ПРОЛОГ. Сломанное и утраченное

23 ноября 2025, 14:58

Лиля, ноябрь 2015 — январь 2016

Вспышка. Скрежет искорёженного металла. Женский крик. Мир, сузившийся до тугой вращающейся спирали. Удар. Темнота. Всё с начала, снова и снова, пока не оставалась только боль. Она рождалась в затылке, разливалась по конечностям, проникала в каждую клетку и погружала в благословенное небытие, в тёмные воды Стикса ли, Леты, или другой безымянной реки. В этот раз волна принесла с собой звук — ровный монотонный писк, пульсирующий в висках, ещё — солёный железистый привкус во рту, запах хлорки и спирта. Потом пришёл свет — безжалостно вспорол веки, вгрызся в затылок новым витком боли. Дрогнули ресницы. Хриплый стон застрял в горле. Писк участился, навязчивый, пронзительный. — Очнулась, — сообщил голос рядом. Сухой, профессиональный, чужой. Вокруг послышалось движение, чьи-то руки деловито касались её безвольного тела, слова доносились как сквозь вату, а сознание уже уплывало обратно во тьму. Несколько часов — или дней, или недель — спустя удалось открыть глаза. Картинка дрожала, расплывалась: белый потолок, бледно-зелёная стена с облупившейся в углу штукатуркой, опутавшие её разноцветные змейки проводов, монитор с размытыми пляшущими цифрами, ломаными линиями, измеряющими, сколько жизни ещё течёт в этой хрупкой истерзанной человеческой тушке. Трубка царапала горло, слов не было, только хриплое мычание. — Тише, тише, девочка, — пролилось над ухом, ласково, как будто издалека. Мама? Мысль, тревожная, неоформившаяся — скрежет металла, женский надрывный крик — прошла по краю сознания, обожгла и растворилась в тумане. Руки, тёплые сквозь латексные перчатки, освободили словам путь, смочили пересохшие губы. Она моргнула, медленно, тяжело, веки будто налились свинцом. Поискала глазами источник голоса. У кровати сидела женщина, незнакомая, в медицинской маске и белом халате. Расфокусированный взгляд зацепился за бейджик на груди — буквы наплывали одна на другую, не разобрать. Лицо уставшее, но доброе. Глаза за очками, тронутые сеткой морщин, смотрели участливо, с тем оттенком жалости, который не сулил хороших новостей. — Ну здравствуй, Спящая красавица. Как зовут тебя, помнишь? — Лиля… — язык не слушался, неповоротливым слизнем барахтался во рту. Женщина кивнула, сверилась с показаниями приборов, сделала какие-то пометки в прикрепленном к планшету листке. — Ты в больнице. Попала в аварию. Будешь жить, это главное. Лиля попробовала пошевелиться, но тело превратилось в мешок с песком. Боль сверлила виски, вопросы роились в голове и распадались — на вспышку яркого света, автомобильный гудок, звон разбитого стекла. С ней был кто-то ещё… — Мама… — едва различимо сорвалось с губ. Женщина не расслышала, или сделала вид. — Отдыхай, побереги силы, — веки опускались, мир перед глазами растёкся акварельными пятнами, голос растаял в тумане. Но теперь вместо ласковой обволакивающей тьмы пришёл сон, слишком тревожный, слишком реалистичный. Салон их старенькой «Киа», Лиля на заднем сиденье, по стеклу ползут дождевые капли. Выбрав две, она следит за их траекториями: какая быстрее доберётся до края. В машине работает обогрев, а снаружи зябко, неуютно, пальцы моментально стынут, и ветер пробирается под воротник. На душе так же пасмурно, грызёт какое-то смутное предчувствие. Автомобиль преодолевает выбоину на дороге, его чуть подбрасывает, и Лиля прикусывает щёку. На языке остаётся вкус соли и железа. Папа ведёт машину, что-то вполголоса рассказывает маме, сквозь шум дороги, бормотание магнитолы и собственные мысли не слышно. Лиля перехватывает его взгляд в зеркале заднего вида: он улыбается, подмигивает: «Выше нос, Мышонок». Мама смеётся, листает радиостанции. Они вместе уже лет 20, но всё ещё дышат друг