пластиковая голова, пустотелое имя, цветы и нефть

25 июня 2025, 15:42

***

      Его имя было цветочным — прекрасным, солено-кислым, парализующим.       — Ран, — Леа взглянула на бархатистые лепестки. — Пишется как «орхидея»?       — Как орхидея, — он сидел рядом — ни близко, ни далеко; достаточно, чтобы не чувствовать тревогу, но достаточно для легкого волнения. — А ты как… ?       — У моего имени нет значения. Оно даже пишется катаканой.       «Пустышка. Полое, пустотелое имя», — мысль мелькнула, но с языка не сорвалась. Зашипела искрой на кончике, потухла под давлением — нельзя было унижать себя еще больше очередным кровопролитием. Вместо этого Леа облизнула расслаивающиеся губы и осторожно посмотрела на Рана. Ждала реакции. Удивления, вопроса наподобие тех, которые задают парни из школы, какой-нибудь комплимент.       Он сказал по-другому:       — Тогда я могу назвать тебя другим именем?       И закатал правый рукав толстовки.       — Видишь?       На его руке мягко шевелили крыльями татуировки бабочек. Маленькие, рассыпчатые, больше похожие на тени, которые обычно разбегаются по залитому лунным светом полу поздно ночью. Такая красивая галлюцинация, полупризрачное видение — красивое и недосягаемое.       Или голова-болванка, жженая и обугленная, как паленая пластмасса, играла с ней в двуличные игры?       — Это бабочки, — Леа завороженно моргнула. — Они живые, да?       — Можешь потрогать, — она услышала, как Ран улыбнулся. — Если хочешь.       Что-то внутри проваливалось. Мысли, эмоции, вменяемость — все будто обрывалось на половине пути. Волнение вязалось с интересом, интерес — с опаской. Она пьяна, телефон почти сел, переулок темный, а тело тяжелее окоченевшего трупа. Она успеет убежать, позвать на помощь, обмануть в случае опасности?       — Не бойся меня, — добавил Ран спокойно, практически нежно — как будто залез ей под зрачки и понял страх. — Но я уйду, если хочешь.       Слова ударили по голове обухом. Леа вцепилась в его запястье пальцами и прохрипела:       — Нет. Останься. Я не боюсь.       Почему «нет»? Это потому, что он красив красотой темно-синего послемрака? Или дело в голосе — успокаивающем и спокойном? В его ненавязчивости? В его «если хочешь» — в выборе, который он ей, в отличие от других, дает?       Пластиковая голова не понимала.              Пластиковая голова доверяла ощущениям — еканью в желудке, нервной, неясной дрожи, жару щек, ощущению новизны.       С какой стати пластиковая голова должна была знать, что это был призыв к побегу?       Ран улыбнулся. В темноте, разрезанной неярким светом фонарей, его улыбка казалась загадочной. Леа отзеркалила ее и скользнула пальцами с чужого запястья вверх. Удивительно холодная и удивительно бледная рука. Татуировки делали ее белее. Татуировки, кстати, заволновались, стоило ей коснуться — бабочки повели крыльями и вспорхнули выше, исчезли под тканью, испуганные, оскорбленные.       Леа восторженно засопела.       — Они живые. Как мои цветы, да?       Ее слова срывались на хрип. Красивый, глубокий, простуженный. Она почти видела себя со стороны — горячую, раскрасневшуюся, полупростуженную и уже год как безумную. Думала, какая она в его фосфорных глазах — нелепая, жалкая или просто глупая? Глупый, глупый ребенок, как повторял тот престарелый полицейский. Он смотрел на нее так, как обычно смотрят на ободранную кошку — такую сначала жалко, но потом она надоедает, ее вид становится мерзким, ее спешат выгнать, чтобы не чувствовать вины.       Так какой видел ее тогда Ран?       — Да. Они появились на днях. Из-за тебя, — добавил он. Улыбающийся голос делал тепло. Странно, что его тело было таким холодным, а дыхание — ровным.       Пластиковая голова бездушнее пустотелого имени — и от этого гораздо более опаснее.       Для нее самой, разумеется.       Леа обняла продрогшие колени руками и взглянула на Рана из-под ресниц. Его образ размывался, будто она смотрела на него через стекло, залитое дождевыми каплями. Даже присутствовал было неуловимым, без четких контуров, полурастворившееся в темноте тело казалось игрой разгоряченного воображения.       — Ты тоже почувствовал меня?       — Они почувствовали, — Ран дотронулся до татуировки. — Они не двигались, пока я не увидел тебя. — Красиво.       Самообладание наконец треснуло — с таким треском рвутся обычно бинты, обмотанные вокруг зашитых-перешитых, воспламеняющихся по ночам ран. Но на запястьях были лишь цветы — значит, все-таки лопнуло внутри.       Смешно, но это было от облегчения.       Рвота обожгла пищевод, язык, ударила в небо и тело судорогой. Асфальт царапал руки, сдирал лепестки; под коркой что-то горячо набухало, бурлило, не давало разогнуться. Касания к шее и лицу остужали, от кожи едва ли не валил дым. Леа невольно трескалась в чужих ладонях — довольно сложно оставаться в сознании, когда тебя выворачивает (во всех смыслах).       Сложно не цепляться за руки, которые не бьют, не лапают, не хотят уничтожить.       Сложно отвергнуть помощь того, кто может спасти твое сердце от омертвения.       Леа не хотела домой — дома ее не спасут.       Леа цеплялась за широкие ладони и еще не понимала, что ее не спасают — дома были кровать и распахнутый настежь шкаф.       После ей стало легче. Тело валилось не от жара, а от усталости; она позволила проводить себя до дома, позволила зайти на порог квартиры, позволила вбить номер в список контактов, позволила позвонить ей завтра, еще не зная, что будет позволять после все — гласно или негласно — на шею уже была накинута петля.

