Том II. Глава 4. Хун-эр.
15 июня 2026, 17:01— Мой маленький… Хун-эр, — выдохнула она, и её ладонь замерла на его повязке. — Что же ты будешь делать?..
Мальчишка не знал, но точно понимал: ничего хорошего его не ждет.
Тьма снаружи сгустилась мгновенно, и Хун-эр поёжился от ворвавшейся в щели стужи. Стояла самая середина осени — пора, когда на рынках всё чаще шептались о разгорающемся сезоне охоты, который никогда не сулил ничего, кроме чужой крови и скорых заморозков.
Мальчишка только начал подниматься с циновки, когда хлипкая дверь со стуком отлетела в сторону. В темноту лачуги бесцеремонно ввалился Хун Чжао.
— Ах ты, крысёныш, пошел вон! — выплюнул брат вместо приветствия. — Чтобы духу твоего здесь не было!
Голос Чжао уже сломался, налился тяжелой мужской силой, отчего ругань звучала еще грязнее. Из темноты на Хун-эра пахнуло кислятиной дешевого рисового вина, застарелым потом и пыльным тряпьем уличных кварталов.
Внутри у мальчишки всё оборвалось, уступая место бешеной, удушливой злости. Но когда Чжао перевел мутный взгляд за его плечо — туда, где на топчане неподвижно лежала мать, — страх за нее оказался сильнее гордости.
— Нет! — сорвался на крик Хун-эр, бросаясь вперед и закрывая собой постель, словно тощая, хромая собачонка, защищающая своего щенка.
Чжао лишь криво усмехнулся, шагнув вглубь каморки. От этой лоснящегося лица у Хун-эра внутренности скрутило ледяным узлом.
Память мгновенно швырнула его в прошлое. В те душные, бесконечные ночи, когда отец уходил пить на постоялый двор, а этот тяжелый, смердящий силуэт точно так же вваливался к ним. В ушах Хун-эра снова раздался глухой хрип: он вспомнил, как широкая, грязная ладонь Чжао намертво зажимала рот матери. Сам Хун-эр тогда забился под тряпки в углу, скуля от ужаса и до крови кусая собственные пальцы — лишь бы не закричать.
Тогда он был глупым, трусливым щенком. Но сейчас, глядя на иссохшее, едва дышащее тело мамы и лицо чудовища перед ним, Хун-эр почувствовал, как страх выгорает, оставляя лишь чистое безумие. Если Чжао сделает еще хоть шаг к этой постели, он перегрызет ему горло.
— Паршивая тварь! — взревел Чжао, и его лицо налилось дурной кровью. — С самого рождения надо было вскрыть тебе глотку да выбросить в свиной загон! Ну давай, сунься!
Хун-эр не колебался ни секунды. Пальцы до хруста впились в шершавый, острый обломок гранита — его единственное сокровище, которое он долгие месяцы прятал под гнилым матрасом на самый крайний, самый черные день. Зайдясь утробным, звериным рыком, мальчишка толкнулся от циновки и бросился на брата.
Со стороны эта схватка показалась бы стороннему наблюдателю нелепой и жалкой. Исхудалый, костлявый заморыш, которому из-за вечного голода нельзя было дать и восьми лет, с занесенным куском камня отчаянно прыгал на крепкого, широкого в плечах пятнадцатилетнего подростка, уже вкусившего крови в боевых кварталах.
Пусть со стороны это и могло показаться смешным, но Чжао отлично знал: этот оборванец, несмотря на вид жалкого щенка, может спокойно сломать кости взрослому мужчине.
Но в этот раз Чжао оказался быстрее. Наотмашь, с тяжелым хрустом, он швырнул брата на глиняный пол и впечатал кованый сапог прямо ему в живот. Из Хун-эра с хрипом вылетел весь воздух, он скрючился, глотая ртом пыль. Решив, что с паршивцем покончено, Чжао повернулся к своей настоящей цели. Нахальная улыбка снова исказила его лицо. Он похотливо дернул завязки пояса и потянул на себя грязное покрывало, обнажая иссохшее тело умирающей матери.
И в этот самый миг в его затылок намертво всадили острый камень.
Мальчишка увидел, как грузная фигура брата начинает медленно, словно в полусне, разворачиваться. Чжао уставился на Хун-эра ошалелыми, мутными глазами. Он растерянно потянулся рукой к затылку, но так и не успел нащупать застрявший камень — колени его подогнулись, и он замертво рухнул на глиняный пол, подняв облако пыли.