другом, как в первый год. Их любовь — целый мир, всеобъемлющий и несокрушимый, а Лиля — плод этой любви, часть этого мира. Иногда, когда родители опять держатся за руки и целуются, как подростки, она даже задаётся вопросом: нуждаются ли они в ней так же сильно, как друг в друге? В такие моменты папа вовлекает их обеих в объятия, говорит: «Мышка и Мышонок, мои любимые девочки», а мама ерошит ей волосы. Магнитола ловит радио «Ретро». Заслышав первые ноты, Лиля чувствует на губах улыбку, хотя неясное беспокойство продолжает сдавливать грудь. «Фарфоровая леди». Мама обожает эту песню. Ей и самой нравится. Попса, конечно, но есть в музыке что-то светлое, чистое, проникновенное. Не зря ведь звучит из каждого утюга уже почти десять лет. Говорят, автор (Андрей Скворцов — Лиля припоминает имя из глянцевых журналов) посвятил её своей жене. Маму трогают красивые истории о любви. Она подпевает, оборачивается к дочери: глаза сияют, на щеках лёгкий румянец. Несмотря на стылый ноябрьский мрак за окнами, Лиле очень тепло. Яркий свет заливает их уютный островок так внезапно, что она даже не успевает понять, что происходит. Огни фар встречного автомобиля бьют в глаза, заставляют зажмуриться, и через секунду всё сливается воедино: затухающая мелодия песни, воющий на одной фальшивой ноте гудок, скрежет сминающегося металла и звон стекла, женский крик — мамин крик — пронзительный, оборвавшийся слишком резко. У Лили закладывает уши, перехватывает дыхание, мир вокруг движется неправильными рывками, крутится, как барабан стиральной машинки, верх и низ меняются местами. Её отбрасывает назад. Резкий удар затылком выбивает искру боли, в которой тонет всё. Остаётся только темнота, мутные воды забвения и монотонный писк датчика. Звук не позволяет сознанию уплыть, становится всё ближе, ввинчивается в виски и заставляет открыть глаза. — Мама… — прошептала Лиля, очнувшись в той же палате. Трубок и проводов поубавилось, у кровати стояла худощавая незнакомая девушка, судя по форме, медсестра, и деловито меняла капельницу. — Мама? Папа? Где они? — спросила Лиля настойчивее. Горло саднило и собственный голос казался ей чужим. — Ты в реанимации. Сюда никому не положено, — прозвучала в ответ сухая формальная полуправда. Медсестра не смотрела ей в глаза и, закончив с капельницей, поспешно вышла в коридор. Дело не в этом, понимала Лиля. Но позволила себе завернуть знание, холодное и острое, как скальпель, в мягкую тёплую надежду. Может быть, родителей и правда к ней не пускают. Может быть, они в другой больнице. То, что не сказано вслух, не существует.

***

Потянулись дни и недели, вязкие, как придорожная грязь, серые, как ноябрьское шоссе под дождём. Лиля плыла от одного временного отрезка к другому в медикаментозном забытьи, изредка выныривая на поверхность, — понемногу, всё чаще, всё дольше могла держать глаза открытыми. По большей части ей не снилось ничего, но если сон приходил, то всегда один и тот же. Капли дождя на стекле. Песня. Папина улыбка. Мамины ямочки на щеках. Ослепляющий свет. Гудок. Скрежет металла. Крик. Удар. Чернота. Каждый раз, приходя в себя, она спрашивала о родителях, и каждый раз получала скорее не ответ, а его красноречивое отсутствие. Вокруг сменялись лица, помимо женщины с нежными тёплыми руками и уставшим взглядом — как выяснилось, заведующей нейрохирургическим отделением — и медсестры с сухим, немного грубым голосом, мелькало много других. Лиля рисовала бы их, но связь между телом и сознанием была ещё слишком хрупка, она едва могла пошевелить левой рукой, правая была закована в гипс, голова начинала болеть от любого громкого звука, от яркого света лампы, взгляд с трудом фокусировался на людях и предметах, образы из сна наслаивались на реальность. Её вертели, как тряпичную