Часть 21. Украденная красота
20 марта 2026, 20:40После долгого нахождения на высоте между снегом и небом Тегеран оглушал.
Принцесса ни разу не бывала здесь раньше, ибо детство провела в Мазендеране, к тому же редко выезжала за пределы дворца вообще, уж точно никогда – без свиты и паланкина, и теперь совершенно растерялась бы среди этого вавилонского столпотворения, если бы не твердая хватка Эрика на ее запястье.
Он уверенно, как флагман турецкого флота, лавировал меж волнами пригородов, накатывающих на склон горы и стекающих обратно на равнину, и ни на минуту не отпускал девушку от себя, словно и вправду беспокоился об ее целости и сохранности.
Только последнее, конечно, было лишь мечтой Ханум. Что могло привлечь Мастера линий в пустышке, интересной исключительно своими животными наклонностями? Разве что возможность вылепить из нее нечто новое, как горшечник лепит кувшин из глины? Но ведь даже глиной хорошего качества ее душа в его глазах похвастаться не могла.
Вокруг них по извилистым улицам деловито сновали ремесленники, чиновники, слуги и служанки, купцы и заезжие крестьяне. Над убогими жилищами взмывали вверх пряничные купола мечетей и стройные башни минаретов. Муэдзины кричали молитвы, торговцы зазывали в лавки, банщики уговаривали испробовать их заведения, красноречиво размахивая кусками пемзы прямо перед лицами прохожих.
Каждый был занят своим делом, каждый знал, что от него требуется в течение дня, и даже противные нищие в лохмотьях, то и дело визгливо клянчившие милостыню, казалось, имели собственную нишу в гигантском муравейнике, что существовал по каким-то особым правилам, неведомым Ханум. Как сложный танец, роли в котором были распределены между всеми заранее, вот только принцессе этой страны не отвели в нем ни одной фигуры.
Еще с горной тропы девушка заметила идеальной формы круг, окаймленный земляными укреплениями, и Эрик, указав на него, объявил, что это и есть столица Великого шаха, предпочитающего, однако, проводить время в провинции Мазендеран. В груди сладко заныло: неужели она наконец-то увидит столицу великой страны, принадлежавшую ей по праву? Как странно было слышать от Ангела рока то, что должен был бы поведать ей отец... вернее, тот, кого она считала отцом до недавних пор.
Знакомый укол в левом подреберье, послушный кивок, привкус надежды и грусти – и вот они уже подъезжают на своих мулах, ловко справившихся с самыми отвесными подъемами и спусками, к одному из мостов, что ведут через окружной ров в город. А ведь поначалу Ханум даже расстроилась: хотя с высоты и можно было различить отдельные строения, большинства зданий видно не было.
– Не удивляйся, дитя, – пояснил главный зодчий, – все дома твоих соотечественников имеют плоские земляные крыши, потому их и не разглядеть за крепостью. Зато полюбуйся, какими воротами встречает тебя столица!
И в самом деле, ворота, коих беглецы достигли после довольно длинного пути вдоль крепостной стены, были просто изумительны: увенчанные грациозными башенками и колоннами, украшенные пестрыми изразцами, они приветливо сияли арочным проемом навстречу девушке, так и приглашая скорее проникнуть внутрь.
Впрочем, та не спешила поддаваться их любезному призыву, а довольно преданно держалась своего учителя, робея перед таможенным стражником, досматривающим бумаги каждого гостя города. А гостей оказалось великое множество – Ханум с Эриком пришлось встроиться в целый караван приезжих, и кого здесь только не было: кто торжественно восседал на верблюде или прятался от нескромных взоров за занавесью в носилках, кто трясся в дребезжащей повозке, кто лениво трусил на ишаке; хватало и таких, что просто плелись пешком. Богато одетые при этом далеко не всегда оказывались впереди, очередность соблюдалась плохо, и, если бы не ловкость наставника, долго бы им пришлось тащиться в хвосте этой вереницы, всеми правдами и неправдами пытавшейся попасть в Тегеран.
К слову, о неправде. Несмотря на предосторожности, принятые ментором, и несмотря на охватившее Ханум радостное предвкушение, она все равно немного тревожилась, ибо впервые со дня побега оказалась в столь большой толпе, да к тому же намеревалась пробраться в место, где шансов столкнуться с теми, кто мог ее узнать, было гораздо больше, чем в доме овчара или в горном селении.
Хотя она никогда не представала перед придворными с обнаженным лицом, ее необычайно лазурные для персидской девушки глаза были известны многим и за пределами Баболя – хотя бы по стихам, слагаемым в ее честь. К тому же, описание очей принцессы наверняка фигурировало в деле ее розыска.
Однако Эрик заверил свою подопечную, что в таком чумазом и бедно одетом мальчишке наследницу Великого шаха угадает разве что сумасшедший, чем не то успокоил, не то огорчил упомянутую наследницу еще сильнее.
Что до самого Ангела рока, «укравшего» высокородную принцессу, то он изображал бедуина, чье замотанное лицо не смущало здесь ничьего любопытства; к тому же, его новая черная хламида и прячущая вечно встопорщенные лохмы чалма никак не напоминали неизменные белые одеяния, привычные знающим его придворным. Поддельные же документы им выправил сам дарога, с которым они и должны были встретиться в Тегеране; и, как того и следовало ожидать, у стражника сомнительные бумаги не вызвали никаких нареканий.
И вот теперь они споро шагали по кривым узким улочкам восточных кварталов, где редко когда посреди раскаленных полуденным солнцем булыжников встречалось дающее хоть какую-то тень тутовое деревце. Лето только начиналось, а дышать в этом каменном мешке уже было невозможно, и принцесса почти пожалела о столь ненавистном ей снеге.
Воздуха в груди не хватало и еще по одной, менее разумной причине: оказалось, что в столице своей родины Ханум чувствует себя чужеземкой в гораздо большей мере, чем Эрик, который, казалось, мог бы найти дорогу к их гостинице даже с закрытыми глазами! Этот невыносимый человек одинаково ловко ориентировался и на горных тропах, и на мостовых большого города, к огромной зависти девушки.
– Ты уже бывал здесь, учитель? – осмелилась спросить она, и Мастер молча кивнул, не сбавляя шага.
– И что ты думаешь о Тегеране? Каким он тебе показался? – продолжила принцесса, ободренная его жестом.
– Похожим на любую столицу великого государства, – произнес главный зодчий, особо выделив последние два слова. По маске, как всегда, угадать его настроение было невозможно, но яд в интонации Ханум вполне разобрала.
– А что дурного в том, чтобы быть столицей Великого Государства? – с вызовом поинтересовалась она в ответ и, когда он не откликнулся сразу, высвободила ладошку и требовательно дернула его за рукав.
Эрик вновь стиснул запястье девушки в своих мнимо хрупких пальцах и окинул ее предостерегающим взглядом:
– Совершенно ничего. Когда ничего настоящего нет, то можно гордиться и иллюзией.
