются в колени, ладони сложены в чашечку под подбородком. Таким его и запомнит Дестлер: не измученным от зноя, не страдающим под пыткой – нет, заинтересованным, азартным, увлеченным. Он смотрит сейчас на Эрика, как ребенок, который выпрашивал у взрослых леденец на палочке, а в подарок получил целый ореховый торт. И от этого взгляда Эрику делается еще больше не по себе.
– Ты ведь не шутишь надо мною, дружище? – произносит наконец швед, просительно заглядывая композитору в глаза. – Ты ведь понимаешь: это было бы слишком жестоко.
Эрик не стал бы этого делать по двум причинам. Первая заключается в том, что над ним самим когда-то крайне неудачно подшутили, и тот опыт оказался слишком болезненным, чтобы желать такого же единственному другу.
Его мать, плюхнув перед ним, семилетним ребенком, миску с безвкусным варевом, посмеиваясь, объявила:
– Ну что, чудовище мое, если заткнешь этим свой нахальный рот и больше не будешь петь, то в следующем месяце мы поедем в Италию.
«В Италию!»
Дома было не так уж много книг, но отец его как-никак был регентом местного хора, и Эрик тайком, на своем чердаке, прочитал все, что только сумел найти в шкафу, о Страдивари и Паганини.
Мать не любила его, а отец попросту ненавидел, но что, если они и вправду собираются в эту желанную страну по каким-то своим делам, а его берут с собой, разумеется, не ради его удовольствия, а просто потому, что не знают, где и с кем оставить?
И если условием этой поездки является молчание... Невозможное, почти невыносимое... то ради Италии можно и наступить на горло собственной песне. В буквальном смысле.
Месяц Эрик вел себя тише воды, ниже травы; месяц от него не исходило никаких звуков, кроме «Пожалуйста, мама!» и «Спасибо, мама!». Но прошло полтора месяца, и два, и три, а земля Паганини так и продолжала являться ему лишь в случайных снах, и он понял, что ложь была только приманкой, подачкой «чудовищу», чтобы оно не мешало отцу и дальше мучить дом фальшивыми нотами, веруя в непогрешимость собственной музы.
Вторая причина, по которой Эрик никогда не стал бы шутить так над Густавом, состоит в том, что смеяться над страшным трудно. Смех побеждает страх, что верно, то верно, и именно поэтому такое оружие подвластно далеко не всем. Черный композитор искусен во многих областях, но только не в этой. В ремесле смеха мастером является шведский музыкант, а не он.
Поэтому Дестлер качает головой:
– Нет, mon ami. Я над тобой не шучу: я действительно предлагаю тебе поехать со мной.
– А... это будет безопасно для моей дочери? – решается Густав, явно борясь с желанием согласиться немедленно и все же уступая голосу совести.
Узкие губы француза кривятся в язвительной ухмылке:
– Думаю, не опаснее, чем все ваши предыдущие странствия. Там не едят маленьких детей. Да и вообще не сильно интересуются особами женского пола – смотрят на них, как на вещи, принадлежащие мужчинам.
Если для кого-то этот путь и опасен, то точно не для нее. Да и не для шведа тоже. А вот сам Эрик... Но что толку об этом думать. В конце концов, он уже все решил. И письмо дароге уже запечатано и отослано, и уже получены все возможные заверения и подтверждения.
Подтверждения, изложенные Хамидом в столь цветистой форме, что, пожалуй, Густав мог бы и удовлетвориться столь влекущими его неоднозначными оттенками не в мелодии, а на бумаге, и не предпринимать такой долгий путь... И еще мог бы передумать, мог бы отказаться...
Но до рассеянного слуха композитора Дестлера доносится бодрое и веселое:
– Тогда по рукам, дружище! И право, если бы ты не предложил мне этого, я бы все равно отправился в дорогу, не сейчас, так чуть позже. Мои старые косточки устали прохлаждаться на этом берегу, и да и девочке полезно будет снова понюхать ветер странствий.
...И все в Эрике костенеет, когда его тощие руки оказываются крепко зажаты между теплыми и твердыми ладонями Густава, и тот трясет их, снова и снова твердя о своей благодарности индийскому убийце.
И звезды-кристаллы безмолвно наблюдают за этой трогательной сценой, словно им тоже в обмен на временное молчание пообещали далекую волшебную страну.
________________________________________
Первый луч заката коснулся ее щеки, когда она, вслед за Нино и другими женщинами (в отличие от ткачихи, избегавшими на нее смотреть), вновь вышла за околицу села. Женщины торжественно несли свежесотканное полотно, придерживая его с разных сторон, точно и впрямь готовились собирать оливки, а мужчины и дети – которых вел Илия – шли за ними следом, точно почетный караул, и лица у всех были сосредоточены и необычайно серьезны.