куклу, опутывали проводами, цепляли датчики, по прозрачным трубкам в кровь струились субстанции, призванные разжечь едва не угасшую искру жизни в стабильное пламя. Здесь привыкли к чужой боли и превратили её в рутинную работу, отсекали безнадёжно сломанное, перекраивали то, что ещё можно было спасти. С тем, что людям не под силу, справлялось время. Для всех текло ровным потоком, Лилю захлёстывало волнами. Очередное пробуждение застало её уже в другой палате, с ещё двумя пустующими кроватями и иным оттенком тошнотворно-больничной зелёной краски. Здесь было окно, за окном крупными хлопьями падал снег, на стекло кто-то наклеил снежинки из бумаги. На стене — серебристый «дождик», мордочка мультяшной обезьянки, цифры — 2016, верхний край единицы уже отклеился, и она понуро свешивалась к полу. Отголоски прошедшего Нового года. Во сне была осень. Капли дождя на стекле. Мокрый асфальт. Начало ноября. — Давно я в больнице? — спросила Лиля, и всё тот же участливый голос ответил: — Два месяца с небольшим. Женщина обрела имя — Вера Григорьевна. Она рассказывала Лиле о её состоянии, заставляла такие слова, как субдуральная гематома и отёк мозга звучать буднично и нестрашно, как временное неудобство. Лиля всё равно почти не слушала, ухватилась за другую тревожно скребущуюся в одурманенном лекарствами сознании мысль. Два месяца. За это время её неутомимый папа нашёл бы способ к ней пробраться, если не лично, то написал бы записку, попросил бы на словах передать: Мышонок, мы любим тебя. Молчание означало только одно, и теперь она уже не могла заставить себя задать вопрос снова: ответ мерцал за стёклами очков врача, усталым сочувствием осел в глубине серых глаз. Правда настигла Лилю позже, скользнула в зазор между сном и явью, не предназначенная для её ушей и оттого неприкрытая. Голоса персонала, привыкшего уже, что, хотя её физическая оболочка в палате, сознание пребывает где-то далеко, текли, сплетаясь с мерным писком датчиков, убаюкивали. Одна медсестра снимала показания приборов, другая заполняла медкарту под диктовку. — Субботина Лилия Александровна, 22 мая 1998 года рождения… — напомнила первая. — Это та девчонка, у которой погибли родители? — спросила вторая с почти естественнонаучным любопытством. — Оба сразу, надо же… Никому не пожелаешь. Вот так очнуться и узнать, что ты сирота… Коллега шикнула на неё, в ужасе округлила глаза, но было поздно. Лиля услышала, и реальность, которую всё сложнее было прятать за недомолвками, ударила слепящим светом фар, вонзилась под кожу осколками стекла. Тело ответило адреналиновым рывком, ослабленное, изломанное, вскинулось на кровати. Отклеился датчик на груди, на высокой истерической ноте запищал монитор, палата пришла в движение, наполнилась гулом и суетой. Где-то совсем рядом завыло какое-то животное — может, собака? — хрипло, надрывно, с глухим отчаянием. Картинка перед глазами размывалась, по щекам текла горячая солёная влага. Лилю держали чьи-то руки, ей что-то говорили, но слова не могли пробиться сквозь шум в ушах и этот звериный рёв. Она всё думала: откуда в больнице собака? неужели недосмотрели? ей, наверное, ужасно больно, почему никто не поможет? И только когда плечо обожгло жалящим уколом и мир начал погружаться во тьму, а дыхание стало выравниваться, она поняла, что вой рвался из её горла. Рядом сидела заведующая, и Лиля отстранённо отметила, что морщинки в уголках её глаз стали глубже от чужого горя. — Тише, девочка, тише, — Вера Григорьевна прижала её к себе и укачивала, как ребёнка, пока тяжёлый, искусственно вызванный сон не взял своё. Так качала когда-то мама, в далёком детстве, оказавшемся вдруг по другую сторону пропасти. А ещё раньше, совсем недолго, боязливо и неумело — неловкие тонкие руки, которые Лиля не могла помнить.