– Величие Родины – это не иллюзия! – возмутилась она, и вдруг ее осенило: все, что он так в ней осуждал, все, что полагал достойным зверя, а не человека, на самом деле служило великому делу – делу, гораздо большему, чем она сама. Врагов персидского народа и иноземных агентов нельзя было не казнить, их обязательно нужно было пытать и казнить! Пусть Ханум и ошибалась, наказывая по мелочам ни в чем неповинных служанок, но вот как быть с реальными противниками – с теми, кто предавал государство изнутри или грозил ему извне?
Покойное тепло разлилось в ее животе, и одновременно что-то неприятное заскреблось в глубине горла, точно пытаясь прорваться наружу, но принцесса решительно подавила это ощущение.
– О, не так ли? – подхватил Эрик язвительно. – «Allons, enfants de la Patrie!» И что же ты вкладываешь в понятие этого величия? Дай мне его определение.
Ханум на мгновенье растерялась, ибо никто, ни один человек до сих пор не требовал от нее дать определение чему-то, настолько само собой разумеющемуся. Да это было то же самое, что спрашивать, что она понимает под словами «Аллах» и «государь».
– Но, учитель, есть такие... такие вещи, которые понимать никак не нужно! Они просто есть – и все.
Желтый взгляд опалил ее жарче, чем луч неистового солнца – она ощутила его кожей, хоть и смотрела не на наставника, а на дорогу.
– Ах так? Вот уж не думал, что ты такая трусиха.
Слова прозвучали неожиданной и оттого тем более хлесткой пощечиной. Ханум застыла было от потрясения, но стальные пальцы неумолимо тянули ее вперед. Однако она не собиралась терпеть столь несправедливых обвинений даже от него. Он мог упрекать ее в жестокости, в испорченности, в слабости... но в малодушии? Да как у него повернулся язык?
– Я – трусиха? – воскликнула девушка обиженно. – Я не побоялась уйти с тобой из дворца, не испугалась трудного пути, даже по скалам научилась лазать... И зрелища крови не страшилась, никогда, и тебя не испугалась, когда все вокруг твердили, что ты – чудовище... И пошла тебя разыскивать в снегу, когда тебе стало плохо... Разве это – трусость?
– Трусость, как и мужество, бывает разных видов, – проговорил Эрик медленно. – Верно, что ты имела мужество последовать за мной. Но верно и то, что тебе не хватает смелости, чтобы освободиться.
– Что ты имеешь в виду? – вскинулась она тревожно. Не намекает ли он на ее полную зависимость от него? Не считает ли ее слабой именно из-за вечного безоглядного подчинения его воле?
– Свобода, Ханум, есть одна из самых драгоценных щедрот, которые небо изливает на людей; с этим даром не могут сравниться никакие сокровища, – произнес нараспев ее ментор, будто цитируя какого-то философа. – Трудность, однако в том, что для обретения дара необходимо наличие не только дарящей, но и обретающей стороны. А обрести дар хотят далеко не все.
– Я не понимаю... – начала она снова.
– Быть свободной, дитя мое, не значит сбежать от своего страха. Быть свободной – значит не бояться мыслить, значит не повторять просто так ни одну общеизвестную истину, а если уж повторила, делать ее по-настоящему своей. Бездумно использовать чужие слова, прикрывая ими свои низменные побуждения – попросту жалко. Мысль не может, не должна останавливаться. И на твое счастье, я не позволю ей остановиться. Итак – определение.
Ханум попробовала было высвободить руку, но это было все равно что пытаться вырваться из тисков в дворцовой темнице. Она чувствовала на себе его предельное внимание, как, должно быть, чувствует внимание ученого бабочка, беспомощно распластавшаяся под прозрачным стеклом. Это было и больно, и жутко, точно из горячей воды выбираться на ледяной холод, точно из теплого дома выйти на ураганный ветер.
Только сейчас она осознала, что до этого момента никогда по-настоящему не оказывалась под его взглядом – в отличие от листа бумаги, на котором он чертил, от скрипки, на которой играл, от ткани, о которой пел над обрывом.
И самое плохое было то, что она могла бы ответить дерзко или не отвечать вовсе; могла бы пробормотать что-то, чему учили ее придворные наставники, или рвануть в сторону, как молодая лошадка – но ничто, ничто не сделало бы ее менее прозрачной для этих не отпускающих ее глаз. «Когда ты была там, под деревом, я видел тебя...»
– Я не хочу! – попробовала девушка увильнуть, – это трудный вопрос, я устала, здесь... здесь вообще опасно говорить на подобные темы...
– Определение, Ханум, – повторил он абсолютно без выражения, как учитель на экзамене, отметающий оправдания ленивого школьника.
– Хорошо... Величие отечества – это... это благо и защита его подданных, внушающие зависть и страх соседям...
– Arrête! Что такое «благо подданных»? – прервал он свою подопечную.
– Ну... это... это... Это богатство и сила государства...
– Так, – вновь оборвал ее Эрик. – Ну-ка посмотри вокруг. Богата ли эта улица?
Девушка огляделась. В лицо ей хмурились стены без окон, плотно замкнутые двери с тяжелыми железными скобами, под ногами валялись мусор и какая-то падаль. К тому же, мостовая зияла дырами – ничем не прикрытые ямы вели в подземные водопроводы, а вокруг них околачивались облезлые псы, подбирающие выкинутые объедки. Запах тухлого мяса, мешавшийся с вонью мочи и экскрементов, был настолько силен, что у Ханум немного закружилась голова, и она попробовала дышать ртом, чтобы не чувствовать этого зловония.
– Нет, – покачала головой Ханум, не пытаясь спорить с очевидным. – Но ведь это же не весь город...
Впрочем, она и сама отдавала себе отчет, что ее оправдание звучало жалко: они прошли уже довольно много кварталов, и ни один из них не отличался чистотой или красотой. И все же...
– Да, конечно, это не дворец, – возразила она уже куда менее уверенно, – но так везде... Все города, наверное, такие.
Эрик рассмеялся, но смех его был печален.
– О нет, дитя. Мне жаль тебя разочаровывать, но в стране, откуда я родом, как и во многих других, города вовсе не выглядят как обезьяньи клетки. Конечно, и там хватает недостатков, но, по крайней мере, ты не свалишься посреди улицы в сточную канаву. Итак, твое определение величия страны не обосновано. Ты сама видишь, что богатства, да и обыкновенного достоинства, тут маловато.
– Но... но меня учили, что наше население – самое благополучное в мире, – ее голос прозвучал на сей раз действительно жалко.
– Этому очень легко научить того, кто никогда не видел мир, – согласился он.
– Хорошо, пусть не богатство, – протянула девушка нерешительно. – Но сила? Сила нашей непобедимой армии, которая подчинила себе окрестные земли и держит в лютом страхе врагов отечества?