Небосвод за вершиной горы разукрасился цветами граната и янтаря. Алый, бирюзовый и оранжевый соединялись в сложном танце, и Ханум не могла различить, где кончается один цвет и где начинается другой. Она ступала быстро, чтобы не отделяться от женской процессии, и потому чуть не налетела на обтянутую черным платком жирную спину Сулико, когда все вдруг резко остановились.
Девушка вздрогнула, ожидая злобной отповеди, но Сулико и не подумала обернуться. Все женщины выстроились плавным полукругом, опустив полотно, а мужчины цепочкой растянулись за ними и подняли руки навстречу огромному, заходящему за гору солнцу.
Ханум, все это время прятавшаяся за чужими спинами, нечаянно оказалась в самой середине полукруга. Ничто уже не мешало ее взгляду; Демавенд находился прямо перед ней, и она увидела, что склон, на который вывела их всех Нино, оканчивается отвесным уступом. Дальше не было ничего – ни цветка, ни травинки. Их тропа вела прямо к ущелью, должно быть, тому самому, в которое хотели сбросить Ханум всего лишь несколько часов назад.
Кто знает, изменили ли крестьяне свое решение? Кто знает, не была ли вся эта история с полотном лишь хитрой ловушкой, чтобы не дать ей убежать, чтобы удержать ее здесь для зловещего обряда, вроде того, который она сама еще совсем недавно планировала совершить над Мастером у выстроенного им же храма?
Девушка побледнела и хотела было отступить назад, но тут Нино шепнула ей:
– Возьмись и ты за край нашей ткани, маленькая чужеземка. Ведь и ты тоже поработала над нею, и теперь ты – одна из нас.
Ханум ухватилась за один из концов полотна; кроме нее оно было сейчас в руках еще у трех женщин: Нино, Мариам и Тамар. Нино и Мариам были уже в возрасте, а вот Тамар выглядела лишь чуть-чуть постарше самой принцессы, и, когда та пристроилась рядом, задорно подмигнула ей, напомнив этим повадки Илии.
Ханум чуть-чуть успокоилась, и по знаку Константина они вновь подняли ткань высоко на вытянутых руках, как будто сооружая балдахин над уступом.
И тут она услышала.
Тот же звук, что усыпил леопарда; тот же гром, что раздавался недавно над пыльной деревенской дорогой. То же серебряное молоко, что струилось ночью из лунной чаши. Или это был ветер, шелестящий в кроне кедра? Ветер, вырывающийся на волю из ущелья?
Сам воздух издавал ноту – высокую, чистую ноту. Пело то, что она вдыхала и выдыхала; пело то, что она видела перед собою. И вдруг одна нота, как одна нить, расцвела буйством новых – взорвалась в небе красками заката и обрушилась на нее – или на всех? – нетерпеливым, жадным, могущественным призывом.
Ветер все усиливался, его порывы полоскали простертое над бездной полотно, а остатки дневного блеска и вечерняя заря смешались с сиянием звезд. Это было почти невыносимо и невыразимо: не столько яркость света, сколько разнообразие всех его оттенков в одной бушующей в воздухе мелодии. Это был уже не свет, а светы, разных цветов, разной плотности и насыщенности.
И... из этих световых цветов или цветных светов родились и вылетели на семь ветров слова – слова чужого, гортанного, прекрасного языка.
Он стоял перед ними всеми на самом краю ущелья, широко раскинув руки.
Белая маска пламенела огненными всполохами, белый плащ, как прозрачный хрусталь, также исполнился солнечного огня.
Под его ладонями внизу плясали ветры, краски играли, а он шевелил узкими своими губами, они были раскрыты - и Ханум поняла...
Он пел. Он действительно пел сам, сочетая воедино музыку и слово, ветер и свет.
Полотно развевалось и хлопало на разбуженном воздухе, вырываясь из женских рук, точно огромный радужный мост, уводящий от деревни – к вершине Демавенда.
Полотно впитывало в себя песню и само становилось песней, а Ханум... Ханум стояла среди остальных, как мертвое дерево среди живых, и огромные слезы – не капризные, не сердитые, не злые... огромные слезы катились по ее щекам, потому что не только музыка ветра обрушилась на нее страшной правдой, но и янтарь заката оказался правдивей и страшнее, чем виделось ей когда-то: он пылал в глазницах маски, он разгорался за ее пределами, он озарял Ханум с головы до ног, беспощадно сдирая все покровы, и от него ей уже не было спасения.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!