Глава 7: «После плача», часть 2

19 мая 2026, 23:05
      Татьяна нашла Константина в маленькой гостиной у бокового окна, где утром обычно складывали газеты. Он сидел у низкого столика, сутулясь так сильно, что плечи почти закрывали шею, и вертел в пальцах чайную ложку. На блюдце перед ним стояла нетронутая чашка — чай успел покрыться сверху тонкой тёмной плёнкой, у края плавала чаинка. Рядом с ним лежала раскрытая вверх страницами книга, «Старуха Изергиль». Переплёт мокро потемнел у угла: должно быть, он держал книгу слишком долго в руках, не замечая, что ладони вспотели. Татьяна уже сбилась со счёта, в который раз за последнее время Константин её перечитывал.       Татьяна остановилась у порога, посмотрела на него, потом на чай. Она подошла к столу, взяла его чашку, отставила в сторону и налила свежего чая из маленького чайника, который кто-то из слуг оставил у камина. — Вы бы хоть выпили чай, — сказала она. — Он, конечно, не воскресит мёртвых, но иногда помогает не лечь рядом.       Константин поднял на неё глаза и попытался улыбнуться. Угол рта поднялся, тут же дрогнул и сполз обратно, а пальцы на чашке сжались так крепко, что чай мелко качнулся у самого края. — Спасибо. Я просто… он остыл. — Распорядиться, чтобы Вам подали новый?       Константин чуть мотнул головой и уставился в своё отражение в чашке. — Нет, благодарю.       Она села напротив, не слишком близко, чтобы не загонять его в угол своим участием. Несколько секунд они молчали. За окном в мокром стекле шевелились голые ветки. Море отсюда видно не было, только слышалось глухим постоянным шумом. Костя взял чашку обеими руками, поднёс к губам, но не отпил. — Я утром ушёл, — сказал он вдруг. — От двери доктора. Даже не вошёл. Просто ушёл. — Разумный поступок. — Трусливый. — Это нормально. Трусость чаще всего как раз самое разумное.       Он тихо фыркнул, но смех не вышел. Плечи дёрнулись, и ложка на блюдце коротко звякнула. Он поставил чашку обратно, взял ложку и снова начал тереть её большим пальцем, уже не замечая этого движения. — Я всё время думал: пока Полечку не нашли, значит, она не мёртвая, а просто пропавшая, — сказал он, глядя в чашку. — А теперь умерли двое, и я всё время… Я уже не могу думать о ней так, как раньше.       Татьяна посмотрела на его руки вокруг чашки и вдруг до тошноты ясно вспомнила Полечкины пальцы — быстрые, вечно чем-нибудь занятые: лентой, письмом, краем рукава, чужой тайной. Она всегда пахла лавандой — не дешёвым лавандовым мылом, а именно свежими цветками, которые росли на её подоконнике. Убийца, сказала бы Дружина. Заслужила, сказал бы любой. У Татьяны в горле комом встало другое: память о смехе за чаем, о русой голове у неё на коленях, о руках, которые когда-то без спроса поправляли ей воротник. Полечка была её подругой. Всё, что раньше держалось на приказе, вдруг хрустнуло внутри, как тонкая кость под зубами. Полечка была преступницей, и за её преступления Дружина всё равно вынесла бы ей смертный приговор.       Она посмотрела на Константина. Он мучился отсутствием правды. Татьяна знала то, что могло бы прекратить хотя бы эту часть его боли. Знала и не могла сказать. Она стояла рядом с ним с ножом, который мог бы разрезать его петлю, но служба заставляла его держать в рукаве. — Я тоже скучаю по ней. — Правда? — Правда. Только… только я думаю, Константин Филиппович, она больше не вернётся.       Он опустил глаза. Чай остыл снова, не успев стать выпитым. В коридоре прошла горничная с простынями, и Константин проследил за ней взглядом до самого поворота. — Я всё думаю, — сказал он после долгой паузы. — Если человек тонет, его ведь не сразу находят?       Речная вода, тяжёлый мешок, намокшая верёвка у горловины и Женевьева, пролежавшая полгода где-то на дне, пока течение медленно таскало её кости между камнями и корягами. — Иногда не сразу. Иногда вообще не находят.       Костя кивнул слишком быстро, несколько раз подряд, как будто услышал подтверждение того, чего боялся. — Полечка плавать не умела.       Он провёл ладонью по лицу, задел переносицу, задержал пальцы у глаз и резко опустил руку, будто поймал себя на неприличном движении. Татьяна молчала. Ложные утешения в таких случаях пахли хуже лекарств: сладко, липко, с той гнильцой, которую люди называют добротой, когда не хотят говорить правду. — Вы правда думаете, что она… умерла?       Татьяна придвинула чашку остывшего чая к нему ближе и оставила ладонь рядом, на столе. Костя смотрел мимо неё в мокрое окно. Лицо у него ещё держалось, но под глазами уже легли тени. — Да.       Костя выдохнул, будто она ударила его. Он встал, прошёл к окну, остановился возле мокрого стекла и упёрся лбом в деревянную раму. Пальцы его нашли облупившуюся краску и начали сдирать её маленькими белыми чешуйками. Одна упала на подоконник. — Я всё время вижу её руки, — сказал он. — Она всегда поправляла ленту на рукаве, когда нервничала. Вот так.       Он показал движение — неловко, двумя пальцами у собственного манжета. Совсем маленькое движение, почти смешное. От этого стало хуже, чем если бы он заплакал. — Я теперь думаю: может, она тоже так делала. Там. Где бы она ни была. Поправляла эту чёртову ленту, пока… — он оборвал фразу и провёл ногтем по раме так сильно, что краска забилась под ноготь. — Извините. — За что? — За то, что говорю. — Говорите. — Это отвратительно. — Перестаньте. Это не делает Вас отвратительным.       Он повернулся к ней. Глаза у него были сухие, но нижнее веко подрагивало, а рот всё время пытался собраться в привычную улыбку и не мог. Он стоял у окна с тем неловким, почти сценическим оцепенением, когда человек ещё помнит, как надо держать плечи и куда девать руки, но уже не помнит, зачем всё это нужно. Пальцы у манжеты сделали привычное маленькое движение, как делала Полечка. — А если она мертва? — спросил он. — Не «если». Когда я уже почти знаю, но всё равно делаю вид, что нет. Как это называется? — Надежда. — Глупость.       Он снова попытался усмехнуться. На этот раз подбородок дёрнулся первым, выдал его с такой мелкой, жалкой точностью, что Костя тут же опустил голову. Он сделал шаг к столу, хотел сесть обратно, но вместо этого вдруг остановился рядом с Татьяной. Она чуть отодвинула стул, освобождая ему место, и положила ладонь на край подлокотника.       Костя постоял ещё секунду, потом медленно, почти стыдясь самого движения, опустился рядом на ковёр и ткнулся лбом ей в плечо. Пальцы сжались на складке её рукава, отпустили, снова вцепились уже крепче. Горло у него коротко дёрнулось, но звук застрял и вышел только со второй попытки — хриплый, маленький, совсем не похожий на взрослый плач.       Татьяна положила ладонь ему на затылок и медленно провела пальцами по волосам. Волосы у него были мягкие, влажные у корней от холодного пота. Под её рукой его плечи сперва дрожали часто и мелко, потом реже, тяжелее. Он прижимался лбом к её плечу и дышал так, будто каждый вдох приходилось выдирать изнутри. — Я не хочу, чтобы она была мёртвой, — сказал он в ткань её платья. — Знаю. Я тоже.       Он сжал пальцами край её рукава. Почти сразу отпустил, но ткань успела смяться. Татьяна посмотрела на этот след и почему-то вспомнила Эдварда с ладонью на подушке, Бриджет у служебной лестницы, Филиппа у стены, бледного после кровопускания. В этом доме все за что-нибудь держались. За ключ, за письмо, за ложь, за чужой рукав. — А если её найдут? — спросил Костя глухо. — Если её найдут… такой?       Татьяна почувствовала, как он весь сжался под её рукой ещё до конца вопроса. — Вы не обязаны будете смотреть. — А если надо будет? — Тогда мы с Филиппом Филипповичем будем рядом с Вами.       Он вытер лицо рукавом, очень быстро, почти зло, словно уличил себя в чём-то постыдном. Потом сел на пятки, не глядя на неё, и потянулся к столу за чашкой. Руки у него всё ещё дрожали, поэтому Татьяна взяла чашку первой и подала ему сама. Он отпил наконец — маленький глоток, потом второй, поморщился от остывшего чая, но пить не перестал.       