Глава 32: «Берегиня»
11 июня 2026, 20:37июнь 1909 года…
Олеся спала в коробчатой люльке у печи, под серой овчиной, где от детского дыхания уже собралась тёплая сырая ямка. На лавке, ближе к двери, лежал узелок для чужого дома: две рубашонки, пелёнки, завязанные суровой ниткой, деревянная ложечка. За окном ещё держалась ночная синева. Лес стоял близко, мокро, рябиновые гроздья за плетнём темнели тяжёлыми узлами, и от них в избу тянуло терпкой кислинкой и зелёной горечью, которая въедалась в ладони после сбора ягод.
Рагана сидела за столом в одной льняной рубахе — широкоплечая, с тяжёлыми огненно-рыжими волосами, которые мешали рукам и оставляли на белой ткани тонкие медные нити. Перед ней лежала будущая кукла: туго скрученная тряпица, маленькое безликое тело с головкой из старого холста, с грудью из набитой пакли, с животом, куда она уже вложила щепоть печной золы, три рябиновых семечка, клочок мха с северной стороны камня и крошку сухого хлеба. Ткань она не резала — рвала зубами и руками, выдёргивала нитки, тянула, пока полотно не сдавалось с тихим хрустом, и каждый лоскут обводила вокруг тела куклы так туго, что у самой начинали ныть суставы.
— Лица тебе не будет, — сказала она кукле, приглаживая большим пальцем гладкую белую голову. — Нечего там всякой дряни жить.
Чёрный кот лежал на шестке, вытянувшись длинной горячей шкурой вдоль кирпича. Один жёлтый глаз открылся, щелью проводил её руки, потом снова прикрылся, но хвост начал ходить из стороны в сторону, задевая подвешенные пучки зверобоя. Под лавкой, в деревянной ступе, шуршала змея. Время от времени её узкая голова появлялась над краем, язык разрезал воздух, собирая запах молока и детской кожи. Рагана не гнала их. Сегодня все свои твари имели право смотреть.
Она взяла со стола гребень, провела им по волосам от макушки до концов. Зубья сразу забились рыжими нитками. Волосы не слушались: путались у висков, цеплялись за влажную шею, лезли в рот. Рагана откинула их назад, сжала у затылка в толстый хвост и взяла нож. Лезвие было узкое, тёмное, с пятнами старой ржавчины у рукояти. Волосы под ножом скрипнули сухо, потом подались. На стол упала тяжёлая рыжая косма, и от этого звука Олеся в люльке сморщила нос, облизнула губы и снова втянулась в сон.
— Спи, лягушонок, — Рагана сунула срезанную прядь себе за пазуху, чтобы не коснулась пола. — Тебе через пару дней перед чужими людьми глазами хлопать.
Она разделила волосы на тонкие жгуты, скрутила их с красной нитью, льняной куделью и двумя рябиновыми волокнами, снятыми с молодой ветки. Отдельные волоски прилипали к пальцам, тянулись за ними, оставались на губах, когда она приглаживала узлы слюной. Этими жгутами она опоясала куклу, провела их крест-накрест по груди, обвила голову у основания, спрятала концы под нижний лоскут. Ни одного стежка, ни одной дырки иглой: только узлы, обороты, затяжки, рваная ткань, волосы и слюна. Кукла постепенно тяжелела, переставала быть тряпкой. Белое лицо оставалось пустым: глаз нет — смотреть нечем, рта нет — звать нечем, чужому духу придётся долго скрестись снаружи, пока он поймёт, что его опять обвели вокруг печной трубы.
Когда кукла была готова, Рагана поставила на стол деревянную миску. Потом подошла к люльке, откинула край овчины и подняла Олесю на руки. Девочка была тёплая, плотная от сна, с влажными волосиками у затылка и сладким кисловатым запахом детской шеи. Рагана усадила её себе на сгиб локтя, расстегнула ворот рубахи и дала грудь. За последние месяца она успела налиться детской тяжестью: уже не свёрток, а маленький человек с собственными желаниями, привычками и упрямством. Олеся сначала отвернулась, заинтересовавшись шнурком на материнской рубахе, потянула его к себе, потом всё-таки вернулась и приложилась. Маленькая ладонь раскрылась на её коже, стиснула складку рубахи и отпустила.
