Часть 28. И дух, и пламя обретают лица

2 июля 2026, 22:04
«В Тегеран мы приехали в самом начале жаркого сезона. Ханум беспокоилась, что ее могут здесь узнать, и, в общем-то, была права: в конце концов случилось именно это. Однако обо всем по порядку. На дворе стоял июнь, а зной в столице уже был невыносим; жаром дышали даже камни мостовых (там, где имелись мостовые). Когда я был тут в последний раз, вместе с тобой, город этот поначалу притворялся гостеприимным и добродушным собеседником; однако, как тебе, увы, слишком хорошо известно, очень скоро показал свое гнилое нутро. Тегеран дышит гнилью. Зловоние – его родная стихия, его колыбель. Смрад исходит от мусора, которым завалены его улицы; от клоаки, которая бесстыдно выглядывает из его раззявленных помойных ям; от трупов, которые торчат на кольях эшафота посреди его площадей к радости досужих зевак. Этот город как будто заражает своей нечистотой всех, кто в нем находится. И в то же время – разве не в нем выстроил я лучшее из моих творений? Да, дорогой Г., я обязан признать: твоя жертва не была напрасной. Дом Солнца, Шамс-ул-Эманех во дворце Роз, был доведен до конца лишь после того, как у тебя отобрали то, что составляло саму твою жизнь. А у Эрика отобрали тебя. Но он, как видишь, не отчаялся, а с восторгом предался строительным развлечениям. Ну-ка быстро, ну-ка дружно, эту плиту мы положим сюда, возведем столько-то перегородок, проверим, вертикально ли стоят ряды... А вот и краски – как, неужели ты, зодчий, не выложишь фасад Дома самой яркой, самой броской керамической плиткой? Не стоит скупиться на зрелищные эффекты для Великого шаха, ты ведь никогда на них не скупился... Никогда... Никогда... ...И вот Эрик создал свой орнамент, поражавший воображение прохожих и придворных Великого шаха. Птицы и рыбы, звери и люди украсили его детище. Ему пришлось немало повоевать с местными ханжами за право начертать живых существ на стене оплота правоверных. Забавно, что узор, повторяющий логику старинного персидского дастгаха, встретил такое неодобрение со стороны блюстителей старинных персидских традиций. Впрочем, как ты знаешь, традиция здесь осталась одна – культ Великого Государства». ------------------------------------------------------------------- Еще до знакомства с нею он бывал в Тегеране: он сам сказал ей так, когда они добирались до ночлега три с лишним года назад. Но когда? С кем? Мастер работал на шаха? Шах уже приглашал его ко двору? Держал в плену? Принимал в гостях? Но почему же тогда не узнал Эрика, когда тот прибыл в Мазендеран?... "Самым удивительным из всего здесь были фигуры людей – высокие, узкие, темные силуэты, не люди даже, а призраки, длинный ряд фигур на зелено-голубом фоне плитки под колоннами портика" - вспомнилось ей собственное впечатление от того здания, которое описывал в письме наставник и которое она видела своими глазами в столице, пока стражник не прогнал ее прочь, приняв за попрошайку. Так Эрик и был тем, кто выстроил его? И не просто выстроил, а украсил тем самым орнаментом, о каком говорил ей вчера как о ключе к разгадке музыкального дастгаха? Орнаментом, уникальным, как все, к чему ни прикасались волшебные руки Мастера? ___________________________________________ «Именно в этой традиции, в этой самой ложной из религий - культе Государства - мое несчастное дитя пыталось найти оправдание тем гнусностям, которые делали с ней и которым учили ее. Но я понимал: дело не только в оправданиях. Прежде всего, Ханум искала выхода для той великой силы, что более не подчинялась гиене. Пока девочка упивалась чужими страданиями, ей не нужны были никакие точки опоры, но теперь она не имела возможности совершать преступления, да, впрочем, и не смогла бы. Ведь еще во дворце, после первого же знакомства со скрипкой, организм Ханум восстал против того зла, что привычно алкала ее душа: Эрик сам видел, как рвало принцессу прямо на пол темницы, куда она по старой привычке явилась наблюдать пытки узников. Ныне же ее смутившийся ум отчаянно цеплялся за идею служения Отечеству и Государю. Мне пришлось разочаровать ее. Раз за разом я безжалостно разбивал все ее