Хун-эр тут же подскочил к нему. Дикая, животная ярость вела его тело: он со всего размаху впечатал босую пятку в окровавленное лицо брата, совершенно не чувствуя острой боли в животе, которая еще секунду назад разрывала внутренности.
Мальчишка выпрямился. Несколько долгих секунд он просто стоял на месте, тяжело и хрипло дыша в наступившей тишине, и смотрел, как по грязным, сальным волосам Чжао медленно разливается густая, тёмная кровь.
Снаружи дохнул ледяной ветер, и в наступившей тишине внезапно, пронзительно защебетали ночные птицы. Это зловещее пение казалось безумием, ведь на черном небе только-только проступила бледная, точно кость, луна. Её холодные лучи тонкими иглами просочились сквозь щели в каморку.
Хун-эр медленно поднял голову и замер. Сверху, плавно покачиваясь в лунном свете, спускалась хрупкая белая бабочка. Она казалась едва живой, её крылья истончились, словно она умирала прямо в воздухе, но упрямо летела вниз, к нему. Мальчишка, точно завороженный, протянул испачканную в крови ладонь. Он смотрел, как её призрачные, почти божественные крылья слабо трепещут на сквозняке. В этой грязной, смердящей смертью лачуге она казалась невообразимым чудом.
Но наваждение спало так же мгновенно, как и началось. Страшная догадка обожгла его разум. Хун-эр очнулся, в один прыжок преодолел расстояние до постели и отчаянно схватил маму за руку. Пальцы свело от ужаса — ладонь матери была холодной, как лед на зимней реке.
— Мама… вставай. Пожалуйста, вставай, — зашептал он, отчаянно пытаясь потянуть её безжизненную руку на себя.
Умирающая женщина в последний раз приоткрыла веки. Тяжелый взгляд скользнул по каморке, замер на распростертом теле Чжао, а затем перевёлся на окровавленные пальцы младшего сына. На её бледном лбу прорезалась складка. На долю секунды глаза матери стали такими же, как в его далеком детстве: ясными, яркими и полными отчаянной любви. Из самых последних, нечеловеческих сил её слабеющие пальцы дрогнули, сжимая его ладонь в ответ. Это было едва уловимое движение — словно с этим коротким прикосновением она пыталась передать сыну всё своё оставшееся тепло.
— Хун-эр… Живи, — выдохнула она, и этот шелест угасающего голоса показался громче грома. — И никогда не оглядывайся!
Её рука бессильно соскользнула с его пальцев и глухо упала на край постели. Взгляд мгновенно остекленел, уставившись в дырявый потолок. В каморке воцарилась мертвая, давящая тишина.
Хун-эр вглядывался в мать еще долго. Взгляд остекленел. Нижняя челюсть женщины бессильно отвисла, обнажив изъеденные цингой десны, а из груди с тихим свистом вышел последний воздух. Больше она не дышала.
На мгновение в каморке стало так тихо, что Хун-эр услышал, как снаружи, разбиваясь о черепицу, застучали первые тяжелые капли. Ветер швырнул в открытую дверь пригоршню пыли и резкий запах мокрой земли. Хун-эр не стал плакать. На слёзы не было времени — ночь и так забрала слишком много.
Мальчишка в последний раз коснулся загрубевшими пальцами маминой щеки, которая стремительно остывала, превращаясь в камень. Он поднялся с колен. Окровавленный обрубок гранита так и остался лежать у порога, безмолвным свидетелем его первого убийства.
Хун-эр развернулся и, больше ни разу не обернувшись на два остывающих тела за своей спиной, бесшумно выскочил из лачуги в холодную, пропитанную грозой темноту переулка.
Он долго бежал по полям, утопая ногами в раскисшей грязи. Мысли проносились в голове хаотично и быстро, словно бушующий повсюду ветер.
Вспоминалось, как мать ласково гладила его по макушке, когда ему не спалось из-за голода; как всегда отдавала ему последнюю плошку пустой просяной похлёбки; как накрывала его своим исхудавшим телом, принимая на себя тяжелые удары пьяного отца и старших братьев.
Мальчишка и не заметил, как по щекам потекли жгучие слёзы. А может, Хун-эр и не плакал вовсе — в темноте сложно было разобрать. Холодный ночной дождь сек его лицо так же сильно, как в тот далёкий день, когда мама за несколько медных монет купила ему на рынке первую игрушку, сплетенную из сухой соломы.