Константин выдохнул, и на этот раз это уже было почти похоже на смех. Татьяна встала, подошла к камину и поправила кочергой угли. Огонь нехотя вспыхнул под золой, осветил низ комнаты, ботинки Константина, скомканную салфетку, книгу Горького с мокрым углом. Костя поднял её, разгладил страницу ладонью и вдруг сказал тише: — Я всё равно хочу сыграть это. Если мы выберемся. — Сыграете. — Откуда Вы знаете?       Татьяна посмотрела на него через плечо. Он сидел на ковре, с красными глазами, с чашкой в руках, с книгой у колена, совершенно несчастный и всё-таки уже снова живущий на полвершка дальше собственного ужаса. — Вы этим горите. Значит, надо ставить.       Константин улыбнулся — слабо, криво, но уже без надрыва. Татьяна вернулась к столу, налила себе чаю, хотя пить не хотела, и села рядом, сбоку. Между ними осталось меньше пустого места, но достаточно воздуха, чтобы он не почувствовал себя пойманным в чужую доброту.       Дом ненадолго расползся по комнатам. Татьяна успела обойти почти весь нижний этаж: кухню, буфетную, коридор у чёрного входа, комнату горничных, даже холодную кладовую. Слуги отвечали ей охотно ровно до той секунды, пока разговор не подходил к Бриджет. Тут люди начинали поправлять передники, вспоминать срочные дела, смотреть мимо лица. Один сказал, что старуха отдыхает. Другая — что молится. Третий клялся, будто видел её наверху, хотя Татьяна минутой раньше сама спускалась оттуда по пустой лестнице.       Дважды Татьяна замечала край её тёмного платья за поворотом коридора, один раз услышала тяжёлые шаги и кашель за дверью прачечной, но стоило подойти ближе — старуха исчезала. К вечеру это начало раздражать. Бриджет уходила от разговора слишком умело для простой испуганной служанки. Она каждый раз оказывалась на коридор дальше, за закрытой дверью, за чужой спиной, за новым поручением, и дом охотно давал ей эти лишние несколько шагов.       К вечеру все всё-таки собрались в столовой. После двух смертей дом стал слишком просторным для одиночества: коридоры тянулись длиннее прежнего, двери закрывались громче, а собственная комната уже не казалась защитой, а ловушкой. Кто-то верил в виновность доктора, кто-то сомневался, но всем убийца одинаково продолжал мерещиться в тёмных углах дома.       Элеонор привела Эдварда сама и посадила рядом с собой. Филипп спустился бледный, с медленной осторожностью в движениях. Константин держал под мышкой книгу и ни разу её не открыл. Отец Маллахи сел ближе к двери.       Дверь столовой открылась без стука, и Артур последним появился на пороге. На нём был тёмный сюртук, застёгнутый аккуратнее обычного. Волосы приглажены, лицо бледное. Он бросил взгляд на Элеонор, потом сел. — Вы опять решили почтить нас присутствием ближе к концу трапезы? — спросил Филипп негромко.       Артур налил себе вина, хотя перед ним уже стояла вода, и только после этого поднял глаза. — Я решил дать всем возможность соскучиться.       Столовая была накрыта почти празднично: серебро вычищено, суп разлит без единой капли на скатерти, хрусталь у каждого прибора стоял ровно, как маленький прозрачный караул. — Константин, Вы опять принесли книгу к столу, — сказала Элеонор, наливая Эдварду воды. — Ещё немного — и Вы уже будете знать её наизусть.       Константин поднял глаза от закрытого переплёта, который так и держал на коленях, как щит, но на лице у него мелькнуло что-то почти живое. — Некоторые куски уже знаю.       Филипп чуть наклонился к нему через край своей тарелки. — Признайся, книгу ты принёс не читать, а производить впечатление на окружающих.       Костя моргнул, потом посмотрел на закрытый переплёт и с почти серьёзным видом поправил его у себя на коленях. — Разумеется. Я всегда беру Горького к ужину. Очень удобно: если разговор портится, можно открыть на любом месте и сделать вид, что все остальные просто недостаточно глубоки.       Элеонор тихо выдохнула, и на лице у неё дрогнула первая за вечер настоящая улыбка. Эдвард прыснул в салфетку, Нора у буфета тоже не удержалась, сразу опустила глаза и с преувеличенным усердием занялась ложками. Смех вышел короткий, неровный, но все ухватились за него слишком жадно: Филипп отпил из чашки уже спокойнее, Константин осмелел на полвершка, даже Артур, ковырнув мясо ножом, бросил без прежней злости: — Поразительно. Русская литература всё-таки нашла применение за столом.       На этот раз засмеялись громче. Ненадолго, конечно — дом не сделался безопаснее от нескольких смешков. В столовой на несколько минут стало теплее, и это маленькое, почти неприличное тепло все держали бережно, как свечу на сквозняке.       Нора едва слышно выдохнула у буфета, почти улыбнулась и тут же спохватилась, опустив глаза на поднос. Эта маленькая неуместная улыбка прошла по комнате тонкой трещинкой: напоминанием, что люди ещё способны реагировать не только страхом. Элеонор положила графин на стол и осторожно провела пальцами по волосам Эдварда, приглаживая прядь, которая всё равно тут же поднялась обратно. — Ешь, милый. Картофель остынет. — Я не хочу картофель.       Филипп тихо фыркнул в чашку. Константин, кажется, тоже хотел улыбнуться, но не решился и занялся хлебом, отламывая от него слишком мелкие кусочки.       Столовая на несколько минут снова стала похожа на столовую. Лакей подал рыбу, Нора сменила тарелки, свечи горели ровно, дождь за окнами шёл мелко. Разговор не шёл свободно, но хотя бы двигался: Константин вспомнил какую-то смешную нелепость с репетиции, Артур сказал, что это объясняет многое в русском искусстве. Элеонор устало покачала головой, но не остановила их.       Эдвард долго молчал, ковыряя вилкой картофель, потом вдруг поднял голову и совершенно серьёзно сказал: — А я знаю шутку.       Элеонор устало улыбнулась. — Не уверена, что сейчас подходящее время для юмора, милый.       Эдвард продолжил всё так же важно: — Один джентльмен спрашивает другого: «Сэр, почему Вы пьёте бренди с утра?» А тот отвечает: «Потому что после обеда у меня уже не остаётся сил притворяться приличным человеком».       На секунду за столом стало тихо. Потом Константин коротко фыркнул над книгой. Филипп кашлянул в чашку, пряча рот. Элеонор вдруг закрыла глаза и выдохнула почти беззвучно, плечами, а Нора у буфета прижала ладонь к губам. Эдвард засмеялся позже всех — тонко и звонко. Этот детский звук на миг проткнул весь тяжёлый воздух столовой, и остальные потянулись за ним с жадностью.       Константин согнулся пополам, стукнулся лбом о край стола и зажал рот рукавом, уже задыхаясь. Филипп кашлял в чашку так долго, что у него выступили слёзы, и он всё никак не мог остановиться, только мотал головой. Элеонор смеялась, закрыв лицо ладонью, и тонкие кости плеч ходили у неё под платьем мелко, судорожно, почти как при рыдании. Нора у буфета сперва пыталась держаться, но потом издала короткий высокий всхлип, больше похожий на испуг, и тоже захохотала — уже с открытым ртом, беззвучно, хватая воздух. Даже Маллахи опустил голову, прижал пальцы к переносице и выдохнул смехом прямо в ладонь.       Смех шёл рывками, накатывал один на другой, люди давились им, перебивали друг друга вдохами, кто-то начинал затихать и тут же снова срывался, заражённый чужим приступом. Ложка выпала у Норы из руки и застучала по полу. Элеонор попыталась что-то сказать Эдварду и не смогла выговорить ни слова, только снова согнулась от смеха, уже с мокрыми глазами. У Филиппа дрожала чашка в пальцах, чай выплёскивался ему на блюдце, а он всё смеялся хрипло, почти болезненно, с лицом человека, которого слишком долго держали под водой и вдруг вытолкнули дышать. И чем дольше это длилось, тем яснее становилось: никто уже не смеётся над шуткой. Люди просто не могут остановиться.       