доводы, показывая, как ничтожен тот фантом, что люди в ее краях зовут «величием страны» и как искусно он гримирует в глазах толп вполне реальную нищету, голод и военные потери. Она настолько сокрушалась из-за поверженных ценностей, что на ней не было лица; когда мы кое-как устроились в гостинице, она легла на свою постель, отвернувшись к стене, и я не стал снова беспокоить мою несчастную девочку и наконец-то позволил ей вволю отдохнуть. Только, милый Г., отдых этот обернулся кошмаром. Когда Эрик проснулся от непривычно долгого сна, Ханум не было рядом с ним, и он понял, что его ученица самостоятельно отправилась на поиски вожделенного идеала. Увы... Путь ее не был ни прямым, ни легким. Не буду рассказывать тебе, как разыскал Ханум, как проследовал за нею прямо до дворца, мечети и рынка; как стал свидетелем ее кражи и последующего заключения в тюрьму. Я уже готовился вызволять мою девочку из плена, как услыхал от стражников, что приговор будет значительно смягчен, и узнал также, что причиной смягчения является приказ вышестоящего лица, которое прибыло в столицу с инспекцией от шаха. Разумеется, лицом этим не мог быть никто иной, кроме дароги. И я хотел посмотреть, как будет он вести себя в данной ситуации, а потому мне пришлось оставить все как есть. Но дело было не только в желании выяснить мотивы его поступков. Я понимал – хотя и ненавидел это понимание всей душой – что Ханум должна пройти испытание, которому подвергала своих подопытных, хотя бы и самое незначительное из них. Прежде всего именно по этой причине я и не стал подвергать гипнозу ее охранников и не вывел мою девочку из тюрьмы... Но поверь, если у твоего Эрика и есть теперь несколько седых прядей, то поседели они именно той ночью, когда он, точь в точь как в чаще Черного леса, сторожил рассвет под дверьми темницы. Она звала меня... О великие звезды, как она звала меня. Наверное, зов этот растопил бы самое твердое сердце, но для этого оно должно было быть человеческим. А у Эрика в груди находился камень, а на лице маска. И, чтобы хоть чуть-чуть отвлечься, он играл там всю ночь, только скрипкой была его собственная ладонь, а смычком – железный гвоздь, который он поднял с пола этого убогого места. Но все это было сущей чепухой по сравнению со следующим днем. Писать о нем я не в состоянии – думаю, именно тогда Эрик и прочувствовал ровно то же, что в какой-то момент чувствовал и ты... Да, Г., ровно то же, ибо, если до этого я как-то и пытался уйти от этой мысли, то теперь не мог больше отрицать, что она - моя, мое дитя, все равно что моя кровь и плоть, что жизнь без нее мне невыносима, что Ханум – не прихоть и не оправдание, а содержание моего бытия. Видеть, как ее мучают, было в десятки раз хуже, чем страдать самому. Лучше бы еще три зимы на Горе смерти, но не эта невозможная, бесконечно долгая пытка на площади. Наконец она закончилась – прошло всего минут десять, а мне казалось, десять часов – и, не успел я подойти к Ханум, как увидел, что из толпы выступает закутанный в дорогой плащ невысокий человек и направляется к моей девочке. Этим человеком, как ты легко можешь догадаться, и был дарога. Он простер к ней свои руки и принялся лицемерно сокрушаться о том, как эти скоты посмели изувечить ее нежную спину. Весьма трогательно, особенно если учесть, что ни одна волосинка не падает в этой стране с людских голов не по прихоти этого человека. Для чего ему это было нужно? Чего он надеялся добиться своим спектаклем? Эрик тенью проследовал за ними до дома главного палача Персии, но дальше ему хода не было. Разумеется, я мог бы проникнуть вовнутрь, чтобы вывести на чистоту самого дарогу, однако предпочитал понаблюдать за его действиями. Я с самого начала не верил в его лояльность; мне было подозрительно его согласие с моим планом побега; и вот теперь подозрения обрастали мясом на глазах. Пока девочка находилась во владениях проклятого жандарма, Эрик не знал покоя. И все же я так и не выяснил, что было нужно этому скоту, ибо она неожиданно быстро вернулась ко мне. И вернулась в таком состоянии, которое я и надеялся, и страшился увидеть. Спина больше не беспокоила ее, зато