***
Запах тухлой рыбы, кислых соевых выжимок и застоявшейся в сточных канавах мочи удушливо бил в нос, но Хун-эр упрямо пробирался сквозь бурлящую человеческую массу. Рыночная толпа жила по своим законам, безжалостным к слабым. Портовые грузчики в серых от грязи холщовых штанах волокли на плечах тяжелые тюки с прессованным чаем; мясники в засаленных кожаных передниках с глухим хрустом рубили свиные туши, щедро заливая дощатые лотки темной кровью, а торговцы истошными криками зазывали покупателей к плетеным корзинам с вялеными гадами и пожухлой черемшой.
Мальчишка никак не мог взять в толк, отчего вокруг поднялась эта предвесенняя суета. Прохожие брезгливо толкали его в костлявые плечи, безжалостно наступали на босые, покрытые цыпками стопы, но Хун-эр лишь молча сжимал зубы. Проведя лютую, голодную зиму на улице, он научился быть незаметным и бесшумным, словно портовая крыса.
Зимняя стужа наконец отступила, но пальцы Хун-эра до сих пор сводило от въевшейся в кости сырости. Вокруг него ремесленники и зеваки радостно переговаривались, ожидая со дня на день весеннего равноденствия и долгожданного тепла. Но для него этот праздник ничего не менял. Поиск хотя бы какого-то угла до наступления темноты по-прежнему оставался вопросом выживания. Ему отчаянно требовалось укрытие, где его никто не найдет.
За долгие месяцы скитаний он привык к холоду и вечной, сосущей пустоте в груди и чреве. Ему до сих пор казалось чудом, что он вообще не сгинул на безмолвных погребальных холмах за городской чертой, где по ночам спал в пустых гробовых нишах, укрываясь вонючим саваном, сорванным с покойника. Его ребра до сих пор глухо ныли на сырость — то была память о тяжелых бамбуковых палках, которыми его щедро потчевали надсмотрщики черепичных печей, стоило мальчишке замешкаться и не вылезти из неостывшей золы до рассвета. Едой ему служили портовые крысы, задушенные в темноте, да прогорклый масляный жмых, который он крал из корыт у ломовых волов. Он выжил, обратившись в дикого, истощенного призрака; вонь прелой свиной соломы, в которой он грелся половину зимы, въелась в его кожу намертво. Смыть её было нечем.
Уворачиваясь от проезжающих телег, запряженных волами, и грубых пинков торговцев, Хун-эр угрюмо гадал: отчего же в конце концов прервется его земной путь? Замерзнет ли он насмерть в подворотне, когда ночью ударит случайный весенний заморозок? Или его иссохшее брюхо окончательно разорвет от гнилых отбросов, подобранных в канаве? А может, какому-нибудь пьяному смотрителю просто надоест путающийся под ногами оборванец, и его забьют до смерти, выбросив изломанное тело в навозную кучу к свиньям?
Впереди, над торговыми рядами, потянулся густой, одуряющий аромат жареного свиного сала со специями. Живот Хун-эра скрутило такой резкой, спазматической болью, что он на секунду согнулся пополам, судорожно хватаясь за грязные тряпки на поясе.
Вдруг сквозь привычный рыночный гвалт и брань мясников Хун-эр уловил чужой, непривычный для этих трущоб голос. В нём не было хрипоты, рожденной дешевым табаком или вечным голодом, — этот голос звучал чисто, вальяжно, с той звенящей и дерзкой уверенностью, какая бывает только у людей, никогда не знавших нужды.
— Да чтоб ты понимал, неуч! — гремел говоривший. — Это будет не простое гулянье, а торжественное шествие в честь самих Небес на Праздник фонарей!
Молодой парень в опрятном халате из плотного синего хлопка высокомерно указал пальцем вверх. Люди вокруг — изнуренные огородники, зеваки и портовые оборванцы — невольно задрали головы, щурясь на слепящее весеннее солнце. Хун-эр тоже мазнул взглядом по небу, но солнце лишь больно резануло по глазам, не принеся ни капли тепла его замерзшему телу.
— Так значит... Принцесса Сяньлэ будет воином, радующим богов? — робко подала голос какая-то девушка в поношенном платке, прижимающая к груди корзину с пустой просяной шелухой.