Татьяна сначала только улыбнулась — коротко, почти через силу, — но смех за столом уже шёл волнами, цеплялся за людей, дёргал их одного за другим, и через несколько секунд она тоже опустила голову, прижав пальцы ко лбу. Смех вырывался из неё неожиданно хрипло. Она пыталась остановиться, вдохнуть, взять себя в руки, но рядом снова закашлялся Филипп, Элеонор почти плакала от смеха, Эдвард захлёбывался тонким хихиканьем, и от этого Татьяна только сильнее согнулась над бокалом, чувствуя, как у неё начинают дрожать плечи. На одно короткое, мерзкое мгновение ей показалось, будто дом всё-таки добился своего: медленно, очень терпеливо, расшатал каждому нервы до предела.       И тут кто-то заплакал.       Элеонор схватила Эдварда за плечо. Нора отступила от буфета и ударилась бедром о нижний шкафчик. Ложки внутри жалобно звякнули. Константин замолчал с открытым ртом, ещё не успев стереть с лица улыбку, и от этого выглядел почти безумным. Маллахи поднялся, рука его уже легла на край стола всей ладонью. Артур застыл с бокалом у губ, и вино дрожало у самого стеклянного края.       Плач тянулся где-то рядом. Татьяна почувствовала, как собственный смех ещё сгорает внутри груди, а тело уже собирается к удару: пальцы сами отпустили бокал, ступня нащупала пол под юбкой, взгляд метнулся к двери. — Господи, — прошептала Нора.       Эдвард всхлипнул ещё раз, уткнувшись лицом в рукав матери. Элеонор резко опустила глаза. Плач шёл от него, не от банши. Мальчик, который смеялся вместе со всеми и сам не заметил, как смех порвался в слёзы. Несколько секунд все ещё смотрели на дверь. Потом Филипп первым медленно сел обратно. За ним опустил руку Маллахи, Константин закрыл рот ладонью, а Нора у буфета наконец выдохнула и тут же отвернулась к салфеткам. — У неё голова была… — Эдвард захлебнулся воздухом. — Как у куклы… когда её роняют… так нельзя… нельзя… — Эдвард, милый, — сказала Элеонор уже тише, но голос у неё дрогнул от запоздалого, почти злого облегчения. — Ради Бога.       Мальчик сжал её рукав обеими руками и только мотнул головой. Нора отвернулась к буфету, притворяясь, что ищет чистую салфетку, хотя пальцы у неё тряслись так сильно, что она не могла подцепить край стопки. Константин опустил лицо в ладони и выдохнул сквозь них что-то невнятное, похожее одновременно на смешок и молитву. — Вот и всё, — сказал Артур сухо. — Банши оказалась ребёнком.       Татьяна посмотрела на Эдварда. Он плакал тихо, почти стыдясь. За несколько мгновений взрослые успели дать его голосу чужое мёртвое лицо и сами отшатнулись от того, что придумали. Она взяла бокал за ножку и почувствовала, что пальцы у неё были влажными.       Элеонор прижала Эдварда к себе, и он сразу обмяк, уткнулся лицом ей в бок, став вдруг совсем маленьким, почти потерянным среди массивной тяжёлой мебели. Татьяна не стала продолжать. После этого ужин уже не вернулся в прежнюю неуклюжую живость. Смех, только что ходивший по столу почти болезненной заразой, оставил после себя пустоту: люди сидели с покрасневшими глазами, сбитым дыханием, влажными губами, и каждый теперь слушал дом ещё внимательнее, чем до шутки. Плач Эдварда как будто сорвал с вечера последнюю тонкую кожу.       Ужин довели до конца. Эдварду дали воды. Он сделал несколько глотков и больше не плакал. Нора сменила испачканную скатерть. Константин попытался спросить Филиппа о книге, запутался в середине фразы и замолчал. Артур почти не говорил. Маллахи держал руки на коленях, и только край рукава иногда шевелился, выдавая чётки в пальцах. Это молчание постепенно стало походить на разрешение дожить до ночи.       Когда наконец поднялись из-за стола, вечер на несколько минут сделался просто поздним вечером после тяжёлого дня. Элеонор наклонилась к сыну и поцеловала его в макушку, пригладив волосы у виска. Нора пошла к двери первой, лакей отступил к стене, Филипп медленно поднялся, держась пальцами за спинку стула, а Константин убрал книгу под мышку с тем неловким видом, будто всё-таки собирался дочитать её. Татьяна задержалась у стола, поправила бокал, который стоял чуть криво, и только тогда заметила, что в комнате снова слышно самые обычные звуки: шорох салфетки, скрип стула, тихий звон ложки о блюдце.       У двери заплакали.       Рука Норы осталась на ручке, пальцы побелели на латуни. Элеонор резко притянула Эдварда к себе.       Плач оборвался.       Эдвард всхлипнул после этого маленьким, живым, испуганным звуком. Стало понятно, что первый звук тоже вырвался из него, но так низко и чужо, что все успели услышать в нём женщину за дверью. Облегчение пришло злое, стыдное: Элеонор закрыла глаза, Артур отвернулся к окну, Нора наконец отпустила ручку, но пальцы у неё ещё дрожали, будто латунь успела обжечь кожу. Лица у взрослых остались натянутыми, как после пощёчины, которую пришлось принять при свидетелях. Филипп медленно сел обратно на край стула. Константин прижал книгу к груди так крепко, что угол переплёта впился ему в жилет. Артур отвернулся к окну с коротким, почти брезгливым движением.       Элеонор присела перед сыном и взяла его за плечи. Она говорила мягко, но Татьяна увидела, как у неё дрожит жилка у виска и как пальцы слишком крепко собирают ткань детского сюртука. — Эдвард, милый, прошу Вас, — сказала она тихо. — Я понимаю, что Вам страшно. Всем страшно. Но Вы должны держать себя в руках. Вы уже не маленький.       Мальчик кивнул сразу, слишком поспешно, захлёбываясь остатками рыданий. Он старался, бедный, старался всем своим маленьким телом, а тело всё равно предавало его — мокрыми ресницами, дрожащим подбородком, пальцами, вцепившимися в рукав матери. Нора наконец отворила дверь и вышла первой в коридор, будто ей тоже понадобилось спрятать лицо от стола. Несколько секунд слышались её шаги, потом короткая пауза. — Нора, — раздражённо позвала Элеонор, не оборачиваясь. — Если увидите Бриджет, скажите ей, чтобы она немедленно пришла к Эдварду. Это уже становится неприличным. — Я видел её перед ужином, — протянул Артур с нотками раздражения. — Кажется, она шла к себе вниз.       Ответа не последовало. Нора вышла в коридор, потом на служебную лестницу. Несколько секунд слышались её быстрые шаги, потом голос, уже тоньше обычного: — Бриджет?       Голос ушёл дальше, к заднему ходу, и пропал за дверью. Столовая осталась ждать. Элеонор всё ещё держала Эдварда за плечи, Артур стоял у окна, не оборачиваясь, Филипп медленно опустил чашку на стол. Никто ещё не сказал, что старая няня не отзовётся. После смертей молчание в доме уже умело отвечать за мёртвых.       Через минуту Нора вернулась бледная, с накинутой на плечи шалью. — Её нет в детской, мэм. И внизу тоже нет. Я… я спросила у Мэри, она не видела её после полудня. — Тогда найдите её, — сказала Элеонор резко, и тут же тише, уже с усилием. — Позовите остальных. Пусть проверят комнаты, кладовые, прачечную, задний ход.       Сначала это ещё называлось поисками. Лакей взял лампу, молодая горничная побежала к кухне, Нора снова исчезла в коридоре, отец Маллахи поднялся молча, будто его уже позвали не искать, а молиться. Через несколько минут дом зашевелился весь: открывались двери, кто-то звал Бриджет по имени, скрипели мокрые ставни у заднего выхода, внизу глухо хлопнула служебная дверь. Но чем чаще повторяли её имя, тем яснее становилось, что зовут уже не для того, чтобы она ответила. Зовут, чтобы не идти молча туда, где может лежать тело.       Нашли её снаружи, у каменной лестницы за домом — той самой, что спускалась к хозяйственному двору и после шторма стала чёрной от воды. Нора закричала первой. Крик ударил в мокрые стены и вернулся к окнам столовой уже рваным эхом. Когда Татьяна вышла следом за Филиппом и Артуром, ветер сразу бросил ей в лицо мелкую дождевую пыль, а лампа в руке лакея задрожала так сильно, что свет пошёл по камням пятнами.       Бриджет лежала на нижних ступенях.       