Часть 20. Подземный дракон
17 февраля 2026, 01:31Серебряная. Тогда ему показалось, что звездные лучи не отражаются от нее, а проходят насквозь, проницая каждую ее частицу, так что сама она превращается в еле заметное колебание воздуха, не источающее, а свободно пропускающее свет, свет, свет.
Музыка есть свет, и нет в ней никакой тьмы. Королевна или фея? Скорее, все-таки фея. Только они бывают такими маленькими, неуловимыми и одновременно преображающими все окрестное пространство, как щепотка соли преображает любую пищу. Только благодаря им леса и луга учатся звенеть таинственным хрустальным звоном даже без колоколов.
Так думал он о ней в первые месяцы знакомства. Но со временем... Со временем она стала его раздражать. Раздражала неимоверно, ибо постоянно мельтешила рядом с Густавом. С исполнителем, принадлежащим с некоторых пор только ему одному. Сколько же внимания требует ребенок? Какое счастье, что у него, Эрика, нет и никогда не сможет быть детей. Дети капризны, неаккуратны, непостоянны. Только что приветствовали тебя нежнейшей улыбкой, и тут же забывают о тебе напрочь ради очередной глупой игры. Вот как сейчас. Он с неудовольствием наблюдает, как она возится в снегу, пытаясь соорудить из него что-то совершенно бессмысленное и не соблюдая ни единой пропорции. Неужели нельзя потратить свое время с большей пользой? Эрик слыхал, что французские ребята любят лепить из снега человечков или крепости, которые тают на следующий же день во время неизбежной оттепели. Впрочем, здесь, на шведских шхерах, такой опасности нет: снег не растает, верно, до самой Троицы. И все же, чем она занята? Непохоже, чтобы у нее получался снежный тролль, как местные называют лесных чудовищ и как, несомненно, окрестили бы самого Дестлера, если бы заглянули под маску. Да и на крепость это тоже не смахивает. Ах, теперь она поднялась и сломя голову несется к дому. Да так и вправду можно голову сломить! Только вчера вычищенная тропинка заледенела, и черные зеркальца льда коварно подстерегают среди снежных россыпей всякого, кто случайно не туда наступит. Он уже хочет догнать ее и прикрикнуть, чтобы она не смела искушать судьбу, но судьба оказывается более проворной, и девочка поскальзывается, рискуя сломать руку или ногу. Чего так и не происходит, ибо Густав внезапно выскакивает откуда-то из декабрьской мглы, подхватывает ее прямо на лету, прижимает к груди и начинает укачивать, нежно что-то воркуя – видимо, утешая. Черная тень поблизости корчится, точно от колик в животе. Черная тень наблюдает сейчас не скрипача с милой дочуркой, а регента церковного хора с неприятным сыном-подростком, возвращающихся от врача. Регент хора, он же торговец музыкальными инструментами в их маленьком городке в окрестностях Руана, разумеется, не ведет его за руку: он бы скорее прикоснулся к болотной жабе, чем к собственному ребенку. Ребенок, в свою очередь, бывает на улице так редко, что, кажется, скоро совсем забудет, как выглядят трава и деревья. К тому же он одет в длинный не по размеру плащ с огромным капюшоном, налезающим на лоб и закрывающим практически все лицо, и так уже плотно затянутое полоской ткани. Неудивительно, что вскоре он оступается, споткнувшись о здоровенный булыжник, что валяется прямо посреди дороги. И шумно падает, разбивая колено об этот самый камень. От боли из глаз сыпятся искры, из колена во все стороны летят брызги крови. – Mon père! – зовет он, – mon père! Aidez-moi! Aidez-moi! И он все же наконец-то добивается прикосновения отца. Вот только не такого, о каком мечтал. Вскоре оба исчезают за дверью дома. ...Эрик надеется, что после этих похождений ее уже не пустят обратно во двор, но несколько минут спустя она снова возникает перед ним – неутомимая озорная лесовица, победно воздевающая к небу свечку, что крепко зажата у нее в кулачке. Он высоко поднимает брови, чего под маской, конечно, не видно. – И зачем тебе здесь свеча, позволь спросить? Высоко-брюзгливый тон не смущает ее ни капельки. – Я поставлю ее в мой фонарь! И она будет гореть здесь всю ночь, защищая наши владения! – Фонарь?? Вместо ответа она величественно указывает на свою нелепую снежную постройку. «Нет, все-таки королевна». – Какой же это фонарь? – ядовито усмехается он. – Ты бы еще назвала это канделябром... – А вот и... – начинает она запальчиво, но договорить не успевает, ибо жестокий шквал северного ветра задувает ее сокровище, и веселье сменяется отчаянным плачем. Эрик хмурится, закусывает губу, щелкает пальцами. Есть только одно, чего он не выносит на этом свете, кроме фальшивых нот. Впрочем, ее слезы – не те же ли фальшивые ноты? А он появился на свет разве не для того, чтобы их исправлять? ...И потому протягивает руку: – Давай-ка сюда свою свечу. Сейчас она загорится снова. Ведь умение зажигать огонь из ничего – азбука ярмарочного мастерства. ____________________________________________ Смерть не бывает красивой, уж он-то знал это наверняка. Взгляд Мартины Ла Шер был испуганным: она явно созерцала что-то ужасное, и, сколько бы он ни гладил ее по запястью, по лбу, у самых корней волос, над переносицей, по щеке, у старушки никак не получалось расслабиться и забыться. Тогда он вытащил из футляра скрипку и попытался сыграть, но увы. Гений перед ее знаменитым упрямством был бессилен, его исполнение всегда было для нее слишком холодным. Как она говорила: начетничество вместо истинной музыки, будто молитвы усердного дьячка вместо экстаза святого Франциска. Женщина, пережившая три революции – Великую в раннем детстве, Июльскую в зрелости и Февральскую уже в старости, заставшая еще целую Бастилию, великого Дидро и не менее великого Наполеона. Женщина, которая почти не выезжала из своей деревни и могла одной рукой остановить на скаку взбесившуюся кобылу, угомонить вечно пьяного племянника и приласкать всеми ненавидимого урода... Женщина, научившая его различать серебряный звон в мягком летнем и хрупком зимнем воздухе... Эта