Ирина, январь 2016

Теперь эти руки разбили чашку. Из костяного фарфора, дорогую и изысканную, как любой предмет обстановки в московской квартире, где они заправляли всем. Осколок вспорол белую кожу, побежала алая струйка. Другие ладони, сухие, надёжные, сжали пальцы, погладив гладкий ободок обручального кольца. — Оставь. Я всё уберу. Давай перевяжу, — мужской голос звучал музыкально и ласково. Женский ответил резко и надрывно: — Не надо. Сама. Всё кувырком. — Перестань, это всего лишь чашка, — мужчина приобнял женщину, поцеловал в висок, она кивнула, но понимала: не в чашке дело. Что-то липкое, тревожное терзало её и в этот день, и уже несколько месяцев: может, необъяснимое природное чутьё, а может, обычная сезонная депрессия. На ночь она забыла принять снотворное и проснулась от надрывного младенческого плача. Муж, как всегда, спал спокойно и безмятежно — наверное, видел во сне свои летящие мелодии, за которыми (в последнее время всё чаще тщетно) гнался наяву. Она выскользнула из его объятий, неслышно ступая, прошла в комнату дочери. Бросила взгляд в окно — за стеклом бушевала метель, поднимала из небытия всё, что осело в глубине души и что не стоило тревожить. Именно в это время года, не запятнанное никакими памятными датами, ей почему-то всегда было труднее всего держаться. Вздохнув, она обернулась к спящей девочке, поправила одеяло, легко коснулась губами лба. — Ир, чего ты? Иди спать, — сонно буркнула та. Ей вот-вот должно было исполниться 14, она заявляла, что плачут только слабаки, и в жизни Ирины появилась не младенцем, а уже довольно своенравной особой. Муж, тогда извинявшийся за дочь в кризисе трёх лет, теперь в каждом её шаге усматривал проявления переходного возраста. Ирина же узнавала характер и чувствовала родство, пускай и не кровное. — Сон дурной, Лиз, — отмахнулась она. Девочка разлепив глаза, села на кровати, похлопала по матрасу рядом с собой. Увидев влажный блеск на щеках мачехи, хмыкнула: — Ревела, что ли? — обняла как будто нехотя, и усмехнулась: — А как же наше любимое? Кошмары — в ад, пинком под зад? — Кто тебя этому научил? — притворно ужаснулась женщина. — Ты, хоть папа и не верил, — хмыкнула Лиза. — Тебя это смешило, и ты переставала бояться, — Ирина крепче прижала дочь к себе, обнимая сразу и её, и ту, другую, чьего имени не знала и, наверное, уже давно не желала знать. Только бы младенец из её снов прекратил уже наконец так отчаянно звать мать, которая не придёт.

Лиля, январь — май 2016

Психолог, которого направили к Лиле, будто сошёл со страниц рекламного буклета: подтянутый мужчина средних лет, с аккуратной бородкой и отглаженным воротником, лишённый острых углов, белозубый, располагающий к себе. Она поспорила бы, что в кармане своего медицинского халата он носил горсть конфет для маленьких пациентов. Впрочем, он был уполномочен сообщить такие новости, какие не подсластила бы и дюжина карамелек. Представился как Илья Иванович Муромцев. В прошлой жизни такое сочетание, возможно, позабавило бы её. Теперь лишь мелькнула злая, саркастичная мысль: интересно, парализованным жертвам ДТП он рассказывает, что даже если 33 года пролежать без движения, у них всё равно есть шанс? Он говорил медленно, тщательно подбирая слова, хотя безжалостная правда, сказанная между делом, уже обрушила мир Лили и погребла её под обломками. Лобовое столкновение на скользкой дороге. Трагическое стечение обстоятельств. Родители погибли на месте, спасти их не было никакой возможности. Водитель второй машины скончался от полученных травм в реанимации два дня спустя. Она единственная осталась в живых. Её спасло чудо. Она сможет восстановиться, выйдет из больницы на своих ногах почти здоровым человеком — но впереди много работы. — Да. Я вообще везучая, — холодно ответила Лиля, встретившись глазами с Муромцевым. Его взгляд, ясный, профессиональный, препарировал её реакции, будто подбирал им место на шкале. Отрицание горя осталось позади, там, где она ещё пыталась верить уклончивым отговоркам медперсонала. Должно быть, ей вкололи лошадиную дозу транквилизатора. Лиля прислушивалась к себе и не ощущала ни боли, ни гнева — только холодную сосущую пустоту, чёрную