Сначала все увидели голову. Она была отброшена к плечу под таким невозможным углом, будто у шеи больше не осталось ни костей, ни воли держать человеческую форму. Подбородок вдавился в мокрый ворот, щека лежала почти на ключице, а седая прядь прилипла к открытой коже там, где она была туго натянута — желтовато, с мёртвой гладкостью размоченного воска. Тело Бриджет лежало ниже, на ступенях, тяжёлое, скрученное падением. Одна рука подвернулась под бок, пальцы второй разжались в грязи, и только сбитый башмак на старой ноге болтался у пятки. Голова у неё и вправду была как у куклы, которую уронили с лестницы и больше не смогли посадить прямо. — Она упала, — сказал Артур первым. — Камень мокрый. После шторма здесь всё размыло. Старая женщина, темнота, лестница… Она могла выйти за чем-то, оступиться и сломать шею.       Татьяна присела возле тела. На открытом воздухе запах смерти был слабее, распорот ветром и дождём, но всё равно доходил до неё из-под мокрой шерсти и старой кожи. Тянуло тяжёлым духом мёртвого мяса, в который человеческое тело начинает проваливаться через несколько часов после смерти. Запаха крови почти не было — лишь у воротника держался слабый железный дух, уже свернувшийся, холодный. Бриджет умерла раньше — намного раньше, чем Нора вышла искать её по коридорам, — а к этой лестнице её принесли потом, доверив мокрым ступеням, темноте и шторму сыграть роль убийцы.       Бриджет унесли вниз, к холодильным камерам — туда же, где уже лежали сэр Реджинальд и Уитмор. Двое слуг несли её на снятой с петель двери, накрыв простынёй до подбородка. Сбитый башмак сначала забыли поправить, и он ещё несколько шагов висел на старой ноге, пока Нора сдавленно не всхлипнула и не отвернулась к стене. Тогда лакей торопливо натянул край простыни ниже. После этого все почему-то стали говорить тише: распоряжались свечами, водой, ключами, простынями, так, словно смерть в доме уже превратилась в ещё одну хозяйственную неприятность, требующую порядка. В этом ровном усердии было хуже всякой паники.       Свет ламп бил Константину в глаза так, что он всё чаще щурился и опускал голову. Пару раз Татьяна замечала, как он на секунду закрывает один глаз ладонью, а затем вздрогнул всем телом. — Мне нужно прилечь, — пробормотал он.       Голос у него был ровный, но пальцы дрожали так сильно, что книга, которую он всё ещё таскал с собой, стукнулась краем о перила.       Филипп сразу шагнул к нему. Это вышло само: Филипп ещё смотрел на Артура, на руки Татьяны, слушал её голос, а потом Костя на лестнице качнулся — и всё остальное сразу отступило. Костя попытался отмахнуться, пробормотал что-то про обычную мигрень и дурной воздух, но свет от лампы ударил ему в лицо, и он резко зажмурился, прижимая пальцы к виску. Филипп уже держал его под локоть — слишком крепко для простой помощи, почти как человека после ранения.       Татьяна смотрела на них снизу лестницы. В полумраке коридора они вдруг показались ей двумя мальчишками, которых этот дом перемалывал. Филипп обернулся к ней — в лице у него впервые за вечер проступила настоящая растерянность. Он явно не хотел оставлять её одну среди этого дома, Артура, бумаг и мёртвых, но и отпустить Костю наверх одного уже не мог. — Идите, — сказала Татьяна раньше, чем он успел открыть рот. — Вы уверены? — Да. У Вашего брата сейчас голова расколется.       Филипп коротко выдохнул — и повёл брата вверх по лестнице. Костя шёл медленно, держась за перила и время от времени морщась от каждого особенно громкого скрипа старого дома. На повороте лестницы Филипп всё-таки обернулся ещё раз. Татьяна стояла внизу одна. Он хотел что-то сказать, но не нашёл слов. Да и какие слова тут могли помочь?       Татьяна едва заметно кивнула ему, чтобы не превращать это в прощание, и только тогда Филипп увёл Костю наверх.       Когда шаги слуг стихли внизу, Татьяна обернулась к тем, кто остался у лестницы. Элеонор вышла из комнаты Эдварда — на время с ним оставили Нору, сказав, что Бриджет всё ещё неважно себя чувствует. Артур стоял у перил бледный и раздражённый. Отец Маллахи, перекрестившись вслед Бриджет, опустил руку и не сразу убрал чётки обратно в карман. — Три смерти, — сказала Татьяна.       Артур резко повернул к ней голову. Пальцы у него сорвались: он ударил ладонью по перилам, не сильно, зато достаточно сухо, чтобы Нора вздрогнула у стены. — Очень жаль, что она проходит так часто, — начал он. — Но всё объяснимо, миссис Горчакова. Слышите? Объяснимо. Уитмор переборщил с дозой лекарства для отца, понял, что натворил, и покончил с собой тем же средством. Бриджет была старой женщиной. После шторма здесь всё мокро: лестницы, камень у выхода, тропинки к служебным дверям, половину дорожек размыло к чёрту. Она могла оступиться, упасть, сломать шею. Такое случается.       Он резко выдохнул, будто сказанное поддало злости воздуха, и ткнул пальцем куда-то вниз, к лестнице, к мокрому двору, к Бриджет под простынёй. — Это остров. — Как удобно, когда у каждой смерти уже есть приличное объяснение, — сказала Татьяна.       Элеонор подняла на неё глаза — усталые, почти больные. Она была слишком измучена, чтобы возразить. Маллахи промолчал. Нора, стоявшая у стены, всхлипнула ещё раз и зажала рот ладонью. Татьяна медленно достала из кармана медальон Бриджет. Потемневший металл лёг на её ладонь маленькой тусклой раковиной. Она не ждала признания, ей хватило бы одного лишнего движения — взгляда, пальцев, запоздалой паузы, мелкой телесной трусости, которая могла выдать, кто знал, что за секрет скрывала Бриджет. — Одной ночью Бриджет пыталась уйти с этим, — сказала Татьяна. — С медальоном и письмом.       Артур глянул на вещицу и тут же вскинул глаза к Татьяне, слишком ровно. Рука Элеонор, лежавшая на подлокотнике, медленно ушла в складки юбки и сжала ткань так, что шёлк натянулся у колена. Маллахи опустил взгляд к медальону, задержался на потемневшем ободке и медленно убрал руку с края стола. Его пальцы сомкнулись на чётках, а губы без слов задвигались в молитве. — Письмом? — спросила Элеонор. — Вы что, хотите сказать, что она в такую погоду пыталась отправить письмо с острова? Кому же она могла писать? — Отцу Уильяму О’Ши в приют Святой Бригитты, у Килморской дороги.       Артур посмотрел на медальон и потянулся за сигарой. Спичка в его пальцах переломилась с сухим щелчком, и вторую он зажигал уже осторожнее. Элеонор подняла чашку, но так и не отпила, только поднесла фарфор к губам и замерла на секунду дольше приличного. Маллахи провернул одну бусину чёток. — Буря не позволила бы ей отправить письмо, — продолжила Татьяна. — Лодки сейчас не ходят. Значит, она не собиралась доставить его немедленно. Скорее хотела спрятать. Вынести из дома и оставить там, где его не нашли бы до понедельника, когда прибудет судно. — Какая богатая фантазия, — сказал Артур. — Бриджет была старой, суеверной женщиной. Она могла носиться с чем угодно: с письмами, медальонами, молитвами, ключами от кладовок. Это ничего не доказывает. Вы знаете содержание того письма? И где оно сейчас? — Нет, — выдохнула Татьяна. — Письмо уничтожено.       Медальон лежал на ладони Татьяны, тёмный от старого металла, с мелкой вмятиной у края. Элеонор смотрела на него дольше остальных; потом опустила глаза к своей перчатке и стала расправлять у запястья шов, хотя ткань сидела ровно. Артур вынул портсигар, щёлкнул крышкой, но сигару так и не взял. Маллахи провёл большим пальцем по костяшке указательного, как человек, удерживающий привычную молитву без чёток. Татьяна закрыла медальон в кулаке. Одной вещью их всех зацепило, только каждый сделал вид, что порезался о разный край. — Вас не смущает, что Эдвард, по всей видимости, видел мёртвую Бриджет? — спросила Татьяна, не меняя тона. — Он описал её тело довольно точно, пусть и по-детски. Один он из дома не выходит. Значит, либо кто-то водил его туда, либо Бриджет оказалась ближе к детской, чем Вам хотелось бы думать.       У Элеонор дрогнула рука на подлокотнике, потом кровь ушла от губ. Эта мысль явно дошла до неё с опозданием, как дурная весть, которую слишком долго не хотели распечатывать. — Это могло быть совпадением, — сказала она тихо и тут же сглотнула. — Ребёнок мог говорить об игрушке. О кошмаре. О чём угодно, миссис Горчакова. Дети ведь… они часто путают. Особенно после всего этого. — Я хочу знать, что было в письме, — сказала она наконец.       