– Скажи мне, дитя, – отозвался Эрик необычайно мягко, – если бы у некоего крестьянина были земля и работники, и он, вместо того чтобы заботиться о них, пил вино, топтал посевы и бил своих подручных смертным боем, то разумно ли было бы со стороны помещика дарить ему еще один надел земли для расширения его несчастного хозяйства? И кого бы ты назвала главным врагом принадлежащих ему земель – соседей, мирно возделывающих собственные поля в соседних странах, или его самого?
– Полагаю, он сам... – начала было Ханум без запинки и тут же осеклась, потрясенно взглянув на учителя. – Ты имеешь в виду, что...
– ...Что несправедливости и нищеты в твоей стране хватает и без войны, и без вмешательства внешних сил. И в том, чтобы распространять их и на другие края при помощи оружия, нет ни доблести, ни чести, – просто закончил он. – Подумай об этом, девочка.
_________________________________________
Когда они, добравшись до окраины города, наконец подошли к гостинице, уже смеркалось. Глядя на новое для нее сооружение караван-сарая с огромным прямоугольником внутреннего двора и крытыми двухэтажными галереями по его сторонам, Ханум не испытывала ни любопытства, ни удовольствия. Слова Эрика словно погасили в ее душе какой-то огонь, который и так горел гораздо слабее после рассказа матери Илии о прошлом ее родины, но все же горел. А теперь на его месте и вовсе тлели последние угли.
Ей так и не удалось подобрать достойного ответа на каверзный вопрос учителя. Она пыталась придумать, что противопоставить его холодной логике, но в голову, как назло, ничего не лезло.
И сцена, увиденная ею во дворе гостиницы, только окончательно испортила настроение: в большом бассейне, предназначенном, очевидно, для молитвенных омовений, шумно плескались полураздетые бородатые погонщики верблюдов и мулов; там же замотанные по уши служанки полоскали белье, а кто-то даже умудрялся пить из той же общей лужи. Ханум брезгливо поморщилась и вслед за учителем поспешно направилась к кухне.
Они поели жидкой бобовой похлебки, остатки которой с недовольным ворчаньем выскребла для них из общего котла пожилая тетка в плотной чадре, затем поднялись в отведенную им комнату и наконец устроились на кое-как застеленных нечистым бельем постелях.
Каждая косточка девушки ныла после целого дня пути. Это было их первое более или менее приличное спальное место под настоящей крышей с того самого времени, как они распрощались с гостеприимными картвельскими крестьянами (а для Ханум – даже с того вечера, как ее, еще до отъезда, отправили ночевать на подстилку в хлев). Казалось бы, лежи да радуйся, однако сон к ней не шел.
«За громкими словами о величии страны прячутся те, у кого нет ничего настоящего»... У нее и в самом деле нет ничего настоящего, что Мастер и сообщил ей на вершине Демавенда, не так ли? Мутная, мутная вода в голове. Чужие принципы, чужие истины, чужие страдания. Но ведь не может же быть так, чтобы все самое главное сводилось к пустой скороговорке! Если не гордиться собственной страной и доблестью предков, то чем вообще гордиться?
Ханум внезапно ощутила непреодолимую потребность убедиться как можно скорее – сей же час увидеть своими глазами хоть что-то, что опровергло бы доводы Эрика – доказало бы ему самому их несостоятельность.
Ведь должно же быть в этом городе что-то ценное, что-то настолько абсолютное, ради чего стоило бы сражаться и покорять другие народы – и христианские, и мусульманские? Что-то настолько особенное, что все, все люди на земле без исключения, от монарха до последнего смерда, признали бы уникальным, удивительным, неповторимым?
И это что-то находится явно не на убогом постоялом дворе. Чтобы это обнаружить, надо уйти отсюда, уйти как можно дальше... А потом вернуться и объяснить наконец учителю, насколько он не прав, приведя достойные примеры, которые она отыщет самостоятельно.
________________________________________
– Этот человек – подлинное сокровище! – возбужденно воскликнул Густав, с жаром тряся руку Эрика. – Спасибо, спасибо тебе! Что бы я только делал без тебя, мой благословенный проводник, мой дорогой маэстро!
Его спутник в черном страдальчески поморщился, осторожно вызволяя изящную кисть из крепкой хватки шведа: тот хоть и не вышел ростом, но был коренаст и мощен, как кряжистое дерево, гнущееся, но не ломающееся под северными ветрами, от которых, впрочем, они оба находились сейчас очень далеко.
– О ком ты говоришь, Дайе? – приподнял он бровь.
– Да твой друг, господин дарога Мазендерана! Это ведь он организовал мои уроки с чудесным музыкантом, что живет в доме под большой смоковницей недалеко от мечети. Мастер этот не знает французского наречия, и господин Низам так добр, что сам переводит мне его объяснения, а когда не может прийти, то присылает придворного толмача.
Дестлер вздрогнул, но переполненный радостными впечатлениями скрипач этого не заметил.
– Знаешь, – вдохновенно блестя глазами, продолжал он, – все праздничные выступления, которые видели мы с тобой в этой стране... Все те причудливые инструменты, на которых играли местные в деревнях... Все это – по отдельности – нравилось мне, но не несло никакого особого смысла. А этот музыкант... Этот музыкант рассказывает обо всем так точно и ясно, что разрозненные фрагменты начинают выстраиваться в единую картину! Вот ты, к примеру, знал, что музыка в мусульманской традиции охватывает целый ряд явлений — от восприятия пения и игры на инструменте до чтения поэтических текстов? Казалось бы, какая здесь связь? А вот поди ж ты! Ритм и лады лежат для них в основе и словесного искусства. А что это за лады? Вовсе не те, к которым мы привыкли! О нет, их больше, гораздо больше... Семь первичных дестгях, как обычные ноты, а затем идут вторичные пять, и они так отличаются от наших!.. И полутона – уходящие в бесконечность. Да понимаешь ли ты, мой милый, что это-то и есть то, о чем я мечтал, о чем грезил всю жизнь? Целая палитра музыкальных красок... Неисчерпаемое богатство тонов и оттенков, как на мозаичных орнаментах в здешних мечетях...
– На чем играет этот... искусник? – прервал его Эрик в высшей степени сухо.
– На флейте, – с готовностью отозвался Густав. – На флейте и, клянусь тебе, Дестлер, когда я слышу, как она жалуется под его губами, перед моим взглядом снова встает наш бывший домик в Смоланде...
Он осекся и шумно сглотнул, но тут же весело продолжил:
– Я как представлю, что мог бы и не принять твоего приглашения и не приехать с тобой в этот чудный край – аж дрожь пробирает! Это ж каким надо быть болваном, чтоб отказаться узнать столько важного! Одного не понимаю, отчего тут до сих пор не выстроилась очередь из европейских знатоков, желающих учиться у местных суфиев?