дыру. Чудо. Какое издевательство… Она отвернула голову, не желая ни с кем разговаривать. Под закрытыми веками ждала темнота, и уже не получалось провалиться в последние мгновения, когда они были вместе, папа подмигивал ей в зеркало заднего вида, а мама пела. Две части одного целого, родители не смогли бы жить друг без друга, и ушли вдвоём, а Лиля осталась выброшенным на берег обломком, лишней деталью. Забери меня, просила она у слепящей вспышки встречных фар, у пасти, оскалившейся битым стеклом и смятым железом, но время продолжало течь, ровные сигналы приборов отсчитывали секунды, часы и дни. Тело, истощённое, чужое, превратившееся в объект врачебных манипуляций, вопреки всему стремилось к жизни. Сломанные кости срослись, рука освободилась от гипса и пускай онемевшая, непослушная, снова принадлежала ей. Днём приходил Муромцев или Вера Григорьевна, рядом вертелись медсёстры, чьи имена Лиля даже не трудилась запоминать. Внутри словно дернули рубильник. Травма головы, медикаменты, утрата — может быть, всё вместе — отключило в ней желание к кому-то тянуться, чего-то ждать. От душеспасительных бесед раскалывалась голова, от жалости во взглядах в груди поднималась волна болезненного раздражения. — Ты привыкнешь, девочка, — говорила завотделением, и Лиля хотела бы с ней поспорить, но лица родителей перед внутренним взором становились всё менее чёткими. Годы, прожитые до аварии, смазывались, таяли, утекали сквозь пальцы. Её сажали в кресло-каталку, отвозили на процедуры и привозили обратно, она с покорностью робота выполняла рекомендации, но сама себе не могла ответить, зачем это всё. Ночью в палате становилось темно и тихо, только мерный писк монитора да подсвеченный фонарями снег за окном. Белые хлопья заметали всё, чем она была вне этой больницы, всё, что знала о себе. Всему приходилось учиться заново, словно Лиля опять стала младенцем: жевать твёрдую пищу, пользоваться столовыми приборами, сначала — сидеть, потом — стоять с поддержкой медсестёр. Руки были деревянными, роняли предметы, проносили ложку мимо рта, ноги тряслись и подкашивались. Когда-то привычные действия отнимали все силы, и она черпала энергию в проблеске злости, в единственном не прогоревшем угольке, оставшемся внутри. Лиля попросила зеркало — и не узнала себя в нём. Неровный короткий «ёжик» волос, глаза с залёгшими под ними тенями, занимающие пол-лица, землистая кожа, заострившиеся линии и взгляд холодный, как у рептилии, почти мёртвый. Попробовала улыбнуться, вышла кривая ухмылка. Прежняя жизнерадостная девчонка с цветными прядками в причёске, со своими амбициями и мечтами, смешливая и сентиментальная, исчезла. Она удалялась в небытие на заднем сиденье автомобиля по мокрой от дождя дороге под светлую и искреннюю песню о любви, которая теперь превратилась в саундтрек к её кошмарам. Несколько месяцев отделяли её от 18-летия, и взросление началось с жестокого обряда инициации. Впереди ждал чистый лист, прошлое тонуло в тумане, а будущее не было написано. Когда ей разрешили вставать, когда удалось, вцепившись в уверенное предплечье медсестры, на дрожащих подгибающихся ногах сделать несколько самостоятельных шагов по палате, она подошла к окну, взглянула вниз. Там был воздух — морозный, свежий. Там продолжалась жизнь: во внутреннем дворике прохаживались кажущиеся с высоты игрушечными, человечки, хрипло переругивались вороны. От мысли о том, что её собственная история, сейчас поставленная на паузу, однажды продолжится за пределами этих бледно-зелёных стен, кружилась голова, к горлу подкатывала тошнота, а во рту появлялся солёный привкус. Муромцев приносил детские игрушки: бесконечно заставлял нанизывать на нитку крупные бусины кричащих цветов, проводить пластиковую мышь по извилистым желобкам к куску сыра, шнуровать, застёгивать пуговицы, жать на кнопки и крутить шестерёнки — восстанавливать мелкую моторику. Шнурки путались, мышь застревала на полпути от цели, а бусины раскатывались по полу, выскальзывали из одеревеневших пальцев. В очередной раз не справившись с заданием для двухлетки, Лиля не выдержала, отшвырнула от себя цветастую дощечку. Психолог усмехнулся в усы: — Злишься, значит, выздоравливаешь. Над