Артур тихо рассмеялся. — Тогда Вам придётся спросить Бриджет.       Пока внизу тянулся разговор, второй этаж со спальнями окончательно перестал притворяться местом, пригодным для сна. Ветер ходил по коридорам так, будто искал щели, через которые можно пробраться внутрь, лестницы напитались сыростью и тяжело потрескивали под шагами, а море внизу било о скалы с тупым, мясным звуком, от которого дрожали стёкла в рамах. В комнате Константина пахло свечным воском, мокрой шерстью и чем-то аптечным: на тумбочке стоял раскрытый саквояж Уитмора, пузырьки внутри тихо звякали всякий раз, когда особенно сильный порыв ветра встряхивал дом.       Костя лежал поверх одеяла, зажав ладонь на глазах. Свет одной-единственной свечи бил ему в висок так, словно внутри черепа медленно проворачивали тонкий раскалённый гвоздь. Он уже несколько раз брал в руки пузырёк с лекарством и ставил обратно. Стекло давно согрелось от пальцев. Филипп сидел рядом, закатав рукава рубахи, и лениво крутил между пальцами ложку. — Если ты сейчас умрёшь от мигрени, — сказал он, глядя на пузырёк, — я тебя возненавижу. После всего происходящего это будет просто невежливо.       Костя коротко хмыкнул и тут же зажмурился сильнее. Смех ударил ему в висок. Лицо перекосилось, пальцы на глазах сжались, и он несколько секунд лежал совсем тихо, пережидая эту внутреннюю волну. Филипп поднялся, подошёл к столу и передвинул свечу за стопку книг так, чтобы пламя больше не било прямо в лицо. Комната сразу потемнела по углам, зато у Кости чуть отпустило плечи. — Я не буду это пить, — сказал он, не убирая руки с глаз. — Лекарство Уитмора. Не хочу рисковать. — Я не предлагал тебе выпить. Ну, только как способ закончить наши страдания.       Костя снова издал короткий смешок, уже осторожнее, почти носом, и повернул голову к стене. Тёмное стекло пузырька с лекарством ловило огонь свечи и казалось густым, как запёкшаяся кровь. Филипп взял его, понюхал пробку, поморщился и поставил обратно чуть дальше от края. Потом сел рядом на кровать, продавив матрас плечом, и положил ладонь Косте на запястье. — В понедельник придёт судно, — сказал Филипп. — Мы уедем. Ты будешь лежать в нормальной постели, ругаться на свет из нормального окна и жаловаться, что уже хочешь домой. — А если судно не придёт? — Тогда я лично построю плот из мебели. — Ты утонешь. — Вероятно. Зато эффект будет красивый.       Костя молчал. Потом медленно убрал ладонь с глаз и посмотрел на него одним приоткрытым глазом. Второй всё ещё не хотел выдерживать свет. В этом взгляде было столько усталого недоверия к миру, что Филипп вдруг почувствовал, как у него внутри коротко и зло сжалось что-то, чему не полагалось. Костя был старше, а сейчас лежал перед ним с серым лицом, мокрыми волосами у виска и тонкой морщиной боли между бровями — старший брат, впервые сведённый к одному тяжёлому дыханию, которого надо было вывезти отсюда живым хотя бы назло всему этому острову. — Филипп, — сказал Костя тише. — А ты сам-то веришь, что мы уедем?       Филипп взял стакан, подал ему. Костя сделал глоток, поморщился и вернул стакан обратно. Филипп не ответил сразу. Он поправил одеяло у его колен, хотя Костя лежал поверх, потом провёл пальцем по складке простыни, разглаживая её до тех пор, пока ткань не стала ровной. — Верю, что в понедельник здесь будет судно, — сказал он наконец. — Остальное будем решать по мере поступления мерзостей. — Ты не ответил. — Я ответил достаточно хорошо для человека без юридического образования.       Костя прикрыл глаз и слабо усмехнулся. Лицо его снова осело в подушку. Мигрень поднималась изнутри новой тяжёлой волной, и Филипп видел, как брат сдерживает дыхание, чтобы не застонать. Он всё-таки взял пузырёк, капнул лекарство в воду и поднёс стакан к самому краю кровати. — Пей. — Нет. — Костя. — Я сказал нет. — А я сказал «пей». — Уитмор убил человека лекарством. — Если верить записке.       Костя открыл глаз. — Ты думаешь, записка фальшивая?       Филипп замолчал на полсекунды дольше, чем следовало. За окном ветер ударил дождём по стеклу, и комната дрогнула жёлтой тенью от свечи. Он не должен был говорить с Костей о подозрениях, не должен был кормить его страх, когда тот и так лежал рядом с ним почти осязаемой тварью, свернувшейся на подушке у виска. Врать прямо сейчас оказалось бы хуже. Он поднёс стакан ближе. — Я думаю, что у нас нет роскоши верить каждой бумажке, которую любезно оставляют рядом с трупом. — Прекрасно. Очень успокоил.       Костя посмотрел на воду так, будто там плавала маленькая смерть. Потом всё-таки приподнялся на локте, сделал один глоток, второй, зажмурился от горечи и оттолкнул стакан. Филипп не стал заставлять допивать. Поставил его на тумбочку, взял мокрую тряпицу из тазика и положил брату на лоб. Костя выдохнул через зубы. Плечи у него постепенно перестали быть такими каменными, пальцы разжались на краю одеяла. — Если я умру от этого, — пробормотал он, — скажи на похоронах, что я был хорошим человеком. — Я скажу, что ты был невыносимым. Это прозвучит убедительнее. — И красивым. — Это уже лишнее. — И талантливым. — Тут придётся подкупить свидетелей.       Костя хотел возмутиться, но не хватило сил. Вместо этого он тихо фыркнул, повернулся на бок и подтянул колени, как в детстве, когда у него поднималась горячка. Филипп помнил это движение слишком хорошо: маленькая комната в другом доме, запах уксуса на полотенце, мать, заснувшая в кресле, и Костя, липкий от жара, упрямо бормочущий, что не болен, потому что завтра надо идти смотреть лошадей. Костя будет стареть. У него будут новые мигрени, новые пьесы, новые глупые книги за ужином, седина у висков, дрожащие руки, когда он станет стариком. Филиппу в этой линии времени места не оставили. Дружина наверняка отказала — иначе татьяна уже обрадовала бы его. Нет обращения — нет будущего. Брат переживёт его, а Филипп станет его спасением ценой своей жизни.       «Смерть придётся от свинца из-за моря». Он столько месяцев думал о пуле, о выстреле, а оказался заперт на острове среди морских волн людей, у которых у каждого за спиной мог лежать свой свинец. У него вдруг неприятно похолодели ладони, хотя в доме было душно от натопленных каминов. Сердце толкнулось один раз слишком сильно, а потом словно ушло глубже под рёбра, оставив после себя пустой провал где-то под грудью. Филипп медленно перевёл взгляд на чёрные окна, за которыми шумели волны, и впервые почувствовал тесноту: остров внезапно показался ему камнем посреди воды, откуда некуда бежать, если предсказание всё-таки решило прийти за ним.       Филипп резко поднялся, матрац качнулся. Костя болезненно сморщился. — Прости. — Ты куда? — Свечу поправить. Она горит как чиновник на службе: вроде есть, а пользы мало.       Филипп подошёл к столу и сделал именно это — тронул фитиль, срезал нагар, прикрыл пламя ладонью от сквозняка. Ему нужно было отвернуться. Смешно, конечно: он выдерживал трупы, кровь, но от мысли, что старший брат однажды останется стареть без него, у него вдруг начали мокнуть глаза.       Когда он вернулся, Костя уже дышал ровнее. Лекарство или усталость наконец начали брать своё. Лицо всё ещё оставалось серым, губы сухими, но складка между бровями разгладилась, а рука, прежде сжимавшая одеяло, лежала раскрытой на простыне. Филипп сел рядом, взял эту руку и легко сжал пальцы. — Филя, — пробормотал Костя почти неразборчиво. — Что? — Не уходи пока. — Не уйду. — Врёшь. — Разумеется. Но не сейчас.       Костя едва заметно улыбнулся, уже проваливаясь. Веки его дрогнули, закрылись, снова поднялись на узкую щель. Взгляд был мутный, но пальцы на мгновение ответили Филиппу слабым нажатием. Потом дыхание стало глубже. Филипп сидел неподвижно, пока брат не уснул окончательно: считал вдохи, слушал, как ветер трёт ставни, как где-то в стене поскрипывает дерево, как дом после третьей смерти не спит и не даёт спать другим.       