14 глава. Необходимость

4 мая 2026, 13:24

14 глава. Необходимость

«Крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы её — стрелы огненные; она пламень весьма сильный». Песнь Песней 8:6

* * *

После истории со шкатулкой Алсиона стала приходить в собор иначе. Частота визитов была прежней, что делало перемену заметнее. Она не бросалась в глаза, не искала Исберта открыто, не становилась у колонны с видом женщины, которая ждёт, чтобы её заметили, но отныне в её появлении не было прежней демонстративной независимости. Раньше она входила в храм как в чужую крепость, готовая заранее ответить на любой взгляд, теперь — как человек, который знает в этой крепости один проход, одну тень, один голос. И Исберт, сколько бы ни запрещал себе, замечал это. После служб у них появились короткие разговоры, совершенно невинные. — Сестра Евлалия сказала, что Роса спит лучше, — невзначай произнесла Алсиона однажды, задержавшись у бокового прохода. — Да. Ей передали тёплые вещи. И книги. — Какие? — «Маленькие женщины» Луизы Мэй Олкотт. И сборник испанских сказок. — Сказки обычно честнее взрослых. — Вам это не нравится? — Напротив. Пусть хотя бы книги не лгут ей в лицо. В другой раз она спросила: — Вы снова проповедуете в воскресенье? — Да. — Уже отбыли наказание? — Формально. — А неформально? — Неформально я всё ещё не раскаялся. Алсиона чуть улыбнулась. — Как неожиданно. Оказывается, в вас всё-таки есть надежда на испорченность. — Вы считаете отсутствие раскаяния испорченностью? — В вашем случае — признаком жизни. Он хотел возразить, но передумал. Вместо этого спросил: — А вы? Вы раскаиваетесь в том, что пошли тогда со мной? — Нет. Но я иногда думаю, что это была одна из тех ночей, после которых человек уже не может притворяться, что не знает дороги. — Куда? — К другому человеку. И ушла раньше, чем он сумел ответить. Так они и существовали какое-то время: не вместе и не порознь, не назвав ничего и уже не имея возможности отрицать всё полностью. Их разговоры после служб были короткими, будничными, но Исберт начал ждать их так, как прежде ждал лишь тишины после молитвы. Алсиона спрашивала о приюте, он спрашивал о Росе. Она передавала лекарства через Сервантеса, он делал вид, что не знает, откуда они. Она иногда задерживалась у свечей, он иногда шёл медленнее мимо бокового нефа. И с каждым таким малым совпадением между ними росло нечто, для чего не требовалась большая сцена. Присутствие. То самое мягкое присутствие, когда человек уже не потрясение, не событие, не искушение из легенды, а часть внутреннего дня. Тот, кого ищешь взглядом, даже если не собирался. Тот, чьё отсутствие становится заметным раньше, чем разум успевает придумать оправдание. Спустя некоторое время... Чай у Гертруды случился случайно, хотя в этом доме случайностей не признавали. — Вы оба выглядите так, будто нуждаетесь в кипятке, сахаре и разговоре, который кто-нибудь будет грубо прерывать, — заявила она, когда Исберт принёс ей книгу, а Алсиона сидела в мастерской, злясь на музыкальную шкатулку с планетами. — Я выгляжу прекрасно, — возразила Алсиона. — Ты выглядишь, как женщина, которая третий день хочет разбить вещь покойной матери, но всё ещё слишком воспитана для настоящего преступления. — Я не слишком воспитана. — Тогда слишком сентиментальна. — Это уже оскорбление. — Наконец-то ты поняла тон беседы. Исберт стоял у двери с книгой в руках и ощущал себя лишним, как человек, непроизвольно вошедший в семейный спор и вдруг понявший, что за столом для него уже есть чашка. — Отец Исберт, — Гертруда переметнулась на него, — не стойте в дверях. От дверей начинаются сквозняки и неправильные решения. — Я только принёс книгу. — Ужасно. А я-то думала, вы принесли себя. Алсиона подняла глаза на Исберта. — Не обращайте внимания. Она заманивает людей чаем, а потом заставляет их признавать, что Вселенная устроена лучше общества. — Это не худшая форма вечера, — задумчиво проговорил Исберт. — Слышишь? — Гертруда гордо кивнула Алсионе. — Он