очнулась совесть. Дарога поведал ей о казни слуги, к которому она каким-то неведомым мне образом привязалась еще во дворце – некоего Искандера – и эта весть, вкупе с наказанием и одиночеством, сработала как последний катализатор ее человечности. Она впервые за всю свою жизнь услышала в голове голоса своих жертв – и впервые по-настоящему поняла, в чем именно черпала свое главное удовольствие. Винить ее за такую задержку, впрочем, было трудно: ведь садизм ее имел корень вовсе не в порочных наклонностях. О нет, подлинной его основой было нечто совсем противоположное, о чем я скажу тебе ниже. Последним доказательством моей гипотезы о том, как именно ее превратили в монстра, послужила причина тюремного заключения и последующего бичевания. Ханум попыталась украсть ожерелье с ювелирного прилавка на главном базаре. Ты спросишь: что же это доказывает, кроме очередного ее порока? Возможно, она скучала по дворцовым нарядам и украшениям и оттого пошла на позорное преступление? Но я же видел, как моя девочка не могла заставить себя воровать даже под угрозой, когда ее пытался научить этому ремеслу мелкий воришка на тегеранском базаре. Шатаясь по всей столице, она забрела на грязную и шумную площадь в поисках того единственного, что уже не могли дать ни пытки, ни иллюзии о величии Персии. Она искала Красоту, и она ее нашла. Идя против принципов и воспитания – ибо, при всей своей испорченности, красть принцесса приучена все же не была – она попыталась вызволить то прекрасное, что увидела в проклятом городе – вызволить из плена пошлости, обыденности, купли-продажи, пыли и зловонных мух. Но она не учла, что Красоту нельзя забрать силой, даже во имя благой цели. Да и сама она еще не была готова ее принять, и встреча с нею причинила ей только боль. Когда девочка вернулась ко мне, она была настолько разрушена, что я сразу понял: лишь музыка способна спасти ее личность от полного распада. Зло, которому отдала Ханум свою силу, было так ядовито, что, прикоснувшись к истине, она уже не могла выдержать этот яд. Он разъедал все ее существо, и она погибла бы на глазах у Эрика, если бы он не вложил ей в руки давно обещанной скрипки – твоей скрипки, Г. Так музыка девочки стала орудием ее же спасения. Чужие слезы потекли по стволу инструмента, как смола по раненой сосне; струны сочились и сладостью, и мукой, и Ханум, играя, смогла окончательно отрешиться от вылепленной чужими руками принцессы и принять свою подлинную природу. Она отдала карающему и милующему звуку всю себя, и яд вышел из ее тела вместе с нотами. Но что же является в данном случае подлинной природой Ханум? И почему именно музыка вернула моей девочке ее саму? Это творчество, Г.! Творческая сила невиданных, невообразимых масштабов, которые настолько велики, что потребовалось все коварство придворного "мудреца" Остада, жалкого недоучки зороастрийских магов, чтобы направить ее на путь разрушения. Само по себе это не стало для Эрика откровением, но понимание того, как именно шаху при поддержке Остада удалось добиться такой цели, потребовало от меня долгих усилий. И только последняя ее реакция на ожерелье, а затем и на скрипку, помогла Эрику расставить все точки над “i”. От Ханум все ее детство скрывали любые упоминания о высшем искусстве музыки и слова. О музыке она знала только как о примитивном способе праздного развлечения и никогда не слышала настоящих музыкантов. Ей не читали стихов, а няньку, которая пыталась рассказывать сказки, прогнали без сожалений. И все по той же причине она не представляла, что человеку дано петь. Слово и музыка, слившиеся в едином танце – высочайшем выражении человеческого гения – были ей недоступны. Ей, которая родилась на свет для воплощения в нем Красоты, навязали серую, убогую жизнь, ограниченную придворной суетой. И вот единственным выходом для ее благого неистовства стало насилие. Единственным применением ее таланта – пытки. Слепая, необузданная потенция, ищущая своего акта, которым в таких условиях не могло быть ничто иное, как самая изощренная жестокость. О ней она мечтала, в ней искала утешения с ранних лет. Ведь именно к ней методично приучали