броском ещё нужно поработать. Лиля не смогла бы сказать, сколько неотличимых друг от друга дней перетекли один в другой, прежде чем, вернувшись с процедур, она увидела в палате женщину. Та стояла спиной, отвернувшись к окну, невысокая, светловолосая, дневной свет и снежная белизна ударили в глаза, и сердце Лили ухнуло вниз. Мама, уколола на миг абсурдная, глупая надежда. Женщина, услышав шаги медсестры, шелест колёс по полу, оглянулась: — Здравствуй, Лилечка. Эмма Яковлевна, преподаватель истории искусств и её классный руководитель, казалась в этой обстановке пришелицей из другого мира. Ученики привыкли видеть её в блузах в цветочек, посреди творческого хаоса, и больничный халат, общая стерильность помещения сразу делали её старше, стирали краски с лица. Лиля встала ей навстречу — шатко, неуверенно, и прочитала во взгляде учительницы растерянность пополам с жалостью, будто та не знала, как обращаться с ней такой, сломанной. Объятие вышло неловким, сумбурным, Лиля стояла, оцепенев, вытянув руки вдоль тела, позволила пожалеть себя, хотя тут же захотелось отмыться. Эмма Яковлевна рассказала, что оформила временную опеку — всего на несколько месяцев, до совершеннолетия, необходимая формальность. — Я подумала, лучше знакомый человек, чем… система, — она пожала плечами, избегая смотреть прямо в глаза. — Спасибо, — кивнула Лиля. За порогом больницы её ждало множество бюрократических вопросов, с которыми она прежде никогда не сталкивалась: вступление в наследство, оплата счетов, взрослая свобода, но и ответственность. Она доверяла наставнице и была признательна ей за этот благородный жест, продиктованный чувством долга, но понимала и то, что для педагога, у которой дома были трое своих шумных, требующих внимания детей, муж и собака, она стала скорее очередной внеклассной нагрузкой. Эмма Яковлевна не смогла бы заменить ей мать, да и не пыталась. Сглотнув плотный давящий ком в горле, Лиля спросила про похороны: она ведь даже попрощаться с родителями не смогла. — Запомни их живыми, — горестно вздохнула женщина, снова прижав её к себе, пообещала после выписки непременно отвезти её на кладбище. Настолько страшно, что нельзя смотреть? – кольнуло в груди. Смерть, прежде как будто лишь гипотетическая, обретала контуры, получила подтверждение. Эмма Яковлевна, казалось, ждала от неё слёз, но заплакать с того самого срыва больше не получалось. Чувства и реакции смёрзлись в одну твёрдую глыбу, давили изнутри но не проливались наружу. Учительница принесла с собой кое-какие артефакты из прошлой Лилиной жизни: немного одежды, тапочки, её любимую кружку с забавным мышонком, но главное — планшет, папин подарок на прошлый день рождения. В нём было заключено всё, что когда-то имело для неё значение. Пальцы замерли над кнопками, помедлив, боязливо пробудили устройство. Яркий чехол лавандового цвета, облепленный наклейками, любовная парочка из сериала на заставке — это было теперь таким детским, таким… чужим. — Ты сможешь рисовать, — напомнила Эмма Яковлевна. Лиля тапнула по иконке программы, поняла, что нужные настройки засели в голове прочнее, чем предшествующие аварии воспоминания — может быть, потому что не имели эмоциональной окраски. Летом и осенью она активно осваивала диджитал, и хотя предпочитала материалы, которых можно коснуться: нежную акварель, пастель, от которой на пальцах и одежде оставались разноцветные следы, — не могла не признать и удобство современных технологий. Здесь, в стерильной чистоте палаты, оно было очевидно. Но планшет не был просто инструментом: в галерее, в «облаке» умещалось то, что частично утонуло в ноябрьском тумане, в медикаментозном забвении. Оставшись одна, Лиля открыла папку с фотографиями и видео, при учительнице не стала, испугалась собственной возможной реакции. Беззаботные, безоблачные дни, летний отпуск и семейные праздники, мамины веснушки и переливчатый смех, папин ободряющий голос за кадром и спокойное уверенное выражение лица на портретных снимках. Объятия, нежные, но неразделимые. Пересечение взглядов, тонкая нить между ними, которую не смогла оборвать даже смерть. Её, Лилина, улыбка от уха до уха. Это не я, вёртким ужом шевельнулась