женщина уходила, точно преступница, наказанная как минимум за убийство. Нет, ее силы не подточила какая-нибудь жестокая болезнь, из тех, что заставляют человека лихорадочно молить небеса о скором конце. На протяжении нескольких лет она всего лишь угасала – угасала медленно и спокойно, но неумолимо. Исправно получая безграмотные, но весьма подробные письма до востребования от верной Гертруды, которую Эрик нанял, чтобы ухаживать за нею, пока сам бродит по городам и весям, он всегда знал, что конец не за горами. Разбивались одна за другой глиняные миски; вино и молоко оказывались в постели; сладкое рождественское полено отдавалось соседским котам, а лучшие платья использовались для мытья пола. Затем начали уходить слова: существительные и прилагательные постепенно пропадали из ее речи, и она, ища их, чтобы дополнить скучавшие в одиночестве глаголы, беспомощно перебирала руками по одеялу; а потом перебирала ими уже просто так, в полном молчании – будто шила или вязала без иглы и без спиц, с присущим ей упорством пытаясь ухватить ускользающую жизнь. Но одно дело – знать по письмам, а другое – увидеть своими глазами. Мадам Гертруда была отправлена к аптекарю, а Дестлер все сидел и сидел у постели чужой по крови женщины, не в силах оторваться, не в силах отпустить. В конце концов, это было единственное существо, которое до сих пор позволяло монстру к себе прикасаться. – Ты слышишь? Слышишь? – спрашивала она его в июльский полдень, уперев одну руку в бок, а другой указывая на что-то в небе. – Слышишь? Какой это колокол звонит? – Большой Дени, – отвечал, прищурившись, подросток. – Молодец! Только он гудит так низко. А вот это у нас кто? – Святая Тереза, – откликался мальчишка снисходительно. – Э, нет, милый, – качала она головой с мягкой усмешкой. – Слушай внимательнее! Она учила его колокольному звону. Нет, не так. Она учила его любить колокольный звон не умом, а всем существом, и, не зная ни одной ноты, объясняла на каком-то своем, птичьем, безрассудном языке, чем один колокол отличается от другого. С тех пор он повидал немало колоколен в самых разных странах, и многие были гораздо богаче и красивее, чем в их местной церкви, но все они были чужими, чужими без ласкового голоса, без веселого взгляда маленьких зеленых глаз, за который в пору ее молодости не один мужчина наверняка подрался до крови на сельской ярмарке. Она никогда не седела. Прядки, то и дело вылезавшие на лоб из-под высокого чепца, всегда были темными, и он твердил ей, что они цвета воронова крыла, а глаза – глаза изумрудные. Она сердилась на него: «Не говори глупостей! Никогда у меня не было черных волос, они каштановые!» – но ему хотелось, чтобы она и вправду была его родней, а его волосы были черны как смоль. Ее яблочный пирог был удивительно вкусным; конечно, в детстве сравнивать ему было не с чем – не то чтобы кто-то, кроме нее, угощал его пирогами; нередко приходилось жевать и вовсе листья смородины, представляя, что это десерт... но Эрик все же был уверен, что ее пирог – самый вкусный в мире. ____________________________________________ Нет, такого просто не может быть, потому что не может быть никогда! ...За время восхождения Ханум уже привыкла к разным видам снега. Клочья серой ваты, рассеивающиеся под их шагами, коварные темные следки посреди невысоких белых кочек, поземка, мечущая мокрый и липкий порошок прямо в лицо. Снег был повсюду, он не преследовал их, а обступал холодной и плотной стеной, точно укрепления осажденного города. Девушка забыла, что такое листва на деревьях, цветы и фрукты. Слова «весна» и «лето» стали пустышками, настоящей оставалась лишь эта бесконечная, необозримая вертикальная пустошь, уходящая прямо в тучи. Затишье длилось недолго, вьюга поднималась внезапно, цепкими когтями впивалась в нутро, протыкала ребра, обжигала щеки. Узкая фигура впереди, жесткая уздечка в руке – вот ее единственные ориентиры, помогающие не затеряться между сугробами, за кромкой которых было не разглядеть обрывов. Солнце не появлялось в небе ни разу, как будто девушке все-таки удалось погасить его на музыкальной картине в дворцовых покоях Эрика в Мазендеране. Светило ли оно когда-либо вообще? Существовал ли иной мир там, внизу? Родилась ли она в нем? Было ли у нее имя? Имя «Ханум» не нравилось ей больше. В нем было узко и тесно, точно листку, нарождающемуся в тугой коричневой почке. Но и другого имени, того, каким звал он ее в разговорах с местными крестьянами, она не помнила. А единственным, что помнила, было имя, которым он позволил ей себя называть. Четыре звука, удерживающие ее на краю пропасти. «Э-р-и-к». «Э-рик». «Эрик». Она твердила и твердила его про себя, как верующие твердят имя Творца; пыталась произносить и вслух, но ветер врывался внутрь сквозь раскрытые губы, как сквозь распахнутые створки окна, и короткое слово застывало на обледенелом языке очередной снежинкой. Они останавливались еще пару раз, и уже вместе ставили шатер под уступами и разводили огонь. Об обещанном наказании за сожженные книги Ханум и не помышляла: сущим пустяком казались какие-то упражнения под диктовку посреди абсолютной ночи, тишины и присутствия слова-музыки рядом с ней – так близко, близко, что она могла дотронуться до его руки. Сам он больше не трепал ее по голове, точно боясь показаться излишне снисходительным, но и не обращался с нею с прежним презрением. Его тон всегда был ровен и холоден – тот же снег – но она жадно ловила каждый лишний слог, как собака ловит кусок хлеба со стола хозяина. Только он и она, и больше никого – разве это не стоило бесконечной дороги наверх? Не стоило метели, и забвения, и унылой серости вокруг? Но теперь. Теперь, в сиянии утренних звезд и растущей луны, перед нею расстилался серебряный плат, впереди синела скала, а между светилами и землей кружились в прозрачном пространстве хрустальные цветы – порхающие вверх и вниз, точно диковинные волшебные существа. И, будто этой