Торговцы на лотках тут же яростно зашикали на неё, словно она осквернила алтарь:
— Тьфу на тебя, глупая баба! — перебил её парень в синем халате, небрежно сплевывая под ноги шелуху. — Не просто какой-то там воин! Дева-воительница, восхищающая богов — вот в каком облачении предстанет Её Высочество! Весь двор только об этом и говорит. Сам управитель округа выделил триста серебряных лянов на шелковые ленты для процессии!
Триста лянов серебра. От этой цифры у Хун-эра внутри всё онемело. На рынке за одну-единственную медную монету можно было купить миску горячей похлебки с требухой, которой хватило бы, чтобы унять эту проклятую, режущую боль в его животе. За триста серебряных лянов можно было скупить этот рынок целиком — вместе с потрохами, торговцами и их вонючими свиньями. Пока господа в столице тратили целые состояния на шелковые тряпки для развлечения богов, Хун-эр донашивал саван, снятый с мертвеца.
Шумиха нарастала, превращаясь в плотный, удушающий гул. Хун-эр попытался нырнуть глубже в спасительную темноту переулка, но чья-то тяжёлая, воняющая чесночным перегаром рука мёртвой хваткой вцепилась в его ворот и резко рванула назад. Грязное тряпье съехало с лица, обнажая пугающий, налитый дурной кровью алый глаз.
— Глядите! Это же тот самый ублюдок с южной окраины! — громогласно объявил стражник, швыряя мальчишку на грязные камни мостовой, прямо под ноги прибывающей толпе. — Не хватало еще, чтобы это проклятое чучело путалось под ногами, когда Ей Высочество принцесса Сяньлэ направится к храму! А ну, гоните его отсюда!
На него тут же посыпались удары — тяжелые, брезгливые, безжалостные. В спину прилетел кованый сапог, кто-то смачно плюнул ему на шею, сверху посыпались безликие пинки. Хун-эр привычно сжался в клубок, пряча голову в колени и приготовившись терпеть — точно так же, как терпел всю эту бесконечную, голодную зиму. Но от очередного жестокого толчка из-за пазухи его дырявых обносков на землю выпала маленькая, потемневшая от сырости и детского пота соломенная фигурка. Единственная вещь, что осталась у него в этом мире на память о матери.
Один из торговцев подхватил её с земли, брезгливо осмотрел обтрепанный хвостик и под одобрительный хохот зевак швырнул хрупкую вещицу прямо в пылающую жаровню с углями, где шкворчало мясо.
— Нет!!! — дикий, сорванный крик Хун-эра мгновенно потонул в ликующем, праздничном звоне далеких колоколов.
Он рванулся вперед, позабыв о страхе и боли, готовый зубами вырвать тлеющую солому из огня, но тяжелый сапог стражника безжалостно впечатал его лицом в дорожную грязь и конский навоз. Однако просто прогнать его им казалось мало — праздная толпа требовала грязных зрелищ.
— Ишь, как завыл, выродок! — утробно расхохотался дородный мясник.
Он грубо наступил Хун-эру на спину, вдавливая его хрупкие ребра в камни мостовой с такой силой, что из груди мальчишки вырвался глухой, удушливый хрип.
— Полно тебе по земле пресмыкаться, а ну-ка, спляши для почтенных господ! Глядишь, и на медяк расщедримся.
Стражник подцепил Хун-эра за шиворот, рывком вздернул на ноги и наотмашь съездил кулаком по лицу. Мальчишка отлетел к торговому лотку, сбивая головой соленую рыбу. Из разбитых губ по подбородку полоснула темная струйка крови. Под улюлюканье, свист и издевательский хохот зевак его швыряли из рук в руки, словно изодранную тряпичную куклу. Кто-то с размаху окатил его помоями из кадушки; прокисшая, смердящая жижа залила его единственный здоровый глаз.
Ослепший от грязи, Хун-эр отчаянно и слепо отмахивался тощими кулаками, но в ответ получал лишь новые, хлесткие удары палками по костлявым плечам.
— На, сожри, подкидыш, чтобы не подох до начала шествия! — выкрикнул старый торгующий старик, швыряя ему под ноги обглоданную, облепленную мухами свиную кость.
Толпа зашлась в новом приступе смеха, когда измотанный, избитый Хун-эр, шатаясь, вновь рухнул на колени. Стражник, развлекаясь, мочился прямо рядом с ним на деревянную стену лавки, и грязные брызги летели на его пропитанные кровью лохмотья.