***

      Когда Ран позвонил ей в первый раз, время отчитывало третий час ночи — время, в которое одиночество чувствуется острее всего.       В эту долгую мартовскую ночь лил бесконечный дождь. Ровный шум смешивался с биением сердца и полумглой «Молока» The 1975. Глаза оставались сухими, не слипались, сон не шел — голова все еще гудела от первого в жизни похмелья. Чрево дома пустовало. Джун, исчезнувший вечером, обещал появиться только на следующий день. Убегал он из-за женщины. Из-за нее пах цветочными духами и старой косметичкой. Леа до Рана думала: «Джун ужасен»; после — «надеюсь, он счастлив».       Звон рингтона разорвал вой бесконечной ночной ночи. В желудке с хрустом зароились дремавшие бабочки. Вдруг стало тяжело дышать. Цветочное имя на дисплее загорелось пиксельными черными квадратиками. Перед тем, как нажать на левую кнопку, Леа поцеловала лепестки (на удачу).       Ран тогда начал разговор с легкого «как ты себя чувствуешь, Тёоко?» и «прости, что так поздно, но я почувствовал, что ты тоже не спишь». Леа помнила все слова, сказанные им в ту нескончаемую ночь, и после кромсала губы в смятении — неужели ей так мало было нужно, чтобы оттаять, очароваться и согласиться на встречу? Забыть о собственном страхе и превратить «нихера не романтично» в «у нас может получиться»?       Посмотреть в зеркало и попытаться понравиться себе? Сказать: «еще не все кончено»?       А что еще было нужно малолетней пьянице, катающейся по асфальту в поисках ямы для собственного добротного гроба? (ей нужен был человек, который засыплет ее землей)       На первом свидании (а все истории начинаются с первого взгляда/искры/встречи/телефонного разговора/сообщения/свидания/поцелуя/секса/удара/предательства) Ран был спокоен, как пугающе завораживающая мгла. И также красив. Такая режущая, скульптурная красота, будто бы выточенная холодным лезвием. О нее легко порезаться — поэтому она так пленительна. Кто-то может провести самым кончиком пальца и остаться без руки, кто-то — облизнуть и сплюнуть без единой капли крови.       Кажется, все в нем предвещало ее погибель. И его осторожный, вскользь брошенный вопрос:       — Почему не хочешь избавиться от цветов?       От меня?       Очарованно-зачарованная пластиковая голова не поняла. Она ответила горячим ртом:       — У меня есть много любимых вещей… я не хочу потерять это чувство.       Не хочу переставать влюбляться — в людей, в песни, в голоса, в книги, в закаты, в океан. Перестать их любить. Джуна, Хикари, балет, и, может быть, тебя.       Кто хочет жить без любви?       Леа тогда не знала, что нужно было спросить его об этом же. Спросить: «ты хочешь оставить цветы?», чтобы потом не спрашивать «для чего такому, как ты, вообще любовь?»       Тогда она была очарованна тихо потрескивающим под ребрами костром и не думала ни о чем, кроме цветов на своих запястьях. И все было так прекрасно — вечер, два стула под крышей комбини, теплый весенний дождь, мокрые носки кед. Леа узнала, что у Рана есть татуировки, младший брат, мотоцикл, собственная квартира и нет родителей. У него была аллергия на цитрусовые и острая неприязнь к острой еде. Ему нравилась сладко-кислая вишня, нравилось объедаться аскорбиновой кислотой. Он сам пах чем-то ускользающее-амбровым и звенел цепочкой, обернутой дважды вокруг жилистой шеи.       И ему не нравилось ее имя. Тёоко — настаивал он. Леа слабо протестовала — новое казалось ей слащаво-детским, больше похожим на кличку. Ран согласился и замолк. Стало мрачно, и висок мгновенно уколола вина — не слишком ли она была резка? Другой пульсировал мыслью — «ты не обязана соглашаться с ним». Но ни один из них не пронзило осознанием «это — ловушка».       Тогда она согласилась. Подумала про себя, что романтичное (пусть и немного детское) имя гораздо красивее пустого. Ран улыбнулся, сказал, что она милая и стукнул ее банкой Coca-Cola по лбу. Бальзамный взгляд и притаившееся за зрачками нечто заставили впервые ощутить Леа настоящее желание — это что-то вроде короткого спазма, после которого солнечное сплетение превращается в расплавленную пластмассу и пачкает органы золотисто-желтым, переливающимся. Липкое и горячее, болезненное чувство.       