сказки наяву было мало, посреди долины бурлило небольшое озеро – квадратной формы, оно напоминало бассейн с каменными бортиками, и от него поднимались в воздух клубы настоящего пара! Из груди Ханум, привычной в прошлой жизни к регулярным омовениям в мраморных ванных, вырвался наружу восторженный вздох, и она, впервые за все эти дни даже не взглянув на Мастера, кинулась к озеру со всех ног. Увы, чарующая красота снова проявила коварство: ноги вдруг словно поехали сами по себе, и девушка непременно грохнулась бы прямо с разбегу на ледяную дорожку, если бы ее левое запястье не оказалось внезапно в каком-то твердом браслете, что, как наручник, потащил ее так же против воли, но хотя бы удерживая на ногах, в сторону Ангела Рока. Едва она очутилась перед человеком в маске, он цепко ухватил ее за локоть правой руки и освободил левую от веревки – браслет оказался петлей лассо, которой Эрик ловко поймал ученицу, не позволив той упасть. Он в очередной раз спас принцессу, но запястье онемело, а пальцы кололо тысячей иголок. Растерев ей руку, он устало спросил: – Скажи, ты когда-нибудь научишься думать прежде, чем лететь, как бабочка на огонь? Ведь меня может и не оказаться рядом, чтобы снова тебя поднять. – Я постараюсь больше не отходить от тебя, – пообещала она почти раздраженно, притопывая на месте. Эрик только кивнул, как будто ожидал этих слов, и некоторое время помолчал, испытывая ее терпение. – Ступай, – наконец позволил он, кивнув на вожделенный водоем, – только, будь добра, медленно и осторожно. Можешь раздеться и быстро окунуться: вода здесь горяча, как в твоей дворцовой купальне, в любое время года. ...Не веря самой себе, она плескалась, и плескалась, и плескалась в благословенной влаге, ловя восхитительное ощущение от раскаленных пузырьков, лопающихся один за другим на мгновенно заалевшей коже. Контраст с ледяным воздухом, из которого Ханум рыбкой нырнула в горный бассейн, был разительным: при всех знакомых ей соблазнах никогда раньше ее тело не испытывало столь утонченного блаженства! Все тяготы пути, все печали и дурные мысли смывала эта бурлящая вода, и никакие масла и благовония не стоили вливающегося в нее с каждым новым всплеском ощущения здоровья, силы и полнейшей свободы. Но, конечно, ее учитель не был бы самим собой, если бы тут же не прервал этого невыразимого наслаждения. – Ханум, – позвал он. Однако дух противоречия, покинувший принцессу еще в деревне, опять вселился в нее, точно ожив в струях волшебной купальни. Она сделала вид, что не слышит его, продолжая остервенело стирать с себя ладошками многодневные наслоения грязи и весело бултыхаться в теплых волнах. – Ханум! – во второй раз крикнул он уже более настойчиво. «Меня здесь нет, – тихо повторяла она про себя, как суру Корана, – нет...» ...В какой-то момент ей и вправду начало казаться, что ее нет, нет и его, а есть только тепло, из которого никуда не нужно и даже опасно выбираться. Тепло было сейчас важнее всего на свете: отца кровного и приемного, музыки обычной и слова-музыки, боли чужой и своей. В тепле не нужно было думать, сожалеть, принимать решения, заботиться о себе или даже об Эрике. Тепло было уютным, и обволакивающим, и ласковым, как пуховое одеяло, в которое можно наконец укутаться с головой, спрятавшись от всего на свете, забывшись, затихнув, замерев. В какой-то момент она и вправду словно бы очутилась под одеялом, и оно превратилось в кокон, который все плотнее и плотнее опутывал ее, прилегая уже не только к груди и животу, но и к шее, ко рту, к ноздрям. Горячая влажная ткань сжималась вокруг ее головы, как давеча лассо вокруг запястья, так что Ханум почти начала задыхаться и забрыкалась под вязким покровом, что было сил молотя ногами по дну, немо мыча в удушающее теперь тепло. Перед глазами возникли черные мушки, мир пошел рябью, и она покачнулась, нелепо взмахнув руками... ... Все прекратилось, как и началось. Тугое одеяло распустилось на тысячи водяных нитей, вновь послушно ласкающих ее члены; звоном разгневанного металла прозвучало совсем близко в третий раз: – Ханум! Принцесса медленно выползла из водоема, чтобы тут же упасть в тяжелые объятия шерстяного плаща, защищающего ее от ветра, который был сердит, как голос Эрика. – Я никогда не повторяю трижды, – проговорил он сухо. Все так же сверкали тысячи искр на снегу в звездном сиянии, все так же кружились в небе хрустальные тысячелистники, а девушка жадно вдыхала морозный воздух и не могла им надышаться. Уже молча натягивая штаны и куртку, она хмуро, исподлобья посмотрела на Ангела Рока, равнодушно взиравшего на ее неловкие пританцовывания. У нее не было ни малейших сомнений, чьим колдовским талантам она была обязана своим неприятным завершением купания, но принцессу смущали не столько его методы при малейшем неповиновении с ее стороны, и даже не природа его странной силы, в действенности которой она уже имела случай неоднократно убедиться, сколько причины, по которым ему вообще понадобилось ограничивать ее в тех редких удовольствиях, какие ей доводилось обнаруживать по дороге. В первые дни Ханум объясняла себе скудость выдаваемого Эриком рациона нехваткой припасов и денег; когда в доме пастуха он запретил Азаду кормить ее чем-то, кроме лепешек, и предложил ей угоститься воображаемой пахлавой, девушка решила, что он все еще сердится за ее слова о рабочих на стройке и за оскорбление старого наггаля. Но сейчас принцесса уже не могла не обратить внимания на закономерность, которая прослеживалась в этом его поведении. В последние дни он вроде бы не гневался на нее. Она ведь помогла ему... Он даже сказал: «спасла». И он был так снисходителен с нею после этого, и рассказывал истории о дальних странах... А купаться тут можно было совершенно бесплатно, и кроме них двоих в долине вовсе никого не было. Какой резон был тогда запрещать находиться в бассейне так долго, как ей вздумается, кроме неистребимого желания поступать ей назло? Чтобы