Хун-эр лежал в зловонной жиже, задыхаясь от жгучих слез, солоноватой крови и едкого, горького дыма, оставшегося от сожженной бумажной игрушки. Сквозь мутную пелену помоев он безучастно смотрел, как нарядные, улыбающиеся люди, мгновенно потеряв к нему всякий интерес, нескончаемым потоком шагают мимо. Они безжалостно наступали на его растопыренные, окровавленные пальцы, даже не замечая этого. Весь город шел радоваться весне, чистить дорогие шелка и возносить хвалу своим сытым, равнодушным богам.
В эту секунду Хун-эр крепко зажмурил единственный алый глаз, до боли впиваясь ногтями в сырую землю. У него больше не осталось ничего — ни надежды, ни дома, ни имени. Только эта всепоглощающая, чистая ненависть. И если ему суждено выжить на дне этих сточных канав, он поклялся отыскать способ сожчь этот благополучный мир до основания. Развеять по ветру их фальшивые празднества, их безупречной чистой принцессой и всю небесную канцелярию, которой они так слепо поклонялись.
Толпа схлынула из переулка, но не рассеялась — она обратилась в сплошную, ревущую человеческую стену, намертво перекрывшую главный тракт столицы. Празднество стянуло сюда всех: от портовых оборванцев до мелких чиновников в опрятных халатах. Хун-эр, шатаясь и сплевывая кровь вперемешку с выбитым зубом, с трудом поднялся на четвереньки. Избитое тело горело. Его единственный уцелевший алый глаз почти полностью заплыл от удара чужого сапога, а левый, пустой, источал слезы от попавших в него помоев.
Но в его расколотой голове, пробиваясь сквозь гул недавних побоев, теперь горела лишь одна исступленная мысль: продать свою ничтожную жизнь как можно дороже. Осквернить их безупречное, сытое торжество своей грязной, уродливой смертью.
Волоча покалеченную ногу, мальчишка двинулся прямо в это клокочущее человеческое месиво. Столица в день великого шествия задыхалась от собственной тесноты. Хун-эр мгновенно потерял почву под ногами — людская масса подхватила его, сжала со всех сторон с такой силой, что ребра, уже треснувшие от пинков мясника, жалобно хрустнули под напором чьих-то тяжелых локтей. В воздухе стоял удушливый смрад дешевой сивухи, пропотевшего холста, приторных благовоний площадных блудниц и чада от тысяч бумажных фонариков.
— Куда прешь, падаль! — рявкнул грузный торговец, с размаху ударив Хун-эра локтем в грудь, чтобы расчистить место для своего семейства.
Мальчишка отлетел назад, но не упал — людская лава была слишком плотной, удерживая его на весу. Ярость, клокотавшая внутри, целиком выжгла боль. Огрызаясь, точно дикий, загнанный щенок, Хун-эр принялся слепо пробивать себе дорогу. Он не мог дотянуться до лиц взрослых, а потому действовал снизу — грязно, отчаянно и жестоко. Своими разбитыми пальцами он мертвой хваткой впивался в чужие лодыжки, рвал ногтями поношенные штаны, со всей силы наступал израненной босой стопой на чужие пальцы.
— Ай! Пёс шелудивый! — взвизгнула какая-то женщина, когда Хун-эр, пролезая между коленями зевак, вцепился зубами в подол её платья.
Его били безжалостно, сверху вниз. Кто-то наотмашь съездил кулаком по беззащитному затылку, чья-то тяжелая трость с глухим стуком опустилась на худое костлявое плечо, заставляя согнуться чуть не до земли. Отовсюду сыпались площадные проклятия и плевки; людская волна швыряла и пинала его, словно мешок со старым тряпьем. Хун-эр задыхался там, на самом дне этой яростной давки, где воздух был плотным, горячим и серым от пыли. Он глотал чужую грязь, сбивал пальцы в кровь о неровную каменную брусчатку, но упрямо полз вперед, пролезая под чужими локтями и тяжелыми полами одежд. Каждая пядь отвоеванного пространства стоила ему нового синяка и глубокой ссадины.