мысль, и больше ничего, холодная бездна, будто она смотрела рекламный ролик про абстрактно счастливую семью. Она ждала, что станет трудно дышать, что захочется выть, или плакать, или кричать — чего угодно, но не этого отчуждённого равнодушия. — Я что, психопатка какая-то? — спросила она у психолога следующим утром. Тот поскрёб бородку, взглянул без извечной снисходительности взрослого к ребёнку, пояснил: — Так проявляется травма. Как бы срабатывает предохранитель. Мозг отключает те эмоции, которые ты не можешь вынести. Тем более, что силы нужны на физическое восстановление. Но боль вернётся позже, когда ты будешь к ней готова. Так что нет, ты не психопатка. Теперь у неё появилась связь с внешним миром — телефон смешался с грудой битого стекла, пластика и металла на скользком шоссе — и подключившись к работающему с перебоями больничному вайфаю, она пролистала новостную ленту, зашла в соцсети. Жизнь стремительно неслась вперёд, и только в этих стенах время было нелинейно, то останавливалось, то делало резкий скачок. Красными цифрами на иконках приложений взывали к ней непрочитанные сообщения: тонна спама, поздравления с праздниками от тех, кто ничего не знал, тревожные вопросы от тех, кто знал чуть больше, — ни одно не стоило ответа. С мрачной решимостью Лиля удалила один аккаунт за другим — умерла так умерла. Девчонка, простодушно смеющаяся с аватарок, была другим человеком. Оставила мессенджер для связи с педагогом, предупредила: всё в порядке, продолжаю информационный детокс. Завотделением гаджет не оценила: опасалась излишней нагрузки на нервную систему и предрекала усиление головных болей и общую отрицательную динамику. Психолог возражал с той горячностью, какую Лиля в нём не предполагала: девочке нужно возвращаться к привычным занятиям, социализироваться, вспоминать, привыкать к информационному потоку. Поручился под свою ответственность, взяв с Лили обещание не слишком напрягать глаза и не просиживать в интернете ночи напролёт. Она действительно вернулась к рисованию — единственный способ не сойти с ума от скуки, созидать, а не валяться бесполезным мешком в промежутках между гимнастикой и процедурами. Пальцы не слушались, стилус выскальзывал из них, контуры выходили ломаными, словно проведенные детской рукой, но умение в паре линий ухватить суть объекта осталось при ней. Муромцев с удовольствием позировал для первого портрета: Лиля изобразила его чуть более плечистым, этаким былинным богатырём, и это ему, кажется, польстило. Постепенно удавалось снова подчинить себе собственные руки, и она бесконечно набрасывала чужие лица или на экране планшета, или обычной чёрной ручкой в принесённом классной скетчбуке. Рисовала всех: Веру Григорьевну — всегда усталую, но с лучистыми глазами и ласковой улыбкой; учительницу — встревоженную, растерянную, скорбящую больше, чем она сама; медсестёр и других пациентов; владелицу рекламного агентства, интервью с которой каким-то образом оказалось у неё в рекомендациях — бизнес-стратегии, конверсия, виральность, воронки продаж, зачем ей эта скукотища? — но в которой намётанный взгляд художника усмотрел диссонанс между внутренним и внешним. Но никогда — родителей и никогда — автопортреты. Стараниями Эммы Яковлевны палата в часы посещений превратилась в проходной двор. К Лиле приходили одноклассники, щедро осыпали её сочувственными возгласами и новостями. Они были юными, живыми до неприличия, на пороге совершеннолетия, их волновали такие банальные радости и горести: предстоящие экзамены, выпускной, кто с кем начал встречаться, кто, наоборот, расстался. Лиля слушала, вежливо кивала, изо всех сил делала вид, что не презирает каждого из них за их игрушечные проблемки. Поругалась с мамой? Серьёзно? Может, махнёмся? Они хотели вырваться из-под опеки родителей — но дома их всегда кто-то ждал. Лиля не могла не замечать, как недавние друзья отводили глаза, как напряжены были их плечи, как они, рассмеявшись слишком громко, вдруг одёргивали себя. Как спешили поскорее уйти и избегали касаться, подходить слишком близко, как будто её горе передавалось воздушно-капельным путём. Она стала для них ожившим трупом, бельмом на глазу, напоминанием