в очередной раз продемонстрировать власть, которой лишил ее саму? Девушке захотелось капризно топнуть ногой, но на снегу это все равно не возымело бы требуемого эффекта. Ее нижняя губа задрожала от почти детской обиды, затмившей даже разумные опасения. – Ан... – начала она и тут же поправилась, пользуясь недавно обретенным правом: – Эрик! За что? За что ты опять... опять... Ее голос прервался и она громко шмыгнула носом, втягивая внутрь вновь подступившую мокроту. Он не помог ей, и фразу пришлось заканчивать самой: – Почему ты не дал мне подольше понежиться в этом водоеме? И не говори, что мы торопимся! Несколько лишних мгновений ничего бы не изменили. И здесь никого нет! Здесь вообще никого нет. Маска луной качнулась над светлыми сугробами, и внезапная насмешка обожгла ее не хуже бурлящей воды: – А ты остаешься самой собой только в чьем-то присутствии, дитя мое? – При чем тут это, Эрик? Будто я не была собой в бассейне! Его тон снова посерьезнел: – Нет, ты не была там собой. Думаю, не ошибусь, если скажу, что именно ты там вообще исчезла. Именно ты, Ханум. Но даже если она и растворялась в целительном тепле... даже если ее наконец-то и отпускало все привязавшееся к ней дурное, все, о чем она не просила, даже если и заслуживала... чем ему это не понравилось? Почему это было плохо? – Почему это было плохо? – ляпнула она вслух и вся подобралась в ожидании его ответа. – Разве я недостойна хотя бы небольшой передышки после всей этой... зимы? Разве... разве ты не понимаешь, что я... я... – голос против воли задрожал. – Что ты привыкла к другому, – ровно заключил он за нее. – Да, – кивнула она, смутившись. Возможно, он просто презирает ее за слабость? – Это я понимаю даже слишком хорошо, Ханум, – вдруг жестко ответил он. – И именно поэтому не хочу, чтобы привычные удовольствия отвлекали тебя от главного. – От главного? И что же это за «главное»? – недовольно скривилась девушка. – Ты должна научиться слышать себя, – пояснил он терпеливо, – а для этого необходимо заглушить все лишние звуки. – При чем тут звуки? Горячая ванна... – начала она запальчиво. – Все вокруг говорит с нами, Ханум. Все обращается к нам, и мы так или иначе отвечаем. Каждый предмет пробуждает в нас то или иное стремление, острое или менее острое. Каждое явление требует нашего внимания. В этой чаще голосов нетрудно и заблудиться. Принцесса наморщила лоб: его слова напомнили ей о чем-то похожем. Что-то вроде этого вещал ведь и Искандер, когда рассказывал о своей странной религии и заставлял кланяться гиацинту. Но зодчий, употребляя подобные понятия, разумел нечто противоположное. – Прежде чем начать петь самому, надо научиться отсекать неверные звуки, – звучал где-то высоко над нею его размеренный голос. – Для того чтобы ты смогла играть, я позволил тебе ослепнуть. Для того чтобы ты начала петь, прежде всего ты должна оглохнуть. Стать глухой для всего того, что отдаляет тебя от единственной точной ноты. – Но пахлава... – Пахлава, – снова прервал он ее, – а также горячие ванны, турецкий кофе, шербет, болтовня со служанками и пустые беседы с шахом о войне и политике... и так далее, все это – фальшивые мотивы, утоляющие не твою глубинную потребность, а что-то поверхностное, что следует выкинуть за абсолютной ненадобностью. Если ты думаешь, что тебе будет позволено и дальше отвлекаться на пустяки, то тебя ждет большое разочарование. Ханум ощущала себя маленькой девочкой, которую бранят за то, что вместо заданного урока она играет в куклы. И даже хуже. Нет, ну неужели у нее за душой нет совершенно ничего стоящего, того, что было бы признано им сильным и подлинным порывом? Или хотя бы... хотя бы чем-то действительно серьезным? – А... а... а изучение казней? – выплюнула она и дерзко заглянула прямо в тут же опасно сузившиеся кошачьи зрачки. _______________________________________________ Зачем он сидит у ее постели? Чего надеется этим добиться? В конце концов, все уже решено, счет идет на минуты, а его присутствие в этом городке совершенно нежелательно и даже рискованно по многим причинам. Ее маленькие зеленые глаза уставились куда-то в пустоту. Ей уже совершенно все равно, одна она или рядом с кем-то, не правда ли? Не правда ли? – спрашивает черный человек у своего двойника. Возможно, отвечает двойник. Возможно, ей и все равно. Но не все равно мне. – Господин, – испуганно бормочет вернувшаяся с рынка мадам Гертруда. – Господин, пожалуйста, не стоит тут быть. Им в это время, правда, лучше не мешать. Город засыпает снег, редкое во Франции явление. Снег и ветер – единственное, что останется у него на память после нее. – В какое именно время? – раздраженно осведомляется он. У мадам Гертруды от его грозного тона трясутся все поджилки, это понятно по бегающему взгляду, но промолчать она боится еще сильнее. – Во время перехода, – брякает старуха, суетливо осеняя себя крестным знамением. – Они видят духов, общаются с тенями умерших. Они разговаривают уже не с нами, а с теми. – С теми.. – задумчиво повторяет черный человек. Стоит сдернуть маску – и мадам Гертруда усомнится, что суеверное предостережение имеет смысл. Несомненно, к тем черный человек отношения от природы имеет больше, чем к ней самой. Но пока что он остается для нее мрачным приезжим господином, по какой-то неведомой причине желающим инкогнито позаботиться о неизвестной пожилой женщине, у которой никого не осталось. Она ведь и вправду никому неизвестна. Никто больше никогда не узнает об ее удивительном умении вязать разноцветные абажуры или делать шу-крут – она была родом из Лотарингии и любила капусту, как и все тамошние немцы. Никто не послушает ее историй о детстве, «когда в одну зиму было так голодно из-за неурожая, что мы пекли хлеб из травы по весне». Никто не уложит вечно растрепанную голову ей на колени под успокаивающий, мерный клекот спиц. – Ты знаешь, ведь такой спицей можно легко кого-нибудь убить, – сообщил ей однажды угловатый