Болезненнее того, которое вызывали кипяток-ладони.       Леа стыдливо отогнала образ прочь. Возрождать в голове мысли о чужом запахе, теле и голосе приравнивалось к предательству самой себя. То, что она чувствовала с Кейтаро, было противоположным — грязным, мерзким и склизким, как стекающий по коже смешанный со сладостью геля пот. Это едва ли можно назвать чувством или ощущением. Это больше похоже на вязкую нефть, забившуюся в глотку — комки можно выскрести только если засунуть в рот два пальца и задержать дыхание, чтобы не захлебнуться чернотой. Хотя бы попытаться, черт возьми, ведь выжить, когда тебя душат, пытаются все.       Леа снова почувствовала себя ненастоящей. Такой же пустотелой, как злополучное имя святой мученицы. Внутри как будто ничего не было, кроме цветов и нефти.       Ей хотелось заполнить бездну. Чем-нибудь. Кем-нибудь.       Ран не заметил, что она сникла. Его вопросы сыпались как ножевые — она не успевала отбиваться от них, поэтому не сопротивлялась. Идеальная жертва. Ягненок. Жертвенный и наивный, с огромными глазами в которых жирно поблескивающее перемешано с осколками бутылочного стекла и разорванными сухожилиями. Не лебедь, не бабочка, не ангел (с отрезанными крыльями; со сколотым, сбитым железным каркасом, облепленным окровавленными комками перьев; с переломанным хребтом) — агнец.       В его фосфорные глаза была вшита аккуратными стежками призма двустороннего насилия. Так он смотрел на мир, так он смотрел на нее.       Она рассказала о дяде, о смерти обоих родителей — вскользь, торопливо, боясь расспросов о них, проклятых и горячо любимых, — о коллекции своих пластинок, любви к горячим напиткам, вишне, меду-суфле и нелюбви к красному цвету, громким людям и дынной газировке. О школе и нескольких друзьях. О балете.       Последнему Ран удивился — впоследствие Леа узнала, что такое происходило с ним редко. Его праздная невозмутимость с хрустом слетела, как шелуха, взгляд стал внимательнее. Вспыхнувший на дне зрачков интерес чем-то напоминал темно-оранжевый огонек сигареты.       Опасный. Если его потужат о кожу, будет больно.       — Поэтому ты такая худая? — в его голосе чувствовалось участие. — Диеты?       Щеки стали бархатисто-персиковыми от смущения. Нет, их не мучают диетами. Она просто такая сама по себе. От природы? Да, можно и так сказать. У нее небольшие проблемы с приемом пищи, но это скоро пройдет. Нет, ей нравится заниматься балетом. Да, она участвовала в трех представлениях в театре. Насколько все серьезно, покажет только время. Прима? Нет, но может стать ею в будущем. Да, ей хочется продолжать. Преподаватели? Хорошие. Правда, не все. Что с ними нет так? Превышают свои полномочия. Но пока все нормально.       Ведь эти касания уже вроде как стали для нее нормой.       — Тебе идет, — сказал Ран, заглянув ей в глаза. Два сигаретных огонька в глубине зрачков зачаровывали. Леа почувствовала, что болтается в промежуточном состоянии — где-то между опьянением и похмельем. — Быть балериной. Хочу как-нибудь увидеть тебя в зале.       Горячая пластиковая голова снова очаровалась. Снова кивнула, порозовела и пролепетала скомкано-отчаянно-благодарное:       — Спасибо.       Перед расставанием Ран купил ей ванильное мороженое с кофейным топпингом, потрепал по голове и приказал беречь себя. Больше не напиваться, побольше улыбаться. И есть. Тогда Леа улыбнулась ему (робко, белея — она была не в себе) и попросила снова показать ей скрытых под кожей бабочек.       — В следующий раз, — он спрятал руки в карманы и вонзил улыбку ей под ребра. — Я позвоню, Тёоко. Хороших сновидений.       И будто бы проклял, обрек на самого себя — одно сплошное нефтяно-цветочное сновидение.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!