уже почти пригоден к цивилизованной жизни. Чай был крепким, с горьковатой травой и мёдом. Гертруда поставила на стол печенье, которое, по её словам, «пережило бы даже осаду Сарагосы», и ушла возиться с механизмом шкатулки, оставив их у окна мастерской. Некоторое время они молчали. Алсиона держала чашку двумя руками, грея пальцы. Дома, у Гертруды, она всегда становилась домашней. В этом не было слабости — было отсутствие необходимости защищаться каждую секунду. Исберт глядел на её лицо в рассеянном свете мастерской и думал, что никогда не видел её по-настоящему спокойной в собственном салоне. Там она царила, здесь — жила. — Вы всё ещё думаете о Лукьяне? — спросила она вдруг. Он напрягся. — Почему вы решили? — У вас лицо, словно вы разговариваете с отсутствующим собеседником и проигрываете. — Это заметно? — Мне — да. — Я думаю о том, что человек может быть благодарен кому-то и всё равно начать бояться той формы, которую эта благодарность приняла. Алсиона провела пальцем по краю чашки, рассуждая. — Это про наставника? — Да. — Или про отца? Слово ударило неожиданно точно. Исберт поднял на неё взгляд. — Я не знаю. Алсиона кивнула, не торжествуя. — Худшие цепи часто выглядят как спасение. Особенно если тебя действительно когда-то спасли. Он хотел спросить, откуда она знает, но передумал — ответ был в её лице. Спустя некоторое время... Рассвет у моря случился через неделю. Исберт не должен был идти, Алсиона не должна была предлагать. И всё же она сказала после поздней службы: — Завтра на рассвете у старого мола красиво. Если, конечно, вы не считаете красоту бессмысленной роскошью. — Я не считаю красоту бессмысленной. — Только подозрительной? — Иногда. — Тогда приходите и подозревайте её при мне. Он пришёл. Город уже перестал быть ночным. На улицах стояла предутренняя синева, когда камень кажется влажнее, чем есть, а окна — ещё чужими. У моря воздух был холоднее. Пахло солью, водорослями, мокрыми верёвками и ранним хлебом от пекарни где-то за поворотом. Алсиона стояла у края мола в тёмном пальто и без шляпы. Несколько тёмных прядей трепал ветер. Она казалась маленькой на фоне воды и серого неба. — Вы всё-таки пришли, — произнесла она вместо приветствия. — Вы удивлены? — Немного. Я до конца не решила, что в вас сильнее: послушание или упрямство. — И? — Пока упрямство выигрывает в редких, но впечатляющих случаях. Они неторопливо пошли вдоль мола. Море было стальным, с тонкими золотыми полосами там, где солнце только собиралось подняться. Несколько рыбаков возились с сетями. Чайки кричали так, будто весь мир принадлежал им по праву дурного характера. — Я любила море в детстве, — Алсиона погрузилась в воспоминания. — Оно было единственным существом в Барселоне, которому было совершенно всё равно, кто моя мать. — А сейчас? — Сейчас я знаю, что море просто плохо запоминает фамилии. Он немного улыбнулся. Она это заметила. — У вас опасно хорошая улыбка для того, кто так редко ей пользуется. — Опасно? — Всё, что редко показывают, производит сильное впечатление. Рассвет медленно раскрывался над водой. И почему-то именно там, на холодном молу, между морем и просыпающимся городом, Исберт впервые почувствовал рядом с Алсионой не только волнение, но и покой, когда опасность не исчезает, но человек рядом больше не кажется её источником. — Вы молились когда-нибудь у моря? — вдруг спросила она. — Да. — И о чём же? — О тишине. — Нашли? Он перевёл взор на воду. — Немного. — А я никогда не молилась правильно, — горько ухмыльнулась Алсиона. — У меня всё время получаются переговоры. Или спор. Или оскорбительно деловая просьба. — Это тоже молитва. — Не говорите так легко. Я могу поверить. — А если поверите? Она не отозвалась. Солнце поднялось из-за линии воды, и её лицо на мгновение стало золотым. Исберт подумал, что этот свет нельзя назвать грехом и испугался самой мысли. Спустя некоторое время... Спор о святости и телесности начался у Гертруды, но продолжился уже в голове обоих. Алсиона принесла в мастерскую