– Возможно, – холодно отозвался его друг, – лишь оттого, что истинная гармония не нуждается в чрезмерном расширении диапазона? И оттого, что хорошая картина говорит тем больше, чем меньше на ней лишних мазков?
– Не верю я тебе, дружище, – рассмеялся скрипач, хлопнув его по плечу. – Не верю, и все тут. Оставь ты свое лощеное французское высокомерие хоть ненадолго, откройся новым людям и новым звукам! Подумай только, что мы, европейцы, привыкли слушать лучшую музыку в театрах и храмах, как будто это что-то дополнительное, что-то отдельное от нашей повседневной жизни, между тем как для «диких» азиатов мелодия лежит в основе всех природных явлений! Это – знаменательно! Вот взять, положим, время. Ардашир – так зовут моего учителя – объяснил мне, что двадцать четыре ритмических рисунка соответствуют в персидской музыке двадцати четырем часам суток. Те же ритмы присущи и нашим телам, ибо биение сердца меняется каждый час... Ну порадуйся ты за меня, если не из почтения к их древним знаниям, – выпалил внезапно Густав, заметив раздражение в желтых глазах, – то хотя бы из уважения к твоему персидскому другу! Ах, сколько часов провел со мною в последние дни этот безмерно терпеливый человек, оставив свои, несомненно, многочисленные обязанности, чтобы смиренно переводить интересующие меня детали столь далеких от него предметов – пока ты занимался своими дурацкими чертежами или еще какой чертовщиной...
– О, вот в великодушном терпении дароги я нисколько не сомневаюсь, – саркастично протянул Эрик. – При его ремесле эта добродетель прямо-таки необходима.
Густав предпочел не заострять внимания на двусмысленности этого высказывания.
– Но ты тоже мог бы сходить к Ардаширу хотя бы раз! – повторил он. – Я понимаю, что тебе здесь уже многое известно, и все же совершенству нет предела. Что мешает тебе присоединиться к нам и послушать его флейту?
В отличие от дароги, Дестлер прославленной добродетелью не обладал.
Гнев душил его – гнев на себя, на простодушного Густава, на весь этот балаган, на проклятую страну и снова на себя. Он ничего не ответил, но сверкнул глазами так, что швед отпрянул в сторону и, встряхнувшись, шутливо махнул рукой:
– Ладно-ладно, Аллах с тобой, делай как знаешь!
– Быстро же ты нахватался местных присказок, – процедил Эрик с отвращением.
– Если уж ты так ненавидишь этот народ, его веру и всю его тысячелетнюю культуру, то зачем вообще решился приехать сюда? Мне больно думать, что только наша дружба вынудила тебя совершить столь неприятное путешествие.
Густав уже не восторгался и не балагурил в привычной для себя манере, его взор сделался серьезным и грустным. Дестлер опомнился: не это было его целью, не хватало еще, чтобы швед почувствовал себя перед ним виноватым.
Чего доброго, он начнет допытываться о причинах подавленности своего спутника, благородно предложит остаться с ним в доме дароги, чтобы утешить и развлечь друга, жертвуя вожделенными уроками, и обнаружит то, что заставит его в ужасе отшатнуться от «дорогого композитора». А у Эрика... у Эрика не так много близких, чтобы позволить себе рисковать их доверием.
Условия Великого шаха были вполне определенными. Его приятелю – который никого здесь совершенно не интересовал – позволят учиться богопротивному искусству, отвергаемому правоверными. Пусть он погружается в мир тутовых струн и камышовых най, пусть осваивает в свое удовольствие кеманчу, уд и тар, и искусство каввали. Французский же Леонардо да Винчи должен посвятить свое время практическим изобретениям для двора государя. И далеко не все из этих изобретений носят мирный характер.
Эрик перестраивал Дворец Роз в персидской столице, но, кроме того, ему было приказано проектировать новые виды оружия и заниматься военными укреплениями. Инженерные умения монстра занимали государя ничуть не меньше архитектурных талантов и ярмарочных фокусов, которые изначально и привлекли внимание дароги к его скромной персоне. И были вполне уместной ценой за мистические откровения, которыми суфийский поэт, по какой-то причине еще не брошенный в застенки «дорогого друга», тешил скандинавского виртуоза.
_________________________________________
Узкая тропинка утопала в цветочных каскадах. Природа как будто обезумела, устроив свадебный пир из самых разных оттенков розового цвета. Розовизна расстилалась широким ковром под ногами; розовые нити пронизывали воздух сверху донизу; тысячам розовых соцветий, казалось, было тесно на сучках деревьев, и они рвались вовне, наводняя собой все пространство горного склона.
Нежные и тонкие лепестки диссонировали с темными ветвями, как диссонировало бы шелковое кимоно какой-нибудь местной танцовщицы с мрачным и тощим силуэтом Эрика. Взгляд тонул в весеннем изобилии, и больше всего на свете Дестлеру хотелось прикоснуться к легкой ткани соцветий, ощутить под подушечками ее мягкую гладкость, чтобы еще раз вникнуть в занимавшую его тайну, присутствующую здесь во всей полноте.
И в то же время, после аскетичного сумрака голой пещеры, роскошь этого благоуханного апреля почти раздражала. Эрик чувствовал себя незваным гостем на чужом празднике жизни, который воспринимался не благословеньем, а насмешкой.
– Зачем ты привел меня сюда, сенсей? – обратился он к монаху, чье лицо было, как всегда, бесстрастно, но глаза блестели лукавством.
– А разве у всего должна быть какая-то цель? – возразил тот. – Но если и так, то скажи: зачем благоухают здесь эти цветы?
– Полагаю, чтобы явить нам силу и слабость красоты? – ответил Эрик вопросом на вопрос, припоминая все, что слышал и читал о весне на этих островах.
– О, самонадеянность избалованного ума! – усмехнулся отшельник. – Неужели ты, после всего, что с тобою произошло, после видения Волны, сна Зимы и явления Лотоса, до сих пор полагаешь, что природа живет ради человека?
– Красота разве не служит преображению мира, а значит, и людей? – возразил Дестлер.
– Красота не служит ничему. Она просто есть.
– А что есть тогда человек по отношению к ней?
– Ее привратник и ее свидетель. Он может затворить двери, а может оставить их распахнутыми настежь или закрывать и открывать по желанию. Но войти внутрь не сможет никогда.
_________________________________________
Никто бы не узнал высокородной принцессы в этой маленькой бродяжке, бредущей по узким улочкам дальней окраины Тегерана в предрассветный час. Небо над ее головой налилось синью, как дивные сапфиры Востока, славящиеся своим глубоким, насыщенным оттенком даже в западных странах; затем медленно начало светлеть. Бледная утренняя звезда, точно пылинка золы, была сметена с неба золотой метлой зари.