о том, что всему приходит конец, что один дождливый день может перечеркнуть любые планы на будущее. Лишала их этой роскоши — верить, что всё плохое происходит где-то далеко и никогда не случится с ними. — Не заставляйте ребят приходить, — попросила Лиля учительницу в следующий её визит. — Так только хуже, и им, и мне. И посещения сократились. Одноклассники, сочтя общественно полезную работу выполненной, с облегчением навещали её всё реже, а потом и вовсе перестали. Осталась только Таня — некогда лучшая подруга, соседка по парте, теперь, похоже, взяла на себя миссию по спасению безнадёжных. Она приходила каждый день, отбывала повинность в палате, гуляла с Лилей во внутреннем дворике больницы, поддерживала под руку, заполняла паузы в разговорах бессмысленной болтовнёй. Лиля молчала, наблюдала, как две вороны дерутся за хлебную корку, как на деревьях проклёвываются клейкие зелёные листочки, вдыхала воздух — тёплый, обманчивый — и думала о том, что милая добрая Таня должна сейчас проживать свою весну, а не упрямо тащить этот крест. Прищурилась на солнце, подставила лучам бледное, отвыкшее от дневного света лицо. На середине прервала монолог о зверствах математички, в который не очень-то и вникала, протянула задумчиво: — Со мной все носятся, как с хрустальной вазой. Ты тоже так смотришь, как будто я вот-вот разобьюсь. — Ну, тебе сейчас нельзя сильно переживать, — подруга пожала плечами, не глядя на неё. Лиля не могла простить ей эту жалость, это терпение, мученические потуги вытащить её обратно на свет. — У меня родители погибли, Тань. Я сама чуть не умерла. Как думаешь, тут можно не сильно? — собственный голос звучал жестоко, отчуждённо, как будто пересказывал сюжет фильма. — Я понимаю, тебе тяжело. Ты через многое прошла… — покладисто отозвалась Таня, и Лиля снова осадила её. — Да ни черта ты не понимаешь. И слава богу. Ты хороший друг. Просто той, с кем ты дружила, больше нет, а ты пытаешься оживить труп прикладываниями подорожника. Хватит нам обеим мучиться. Иди домой, Тань. К маме, к папе. К нормальным людям. — Я завтра зайду, — нахмурилась подруга. — Ты не в настроении. — Не надо. Не хочу тебя видеть. Ни завтра, ни послезавтра — никогда. — Зачем ты?.. — начала Таня, но Лиля, не дослушав, уже брела прочь. медленными рваными шагами. Понимала, что обидела её, в общем-то, ни за что, но не хотела продлевать агонию, которая затянулась бы до выписки и ещё на пару неловких встреч после, а потом они бы пообещали оставаться на связи и никогда бы больше не пересекались. Честнее было сразу ампутировать всё, что мешало начать с чистого листа, пока дружба не переродилась в затаённую ненависть. Таня потом ещё пыталась писать ей — и везде угодила в блок. Солнце било в окно — лучами встречных фар — всё настойчивее с каждым днём, почернели и стаяли последние островки снега в самых затенённых уголках, птицы посходили с ума и ввинчивали в мозг свои трели. Спустя ещё пару сотен нарисованных лиц, когда стены палаты и коридор были знакомы до каждой трещинки, когда отражение в зеркале, болезненно худое, с полупрозрачной кожей, всё же перестало напоминать изломанного кузнечика, а головная боль уже не сбивала с ног, Вера Григорьевна сообщила долгожданную — приводящую в ужас — новость: Лиля здорова ровно настолько, чтобы отправиться домой. Утром в день предполагаемой выписки у неё резко, без видимых причин подскочила температура. Пока медсестра сверяла показатели, брала кровь на анализ, Муромцев выудил из кармана мятный леденец: — Волшебная таблетка, — усмехнулся он в бороду и добавил. — Ты ведь боец. Понимаешь, что не сможешь вечно прятаться. Если выкарабкалась, значит, у жизни на тебя планы, причем грандиозные. Найди себе цель и цепляйся за неё зубами и когтями. Лиля пока не знала, что цель эта уже мелькала в её поле зрения, была запечатлена грубыми штрихами и затерялась среди других набросков. За окнами больницы расцветал май, до совершеннолетия оставалось чуть больше пары недель, она осторожно, как в ледяную воду, входила в эту новую, взрослую жизнь, не чувствовала под ногами дна и думала только о том, чтобы не захлебнуться.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!