Только когда рука Кости совсем потяжелела в его ладони, Филипп осторожно положил её на одеяло. Поправил мокрую тряпицу на лбу, убрал стакан подальше, накрыл пузырёк салфеткой. Потом постоял у кровати ещё несколько секунд, глядя на спящего брата. В сонном лице Кости боль отступила, и это почему-то сделало его ещё моложе. Филипп наклонился и почти невесомо коснулся губами его волос у виска. — Доживёшь до понедельника, — сказал он едва слышно. — А там я уже кого-нибудь убью, если понадобится.       Костя не проснулся. Только чуть повернул голову к подушке.       Филипп взял свечу и вышел в коридор, придерживая дверь до самого конца, чтобы замок не щёлкнул. В коридоре было холоднее после комнаты Кости, пропахшей лекарством, воском и болью, весь дом казался вымытым сыростью до костей. Где-то далеко, внизу, за каменными стенами, лежали тела. Где-то в этом же доме ходил человек, который слишком хорошо умел объяснять смерть погодой, дозой, лестницей и старостью. Филипп постоял у двери брата, прислушиваясь к его сонному дыханию сквозь дерево, потом поднял свечу выше и пошёл искать Татьяну.       Он нашёл её у окна в пустом коридоре, где сквозь плохо пригнанные рамы тянуло сырым холодом. Татьяна стояла без лампы, почти в темноте. Из холла снизу доходил слабый жёлтый отблеск, цеплялся за край её щеки. Она не обернулась сразу, хотя услышала его шаги. Филипп остановился рядом, не спрашивая, можно ли. После комнаты Константина, после горячего лба под ладонью, мокрой тряпицы в миске и сонного, совсем не старшего «не уходи», он уже не мог пройти мимо человека, который стоял у окна так неподвижно. — Костя заснул, — сказал он тихо. — Очень хорошо. Он, в отличие от Вас, ещё не привык к такому.       Она сказала это легко, но голос был глухой, без привычного острия. Филипп посмотрел на её профиль и только теперь заметил, что медальон Бриджет лежит у неё на ладони. Татьяна держала его раскрытым. Свет снизу мутно блестел, и прядь волос казалась почти бесцветной, чужой. Маленькая вещь, а тянула за собой столько мёртвого, что ей впору было лежать на допросном столе под охраной двух жандармов. — Я ничего не добилась, — сказала Татьяна. — Совсем. Я вижу, что все знают, почему это происходит. Может быть не целиком, но какую-то часть правды точно. Артур злится слишком громко. Элеонор молчит слишком старательно. Маллахи прячет чью-то исповедь или право на неё. Нора боится всего сразу. Бриджет теперь вообще ничего не скажет.       Филипп прислонился плечом к стене. Внизу где-то тихо хлопнула дверь. Оба замолчали и прислушались, пока шаги слуги не ушли к кухне. Татьяна закрыла медальон, снова открыла, будто крышка могла вдруг дать другой ответ, и наконец убрала его в карман. — Что мы знаем? — спросил Филипп. — Почти ничего. — Тогда перечисляйте. Попробуем разложить всё по местам.       Татьяна коротко посмотрела на него, и в этом взгляде мелькнула благодарность, тут же спрятанная, как всё лишнее. Она отошла от окна, прошла два шага по коридору и остановилась у тёмного портрета какого-то старого Эшбери. Филипп остался рядом, достаточно близко, чтобы она могла говорить не в пустоту. — Бриджет ночью пыталась вынести из дома медальон и письмо. Не отправить: в такую погоду письмо никуда бы не ушло, лодки нет, судно будет только в понедельник. Значит, спрятать. Сберечь до понедельника. Адрес — католический детский приют у Килморской дороги, отец Уильям О’Ши. В камине Реджинальда — обрывок с фамилией О’Каллахан. Мойра О’Каллахан служила здесь до Норы и исчезла семь лет назад. Официально уволилась. Бриджет знала Мойру. Возможно, знала то, что с ней сделали, иначе не стала бы жрать письмо, как животное. Мне кажется, она боялась не за себя. Это я теперь понимаю. Поздно, как обычно.       Филипп ничего не сказал. Он чуть опустил голову. Пауза вышла неловкой. Татьяна скользнула по нему коротким взглядом и продолжила уже тише: — Банши перед смертью Бриджет не плакала. Или мы не услышали с этой дурной погодой. Уитмор якобы убил Реджинальда и якобы покончил с собой. Бриджет якобы упала. Всё в этом доме умирает так, чтобы через пять минут найти объяснение: лекарство, совесть, мокрые ступени, старая шея. Слишком много удобства для одного острова. — Вы сказали, Артур ссорился с отцом из-за завещания, — напомнил Филипп. — И долгов. Если Реджинальд собирался изменить завещание, Артуру это могло очень не понравиться. Но тогда зачем приют? Зачем Мойра? Зачем письмо Бриджет? Почему Генри умер год назад после плача банши?       Она замолчала. Ветер толкнул раму, стекло тихо дрогнуло. На портрете старый Эшбери будто шевельнул глазом, но это был только свет из холла, дрянной маленький фокус старого дома. Татьяна провела ладонью по лицу, устало, почти грубо, и впервые за весь разговор в её движении проступила женщина, которую за сутки слишком часто заставляли нюхать смерть и слушать чужую ложь. — Всё вертится вокруг того, что случилось семь лет назад, — сказала она. — Или год назад, перед смертью Генри. Нет, скорее семь. Год назад это уже начало всплывать. Генри мог знать. Реджинальд мог узнать недавно. Бриджет точно знала. Маллахи знает часть. Артур знает достаточно, чтобы злиться. Элеонор… — она нахмурилась. — Элеонор может не знать правды, но какую-то часть знает точно. — А Томас? — спросил Филипп. — Бриджет сказала, что Томас должен узнать что-то. И зачем Бриджет писала святому отцу в католический приют для детей?       Татьяна посмотрела на него. — Возможно, Томас — ребёнок Мойры. Возможно, нет. Возможно, он свидетель, сирота, слуга, чей-то бастард. Я не имею права пока пришить его к этой истории только потому, что нитка красиво ложится. Но Бриджет умерла с его именем где-то рядом. Этого уже достаточно плохо.       Филипп подошёл ближе и остановился у подоконника. На стекле собиралась вода. Одна капля долго держалась у трещины, потом сорвалась вниз, оставив тонкую кривую дорожку. Он подумал о Косте, спящем наверху с мокрой тряпицей на лбу, о Полечке, о Женевьеве в мешке, о Бриджет с кукольной шеей на мокрых ступенях. Все эти смерти и почти-смерти, все эти люди, которых кто-то когда-то не дослушал, не удержал, не назвал вовремя живыми. — Значит, следующий вопрос не «кто умер», — сказал он. — А что такого знают живые, что предпочитают выглядеть убийцами, лишь бы не сказать.       Татьяна медленно повернулась к нему. На этот раз в её лице что-то наконец собралось. Не облегчение. Не ответ. Просто след, достаточно узкий, чтобы по нему можно было идти. — Да, — сказала она. — И ещё: кому выгодно, чтобы до понедельника никто не дождался судна с правдой в руках. Бриджет пыталась сохранить письмо до судна. Реджинальд сжёг фамилию О’Каллахан. Уитмор умер с признанием без мотива. Генри умер после банши. Если это всё одна цепь, то кто-то не убивает наугад. Он убирает тех, кто мог заговорить, и оставляет после них объяснения, достаточно приличные, чтобы остальные помогли ему молчать.       Филипп кивнул, хотя от этого вывода легче не стало. Внизу снова прошли шаги, на этот раз оба не шелохнулись. Дом был полон людей, и каждый звук в нём теперь мог принадлежать либо слуге, либо убийце, либо человеку, который боится стать следующим. Разница, надо признать, становилась всё тоньше. — Вы устали, — сказал он. — Это сейчас не имеет значения. — Для меня имеет.       Татьяна усмехнулась одним краем губ, почти беззвучно. Она впервые за вечер почти улыбнулась, но улыбка тут же погасла. Татьяна снова посмотрела на лестницу, на тёмный поворот коридора, на мокрое окно. Медальон в её кармане тихо стукнул о пуговицу, когда она двинулась с места. — Утром поговорим с Эдвардом, — сказала она. — Надо осторожно поймать его без матери. Он видел Бриджет или то, что произошло. Возможно, он видел её убийство.       