Ханум шагала быстро, боясь, что ее Ангел погонится за нею, остановит и не даст найти того, что для нее сейчас было ценнее жизни. Да и на что нужна жизнь, в которой нет ни единой опоры?
В висках Ханум стучали слова Эрика, вторя стуку сердца. Редкие ранние прохожие брезгливо обходили маленького замарашку, мальчонку с неровно обрезанными лохмами и огромными голубыми глазами. Грязные дороги мало-помалу сменились более приличными мостовыми, а она оставалась все тем же нищим оборванцем, без родины, без отца, без судьбы... даже без пола. О как же она нуждалась сейчас в чем-то, что было бы больше ее самой, величественнее, сильнее, и в то же время оправдывало бы ее существование, привычки и занятия!
Таможня, почтовое ведомство, купеческие лавки постепенно распахивали свои ставни, впуская в окна вонь и грязь, грязь и вонь – тошнотворное дыхание гнили. Пытаясь избавиться от этого всюду преследующего ее запаха, Ханум вынырнула на какую-то площадь, вокруг которой стояли возы с высокими грудами сена – очевидно, на продажу.
Ей вдруг подумалось: до чего было бы славно, забыв обо всем, взобраться на один из этих возов, прорыть в сене коридор, уютное, тихое, душистое убежище, и спрятаться в нем от всех дурных мыслей, всех страхов и тревог. Точно кто-то подсказал ей эту идею, точно она уже делала так когда-то в незапамятном прошлом. Что было, конечно, абсолютным абсурдом, ибо никогда в жизни она не смогла бы участвовать в подобных развлечениях крестьянских сорванцов.
И все же, замерев перед одной из огромных телег и крепко зажмурившись, она на минуту погрузилась в шелест летних трав и синеву колокольчиков. А когда открыла глаза и обошла воз, то увидела... увидела прямо посреди пустой площади высокий шест эшафота, на который, должно быть, натыкали головы казненных преступников.
Сейчас шест пустовал.
В своей прошлой жизни принцесса расстроилась бы из-за этой пустоты и принялась бы распалять душевную похоть фантазиями об этих головах, о мучениях, испытанных осужденными во время казни, о выражениях лиц, которые уже никогда не смогут измениться.
Теперь же... теперь она ощутила невыразимое облегчение. Сама мысль о том, чтобы увидеть чье-то мертвое лицо, сделалась ей не просто неприятна – невыносима. Словно бы это зрелище стало бы квинтэссенцией местного зловония, его наглядным воплощением. Ханум прибавила шагу, чтобы поскорей миновать площадь, и случайно задела ногой спящего возле эшафота лохматого рыжего кобеля.
Пес потянулся, неуклюже поднялся с недовольным ворчанием и медленно потрусил за девушкой; за ним откуда ни возьмись выстроилась целая свора бродячих собак, ночевавших на площади в ожидании привычных лакомств, и все они побрели за принцессой, точно за вожаком стаи.
– Прочь! Кыш! – закричала она тонко, но даже ей самой показалось, что голос ее прозвучал слишком беспомощно, чтобы рассчитывать на повиновение противных животных. Пытаясь отделаться от нежеланного «хвоста», Ханум нырнула в совсем узкий переулок, и, свернув налево, неожиданно застыла; собаки замерли вместе с ней, тяжело дыша и вывалив из горячих пастей длинные бледно-розовые языки.
Перед нею высилось именно то, чего она так искала.
_________________________________________
– Исламу чужды изображения живых существ. И все же в новом павильоне будут сочетаться черты западного и восточного искусства. Попробую объяснить доступнее, не вдаваясь в технические подробности. Итак, Дом Солнца станет подлинным украшением Дворца Роз, перед ним мы устроим водоем, две башни будут соединяться высокой аркой, а над нею...
– Господин мой, – прервали его. – Это воистину любопытные соображения, но Великий шах желает от тебя в первую очередь не этого.
Горизонт купался в вишневых лучах заката; винноцветными бликами переливались струи фонтана в глубине сада, мирно ворковали голуби в гнезде под навесом, а на террасе дома воцарилась мрачная, предгрозовая тишина.
– Что слышу я, дарога? – надменно отозвался высокий худой человек в черной хламиде, заложив руки за спину. – Неужто настроения государя столь непостоянны? Неужто его мечта «выстроить здание, которому позавидовал бы весь Восток», вечный памятник его могуществу, – тут говоривший усмехнулся, а его собеседник, невысокий плотный мужчина в высокой феске с золотым украшением, воровато оглянулся с видом бродяги, стянувшего яблоко на рынке, – уже развеялась, как дым? Признаться, я разочарован. Однако это ничего не значит, дарога, совершенно ничего не значит. Проект начертан, рабочие найдены, время пришло – Шамс-ул-Эманех будет возведен! И это мое последнее слово.
– Значит, за ним последуют новые слова, – возразил мужчина в феске с самым невозмутимым видом. – Ты не можешь отказаться выполнять прямое приказание государя, ты же знаешь, чем это чревато для всех нас.
– Чего же изволит требовать на этот раз государь? – издевательски поклонился его визави. – Я уже, кажется, только что не достал для него луну с неба... Впрочем, до звезд пока не сумел дотянуться.
– Великий шах хочет, чтобы твой изумительный архитектурный талант был использован в иной сфере, господин мой.
– Вот как? И что же это за сфера? – изогнул бровь человек в черном.
– Речь о весьма деликатном предмете, на который ваши с государем взгляды не вполне совпадают, – начал осторожно его собеседник. – Я понимаю твое нежелание возвращаться к этому вопросу, однако...
– Если ты вновь разумеешь страсть вашего монарха к очаровательным маленьким изобретениям, долженствующим помогать тебе выбивать признания из твоих подопечных, то должен тебя огорчить – я уже говорил, что...
– Речь не о том, – перебил его хозяин дома, вновь оглянувшись, точно боясь, что на совершенно пустой террасе мистическим образом появится один из сотрудников его же ведомства и поймает своего начальника на неверном слове. – Наш повелитель куда просвещеннее, чем это представляется чужестранцам. Низменные занятия...
– Такие, как твое, дарога? – вставил черный гость.
– ...сами по себе его не привлекают, – хладнокровно продолжил мужчина в феске. – Как бы ни был прекрасен Голестан, все дворцы мира вместе взятые не сравнятся с главным творением Аллаха – человеком. Не станешь же ты, господин мой, отрицать, что и тебе самому куда любопытнее было бы заняться исследованием свойств человеческой природы, а не камня? Твоя великая творческая сила, твой гений, не знающий преград – неужели он способен остановиться перед возможностью изучить все грани человека, проникнуть во все его слабости, познать все его пределы – чтобы понять, как выковать совершенное, не знающее никаких ограничений существо?