коробку с лентами для Инес, а застала Исберта у полки с книгами. Гертруда куда-то ушла вниз ругаться с поставщиком масла для механизмов, и они остались одни среди часов, карт и орбит. — Вы правда верите, что тело мешает душе? — внезапно поинтересовалась Алсиона. Он обернулся. — С чего вы взяли? — С ваших проповедей. Вы говорите о воздержании так, будто человек становится чище всякий раз, когда отказывается от радости. — Я говорю о власти желаний. — Нет. Бывает, вы говорите так, будто всякое желание уже подозрительно. Он закрыл книгу. — Желание легко подчиняет. — Как и страх. Но вы почему-то не призываете людей становиться бесстрашными любой ценой. — Страх может удержать от падения. — Желание тоже может удержать от смерти. Он задумался. Алсиона продолжила: — Человек, которому нечего хотеть, очень удобен. Для начальников, для священников, для мужей, для государств, для Бога в плохом пересказе. Но живым он от этого не становится. — Вы думаете, святость — это просто полнота жизни? — Нет. Я думаю, святость, если она вообще существует, не должна ненавидеть плоть за то, что она плоть. — А если плоть ведёт к греху? — Тогда, возможно, виновата не плоть, а то, что человек превратил её в единственный язык, на котором умеет просить любви. Исберт замолчал. Это была не светская дерзость и не легкомысленная защита удовольствий. Алсиона говорила из опыта — горького, телесного, женского. Такого, который его мир слишком часто называл грязью, чтобы не слышать. — Моё тело, — добавила она тише, — много лет было для других поводом что-то решать, желать, осуждать, торговаться, сравнивать, жалеть, использовать. Я не хочу ещё и от Бога услышать, что оно само по себе подозрительно. — Я не думаю, что Бог ненавидит тело. — А вы? Исберт ответил не сразу. — Я думаю, что долго боялся своего. Алсиона смотрела на него без насмешки. — Почему? — Потому что тело помнит то, что дух пытается упорядочить. Голод, усталость, желание тепла, боль, потребность в прикосновении. Всё то, чему я привык не доверять. — А теперь? Он взглянул на неё и не смог ответить полностью честно. — Теперь я уже не уверен, что недоверие — то же самое, что чистота. Алсиона опустила взгляд и удовлетворённо кивнула. — Это хороший ответ. — Хороший? — Да. Когда вернулась Гертруда, они стояли у разных столов и делали вид, что просто рассматривают книги. Гертруда оглядела обоих. — Вижу, без меня здесь снова обсуждали либо богословие, либо что-то ещё более неприличное. — Это было одно и то же, — буркнула Алсиона. Гертруда одобрительно хохотнула. — Наконец-то разговоры в этом доме выходят на правильный уровень. Спустя некоторое время... Обмен книгами тоже произошёл случайно. Исберт принёс Алсионе тонкий томик — не в салон, а к Гертруде, потому что там встречаться казалось безопаснее, хотя они оба уже знали: безопасных мест не осталось. — Это вам, — с невинным видом протянул он. Алсиона взяла книгу. — Святой Августин. «Исповедь». — Да. Она недоверчиво выгнула бровь. — Вы дарите мне книгу человека, который подробно рассказывает Богу о своей греховности? Это тонко или грубо? — Это честно. — Для кого? — Для нас обоих. Она открыла книгу наугад, пробежала глазами строку и закрыла. — Вы хотите, чтобы я читала о покаянии? — Я хочу, чтобы вы прочли человека, который говорит с Богом как с тем, кого невозможно обмануть. Алсиона притихла. — А вы читали? — Много раз. — И помогло? — Частично. Иногда только делало невозможным прежнюю ложь. Она посмотрела на него чуть мягче. — Тогда я прочту. На следующий день она принесла ему книгу в ответ. Не религиозную. — Гюстав Флобер. «Госпожа Бовари», — прочитал он на обложке. — Не делайте такое лицо. Это не инструкция. — Почему она? — Потому что вы слишком часто говорите о желании как о чём-то, что можно победить правильной формулой. Флобер неприятен, потому что показывает: желание может быть пошлым, смешным, разрушительным — и всё равно настоящим для того, кто в нём тонет. — Вы хотите предупредить меня? — Возможно. Или