принцессу ее наставники, направив природное дарование по нужному им пути. Но зачем же все это понадобилось шаху и Остаду? Зачем было так искажать стремления Ханум, зачем отравлять ее примитивным и грубым злом? Неужели эти две пародии на отца и учителя тешились разрушением ради разрушения, из чистого упоения пороком? Нет, дело было отнюдь не в этом. Увы, я распознал их подлинную цель по собственному опыту. Как тебе слишком хорошо известно, эти двое безумцев, одержимых жаждой власти, давно уже мечтали научиться переделывать человеческую натуру ради создания совершенных людей. Само по себе это, возможно, и не показалось бы чем-то дурным, однако «совершенный» в их понятии означает – победивший законы всеобщей гармонии. Сила, которую они увидели во мне много лет назад, когда хотели принудить Эрика к чудовищным экспериментам, распалила в них интерес к творческой энергии. Своим убогим, но изворотливым умишком Остад сообразил, что последнюю можно использовать в целях торжества над природой и выстроить общество новых людей, не стесненных подчинением Красоте, движимых одним звериным инстинктом – людей беспредельно жестоких, не ведающих ни благодарности, ни радости, ни любви.. Такие люди покорялись бы только грубой страсти, воплощением которой является дарога. Таким людям не нужны были бы поэты, певцы и музыканты. Такие люди думали бы лишь об удовлетворении своих материальных потребностей, о насыщении чрева и продолжении рода. Ведь если мировой порядок вас не заботит, если совесть не гложет вас за неверные ноты в музыке жизни, то вам не будет страшно ничего вообще, кроме кнута вашего надсмотрщика; только его вы будете бояться и только его почитать. А этого-то шаху и надобно. Человек-животное никогда не восстанет против полицейской власти ради поиска истины; никогда не воспротивится внешнему миру ради мира внутреннего и в то же время будет достаточно могуч, чтобы побороть людей из других краев, что сохранили в себе божественное пламя. Общество, выстроенное по такому образцу, кажется шаху абсолютно счастливым; он мечтает осуществить его в своей стране и распространить этот опыт на весь мир. Но первым результатом его эксперимента стала несчастная принцесса, моя Ханум, моя Ава, по недоразумению родная дочь чудовища и мое приемное дитя. И только теперь я осознал, что она так тонко откликается на мою музыку, так жадно и страстно тянется к скрипке и так болезненно реагирует на любые упоминания о поэзии (вспомни хотя бы ее ярость – оборотную сторону любви! – при одном намеке на ремесло старого наггаля) именно оттого, что музыка и слово составляют главную суть ее существа. Она – живая песня, Г. Я впервые вижу подобное явление с того самого времени, как... как повстречал тебя и твою дочь. И оно почти пугает меня, но страх этот – сродни благоговению. Ава ведь в гораздо большей степени, чем я, достойна стать тем, кого местные картвелы называют Поющим. Мне ради подобной трансформации – выхода за пределы собственного существа навстречу Красоте – пришлось изведать и боль, и холод, и голод, и жажду, отрешиться от всего, что могло хоть как-то потешить жалкую плоть Эрика... Аве же не нужно приносить подобных жертв: она от рождения предназначена для того, чтобы быть сосудом силы Аполлона. Разумеется, это не означает, что ей можно позволить растрачивать себя на глупые развлечения и что я должен потакать ее сиюминутным слабостям. Однако душа девочки уже полна звездного меда, моя задача здесь – лишь понять, как выпустить его на свет; она нуждается лишь в направляющей руке, а не в сокровищах, которыми наделена от природы. ...