_________________________________________
Две квадратные башни, каждая с двумя балконами, были увенчаны крытыми террасами в виде пагод. Между ними, посреди крыши, возвышалась третья небольшая башенка с часами. Над большими центральными окнами красовался образ льва и солнца – символ династии Каджаров. Отделка из керамической плитки, поражающая глаз сочностью красок – лимонно-желтой, небесно-голубой и нежно-розовой – отличалась от всего, что Ханум видела в родном бабольском дворце.
Привычные растительные орнаменты – пышные кусты и цветочные букеты – сочетались на настенных рисунках с вовсе незнакомыми девушке пейзажами: зеленые деревья, голубые озера, белые кони, скачущие по вольным просторам, казалось, явились из очарованных далей и навевали на нее то грустное, тоскливое чувство, какое бывает и у вас, когда вы просыпаетесь после волшебного сна и пытаетесь удержать ощущение чуда и счастья, но оно уже ускользает у вас из памяти, стоит открыть глаза навстречу новому дню.
Но самым удивительным из всего были фигуры людей – высокие, узкие, темные силуэты, не люди даже, а призраки, длинный ряд фигур на зелено-голубом фоне плитки под колоннами портика.
Ханум замерла перед жемчужиной Тегерана, не в силах оторваться от этого зрелища – ноги девушки точно приросли к мостовой. Если ей и требовались свидетельства великолепия родного государства, то более удачного выбора найти было невозможно. Уж на такое Эрик точно не нашел бы, что ответить! Разве можно спорить с абсолютной красотой?
И все же... все же что-то в увиденном смущало ее, не давало увериться до конца в собственной правоте. Фигуры... Эти тонкие и грациозные фигуры на эмали фасада были так чужды всему окружающему, так яростно противоречили привычной вязи мозаик и ажуру окон... Как будто спустились с далеких звезд, и теперь не шли, а летели куда-то вдаль над зеленью земного луга.
Полусон-полуявь, здание оборачивалось не подтверждением, а провокацией, дерзким вызовом традиционному искусству, исключающему человека из своего бытия. И Ханум вновь почувствовала себя не в своей тарелке, вновь смутилась и зажмурилась, словно перед эшафотом.
Но долго томиться ей не пришлось: чья-то рука грубо ухватила ее за плечо и отшвырнула прочь; ударившись коленями о камень мостовой – в последний момент она успела упереться ладонями в землю и не разбила их до крови, но больно было все равно – она вскрикнула и, подняв голову, увидела громадного усатого детину в военной форме, который грозно глядел на нее сверху вниз.
– Пошел вон, мальчишка! – рявкнул он, пристукнув для верности своим штыком. – Государев дворец – не место для таких, как ты!
Ханум ойкнула, потирая ушибленное колено, и медленно распрямилась. Ее первым порывом было выбранить его, ведь всего месяц назад этого солдата наказали бы палками, если бы он осмелился просто взглянуть на принцессу с недостаточным почтением. Но за месяц многое изменилось: уроков Эрика вполне хватило, чтобы научить ее молчать в такие моменты – и Ханум пустилась прочь, сверкая пятками, как заправский уличный сорванец, за которого ее и приняли.
Остановилась она только тогда, когда отбежала от дворца на достаточное расстояние. Переполнявшее ее смятение искало себе выхода; стыд обжигал щеки, на глазах выступили злые слезы, колено стонало. Она не понимала, где находится, не замечала ничего вокруг. Ей хотелось только забиться в какой-нибудь уголок, сжаться в комочек и забыться в спасительной полутьме крепко сомкнутых ладоней. Но тут до нее донесся голос.
Глубокий, мощный, низкий, он отличался от голоса ее учителя, как солнечный свет отличается от лунного сияния. И все же он был похож на него, ибо он тоже был словом-музыкой. Не серебряный, а золотой, он выпевал такие строки:
Разве может душа не взлететь,
бросив суетный мир позади,
Получив долгожданную весть
из источника Славы: "Приди!"?
Разве может из смертного сна
не вспорхнуть, бросив высохший брег,
Рыба, слыша, как плещет волна,
в океан возвращаясь навек?
Разве может не мчать балобан,
бросив жертву добытую вниз,
Чуть доносит ему барабан
повелителя волю: "Вернись!" ?
Разве может не взмыть мотыльком
суфий, бросив себя самого,
К центру солнца бессмертья влеком,
что спасло от гниенья его?
Слова были столь же непонятны, сколь и прекрасны. Они были благоуханным садом, в котором не хотелось гулять, а хотелось стать его частью – одним из деревьев, из розовых кустов, из алых тюльпанов. Ханум зачарованно сделала шаг, и другой, и третий навстречу голосу: она впервые слышала пение не от Эрика, а от кого-то другого; пение не на горной вершине, не посреди зеленых просторов, а на городской улице, среди обычных, ничем не примечательных домов и лавок.
Впрочем, песня оборвалась слишком быстро, стоило девушке подойти к небольшой площади перед скромного вида мечетью. Вместо музыкальных слов на площади кружилось в медленном танце пять фигур в развевающихся черных накидках и высоких войлочных колпаках; правые их ладони были обращены к небу, левые – к земле и каким-то чудом оставались неподвижны.
Каждая фигура крутилась отдельно, вокруг собственной оси, не касаясь плечами остальных. Танец сопровождался хриплым, колеблющимся звуком инструмента, уже виденного Ханум в тот день, когда она искала потерянный кафтан старого наггаля – флейты, что подражала одновременно горению свечи и дыханию ветра. На флейте играл дряхлый старик, также в белом, сидевший прямо на ступенях мечети.
Ханум широко распахнула глаза, ущипнув себя за руку. Фигуры казались ожившими рисунками с дворцового фасада, от которых – а вовсе не от часового – она на самом деле и сбежала. Но они сошли со стены и преследовали ее и здесь, как гора преследовала пророка, проникнув в явь!
Между тем, флейта заиграла быстрее, танец ускорился. И под изумленным взором Ханум они вдруг скинули черные плащи – те слетели вниз легко, словно осенние листья с веток – и остались в белоснежных кафтанах, подобных платьям с широкими юбками. Были ли это по-прежнему мозаики Голестана, или шахматы Остада, или какие-то духи, по ошибке принявшие эту площадь за небесный чертог?
Она не знала. Знала только, что хочет смотреть на них вечно, что именно в этом нескончаемом, вертящемся движении, похожем на игру юлы, погоняемой радостью, она и нашла то, чего никак не могла отыскать во всей великой шахской столице.
Они кружились и кружились – белые лепестки, пронизанные ясностью утра – как вдруг, откуда ни возьмись, в этот хоровод ворвался темный шквал – люди в знакомой военной форме, которые, прервав странное зрелище, принялись что было силы хлестать танцоров по плечам своими хлыстами, а затем сковали им руки и потащили куда-то прочь – прочь от мечети, прочь от Ханум, прочь от флейты. Миг – и площадь опустела: немногочисленные зеваки, как и Ханум, привлеченные песней, тут же ретировались, боясь, что за соучастие арестуют и их; лишь морщинистый старик с флейтой по-прежнему сидел на ступенях мечети и наигрывал что-то тихое и печальное, не меняясь в лице, будто заранее знал, чем все завершится.