подросток, завороженно наблюдавший за игрой тонких стальных тростинок в мягких округлых руках, сгорбившись на своей табуретке подле ее кресла. – Да, это, несомненно, было бы проще, чем связать что-то стоящее, – неожиданно легко согласилась она, хотя обычно и не любила отвлеченных рассуждений. А любила она печь. Вязать. Шить. Переплетать. Соединять. Если и отрезала, то только чтобы ловчее закрепить узелок на непокорных нитях. Ее пальцы были на удивление изящными для простой швеи. С продолговатыми розовыми ноготками и красивым золотым колечком на безымянном пальце левой руки, в память о безвременно почившем муже. Не на призрака ли этого мужа, явившегося встретить ее у порога, она и воззрилась сейчас с таким по-детски беспомощным выражением? Длинные худые пальцы по-хозяйски ложатся на ее пока еще теплый лоб, обхватывая его ровной дугой. Не сегодня. Нет, милые. Не надейтесь. Пока есть на земле единственное существо, для которого прикосновения черного человека важнее любых других, важнее даже его пения – он не отдаст ее никому. Мертвой тени придется немного посторониться. В конце концов, рядом с нею сейчас находится живая тень. Складки на старческом лбу послушно расправляются под этим жестом, руки прекращают "шитье" и укладываются под одеяло. Черный человек вздыхает. Ему предстоит долгая ночь. _______________________________________________ В прежней жизни долго сидеть на каменном полу пещеры было бы неудобно, но по сравнению с медитацией под ледяными струями водопада это кажется не самым тяжелым времяпровождением на свете. Эрик недоумевает, чего пытается добиться таким образом его самозваный наставник. Неужели думает, что терпение западного пришельца недостаточно закалилось? Что ж, он продемонстрирует островитянину обратное. Хуже всего, что там, в заснеженном лесу, у него была хотя бы иллюзия свободы. Стужа царила везде, но он мог менять ее оттенки. Но под этими склизкими темными сводами, в сердце горного лабиринта, где в спертом воздухе сгустилось болотное зловоние от испарений маленького черного озера в центре пещеры – выбора у него не остается. Вернее, он мог бы попробовать убраться отсюда, если бы готов был навсегда затеряться под толщей черного камня, ибо извилистые переходы, по которым его вели с завязанными глазами, представляют собой настоящую паутину, и выхода из нее для иноземца не существует. Здесь Эрик полностью зависит от милости танцующих отшельников, хотя ни за что в жизни не признался бы себе в этом. Он сам так решил, он сам так решил. Отшельники – лишь исполнители его сокровенного желания. Отсутствие свежего воздуха в сочетании с низким потолком подземного зала давит на затылок так, что даже в гробу, кажется, было бы просторнее. Эрик вздрагивает, надеясь, что его слабость никто не заметит. Кто знает, наблюдают ли за ним местные жители? И кто знает, ограничивается ли их круг одетыми в белое людьми? Он ведь в свое время слыхал немало разговоров о чудовищах, обитающих в горных недрах. Такими легендами обожали делиться и руанские кумушки, и индийские крестьяне. Общего в них было – чешуйчатое тело, огромные размеры, холодная кровь. Густав... Густав тоже иногда рассказывал о подобных тварях своей дочери во время их путешествия. Только его выдумки, в отличие от фантазий других сказочников, обычно заканчивались хорошо. Эрик вспоминает, как он, слушая их, задумывался о том, откуда одинаковые – не образы даже, сюжетные ходы – просачиваются в истории разных народов. Дыма без огня не бывает; неужели где-то и вправду водились настоящие драконы или гигантские змеи? Или, что гораздо вернее, в темных уголках души, захороненных так же глубоко в теле, как этот грот в скале, люди разных краев оказываются подобны друг другу? Только объединяет их не вечный свет, а туманные образы, формирующиеся в этих уголках, точно странные, причудливые фигуры из восходящего над озерцом пара... Однако до чего же тяжело находиться взаперти. Под пальцами опять колются занозистые сосновые доски двери чулана, и он снова и снова царапается в них, прекрасно зная, что в ближайшие несколько дней никто не выпустит его наружу. Слишком разозлил он отца, который строго запретил ему даже приближаться к его инструменту. А Эрик не просто приблизился, а сыграл – его пальцам непременно хотелось повторить ту же мелодию, что он слышал в гостиной, только, подправив фальшь, сделать ее более чистой, более... правильной. Отец играл на фортепьяно грубо, как сапожник – как хватал его за плечо, как хохотал над смачными остротами захаживавшего в гости бакалейщика, как грохал свою кружку с сидром на стол, прося добавки. В отце было много жизни – пышущей здоровьем плоти, свежей нахрапистой силы, слепой и уверенной мощи, ломящейся напролом, давящей и затаптывающей любые слабые ростки тяжелой стопой животного бытия. В Эрике было много смерти. Смерть – это ведь та же пустота, а он был скорее пуст, чем полон. Он был тощ и уродлив, равновесия ради он должен был бы оказаться и глухонемым, но вместо этого слышал даже слишком хорошо, и потому понимал, что избыточность нарушает гармонию. Отец был врагом красоты, а он, его сын, был ее безобразным рыцарем. Сэр Персиваль с вечно опущенным забралом. Доверь кто-нибудь отцу священный Грааль, тот расплескал или вылакал бы содержимое, даже не задумавшись над тем, что творит. Эрик... Эрик возвел бы хрустальный храм и алтарь посреди него, чтобы поместить туда неприкосновенную чашу. Но в чулане не было хрусталя, только жирные, толстые колбасы, свисающие с потолка, как здесь, в пещере, свисает вниз бахрома сталактитов. Отец, швырнув его на пол, рявкнул своим хорошо поставленным певческим басом: – Только посмей сожрать хоть кусок! До синяков изобью! ...