Когда моя Ава очнулась от длительного сна, подобного обмороку, в который девочка погрузилась после спасительной игры, она была точно новорожденный младенец – чиста и невинна, каким рождается всякий ребенок до того, как иллюзии начинают разрушать первоначальную гармонию. Ужас перед всем содеянным сменился в ней смиренной печалью, и сейчас важно было не допустить отчаяния, отягчающего душу и мешающего ее полету. Украденное украшение я выкупил у торговца, заплатив ему даже больше, чем стоила эта безделушка – сама по себе не такая уж ценная, но представляющая для моей девочки символ утраченной и обретенной Красоты. Отныне она всегда будет носить его на своей шее как знак посвящения этой предвечной силе. А теперь, дорогой Г., мы пустимся в путь, и одним звездам ведомо, куда приведет нас дорога...» Отложив это письмо, Ава некоторое время сидела без движения, потерянная и как будто – в очередной раз за все эти годы – лишенная точки опоры. Руки ее безвольно лежали на коленях, взгляд был устремлен куда-то за пределы комнаты, хотя смотрела она на распахнутые дверцы шкафа. Открытия обрушились на нее оглушительной горной лавиной, точно каменная река Эльбурса. Остад не просто так приучал ее к пыткам. Шах не просто так позволял присутствовать на заседаниях Великого совета. За всем этим стоял план, коварный, почти научный расчет... Эксперимент по созданию нового человека. Человека, в котором любовь к гармонии будет обращена в ярость и поставлена на службу хаосу. Но ярость – оборотная сторона любви. Насилие – оборотная сторона искусства. А сама Ава... сама Ава... Мастер считает, что она... Она, просто маленькая сирота, в прошлом преступница, в настоящем – безродная нищенка и не слишком-то способная ученица... Он никогда не хвалил ее. Никогда не поощрял. Он ни разу за все это время не дал ей понять, что музыка настолько владеет ею, что она настолько ей соприродна. Он лишь учил ее, делился с нею своим опытом, передавал ей знания. И строго спрашивал с ученицы, если та уставала и ленилась или случайно пропускала мимо ушей его указания. А на самом деле? На самом деле он все это время думал, что она – она! – может стать Поющей? Но для этого ведь не было ровным счетом никаких оснований! Она не умела петь, как он. Да что там, она и вовсе не умела петь. То есть, нет, конечно, умела. Он не был бы собой, если бы не начал обучать ее этому искусству вскоре по прибытии в оазис... ____________________________________________ Солнце окрасило оконные стекла в апельсиново-вишневый цвет, и комната заалела, как юная девушка, впервые получившая приглашение на танец. Здесь, в сердце пустыни, краски заката и восхода казались особенно реальными, словно яркость их увеличивалась в стократном размере. Предметов обихода в доме почти не было, зато свет и цвет заполоняли собою все пространство, свободное от вещей. Иногда Аве казалось, что она сама становится тут почти прозрачной, вот-вот и начнет пропускать сквозь себя лучи зари. Мастер стоял напротив окна – изящный контур белизны, стройная линия, проявляющаяся вместе со светом. Она же тихо замерла перед ним со сложенными ладонями, готовая слушать, наблюдать, впитывать его слова, интонации и взгляды даже самой крохотной частичкой своего существа. Он будил ее рано каждый день, но сегодня должно было произойти что-то особенное; она чувствовала это по его голосу, по каждой его вибрации. Его янтарные глаза отливали золотом, и этот взгляд проникал в самую глубокую даль ее души, колебля в ней нечто невероятное, несбыточное, дивное. И вот как это случилось. Его губы разомкнулись, и из них вышел звук – единственная нота, хрустальная, чистая, мощная; как в капле росы, в ней отразился смысл рассвета. Эта нота сияющей нитью протянулась к самому сердцу девушки, и сердце откликнулось, ибо готово было ее принять. Губы Авы распахнулись ей навстречу. Из них также вышел звук – но, увы, далеко не такой прекрасный. Звенящий голос Авы задрожал и сорвался на полпути, точно она попыталась идти по воде вслед за чудотворцем, но вдруг вспомнила, что не умеет этого делать и упала в пучину. Ава задрожала от стыда и страха, но Мастер легко подошел к ней и приподнял ее за подбородок привычным жестом. – Посмотри на меня, дитя, – ласково сказал он. Она заставила себя широко раскрыть глаза, но те тут же набухли слезами: ей было невероятно совестно не оправдать его ожиданий, ведь он-то наверняка думал, что она повторит ноту за ним, что они будут петь вдвоем, а теперь он разочарован в ней, и сама она презирает свою бездарность... – Я просто показал тебе, к чему следует стремиться, – пояснил он все так же мягко. – Но прежде чем этого достичь, ты должна научиться впускать и выпускать ветер. Без ветра не будет и пения. Поет в нас воздух, наше дело – подготовить для него инструмент. ...