Наконец, совершив последний, отчаянный рывок, мальчишка буквально вывалился из удушающей толчеи у самого подножия крепостной стены Южных Ворот. Он дышал тяжело, со свистом и хрипом, обессиленно растянувшись на каменных ступенях, ведущих на верхние ярусы. Стражники на нижнем посту, разомлевшие от полуденного зноя, неторопливо пили дешевое рисовое вино из глиняных кувшинов, громко смеясь и заглядываясь на праздничную процессию. До грязного, окровавленного ребенка, который едва дышал у их ног, им не было никакого дела — калека казался им лишь сором на пути.
Хун-эр с трудом поднял голову. Над ним, уходя в слепящую, бескрайнюю весеннюю лазурь, возвышался каменный зубец стены, украшенный длинными алыми шелковыми знаменами. Солнце пекло немилосердно, заставляя кровь на его лице засыхать липкой, темной коркой. Дорога наверх была открыта.
Каждая ступень крепостной стены требовала от него непосильной, мучительной борьбы. Хун-эр полз наверх, цепляясь разбитыми ногтями за щербатый, холодный камень и волоча за собой покалеченную ногу, а город за его спиной уже взрывался торжествующим грохотом. Праздник фонарей, о котором так долго шептались в темных рыночных закоулках, наконец явил свою ослепительную, хищную роскошь, от избытка которой у мальчика поначалу темнело в глазах.
Снизу, со стороны центрального тракта, донесся глухой, утробный рокот — это разом ударили исполинские храмовые барабаны, обтянутые грубой бычьей кожей. От их тяжелого, первобытного ритма каменные плиты под ладонями Хун-эра мелко и зыбко задрожали. Следом, разрывая воздух, взвыли длинные медные трубы ритуальных музыкантов. Их медный, зловещий зов заполнил собой все пространство между храмами и домами, вытесняя из переулков последние остатки тишины.
Хун-эр обернулся, хрипло, надсадно дыша и размазывая по лбу грязный пот вперемешку с кровью. По главной улице, неумолимо раздвигая людское море, двигалась суровая и пышная лавина. Впереди шествовали глашатаи в высоких парчовых уборах, за ними — монахи в охристых робах, мерно покачивающие дымящимися бронзовыми кадилами. Воздух мгновенно пропитался густым, удушливым ароматом сандала и дорогой мирры, от которого Хун-эра, привыкшего к зловонию гнилой рыбы и сточных канав, едва не захлестнула тошнота.
Охваченный единым порывом, людской океан взревел от восторга; сотни горожан падали ниц, утыкаясь лицами прямо в сухую дорожную пыль, едва в начале улицы показались парадные дворцовые полки. Нещадное полуденное солнце слепило глаза, дробясь мириадами искр на зеркальных чешуйках гвардейских доспехов и гранёных наконечниках тяжелых алебард. Строй воинов мерно двигался вперед, неся на бамбуковых шестах сотни огромных червлёных и белоснежных фонарей. Воздух, раскалённый зноем и дыханием тысяч горящих фитилей, задрожал, и над мостовой поплыло удушливое, плотное марево.
И вот, наконец, в самом сердце этого исступления явилась Главная платформа. Величественная, резная, сияющая свежим лаком и убранная драгоценными шелками, она плыла над коленопреклоненной толпой, подобно исполинскому священному зверю, чью скрытую мощь направляли десятки невидимых слуг.
Площадь билась в едином экстазе. Тысячи голосов слились в глухой, давящий гул, стирающий границы между людьми.
— Явите Её Высочество! — выкрикнул кто-то у самого помоста.
Призыв мгновенно сдетонировал. Толпа подхватила его, разнося по закоулкам, пока сама земля не задрожала от этого ритмичного топота.
— Где Воин, услаждавший богов?! — отчаянно, на пределе сил закричала женщина в толпе.
Но её голос тут же утонул в финальном, очищающем шквале. Повсюду, заглушая страх и здравый смысл, гремело лишь одно:
— Благословение Небес — Принцессе Сяньлэ!
Этот сплошной людской рёв осязаемо бил в виски, отзываясь мучительной, пульсирующей болью в расколотом черепе Хун-эра. Мальчишка покачнулся на самом краю каменного карниза, едва удерживая равновесие на избитых, сорванных в кровь ногах. Камни под ним дрожали, воздух был душным и пах чужим потом, гарью и пылью. Мир вокруг него стремительно кренился, плыл и погружался в серую мглу, грозя утянуть его в беспамятство. Временами ему казалось, что он уже падает вниз, в эту беснующуюся пасть толпы.