Но Эрик, хотя был голоден, о пище не помышлял. Это отец жрал, спал и перемалывал жизнь своими жерновами. Эрик же хотел вслушаться в спрятанную в ней мелодию. _______________________________________________ Учитель так и не ответил ей, просто повел вперед. Они продолжали карабкаться вверх и после рассвета; серебряное чудо оказалось преддверием ада. Иначе Ханум никак не могла назвать то, что ожидало ее за очередным гребнем – резкий подъем навстречу ветру, от сопротивления которому болело уже все тело. Ветер, казалось, задался одной целью: сбросить ее вниз. А она не столько боялась опасности – скорее благодаря невежеству, нежели отваге – сколько не хотела вернуться назад, учитывая, чего стоило добраться даже до этой высоты. Сейчас девушка с горькой усмешкой вспоминала, как, выйдя из Черного леса, легкомысленно спросила учителя, в горах ли они очутились. Тогда она думала, что горы – это яркая картина, написанная зеленью и синевой, ощущение легкости, свободы и полета. Теперь она понимала, что на самом деле это холодная тюрьма, огороженная частоколом из ледяных пиков, ловящих твою малейшую оплошность. Иногда Эрик прикреплял к скалам веревки, и ей приходилось держаться за них, цепляясь изо всех сил, а он даже не оглядывался, словно последняя ее фраза разрушила то немногое, что было с таким трудом построено между ними, и ему не было дела, выживет она или упадет. Ханум некогда было задумываться о смысле сказанного ею, и, возможно, этого он и добивался, гоня девушку все дальше и выше, чтобы вытравить из нее то, что составляло лучшую часть ее мира до встречи с ним. Или, скорее, выдуть, в буквальном смысле – ведь ветер продувал ее уже насквозь, как будто грудь и спина были настежь распахнутыми окнами. И при этом – как ни странно – ей вдруг перестало хватать воздуха, и она судорожно дышала ртом, хватая губами жидкий лед. Это и было ответом Поющего маленькой гиене? Оставалась ли она все еще маленькой гиеной? Со времени явления призраков в лесу Сиябише Ханум не задумывалась о людях, пытки которых заставляли ее чувствовать себя живой; однако, если он полагал, что она раскаивается в причиненных им мучениях, то явно заблуждался. В чем-то – возможно, но далеко не во всем, о нет, не во всем. В конце концов, это его вина, что он не пришел за нею раньше. Откуда ей было знать, что существуют и другие источники наслаждения кроме того, что открыли ей Великий шах и Остад? Или он хотел, чтобы она закопала себя в землю? Ведь если бы не мучения других, она бы иссохла с тоски... или ее задушила бы черная змея, живущая где-то в ее бесплодном воображении. Все, что она хоть сколько-нибудь любила, выглядело в его глазах фальшивкой, но мог ли он сказать то же самое о чужой боли и смерти? Он и не сказал ничего, а выбрал просто продолжать путь. Возможно, не знал, что ответить... И это странным образом разочаровывало. Да и наказать за разозлившие слова никак не мог – хуже, чем сейчас, кару придумать было бы сложно. Она пыхтела, и оступалась, и снова выравнивала шаг, хватаясь за его веревки, как за единственное, что у нее было; в глазах темнело, в ушах стучало, голова кружилась. Должно быть, в какой-то момент он все же заметил это, ибо внезапно она в очередной раз очутилась у него на руках – и заснула, как младенец, будто все последние часы только и ждала этого момента. Открыла глаза она уже, лежа на широком и плоском камне посреди огромной пустоши. Иначе трудно было бы назвать серо-зеленое пространство с разбросанными тут и там пятнами снега. Ветра не было. Точнее, он был: она слышала его завывания где-то внизу, но до нее они не доходили. Эрика рядом не обнаружилось. Ханум обернулась – и увидела, что он стоит подле очередного морщинистого гребня, невысокой стеной обвивающего пустошь по кругу, и смотрит вниз. Все это было как-то странно. Скалы куда-то исчезли, в камнях были трещины, из которых поднимался ввысь горячий серый пар, а в воздухе стоял чуднóй запах, более всего напоминавший принцессе вонь тухлого мяса на бабольском рынке, по которому ей порою случалось проезжать в своем паланкине. И – если не считать отголосков ураганного гула – тишина. Совершенная тишина. – Хватит изображать Исаака на жертвеннике. Подойди, – приказал он, точно глаза у него имелись и на затылке. Ханум нехотя поднялась и осторожно, медленно побрела к нему, не зная, чего ожидать от учителя, чье терпение опять осмелилась испытать. Она и сама сейчас не понимала, какой шайтан, устроившись на левом плече, подзудил ее задать тот безрассудный вопрос. Но Эрик, кажется, был спокоен – что, впрочем, далеко не всегда гарантировало спокойствие ей самой. – Смотри, – повел он рукой, точно фокусник, готовящийся совершить маленькое чудо. Однако чудо перед ее глазами оказалось вовсе не маленьким. Запах тухлятины усилился, а стена оказалась краем гигантской круглой чаши. И на ее дне... На ее дне было зеркало. Огромное мутное зеркало, в котором отражалось, очевидно, только оно само. – Что... это там, внизу? – пролепетала Ханум, не понимая, куда он ее привел. – И... Где мы? Где... где гора? Ее спутник усмехнулся: – Где гора? Под тобою, Ханум. Гора – внизу. Ты – наверху. – Мы... мы дошли? – пробормотала она, не желая верить очевидному. На глаза навернулись слезы, уже не от ветра, и она всхлипнула, не желая с ним соглашаться. Ибо это не могло быть ТАК. Это не могла быть та самая вожделенная цель, о которой она мечтала с того самого мига, как увидела свои первые предгорья. Эта грязная вода в какой-то дыре... Этот дым, эта вонь... Эта... эта серость. Это... безветрие. – Вы разочарованы, принцесса? – почти со светской учтивостью осведомился он, и ей больше всего на свете захотелось пнуть его ногой, от чего ее удержали только начатки новообретенного благоразумия. – Это зрелище не соответствует тонким потребностям вашего изысканного естества? После всех этих испытаний... После столь долгого пути... После всего этого подъема... Она понурилась и замолчала, и молчала до тех пор, пока не почувствовала на себе его взгляд, прожигающий до костей точно так же, как ветер продувал на склоне. – Итак, ты разочарована, – повторил он сухо, переходя к обычному обращению. – Поверь, мы с тобою