— Ешь, — сказала Рагана. — В последний раз без посредников, барыня моя голозадая.
Кот поднял голову. На этот раз оба глаза были открыты. Олеся сосала шумно, с влажными причмокиваниями, потом устала, выпустила сосок, оставив на нём блестящую молочную плёнку, и ткнулась щекой в грудь, размазывая по коже слюну. Рагана подержала её ещё немного, прижав к себе крепче обычного, так что девочка недовольно заёрзала, лягнула пяткой в её живот и тонко всхлипнула во сне. Тогда Рагана вернула её в люльку, подоткнула овчину под бок, засунула рядом с ней сухую рябиновую кисть и долго мыла пальцы в миске с холодной водой.
Она сняла рубаху с одного плеча, оголив левую сторону груди. Грудь после кормления была тяжёлая, тёплая, с набухшими жилками под кожей. Возле ареолы молоко ещё собиралось мутной каплей и стекало вниз по округлости, оставляя липкий след. Рагана провела ладонью под грудью, приподняла её, поморщилась и другой рукой взяла нож.
— Слушай, тряпичная, — сказала она кукле сквозь сжатые зубы, и палочка во рту глухо стукнула по слову. — Ешь моё, пей моё. При себе её держи, чужому глазу не давайся. Даст тебе поесть — отвечай. Не даст — всё равно стереги, маленькая ещё, дурная, сама не попросит. Ляжешь у неё под боком: что к ней полезет — в себя бери, что ей приснится дурного — себе оставляй.
Между зубами она зажала деревянную палку. Первый раз кожа разошлась тонкой мокрой полосой, и сперва показалась красная влага, потом край разреза налился темнее, и лишь после этого по нижней округлости груди побежали быстрые тёплые струйки. Рагана втянула воздух носом, палка хрустнула между зубами. Пятка её ударила под столом о ножку лавки, и от удара по доскам побежал сухой стук. Клинок пошёл глубже. Под кожей открылась желтоватая жирная ткань с белёсыми перемычками. Дальше проступили плотные дольки железы, иссечённые красными прожилками. Из протоков показалось молоко — розовое, густеющее на воздухе, оно собиралось маленькими мутными бусинами и сразу терялось в крови.
Кот выгнулся дугой и с глухим стуком свалился на пол, не успев выставить лапы. Он тут же поднялся, пошёл к ней криво, боком, с открытой пастью — из горла выходил сухой, рваный хрип. Змея забилась в ступе, ударяя хвостом о дерево, потом перелилась через край тяжёлым узлом, доползла до её ноги и прижалась головой к её подъёму. Из-под лавки выметнулась куница — рыжевато-бурая, вся перекрученная мелкой судорогой. Она завалилась на бок и поползла к ней, цепляясь когтями за щели между досками. Трёхногий заяц, до того сидевший в тёмном углу за квашнёй, рванулся так резко, что опрокинул плошку с водой. Задние лапы у него били по полу, голова моталась, усы намокли, и он ткнулся мордой в её пятку. Козёл ударил рогами в стену у порога, потом ещё раз, уже слабее. Борода у него была мокрая от слюны, глаза выкатились жёлтым стеклом, копыта скользили по грязным половицам, но он всё равно подался к Рагане, опустил тяжёлый лоб к её бедру и застыл там, хрипя через сжатые зубы. Они знали цену такой работы лучше людей: боль ходила по одному кругу, через женскую грудь, кошачий хребет, змеиное брюхо и обратно в её пальцы, державшие нож. Рагана держала грудь левой рукой, пальцы у неё скользили, всё вымокло слишком быстро: ладонь, запястье, бок, край юбки, доска стола, на которую она навалилась локтем. Нож лип, приходилось вытирать его о собственную рубаху. Рагана продолжила с перерывами: в одном месте ткань груди подалась легче, в другом держалась жёстко, будто внутри кто-то зацепил её крючьями за рёбра.