Ханум не покидало стойкое ощущение, что все это произошло во сне. Но красные капли, которыми тут и там были окроплены серые булыжники площади, напоминали о реальности случившегося.
Тоска ужалила ее в сердце – тоска по танцу, по голосу, по радостной мелодии. Ей хотелось бы подойти к старику, расспросить его об увиденном, о том, кем были эти фигуры и за что их избили и арестовали, но вместо этого она зачем-то вновь углубилась в каменный лабиринт, и ноги сами вынесли ее к крытой галерее, с которой начинался Большой базар.
Ханум никогда прежде не гуляла в таких местах, считавшихся слишком недостойными присутствия высокородной госпожи - разве что проезжала мимо в паланкине - и теперь, оглушенная, тупо озиралась по сторонам с широко раскрытым ртом.
Чего тут только не было! Яркие шелка, дорогая парча, дешевая шерсть, пестрые ковры, пузатые глиняные кувшины, разноцветные лампы, драгоценные и медные курильницы, изысканные и не очень благовония, циновки, корзины, огромные алые попугаи и маленькие зеленые птички встретили девушку своими красками, запахами, щебетом и гвалтом.
На прилавках громоздились горы пахлавы, рахат-лукума, нуги и прочих запретных лакомств, о которых ныне она могла только мечтать, облизываясь тайком от своего ментора. Сласти и фрукты лукаво улыбались ей, точно подзадоривая их отведать. Но заглядываться на лавки оказалось некогда: торговля была в этот утренний час в самом разгаре, и людской поток весело увлек ее за собой.
Деревенские кумушки в плотных бурках с узкими прорезями для глаз, пузатые горожане, важно ведущие под руку своих разодетых жен, знатная дама в шелках с полуприкрытым лицом, на котором дерзко выделялись полные накарминенные губы и густо насурьмленные глаза (Ханум со вздохом отвернулась от нее, вспомнив о зеркальной принцессе в деревенском амбаре); ревущие ослы, орущие на них крестьяне и даже один двугорбый верблюд-бактриан, погонщик которого гордо взирал на людишек, копошащихся где-то внизу...
Девушка попыталась продраться сквозь всю эту толпу, чтобы разглядеть в торговых рядах хоть что-нибудь, и тут ее звонко хлопнули пониже спины. Она обернулась: прямо за ней шагал нагловатого вида лохматый паренек выше ее на голову, в грязной серой рубахе, небрежно подвязанной кушаком, и пузырящихся на коленях рваных штанах.
– Ты новенький у Хана? – спросил он ее на ходу, развязно подмигнув, и ухватил за локоть.
– Что? О чем ты? – заморгала она, уже ничему не удивляясь.
– Блажной, что ли? – ухмыльнулся он, обнажив острые, как клыки, резцы. На месте двух передних зубов зияла дырка, сквозь которую он сплюнул, тут же растерев слюну босой ногой в уличной пыли. Ханум брезгливо поморщилась, но ничего не сказала. Внезапно он потянул ее за рукав и оттащил в сторону, к лавке горшечника, торговец которой был занят с очередным покупателем. Принцессу слишком часто сегодня хватали, пихали и толкали, чтобы она наконец не возмутилась:
– Эй! Что ты себе позволяешь?
– Ничего себе словечки, – протянул он. – Об-ра-зо-ван-ный, значит?
В его устах это прозвучало как ругательство.
– Не понимаю, что ты несешь! – высокомерно вздернула она подбородок.
– Скоро поймешь, – угрожающе пообещал он. – Ты в банде Хана?
– Ни в какой я... не в банде! – она хотела, чтобы голос прозвучал гневно, но вместо этого вышел почему-то жалобный писк. Возможно, потому, что он по-прежнему сжимал ее руку, точно клещами.
– Ни в какой, значит, – задумчиво протянул оборванец. – Думаешь, тебе здесь что-нибудь светит?
Он говорил на фарси, пусть и использовал крайне вульгарные обороты, но она никак не могла догадаться, о чем он толкует. Что и сообщила ему, яростно сверкнув глазами.
– Не держи меня за придурка! – прикрикнул он на нее, как следует тряхнув. – Раз уж ты тут... Пристроим тебя к Хану, так и быть. Но прежде... прежде посмотрим, каков ты в деле. Сейчас, когда этот толстяк снова отвернется, попробуй стырить вон тот горшок с синей росписью, да смотри, не разбей!
– Чтооо? – Ханум уже хотела влепить ему пощечину, но вдруг ощутила холодок, точно ледяные пальцы коснулись ее плеча, и быстро оглянулась. Разумеется, за спиной не было ничего, кроме груды глиняных мисок.
– Что слыхал, – нагло сощурился мальчишка. – И поживее, у меня не так много времени, чтобы тратить его на всякую неопытную мелюзгу! Хочешь жрать – умей вертеться!
Ханум обуяла такая злость, что полицейские, задержавшие давешних танцоров, в сравнении с ней показались бы добродушными овечками. Но кулаками она с ним, как и с Мастером, ничего бы не добилась: он был явно сильнее ее. И она решила действовать иначе.
– Ага-торговец! – закричала девушка так громко, что дама, приценивавшаяся к очередному сосуду, неодобрительно зацокала языком. – Ага-торговец! Вас хотят обокрасть!
Горшечник мгновенно выскочил из-за прилавка, но, повернувшись обратно к воришке, девушка обнаружила, что его и след простыл. Рядом с ней никого не было. А в следующую минуту в голове у нее зазвенело от мощной оплеухи.
– Как ты смеешь зря беспокоить почтенных клиентов, жалкий афганец? – завопил торговец прямо ей в ухо. – А может, ты и сам не прочь стянуть что-то, а? Отвлекаешь внимание для своих подельников? Благодари Аллаха за мою доброту!
В следующую минуту она уже летела прочь от горшков и ваз, подгоняемая его ором и новым пинком.
Жалеть себя и отчаиваться было некогда, на злость больше не хватало сил. А вот тоска, заглушенная на полчаса ярким зрелищем, снова впилась в нутро своим жалом. Больше всего на свете ей хотелось сейчас опять увидеть танец или услышать голос – золотой или серебряный. Но она не увидела и не услышала ни того, ни другого. Зато людская река вынесла ее прямо к месту, где золото и серебро обрели зримую плотность.
Ханум стояла перед лавкой ювелира.
________________________________________
««*** апреля 1866, Мазендеран, лес Сиябише
Дорогой Г.!
Ты, должно быть, удивился бы, что черный композитор снова путешествует не один. Но слишком многое было поставлено на карту, чтобы отказываться от открывшейся возможности.