Но внезапно марево рассеялось. Время словно замедлило свой ход, и безумный хаос уступил место пугающей, хрустальной ясности. Перед ним явилось зрелище столь ослепительное, что вся его прежняя ничтожная жизнь, сотканная из нищеты, грязной площадной брани и жестоких побоев, не оставила ему слов, способных описать этот миг. В его скудной жизни просто не существовало слов для подобной чистоты.
На залитом яростным полуденным солнцем помосте, среди пестроты и суеты, вдруг засияла безупречная белизна. Принцесса Сяньлэ взмыла ввысь. На долю секунды она замерла в зените, купаясь в золотых лучах, точно диковинная белая птица, а затем устремилась к земле.
Хун-эр затаил дыхание. Падение с такой высоты обратило бы любого смертного в прах, изломанные кости и брызги крови. Когда её ступни коснулись платформы, многослойные ритуальные одежды из белоснежного шелка изящно взметнулись вверх, словно раскрывшиеся лебединые крылья, мягко гася всю тяжесть удара. Земля не содрогнулась под ней. Она поднялась мгновенно, единым плавным движением, и в то же мгновение над её головой блеснуло тонкое стальное лезвие меча, разрезая сам воздух.
Мальчишка замер, боясь пошевелиться. Судорога свела его горло. На мгновение ему показалось, что этот сияющий силуэт — лишь предсмертный бред, прекрасный и жестокий мираж, явившийся умирающему нищему посреди рыночной грязи. Но это было наяву. Его единственный глаз — воспаленный и лихорадочный — намертво врос в её фигуру. Вся боль, страх и голод отступили. Весь остальной мир перестал существовать, сузившись до этой ослепительной точки, и Хун-эр понял, что больше никогда не сможет отвести взгляд.
Тонкая сталь в руках принцессы порхала против массивной сабли демона с пугающей, почти эфемерной легкостью. Демон театрально замер, словно ослепленный её неземным величием: законы смертного мира были над ней не властны. Она казалась чистым, высшим существом, сошедшим с небес, чтобы озарить этот погрязший во тьме и жестокости дол.
В беснующейся толпе, Хун-эра нещадно давили со всех сторон. Отовсюду сыпались удары локтей, но он мертвой хваткой вцепился в перила — единственное спасение от того, чтобы быть заживо растоптанным безумным сбродом.
А на помосте принцесса буквально парила в воздухе, и каждое её движение дышало абсолютным, абсолютным совершенством. Небрежным, едва уловимым росчерком клинка она отразила выпад, и тяжелое черное орудие демона с глухим звоном отлетело в сторону, намертво вонзившись в каменную кладку. Окружавшие сцену мужчины тщетно пытались вырвать острие из плена камней — монолит не уступил их грубой силе.
Демон же, признав её неоспоримое превосходство, медленно опустился перед ней на колени.
Хун-эр даже не успел уловить того мига, когда живая, ревущая масса наконец извергла его наружу. Пальцы, до судорог цеплявшиеся за перила, безжалостно сорвались. Земля ушла из-под ног, и он ощутил томительно-долгий, пугающий полет вниз. Дыхание перехватило мгновенно, будто грудь сдавило тисками; встречный поток воздуха с силой ударил в лицо, а вслед за ним в сознание ворвалось то, чему он прежде не знал имени — первобытный, леденящий душу испуг.
В грохоте падения в памяти яркой вспышкой пронеслось мамино: «Живи и не оглядывайся», — и её бледное, безжизненное лицо в ту самую ночь, когда он навсегда покинул дом.
«Сейчас я тоже умру, и никто, никто не прольёт обо мне ни слезы!» — обожгла изнутри яростная мысль. Раз его жизнь никому не нужна, пускай его смерть осквернит этот священный праздник. Пусть его кровь навсегда испортит им торжество — пусть они страдают так же, как страдал он!
Но тьма не успела сомкнуться над ним. Готовая сорваться с губ проклятием, мысль так и осталась невысказанной — падение прекратилось с пугающей, мягкой внезапностью. Вместо безжалостных камней его встретили чужие объятия. Она перехватила его хрупкие плечи так нежно и надежно, словно он был величайшей ценностью в этом беспросветном мире. Удивительно мягкие, ласковые руки с бесконечной бережностью прижали к себе его истощённое тело, окутывая тончайшим шёлком и едва уловимым, чистым ароматом жасмина. Весь мир вокруг него замер.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!