испытываем сейчас одно и то же чувство. Ибо спустя все это время я снова увидел перед собою животное, гордое своим скотным двором. И тут что-то щелкнуло в ее голове, заставив выпрямиться, как в тронном зале. – Животное? – заговорила Ханум яростно, будто обращалась к одному из евнухов, а не к смертельно опасному существу, находящемуся рядом с ней – единственному на тысячи фарсангов. – Животное? Что ж... пусть так! Но, по крайней мере... по крайней мере, это я! Я сама! Не тень... не служанка... не призрак! Возможно... возможно, уже и не принцесса. Но это моя память! Мой характер! Моя история! Ты когда-то сказал, что для того, чтобы я стала твоей ученицей, гиена должна будет умереть. Но что, если то, что ты называешь гиеной, и есть единственное настоящее, что во мне есть? Что, если остальное – как ты сказал – и есть лишь отвлекающие мотивы? Лишь внешнее, наносное, зыбкое? Так и есть, да, Эрик? Все мои маленькие привычки, все, за что я любила дворец, все, в чем я выросла? Все, что ценила? Я ведь не умела ничего, ничего, когда ты забрал меня, и до встречи с тобой не испытывала тоже ничего, кроме одного... Это – единственное... Она говорила и сама не верила в то, что твердит, и боялась его гнева, и хотела, чтобы он опроверг ее слова, уверив, что нет же, что она не только неразумный зверь, поедающий падаль, что и в ней тоже есть красота и есть музыка. Она, пожалуй, предпочла бы, чтобы он выбранил или побил ее, лишь бы не соглашался с ее мнением о себе, лишь бы запретил ей так о себе думать. Но когда он выполнял ее желания? – Да, дитя мое. Это – единственное, хорошо, что ты сама это понимаешь. Но это не то, чем тебе кажется. Садись поудобнее, и я расскажу тебе сказку. – Что? – не поверила она своим ушам. Его тон звучал, как, должно быть, звучала бы кантилена старого наггаля, если бы Ханум застала его лучшие времена. Однако Эрик требовательно взглянул на девушку, и той ничего не оставалось, кроме как действительно устроиться на валуны у подножья гребня, точно на мягкие подушки, и послушно уставиться в беспощадную белизну маски, так контрастировавшую с бархатом голоса. – Давным-давно, в незапамятные времена, жил в Мазендеране царь Фаридун, – напевно начал Эрик. – Был он великим героем, смелым и отважным, и поклялся однажды истребить все зло в мире. Между тем, далеко за злом ходить было не нужно: оно подстерегало царя поблизости. Прилетел откуда-то в его земли свирепый змей-дракон: одни называли его Дахака, другие – Биварасб, да только суть от этого не менялась. ...Должно быть, такие вот моменты люди и запоминают потом на всю жизнь, подумалось Ханум. Треск дров в печке, аромат печеных яблок с жженым сахаром, отцовская ладонь на непокорных волосах. У нее-то в жизни не было ничего подобного, кроме этих, невесть откуда взявшихся, образов из ее фантазии, мутных, как эта противная вода внизу, но был – пока был – этот черный человек, склонившийся к ней так низко. Была его странная сказка посреди серой тишины в туманной пустоте на заветной вершине. Был мягкий голос и пристальный взгляд желтых глаз. Были пестрые картинки, возникающие от его слов перед ее глазами. – Дракон вытаптывал поля со свежими посевами, выжигал целые деревни и, главное, заживо пожирал десятки и сотни ни в чем не повинных людей. Даже младенцу было понятно, что погубить его необходимо. Но вот беда: дракона не брали ни меч, ни копье, ни яды. Его шкура была тверже камня, а сердце – чернее ночи. Фаридун долго думал, как одолеть чудище, советовался с лучшими своими мудрецами, но никто не мог подсказать ему решения этой загадки. А между тем, время шло, монстр становился все сильнее, подбирался уже к самой столице страны, а люди, звери и птицы гибли, как мухи, в его алчной пасти. И вот в один прекрасный день царь Фаридун, утомившись от тяжких раздумий, задремал в своем прекрасном саду посреди розовых кустов и мраморных фонтанов, и явилась ему во сне богиня воды Анахата. Ханум встрепенулась, желая выпалить, что нет на свете никаких богов, кроме Аллаха, но вовремя прикусила язык. – Ты никогда не победишь дракона земной силой, – сказала Анахата Фаридуну. – Только небесный огонь способен обуздать его черное пламя. Ежели небесное золото коснется чешуи дракона, то сила чудовища обернется благом для всех людей твоей земли, как прежде была проклятьем. Когда царь проснулся, то увидел, что прямо перед ним порхает меж кустов изумительной прелести птица, точно источающая свет. Птица эта напоминала сокола, но чудилось, что сокол слетел сюда прямо из страны Солнца. И, пока Фаридун, затаив дыхание, любовался красотою солнечной птицы, та уронила одно из своих перьев прямо ему на колени и вернулась в небесные чертоги. Перо полыхало, точно жаркое пламя, но отчего-то не обжигало. Царь показал его своим советникам, и самый старый и мудрый из них воскликнул: – О трижды благословенный царь! Это же перо птицы Варагн, что питается небесным огнем, а ее перья – суть языки небесного пламени. Тут-то и понял Фаридун значение своего сна и, приказав оседлать верного коня, отправился на битву с драконом. Не было при нем ни меча, ни копья, а было только перо жар-сокола в его руке. Дракон же восстал перед ним во всей своей грозной мощи, но, стоило ему увидеть перо, как он задрожал и склонил выю перед доблестным героем. – О великий Фаридун, – взмолился он, – молю тебя, убей меня сразу, чтобы не мучился я долго! – О дракон, – молвил царь, – убивать тебя мне не с руки; живым ты принесешь куда больше пользы тем самым людям, которых так ненавидел. И заточил царь дракона Дахаку в гору Демавенд, и таится с той поры его пламенная мощь под серым камнем Драконьей горы, и питает она горные источники целебной водой, на радость обитающих вокруг селян. Плодородные почвы и зеленые луга на склонах горы также пробуждены к жизни огненным дыханием дракона, которое и по сей день можно заметить в виде дыма, струящегося из трещин в скалах. – А озеро? – спросила