Понимаю, что мой выбор не возместит утерянного. Однако, если меня чему и научили в дальневосточных горах – так это тому, что равновесие может быть восстановлено разными путями.
В моей душе его уже не будет никогда, тебе это теперь все равно, но кто знает, не послужит ли впервые настроенная флейта общему делу так же верно, как служила ему когда-то безнадежно сломанная теперь скрипка.
Впрочем, обо всем по порядку. Она захотела уехать из дворца, движимая страхом и горем. Она ощущает себя преданной в большей степени, чем я: ведь предательство от отца... должно быть, переживается гораздо больнее, чем от плохой ученицы.
Разумеется, не мне об этом рассуждать: как ты знаешь, у меня отца никогда не было. И все же... все же ее признание потрясло меня. Казалось бы, удивляться нечему, учитывая, из какой семьи она происходит. Но не замечал ли ты странную вещь: порой громкое и явное зло, совершаемое преступниками и государственными палачами (слова, часто обозначающие одно и то же) смущает нас куда меньше, чем нечистая подлость частного лица, скрывающаяся под маской доброты и заботы.
Быть может, дело во лжи, которая усиливает безобразный эффект. А быть может, в том, что от иных людей, в силу самого их положения, и не ожидаешь ничего, кроме преступлений; частное же лицо имеет большую свободу выбора, и выбор тьмы оказывается вдвойне неэстетичным. В данном случае одно наложилось на другое, и я... я не смог оставить ее наедине с этим уродством.
Но сколько же хлопот доставило мне это опрометчивое решение! Кроме того, впервые очутившись с нею наедине на столь долгое время, я парадоксальным образом отдалился от нее больше, чем во дворце: неприязнь к испорченному существу пересиливала во мне жалость к ребенку, оставшемуся сиротой при живом отце.
Часами я не мог смотреть на нее, не мог обратить к ней ни слова, кроме самого необходимого. И она, казалось, чувствуя это отношение, присмирела, оставила свои привычные капризы и молча и терпеливо следовала за мной.
Дерзкий план был обречен; мне не удавалось преодолеть бессмысленного гнева на ее поступок, хотя рассудком я прекрасно понимал, чем он был продиктован, и знал, что роль Саломеи, которую она на себя примерила, не была выдержана ею до конца, да и я никак не тянул на партию Иоанна Крестителя. Но измена не мне, а музыке, желание пожертвовать не моей жизнью – что мне до этой жизни? – а присутствием того, кто единственный показывал ей что-то по-настоящему ценное – вот что отвращало меня от первоначального намерения.
Однако все изменилось за одну ночь, когда она, нарушив мой приказ, напилась болотной воды, отравление которой вызывает галлюцинации. Именно тогда я понял, что надежда есть. Ибо мой гнев не иссяк, но преобразился: я сердился на нее уже не за предательство, а за непослушание, за невежество, за жадность... за... за риск, которому она подвергла мой замысел о ней.
И именно тогда, неся ее к ближайшему крестьянскому дому, смывая остатки рвоты с ее лица и одежды, укладывая ее на циновку и вливая единственное имеющееся у меня от таких случаев лекарство – известное мне еще со времен моего индийского путешествия – я все четче понимал, что все мои мысли об ее вине перед музыкой, об ее извращенных наклонностях, об ее животных побуждениях – все это меркнет перед желанием писать на моем новом листе новые ноты.
Пусть даже это не чистый и не белый лист. Пусть даже мне потребуется целая бочка белой краски, чтобы стереть и замазать все каракули, которые были на него нанесены. Пусть даже мне придется бросить его в огонь, а затем воссоздать вновь по мельчайшим крупицам золы».
_________________________________________
Россыпь украшений сверкала перед ее глазами. Когда-то... когда-то, совсем недавно – в другую эпоху – они показались бы ей аляповатыми и вульгарными. Сколько раз она с презрением швыряла на пол изящнейшие изделия лучших мастеров Баболя, раздраженная их вычурностью или тяжестью.
Ей все казалось, что к изящному овалу лица, к удивительным светлым локонам и огромным голубым глазам нужно подбирать что-то особенно тонкое и изысканное, что-то невесомое, что оттеняло бы естественную прелесть, а не затмевало ее. И десятки ювелиров состязались друг с другом, чтобы выполнить волю принцессы, создавая паутинные бусы, прозрачные броши и легчайшие браслеты.
Но сейчас... Сейчас Ханум завороженно смотрела на громоздкие серьги в виде пагод или павлиньих перьев, окаймленных бирюзой, позолоченных, с узором из аметистов по центру; на броши, напоминающие ажурные мозаики бабольского дворца; на подвески – капли росы, внутри которых сверкали розовые и голубые венчики, или же цвели на эмали целые разноцветные букеты с густой бахромой из зеленых нитей-травинок, оканчивающихся жемчужными шариками; и на эгреты – позолоченные шутовские шапки с бубенцами...
Все это было праздником, торжествующим и над грубостью оборванца, посмевшего принять ее за воровку, и над неблагодарностью горшечника, и над жестокостью часового – и над всем этим городом, унылым, серым, нищим, оказавшимся совсем не таким, как мечталось, разочаровавшим ее и растравившим ей душу рисунками, от власти которых она теперь искала избавления.
Пользуясь тем, что место за прилавком пустовало – наступало обеденное время, толпа на улице поредела, и торговец, видимо, отошел вглубь магазина за своей лепешкой – Ханум подкралась поближе. На фоне прочих безделушек, выложенных прямо на продолговатом узком столе у входа, ее больше всего привлекло ожерелье в центре, выделяющееся среди других, как роза среди сорняков.
Крошечные бриллиантовые подвески соединялись друг с другом переплетениями бусин, украшенных бело-розовыми эмалевыми цветами. Оправа подвесок была серебряной, а не золотой, благодаря чему они казались куда менее броскими, чем остальные.
– Как странно... – прошептала девушка, по привычке потянувшись поправить волосы и тут же безвольно опустив руку. Ожерелье будто взирало на нее в ответ, печально и загадочно. Они узнали друг друга – принцесса-бродяжка и благородная драгоценность: они обе были здесь лишними, залетными райскими птицами в горячем воздухе тяжелого дня, посреди скуки лавок, в пыли бедных улиц и крытых циновками рыночных галерей... И да, посреди клумбы этой витрины – теперь Ханум вновь видела ясно всю ее вульгарность, всю ее пошлость.
Ожерелье принадлежало иному миру, иному времени и иному воздуху. Оно было сделано из того же теста, что и танец белых фигур, хотя, в отличие от них, было неподвижно. Неподвижно – и несчастно. Разве удалось бы ему самостоятельно вырваться из плена окружающего убожества?
Во взгляде украшения девушке почудился почти что упрек. Камни, даже бесценные, убежать не могли. А она - она могла.
Не думая о том, что делает, Ханум протянула руку и быстро сдернула ожерелье с прилавка.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!