В последующие дни девушка убедилась, что учитель не шутил. Каждое утро теперь начиналось с того, что он изнурял ее дыхательными упражнениями, добиваясь предельной свободы мышц: легкости в движении нижних ребер, полного и быстрого, как всхлипывание, вдоха, расслабления шеи, челюсти и всего тела. Лишь «подготовив» инструмент для "ветра", они принимались работать со звуком. Поиски эти начинались с коротких нот: «Зачем тянуть ноту, если ее место еще не найдено?», говорил Эрик. На этом этапе артикуляционный аппарат должен был совершать пластичные, еле уловимые движения; Мастер позволял Аве прерваться только тогда, когда у нее после долгих попыток получалось наконец выполнить их почти незаметно для него самого. Тут они искали позицию первой ноты, которую Аве полагалось сохранять на нисходящем движении гаммы: Эрик полагал, что на восходящем добиться подобного результата будет труднее. Чтобы обнаружить эту позицию, он определял в голосе на данной ноте гласную, звучащую лучше прочих, а затем приказывал Аве представлять, будто звук идет не «в рот», а «в глаза»: «chante dans les yeux!». Главный же принцип Мастера состоял в закреплении удач, а не неудач. Аве приходилось до бесконечности повторять лишь хорошо получившиеся упражнения. При неудаче Эрик сразу придумывал новый ход в аккорде или менял букву. Прием многократного выпевания неверной ноты был ему глубоко чужд; сразу после ошибки он начинал искать новые связи. Следующие упражнения всегда начинались с хорошо спетого в прошлый раз гласного, и нередко Мастер использовал чередование всех гласных звуков, добиваясь одинакового звучания на любом из них. «Pas de voyelles favorites, - было его вечной присказкой, - никаких излюбленных гласных, ты должна одинаково относиться ко всем гласным, разница только в аффективной окраске, а не в позиции звука!» С этой точки зрения он считал полезным и пение на других языках, что для Авы и составляло основную часть занятий: ведь все европейские языки были ей чужими. «Главным должны быть музыка и содержание текста, а не выбор гласных», пояснял Эрик свою методику. Несмотря на все трудности, она обожала эти уроки. Она ждала их, как во дворце ждала скрипки. Она полюбила утро именно из-за того, что в самый ранний час ей открывали самые главные тайны. И все же... Все же... ‐------------------------------------------------------------------- «Моя Ава делает успехи. Точно из расколовшейся скорлупы яйца стервятника вылезает на свет, крутя во все стороны забавной хохлатой головкой, новорожденный птенец соловья. Насколько невыносимой была подчас Ханум, настолько же идеальной кажется моя ученица, которую после происшествия в Тегеране и не узнать вовсе. Она прилежна, вежлива, добросердечна. Иногда даже слишком: как раньше девочку влекли чужие муки, так сейчас они же ее пугают. Вчера Ава, торопясь успеть к ужину, случайно толкнула нищенку, шатавшуюся возле постоялого двора, в котором мы остановились. Огорчению ее не было предела: из окна я наблюдал, как, низко склонившись, она попросила прощения у старой женщины, а затем взяла ее морщинистую, грязную руку в свои и трепетно поцеловала. Можешь ли ты представить такое, старый друг? Впрочем, ты-то можешь, как никто другой: ведь ничто не отвращало тебя так, как малейшая жестокость в отношении любого создания, от людей до растений. Но я говорю о глубине метаморфозы: вспомни, как принцесса вела себя с "нижестоящими" в самом начале нашего пути». «Сегодня мы с моей девочкой читали Гомера. Древнегреческий дается ей удивительно легко; впрочем, после фарси многие языки покажутся простыми. Ее необычайно впечатлил образ настоящего Одиссея, столь непохожего на дантовского Улисса: я рассказал ей про обе версии Одиссея и спросил, который из них ей ближе. Она задумалась (когда она погружается в размышления, то очень забавно сводит брови и закусывает нижнюю губу), и наконец объявила, что ее симпатии на стороне первого. Я удивился: разве хитроумный грек, ставший игрушкой богов, интереснее, чем славный герой, бросивший им вызов