себя. Он принял книгу. Через несколько дней он вернул ей ещё одну — «Подражание Христу» Фомы Кемпийского. С закладкой на главе о внутренней тишине. Алсиона в ответ принесла ему «Дом Бернарды Альбы» Гарсиа Лорки, хотя пьеса была написана давно и в Испании носила острый привкус запрета, удушья и женских тел, запертых под властью морали. — Это про дом, где чрезмерно много чистоты, — пояснила она. — Вам будет полезно. — Вы всё время даёте мне книги как удары. — А вы мне — как повязки. — Что лучше? — Не знаю, — призналась Алсиона. — Но странным образом мне нужны и те, и другие. Он хотел сказать, что ему тоже. Не сказал. Спустя некоторое время... Серьгу он носил с собой три дня. Внутренний карман, маленький бархатный мешочек. Смешно, постыдно. Он сам понимал, насколько это нелепо: взрослый мужчина, священник, прячет у себя украшение женщины, которое должен был давно вернуть. Первый раз он решил вернуть её после службы. Алсиона стояла у свечей. В храме почти никого не было. Он подошёл, уже чувствуя вес маленького мешочка в кармане. — Алсиона. Она обернулась. — Да? Он опустил руку в карман. И не смог. Не потому, что серьга была ценна. Не потому, что ему нужна была вещь как фетиш или доказательство близости. А потому, что её возвращение вдруг показалось концом какой-то тайной детской ниточки, которую он сам себе стыдился признавать. Пока серьга лежала у него, между ними оставалось что-то невысказанное, маленькая незаконная память о её первом приходе. Вернув её, он как будто должен был бы признать: всё можно привести в порядок. А он уже не хотел приводить всё в порядок. — Я хотел спросить, — солгал он вместо этого, — вы прочли Августина? — Почти. — И? — Он хорошо знает, как человек прячется от себя. Это раздражает. — Вам не понравилось? — Я этого не сказала. Раздражающие книги часто полезнее приятных. Второй раз он попытался у Гертруды. Алсиона сидела у стола и делала пометки на полях «Подражания Христу» карандашом. — Вы портите книгу, — его глаза расширились. — Я спорю с ней. Это почтительнее, чем притворяться, будто согласна. Он снова коснулся кармана. Снова не смог. Третий раз — после прогулки у моря. Они стояли у набережной, солнце уже поднялось, город просыпался. Её волосы трепал ветер. Он почти достал мешочек, но она вдруг опередила его: — Вы знаете, что иногда смотрите так, будто собираетесь исповедоваться и передумываете? Он убрал руку. — Возможно, я часто передумываю. — Это вредно для души. — Вы стали экспертом? — Нет. Просто узнаю симптом. Серьга осталась у него. И вечером, вернувшись в комнату, он положил её в ящик уже не как найденную вещь, а как признание собственного бессилия расстаться с тем, что не имеет права хранить. Спустя некоторое время... Песня прозвучала в салоне в четверг. Исберт не должен был туда приходить, но Гертруда попросила передать Алсионе документы для врача, а Сервантес, как всегда, провёл его внутрь с таким видом, словно появление священника во владениях Эреб — уже не событие, а ещё одна сложная привычка дома, о которой гостям лучше не знать лишнего. В главном зале был музыкальный вечер, достаточно многолюдный. Несколько меценатов, две певицы, старый дирижёр, Томас у стены с блокнотом, который он притворялся, что не использует, и Инес у рояля. Алсиона стояла в стороне, в тёмном платье, с бокалом воды, и слушала разговор какого-то богатого любителя музыки с лицом человека, который всю жизнь путает вкус с деньгами. Инес начала петь неожиданно. Сначала Исберт не понял, что изменилось. Голос её был красивым, как всегда, но в первых же тактах по залу прошла едва заметная волна. Кто-то из старших гостей поднял голову. Томас застыл. Сервантес у двери опустил глаза. Алсиона не пошевелилась. Песня была старой, городской, с простой мелодией, но такой глубиной в повторе, что слова не столько рассказывали, сколько возвращались, как воспоминание. Песня о женщине у моря, которая ждёт того, кто не придёт, но всё равно зажигает в окне свет. Инес пела осторожно, с