Они пошли по коридору рядом, не касаясь друг друга. За окнами дождь продолжал точить стекло, море внизу глухо билось о камни, а дом, полный приличных объяснений, лежал вокруг них тёмный, мокрый и слишком тихий для места, где все якобы хотели правды.       Они уже почти разошлись, когда Татьяна остановилась у поворота коридора. Филипп сделал ещё два шага, прежде чем заметил, что её больше нет рядом, и обернулся: она стояла неподвижно. После всех смертей здесь усталость слишком легко начинала притворяться здравым смыслом. Хотелось разойтись по комнатам, запереть двери, лечь и на несколько часов отдать дому право делать что угодно без свидетелей. К утру, как уже выяснилось, он умел пользоваться такими подарками. Татьяна медленно перевела глаза на дверь в комнату Артура, и вдруг пошла туда так решительно, что Филиппу оставалось только выругаться про себя и последовать за ней. — Вы куда? — спросил он тихо. — К нему. — Сейчас? — Именно сейчас. — Он Вас не примет. — Это будет его ошибка.       За дверью сначала ничего не было слышно, потом хрустнула доска, мягко зашуршала ткань, и только после этого щёлкнул замок. Артур стоял на пороге в халате, запахнутом слишком плотно для человека, которого только что оторвали от сна. Под ним виднелся жилет, застёгнутый не до конца. Лампа за его спиной горела низко, оставляя комнату почти в полумраке: край письменного стола, спинку кресла, раскрытый дорожный саквояж на полу. В лице Артура не было сонной растерянности. — Вы, кажется, перепутали двери, миссис Горчакова. — Нет. — Тогда перепутали время. — Нет.       Он перевёл взгляд на Филиппа, стоявшего за её плечом, и губы его дрогнули в короткой, неприятной усмешке. — Как мило. Ночной визит с сопровождением. В Петербурге таким промышляют в высшем обществе? — Только когда хозяин дома слишком любит мокрые лестницы, — ответила Татьяна.       Артур не отступил. Только поправил халат у груди, одним пальцем, почти машинально, и рука тут же ушла вниз. Филипп видел: не ткань он проверял. Татьяна тоже задержалась взглядом на этом месте ровно на полсекунды, а потом снова посмотрела Артуру в лицо.       Лестничная площадка оставалась слишком близко к спальням. Филипп молча дёрнул Артура за рукав - вниз по лестнице, дальше по коридору, к пустой утренней гостиной, где вечером держали закрытые чехлами кресла и пахло старой полировкой. Здесь дом всё равно спал вполуха, но хотя бы не так близко. — Мне надоело играть в объяснения, — сказала она. — Реджинальд меняет завещание — и умирает. Уитмор оставляет признание без причины — и умирает. Бриджет пытается спрятать письмо — и оказывается с переломанной шеей у лестницы. У Вас долги, мистер Эшбери. У Вас был разговор с отцом перед его смертью. И Вы слишком охотно объясняете каждую смерть так, чтобы никого не пришлось искать. — Осторожнее. — Я как раз очень осторожна, иначе начала бы с того, почему Вы видели Бриджет перед ужином, хотя она, судя по всему, к тому времени уже несколько часов была мертва.       Артур облизнул губы, но язык прошёл по сухой коже почти без следа. Пальцы вернулись к борту халата и остались там, вцепившись в ткань у самого кармана. За дверью не скрипнула ни одна половица. Фитиль в лампе коротко треснул, и Артур дёрнул глазами туда раньше, чем успел снова посмотреть на Татьяну. — Вы не можете этого знать, — сказал Артур. — Знать наверняка. — Вы сразу сказали, что я не могу знать. Почему?       Филипп увидел, как Артур медленно переносит вес с одной ноги на другую. Правая сторона халата сидела чуть тяжелее, чем левая, едва заметно оттягивая ткань у груди. Рука Артура снова скользнула туда — не к сердцу, нет, чуть ниже, к внутреннему карману. — Уйдите, — сказал он. — Я не обязан терпеть Ваши обвинения в собственном доме. — А я не обязана ждать, пока Вы избавитесь от того, ради чего убили старую женщину. — Вы с ума сошли. — Возможно. После трёх трупов не мудрено.       Он резко шагнул вперёд, и на миг показалось, что он сейчассбежит от них назад в свою комнату. Татьяна не отступила. Артур схватил её за локоть, и в эту же секунду Филипп перехватил его запястье. Движение вышло коротким, почти бесшумным: пальцы коротко задели его у груди, халат распахнулся, и из внутреннего кармана донёсся сухой ломкий хруст. Артур тут же прижал полу обратно, но поздно — рука легла слишком плотно, почти вдавила ткань в рёбра. Татьяна опустила взгляд к этому месту и только после этого подняла глаза на его лицо. — Что у Вас там?       Артур сглотнул. Кадык резко ушёл вниз, ворот халата дёрнулся вместе с горлом. — Ничего.       Филипп сжал его запястье сильнее. Артур втянул воздух сквозь зубы, но не вскрикнул — видимо, даже боль он счёл меньшим злом, чем шум на весь дом. Татьяна шагнула ближе, Артур попытался закрыться плечом, но это движение только выдало его окончательно. Она сунула руку под полу халата и нащупала плотный бумажный пакет во внутреннем кармане жилета. — Не смейте, — прошипел он. — Поздно.       Она вытащила пакет. Бумага была тёплой от его тела, перевязанной тонкой бечёвкой и запечатанной чужой печатью, уже надломленной. Артур рванулся, Филипп ударил его плечом о косяк и удержал, прижав предплечье к груди. Это не было настоящей дракой — так, злая теснота тел в узком ночном коридоре, где никто не мог позволить себе шум. Пакет выскользнул из пальцев Татьяны, ударился о пол, бечёвка лопнула, и листы рассыпались по ковру неровной белой россыпью: несколько листов скользнули под стену, один зацепился за край ковровой дорожки, другой лёг у самого сапога Филиппа.       Татьяна посмотрела на Артура. Рот у него застыл сухой прямой линией, а глаза быстро прошли по полу, перескакивая с листа на лист, будто он сам не знал, какой из них опаснее. Сейчас в нём осталось совсем мало от наглого повесы: прижатый к косяку, в распахнутом халате, он выглядел мальчишкой, пойманным на шалости.       Татьяна опустилась на корточки и стала собирать бумаги, пальцы работали быстро: письмо, счёт, чужая рука с мелким наклоном, ещё один лист с обрывком адреса, старая выписка с печатью… На ней она и остановилась. Придержала край большим пальцем и пробежала глазами первые строки. Бумага была сухая, канцелярская, с аккуратными чернилами и смазанной по краю печатью. Имя ребёнка стояло сразу под заголовком — Томас О’Каллахан. Ниже — Мойра О’Каллахан, мать. Отец не указан. Дата — семь лет назад. Приют Святой Бригитты, Килморская дорога. Разрозненные зацепки наконец сложились в единую картину, но до ответа было ещё далеко: выписка показывала связь, а не виновного.       Филипп отпустил Артура. — Это что? — спросил он тихо.       Артур выпрямился, поправил халат одной рукой и наконец вырвал запястье. На коже уже наливались следы пальцев. Он скользнул по ним взглядом и тут же прикрыл рукавом. В эту минуту от прежней хозяйской важности в нём почти ничего не осталось: ночной халат сидел криво, ворот открыл ямку у горла, волосы у виска сбились, а губы, ещё недавно готовые к презрительной усмешке, теперь лежали неровной линией. Бумаги рассыпались по полу между ним, Филиппом и Татьяной. Несколько листов ушли к плинтусу, один зацепился за край ковровой дорожки, ещё два легли у самых его туфель, и Артур смотрел на них не как на случайный мусор, а как на настоящих сплетников. — Это не Ваше. — Чудесный ответ, — сказала Татьяна.       Артур дёрнул подбородком. Филипп стоял слишком близко, плечом почти перекрывая ему проход, и эта простая телесная преграда действовала лучше всякой угрозы. Пульс у Артура дёрнулся прямо под кожей шеи — быстро, неровно, так сильно, что это было видно даже сквозь кожу там, где она была тонкой. — Вы не понимаете, во что лезете, — сказал Артур. — Тогда объясните.       Он молчал, затем вдруг рассмеялся коротко, без веселья, и большим пальцем провёл по пустому месту у груди, где ещё минуту назад лежали бумаги. Артур смотрел на лист у Татьяны в пальцах, потом взгляд метнулся к остальным бумагам на полу. Татьяна подняла глаза. Он ещё пытался держаться прямо, но слова подбирал медленно, с мелкими паузами, будто проверял каждое на вес, прежде чем выпустить. — Вы правда думаете, что нашли убийцу? — спросил он. — Что я убил отца, заставил Уитмора выпить лекарство и бросил старуху с лестницы ради какой-то ирландской девки семилетней давности?       