и вдохновивший своих товарищей на открытия новых земель? Тогда Ава помолчала, а затем кротко заметила, что первый кажется ей более человечным». «Дорогой Г.! Сегодня произошло кое-что знаменательное. Ава впервые попросила меня, чтобы я позволил ей называть меня отцом. Для Эрика это по существу ничего не изменило: как ты прекрасно знаешь, я уже давно считаю ее своим ребенком. Но для нее признание в своих чувствах было настоящим подвигом: моя девочка наверняка полагала, что Эрик не замечает робкого шепота, обращенного к нему, когда она думает, что он спит или занят чем-то слишком важным, чтобы ее услышать... Однако истина заключается в том, что я слышу ее всюду, везде и всегда; даже если она окажется в самом глубоком подземелье или на дне морском, я услышу ее и приду за ней, чтобы вернуть домой... Разумеется, я менее всех живущих заслуживаю звания отца, и тебе известно, почему; но Эрик поклялся ей и прежде всего себе, что приложит все усилия, чтобы достойно сыграть предназначенную ему роль». Ава уже совершенно беззастенчиво копалась в письмах, откидывая одно, другое, третье, помеченное близкими датами – ей четырнадцать лет, пятнадцать, шестнадцать... То тут, то там мелькали его замечания о малейших ее жестах, выражениях лица, интонациях, верных и неверных поступках, будто он наблюдал за ней, не отрываясь, как художник за своей моделью... Не всегда это были похвалы, хотя последние явно преобладали – видимо, то, что Мастер так скрывал в жизни, он свободно выплескивал на бумаге. Но имелись и критические комментарии к описываемым ситуациям – впрочем, даже неудовлетворительные действия Авы находили у Мастера оправдание: «Сегодня с утра Ава впала в меланхолию и лень, свойственные скорее старой Ханум. На занятиях она была необычайно рассеянна и неаккуратна; днем я поручил ей самое простое задание в саду, но она не выполнила даже его, хотя прекрасно знала, что рискует вечерними историями (твой друг пытается хотя бы отчасти вернуть девочке то, чего она недополучила в детстве, и рассказывает ей сказки на сон грядущий; лишиться их для нее куда тяжелее, чем лишиться ужина). Когда Эрик выбранил ее, она опустила голову, но не сказала ни слова. Когда же он попытался добиться от нее объяснений, она по-прежнему упрямо молчала. Наконец, когда я уже собирался махнуть рукой и уйти к себе, она кинулась ко мне со слезами и призналась, что всю прошлую ночь ей снились кошмары о старой жизни. Ава снова сидела в Зале суда, а шах требовал от нее советов при вынесении приговоров, угрожая убить Ангела Рока, если она не одобрит зверских решений своего отца-палача. – Меня не так-то легко убить, – шутливо заметил я. – Знаю, – ответила она, несчастно глядя на меня и крепко цепляясь за мой рукав. – Но ужас в том, что мне было слишком легко согласиться. ...Стоит ли уточнять, что сказка Эрика этим вечером была особенно красивой и волшебной?» Ава прекрасно помнила, как мягок он был с ней после этого признания; как отвел в спальню и уложил в постель, заботливо укутав одеялом, и как потом своим серебряным голосом рассказывал ей о феях и единорогах, живущих в далеких северных лесах и играющих на лугу лунными ночами. Она запомнила ту историю без особого сюжета, но с чудесными, умиротворяющими картинками, особенно ярко, ибо Мастер показал ей иллюзии мест и созданий, о которых повествовал, как при первой их встрече во дворце показал шаху иллюзорный образ Тадж-Махала... Большая часть писем слилась в нескончаемую сагу о ее достижениях, и только единственная нота выбивалась из общего хора: сетования на то, что ему никак не удается сделать Аву Поющей. В каждом послании Эрик так или иначе жаловался на ее неспособность открыться слову и музыке вместе, при том, что он точно знал: она готова к этому как никто другой. «Словно что-то мешает ей ощутить себя настоящую до конца; словно все еще завален камнем вход в ту пещеру, из которой должен явиться на свет ее новый дар! – с досадой писал он и прибавлял: – Техникой она овладела – не овладеть не могла. Но разве в одной лишь технике дело? Для истинного пения ей не хватает чего-то самого важного, чего-то, что с избытком