непривычной мягкостью. Исберт перевёл взгляд на Алсиону. Она стояла совершенно неподвижно, но лицо её начало меняться: сначала исчезла улыбка, потом — светская внимательность, потом — та тонкая непроницаемая плёнка, которую она обычно надевала при людях. Она словно не сразу поняла, что происходит, а когда поняла — уже не успела собрать себя обратно. Бокал в её пальцах дрогнул. Инес дошла до припева. Сервантес закрыл глаза. Томас перестал притворяться, что не смотрит. Алсиона поставила бокал на ближайший столик, но промахнулась: стекло громко звякнуло о край подноса. Несколько человек повернулись. Она будто хотела сказать что-то колкое, спасти себя привычным движением, но слова не пришли. Она вышла из зала. Исберт последовал за ней, нашёл её в узком коридоре за музыкальной комнатой, где стояли старые подсвечники, ящики с нотами и высокая ваза с увядшими белыми цветами. Алсиона стояла, опершись одной рукой о стену, другой зажимая рот, будто боялась, что из неё вырвется звук. — Алсиона, — тихо позвал он. — Не надо. Он остановился. — Хорошо. — Не смотрите. — Хорошо. Но он не ушёл. Она дышала резко, неровно, как человек, который слишком долго удерживал плотину, а теперь вода пошла через трещины. Слёзы сначала не текли. Только глаза стали влажными и злыми. Потом одна всё-таки сорвалась, и это будто разгневало её ещё сильнее. — Ненавижу эту песню, — процедила она. — Почему? — Потому что она пела её мне. Мама. Когда думала, что я сплю. Когда кто-то внизу опять кричал или смеялся слишком громко. Она садилась у моей кровати, пахла дымом, духами и кровью, иногда своей, иногда чужой, и пела эту чёртову песню так, будто просила прощения не у Бога, а у ребёнка, которому не смогла дать нормальный дом. Голос сорвался. Она отвернулась. — Я думала, что уже не помню мелодию. Оказалось, тело помнит лучше меня. Исберт стоял в двух шагах и впервые видел, как Алсиона разваливается как обычный человек, у которого боль внезапно нашла старую дверь и вошла без разрешения. У неё покраснел нос. Слезы испортили тёмную линию у ресниц. Плечи дрожали, и она злилась на эту дрожь больше, чем на песню. — Я не знаю, что сказать, — признался он. Она коротко рассмеялась. — Слава Богу. Он сделал шаг ближе. — Можно? Она не спросила, что именно, но и не отстранилась. Он вынул платок и протянул ей. Она взяла, но пальцы её задели его руку и задержались на мгновение — не специально, скорее потому что ей нужно было за что-то удержаться. Исберт не сомкнул пальцы вокруг её руки — не имел права. Но и не убрал свою сразу. Они стояли в узком коридоре, пока в зале Инес допевала старую песню Каролины. — Я не хочу быть её легендой, — прошептала Алсиона. — И не хочу быть её предательницей. А иногда кажется, что третьего пути нет. — Есть. — Вы не знаете. — Нет, — согласился он. — Но я могу стоять рядом, пока вы ищете. Она посмотрела на него сквозь слёзы. — Это опасная фраза, отец Исберт. — Я знаю. — И всё равно сказали? — Да. Её лицо дрогнуло тем первым слабым движением доверия, которое появляется не тогда, когда боль проходит, а когда человек вдруг понимает: его увидели в худший момент и не отвернулись. Из зала послышались аплодисменты. Алсиона закрыла глаза. — Мне нужно вернуться. — Не сейчас. — Сейчас. Иначе они поймут. — Они уже что-то поняли. — Тогда пусть поймут не всё. Она вытерла лицо, глубоко вдохнула, выпрямилась. Исберт видел, как она буквально собирает себя обратно: дыхание, подбородок, глаза, рот, плечи. Это было жестоко — смотреть, как человек снова строит стену, потому что мир за дверью всё ещё ждёт представления. Перед тем как уйти, она вернула ему платок. — Он испорчен. — Оставьте. — Зачем? — Потому что вы всё равно не вернёте его чистым. Она посмотрела на него — и вдруг, сквозь усталость, в глазах мелькнула прежняя Алсиона. — Какой неожиданный практицизм. — Я учусь у вас. Она ушла в зал. Исберт остался в коридоре ещё на несколько секунд, глядя на свою пустую руку.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!