Артур слишком часто сглатывал между фразами, будто горло пересохло сильнее, чем позволяло обычное волнение. — Нет, — сказала Татьяна. — Я думаю, что ради денег люди убивали и за меньшее.       Артур не возразил. У виска у него выступила мелкая испарина. Он вытер её, и через минуту кожа снова заблестела. Взгляд его прошёл по выписке, споткнулся о второй лист, ещё прижатый Татьяниным пальцем, и только на слове «деньги» лицо у него дрогнуло сбоку, будто он прикусил щёку изнутри. Филипп уловил это движение и шагнул ближе. Расстояние между ними сократилось настолько, что Артуру пришлось чуть повернуть плечо — он не отступил, лишь ближе склонился к дверному косяку. — Чего Вы хотите? — спросил Артур слишком быстро.       Никто не ответил.       Дыхание у него стало глубже и шумнее, хотя стоял он неподвижно. Всё чаще приходилось втягивать воздух ртом. Он сглотнул, бросил взгляд на бумаги у Татьяны в руках и заговорил уже совсем едва слышным шёпотом: — Я могу заплатить, — сказал он. — Столько, чтобы Вам больше не пришлось вспоминать о случившемся после отъезда с острова.       Филипп медленно поднял брови. — Вот как? — Вы не понимаете, что будет, если это выйдет наружу, — Артур говорил теперь быстро. — Назовите сумму. Только оставьте бумаги мне.       Бумаги у Татьяны тихо шуршали у него за спиной. На этот звук он дёргал глазами быстрее, чем на голоса. Артур задержал дыхание, отвёл глаза к окну и только потом заговорил: — Отдайте. — Нет. — Вы пожалеете. — Очередь длинная.       Татьяна подняла второй лист. Письмо было куда менее официальным: бумага тоньше, строка неровная, чернила кое-где легли жирнее от того, что перо цеплялось за волокна. Она прочла только несколько мест, за которые глаз зацепился сам: «…мальчик имеет право знать своё имя», ниже — «нельзя семь лет кормить ребёнка молчанием», ещё ниже, уже почти у сгиба: «если Вы готовы подтвердить это, прошу Вас не откладывать». Вверху, над первой строкой, стояло: «Мистеру Реджинальду Эшбери-О’Нилу».       Артур рванулся снова, но Филипп уже стоял между ним и бумагами. Филипп не стал ни извиняться, ни делать вид, что это всё ещё разговор между джентльменами. — Вы не имеете права, — процедил Артур.       За ближайшей дверью что-то скрипнуло. Все трое замолчали. В коридоре снова стало слышно море, глухо бившее внизу о камни, и дождь по стеклу, и старое дерево, которое протяжно отзывалось где-то в глубине стены. Никто не вышел. Дом дал им ещё несколько секунд, и Татьяна сложила листы обратно, прижимая их к себе так, чтобы Артур видел: пакет к нему не вернётся. Пока она складывала бумаги, взгляд Артура ходил за каждым листом отдельно. Его взор задержался на выписке, на письме отца Уильяма — дольше, а когда она убрала оба в пакет, он впервые моргнул. — Вы расскажете нам всё, что знаете о Мойре О’Каллахан, Томасе и завещании.       Артур смотрел на неё жёстко, с поднятым подбородком, но уже не спешил сказать ей очередную гадость или грубость. На «завещании» у него скрипнули зубы. На имени Мойры он отвёл глаза к стене, туда, где по обоям тянулся старый водяной след. Он заморгал очень часто, и рот у него на секунду остался приоткрытым, без готового ответа. — А если нет? — спросил он.       Татьяна чуть наклонила голову. — Тогда можем созвать всех остальных людей на острове и расскажем им вместе о Ваших бумагах и разговоре с отцом накануне его смерти.       У Артура надломились ноги. Он сделал короткое движение вперёд, цепляясь за косяк, но пальцы только скользнули по дереву. Плечо ударилось о стену, халат съехал с груди, и сам он начал медленно оседать вниз. Филипп оказался рядом первым. Лицо Артура несколько секунд потеряло весь свой злой цвет. Кожа стала серой, с желтизной у губ. По виску ползла крупная капля пота. — Артур? — сказал Филипп, но тот, кажется, уже не слышал имени.       Артур попытался вдохнуть. Воздух вошёл в него коротким, свистящим рывком, словно горло сузилось до игольного ушка. Он дёрнул ворот ещё сильнее, не попал пальцами в пуговицу, скользнул по ткани и вдруг согнулся пополам. Свободная рука пошла к груди, к тому самому месту, которое он весь вечер охранял, но теперь жест уже не имел ничего общего с бумагами.       Татьяна опустилась рядом, схватила Артура за подбородок и резко подняла его лицо. Пальцы, ещё недавно вцепившиеся в халат, теперь скребли по дереву пола без всякой силы. Она оттянула ему веко большим пальцем. Смерть уже работала внутри живого человека, торопливо и грязно, пока он пытался втянуть воздух и не мог сделать вдох до конца. Артур закашлялся, но кашель сразу сорвался в судорожный спазм. Грудь под халатом дёрнулась отдельно от ритма дыхания, безумно, — сердце внутри билось о рёбра в попытке выбраться. — Вода, — сказала Татьяна. — Быстро.       Филипп сорвался с места. Артур рванулся, пытаясь оттолкнуть Татьяну, но рука его только беспомощно скользнула по её запястью и вцепилась в кожу. Ногти вошли больно. Она распахнула халат у него на груди, расстегнула жилет, прложила ладонь к месту под левыми рёбрами и почувствовала этот страшный неровный бой кожей: слишком быстрый, рваный, с провалами между ударами. На губах у Артура выступила белёсая слюна. Он мотнул головой, задыхаясь, и выдавил что-то короткое, похожее то ли на ругань, то ли на имя — слово смялось в горле, прежде чем стало понятным.       Филипп вернулся со стаканом и кувшином, расплескав воду себе на рукав. Татьяна перехватила Артура за затылок, заставила повернуться набок и только тогда поднесла стакан к губам. Половина воды пролилась на подбородок и халат, часть он всё-таки проглотил, тут же закашлялся и согнулся новым приступом. Из него вышла желчь, потом одна вода. Тело выворачивало грубо, унизительно. Филипп держал его за плечи, бледный до синевы у рта, и всё время смотрел то на Татьяну, то на разбросанные бумаги. — Что это? — спросил он. — Те же капли. Очень много. — Он сам?       Артур, кажется, зацепил только последние слова. Зрачки на миг перестали плавать и встали на Татьяне. Губы, мокрые у края, криво потянулись, пытаясь разойтись словом. Вместо этого вышел сиплый толчок воздуха. Он попробовал поднять подбородок, но голова сразу съехала к плечу, и по коже от уголка рта потянулась тонкая блестящая нить слюны. — Она… — прохрипел он.       Татьяна наклонилась ближе. — Кто?       Артур дёрнул головой — или это была судорога? Лицо его снова перекосило, грудь под рукой сбилась, пальцы на её запястье ослабли и тут же сжались с новой, последней злостью.       Татьяна снова заставила его пить, маленькими глотками, между спазмами, потом вызвала новую рвоту — грубо, без жалости и без брезгливости. Артур захрипел, попытался укусить её за палец, не смог, зубы только скользнули по коже. Филипп удерживал его плечо, но рука у него дрожала, и Татьяна видела, что его самого мутит от запаха рвоты.       Артур обмяк. Голова провалилась Татьяне на локоть, рука отпустила её запястье, пальцы раскрылись и ударились о пол. Филипп выругался сквозь зубы и наклонился ниже. Пульс ещё был, но редкий, сбитый, ускользающий: один удар, потом слишком длинная пустота, потом другой — слабее. Несколько секунд они оба молчали. Филипп смотрел на шею Артура, и по его лицу было видно, что он боится услышать ответ. Татьяна снова наклонилась к Артуру, отодвинула мокрые волосы от его лба. Кожа под пальцами была липкой и холодной, но грудь всё ещё едва поднималась. — Он умер? — спросил Филипп.       Татьяна подняла глаза. В них не было ни победы, ни жалости, ни даже раздражения. Только усталое, мрачное внимание человека, который всю ночь пытается удержать в руках слишком много концов одной верёвки.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!