проявляется в ее игре на скрипке». «Стоит ноябрь, наконец-то посвежело, и моей Аве недавно исполнилось семнадцать, хотя она упорно продолжает считать своим днем рождения ту июньскую дату, в которую очнулась от долгого животного сна. Июнь на твоей родине – пора ночей незаходящего солнца. Пусть же солнце не заходит и в ее жизни даже зимою, пусть освещает оно каждый темный уголок своим немеркнущим светом, а уж Эрик позаботится о том, чтобы жизнь эта была не пустыней, а вечно цветущим садом». «Скрипка в руках Авы преображается в небесную синеву, точно мелодия льется наружу из ее глаз. Как прекрасны ее глаза, голубиные, голубые, напоенные чистой лазурью. Как чисты они и ясны, и как верно сказано: горе тому, кто замутнит эту ясность – лучше бы ему и вовсе не родиться на свет». «...Возможно, Эрику не удается научить ее петь, так как червоточина кроется в самом Эрике. Дорогой Г., моя Ава слишком безупречна, и больше всего на свете я боюсь ей повредить из-за неловкости или затмения». «Сегодня утром, выйдя из дома чуть позже, чем намеревался, я столкнулся с нею – она несла воду в дом из нашего колодца. В простом коричневом платье и с ведром в руках она напомнила мне образы Боттичелли. Золотые локоны и кроткие лазурные глаза... Красота, которая не ослепляет, а озаряет собой все, к чему ни прикоснется...» «Ава должна освоить тар, древний инструмент своей земли, и кто же лучше, чем Дауд, мастер музыкальных инструментов, с которым я познакомился после твоего ухода в Тегеране и который стал в ту пору единственным якорем, не давшим мне свалиться в бездну, научит ее этой премудрости? Этот человек, верный доктрине суфиев, ненавистной шахскому двору, чувствует музыку почти как ты...» «Сегодня мы читали «Федра». Она слушала меня, как всегда, сосредоточенно, точно дельфийского оракула. Но я и сам не понимал, что со мною творилось. Будто и вправду под моими лопатками, в точности как описано у философа, начали зудеть крылья; будто зуд этот и раздражал, и смягчал меня. Все тело кололо изнутри, будто мелкими иголочками, как бывает от игристого вина; я не мог усидеть на месте и зашагал по комнате, воображая, будто так влияет на Эрика хорошо знакомый и любимый текст. Я ведь знаю его наизусть, как и все, что когда-либо запало мне в душу; сотни раз крутил я в голове слова Сократа, утверждающие превосходство вечной красоты над бренной плотью, небесного начала над земным. Я стремился поделиться с Авой этим знанием, но сейчас все словно перевернулось в моей голове, кони в моей упряжи обезумели и тянули в разные стороны, а возничий не мог с ними управиться. И вот тогда-то это и случилось. Я уже открыл рот, чтобы продолжить фразу, и тут меня осенило, что то, о чем я всегда только читал, происходит вот сейчас, наяву. Ава вопросительно взглянула на меня, слегка изогнувшись; взгляд мой упал на ее шею – и, длинная и изящная, как у золотого лебедя, она вдруг показалась мне самым дивным, что существует на этом свете. Я почувствовал, что потеряю сознание или умру, если пробуду рядом хотя бы еще секунду, не дотронувшись до нее, не ощутив ее теплой, нежной, тонкой кожи под моими пальцами, не проведя ими от корней ее волос на детском затылке до той ямки между ключицами, которая – я знал – была мягкой, как ранняя листва, и которая так же, как листва на ветру, затрепетала бы под моей рукою... Ужас, охвативший меня, едва я осознал эту мысль, не поддастся ни одним словам. Я захлопнул книгу, кое-как прокаркал что-то невнятное, не понимая, что говорю – и выбежал из кабинета в тщетной попытке прийти в себя. Я окатил голову студеной водой из нашей бочки, которую сам только что наполнил для вечернего полива; схватился за мотыгу – она валилась из рук; начал бешено копать землю там, где она была тверже всего – но только натолкнулся на такую же твердую истину в своем сердце. Я уже никогда не приду в себя. Потому что я люблю ее – люблю, как никого раньше, люблю каждым вздохом и каждым взглядом, люблю от начала и до конца, от вершины скалы до ее основания. Люблю не только как дочь. Не столько как дочь. Люблю как свою невесту».

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!