Ханум, выждав немного после того, как он замолчал. – А озеро образовалось в том кратере, который возник внутри горы при падении дракона – от его слез. Дракон ведь не хочет, чтобы его злая сила была использована во благо смертных. И потому время от времени пробуждается и извергает пламя наружу, разрушая окрестные села, но вскоре затихает вновь, к счастью для тех, кого кормит и поит своею животворной силой. Девушка нахмурилась. Неужели учитель думает, что она совсем ребенок и поверит в любую его выдумку? Хотя, надо признать, собственных объяснений происходящему вокруг у нее не было. – Но... это же просто сказка, не так ли? – неуверенно обратилась она к Эрику. Его глаза смеялись, и это неожиданно не обидело, а очаровало ее. Точно вокруг черных точек разбежались в разные стороны янтарные лучи, образуя еле заметные в прорезях ткани морщинки под нижним веком. – Не знаю, не знаю. На твоем месте я не был бы так в этом убежден, – серьезно заметил он. – Некоторые из местных крестьян видали не только дым из трещин в скалах, но и огни в одной из пещер. Говорят, те огни – это два его глаза, к тому же оттуда слышно его злобное бормотание. Драконы бывают довольно ворчливы. – Драконов вообще не бывает, – благоразумно проговорила она. – Конечно, не бывает. Как и поющих людей тоже, – по-прежнему насмешливо согласился Эрик. Почему, ну почему он ее дразнит? – И разрушительная сила дракона никогда бы не смогла породить то, что исцеляет и радует глаз, – продолжала Ханум, вконец осмелев. Эрик покачал головой, во второй раз за их знакомство произнеся: – Бедное, обворованное дитя. Тебя обманули. – Обманули? – недоуменно переспросила принцесса. – Да, обманули. Пойдем, я покажу тебе – тут совсем недалеко. Он поманил ее, и она вновь последовала за ним, на этот раз спускаясь в лощину за уступом. Было так странно сходить вниз, а не подниматься вверх. И здесь, в этой крохотной лощине, у самой вершины, посреди клубов пара, она очутилась внезапно в самом средоточии ветров. Они бормотали, гудели, стонали, всхлипывали, хрипели. Ей показалось, что она находится в каком-то адском котле, где перемешались все наречия земли – не только людские, но и звериные, и птичьи. Ей слышалось то конское ржание, то ослиный рев, то людской говор, то павлиний клекот. Вслушавшись в эту какофонию, Ханум начала различать нечто подобное внятной речи, хотя смысла ее и не понимала. Но речь эта была вовсе не мелодичной: она состояла не из звуков, а из шумов. Шум раздражал ее ухо настолько же, насколько скрипка когда-то ласкала. Девушка хотела взмолиться, чтобы учитель увел ее отсюда – грохот становился просто невыносимым – но Эрик сам уже снова тянул ее наверх, в благословенное затишье. – Что это такое... было? – выдавила она, ожесточенно водя ладонями по онемевшим ушам. Ангел Рока усмехнулся: – Говорят, что у самого кратера Демавенда, в месте, где не бывал доселе ни один из смертных, можно услыхать голоса жертв дракона, проглоченных им заживо. А поскольку глотал он всех без разбора, то и в голосах этих нет ни складу, ни ладу – жалкая мешанина. Так описывают люди движения ветров, сталкивающихся друг с другом в этой лощине. – Ну и что же здесь противоречит моим словам? – заносчиво спросила принцесса. – Разве можно получить что-то доброе от чудовища? – Поглощающее чудовище, несомненно, приносит зло. Поглощаемое чудовище может послужить и во благо. – Но я не понимаю тебя, Эрик! Не понимаю смысла твоих притч. Не понимаю, чего ты от меня хочешь и за что на меня сердишься. Я – такая, какая есть, и другой быть не смогу. – Тебе и не нужно быть другой. Тебе просто нужно научиться быть самой собой по-настоящему. _________________________________________ Болотное озерцо лукаво поблескивало перед его глазами, точно подзадоривая на что-то. Эрик сощурился, пытаясь рассмотреть, что там сверкает в мерцании лишайников. Он бы встал, но, во-первых, ему было велено сидеть неподвижно, пока за ним не придут, а во-вторых, свод был настолько низок, что пришлось бы пробираться к воде ползком. Вот было бы зрелище – точно какое-то насекомое с высокими коленцами, огромный кузнечик или длиннолапый скорпион... Но никогда еще желание разглядеть что-то на расстоянии не мучило его так сильно. Здесь, в самом чреве горы, где не осталось совсем ничего от внешнего мира, этот блеск не просто развлекал – он как будто обещал вызволить его, спасти, утешить. И Эрик напряженно всматривался, тщась выцарапать из влажной мглы манящую его искру. Неужели тут водится какая-то живность? Так могла бы блестеть золотая рыбка, обещая исполнить три желания. Но Дестлер сомневался, что японские монахи отпустили бы его настолько легко. Средневековые ученые верили, что зрение возможно благодаря лучам, которые исходят из глаз человека и, захватывая изображения предметов вокруг него, приносят их обратно внутрь глаза, а затем и в голову, оставляя отпечатки окружающей реальности в фантазии и памяти. Сейчас Эрик живо представил себе, как лучи вырываются из его зрачков и медленно обследуют сияющее нечто, обрисовывая его контур, вырывая из небытия. И глаз вобрал в себя белизну, чистую, непорочную белизну. Перед ним медленно проявился цветок с широкими лепестками, плавающий в пещерной луже, точно волшебная фея в лесном озере. В первое мгновенье Эрик подумал, что это иллюзия, призрак, как тогда, под струями водопада – призрак, сулящий что-то недоброе. Но цветок не обращался к нему. Он не обещал и не отнимал, не благословлял и не проклинал. Он просто был, существовал сам в себе и для себя, не понимая, что одним этим преображает все, что находится вокруг. И Эрик забыл, что боится подвалов, что ненавидит сидеть взаперти, что хочет поскорее убраться отсюда. Наоборот, место, где он находился, показалось ему единственно правильным. Он смотрел и смотрел, пытаясь сам выйти за пределы глаза, чтобы соединиться с водяной лилией. А потом начал петь.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!