— Не скули, — бросила она коту, на секунду вытащив палку изо рта. — Сам бы попробовал.
Палочка во рту переломилась. Последний толстый участок кожи и соединительной ткани не хотел отпускать. Рагана положила нож, схватила грудь обеими руками и потянула вниз, к миске. Тело ответило грубым внутренним рывком. Перед глазами у неё полезли белые точки, губы раскрылись, и из горла вышел звук, похожий на сдавленный лай. Она снова взяла нож, коротко дорезала остаток, и грудь сорвалась в миску тяжёлым мокрым куском, расплескав молоко, кровь и первые тёмные сгустки по стенкам. На месте груди осталась открытая овальная рана, неровная, блестящая, с желтоватой глубиной, где кровь уже заливала все различия. Кожа по краям собиралась складками, сосок и тёмная ареола лежали теперь отдельно, на боку, в миске, и из них ещё вытекало молоко, медленно, по капле, смешиваясь с кровью в розовую жирную муть.
Рагану затрясло. Она взяла горсть печной золы, перемешанной с толчёной рябиновой корой, вдавила её в рану и ударила кулаком по столу так, что кукла подпрыгнула, а Олеся в люльке раскрыла рот и захныкала. Запах пошёл сразу: железо, кислое молоко, сажа, горячая кожа, зверобой, мокрая шерсть кота. Рагана мотнула головой в сторону люльки, зубы у неё были красные от прокушенной губы.
— Сейчас, — сказала она дочери. — Дай матери закончить, маленькая помещица. Всё тебе сразу подавай: и молоко, и кровь, и чтобы ещё песенку спели.
Она прижала к боку сложенную холстину, перетянула себя широким рябиновым поясом так туго, что под рёбрами сразу стало сложно дышать. Пальцы не слушались с первого раза, узел скользил, липкая кровь смазывала ткань, и Рагана ругнулась так, что кот довольно щёлкнул хвостом по полу. Потом она взяла куклу двумя руками и положила её в миску поверх отрезанной груди. Белая голова коснулась соска, пустое лицо быстро окрасилось снизу розовым, потом красным. Лоскуты впитывали жадно. Кровь шла по складкам сарафанчика, молоко забивалось в узлы, волосы темнели, рыжие пряди становились буро-медными и липли к ткани, как живые жилки.
— Не дверьми пойду, не воротами, а дымом печным, щелью пороговой, мышиной тропой, под рябинов корень. Под тем корнем лежит мать-грудь, мать-кровь, мать-молоко. От той груди напейся, от той крови навяжись, от того молока насыться. Ляжешь при Олесе под подушкой. Кто к ней пойдёт с худым — заблуди его в волосе. Кто придёт с уроком — завяжи ему язык. Кто ночью к ней наклонится без зова — бери в себя, тряпичная, бери в золу, в узел, в красную нить. Моё молоко тебе пища, моя кровь тебе сторожа, мой волос тебе дорога. Слово моё крепко, узел мой туг, рябина за порогом, нож под золой.
Кукла набухала. Сначала она просто темнела, потом стала тяжелее, расправила свои тряпичные плечи от влаги, и Рагана повернула её на другой бок. В миске под ней лежала грудь, уже не похожая на часть живого тела: кожа серела на выпуклости, кровь густела по краям, молоко собиралось жирными светлыми островками, и от каждого движения куклы эти островки рвались, уходили красными разводами. Рагана взяла отрезанную прядь волос, последнюю, самую толстую, обмакнула её в эту смесь и вплела кукле под голову, так, чтобы волосы шли из затылка внутрь тела, к набитому золой животу. Узел она затянула зубами. На подбородке у неё осталась полоска крови, и, когда она выпрямилась, капля сорвалась вниз и упала кукле на пустое лицо.
Олеся ворочалась в люльке, пыхтела, выбрасывала из-под овчины маленький кулак и, не найдя рядом привычного тела, начинала сердиться: краснела, тянула рот, всхлипывала всё чаще. Рагана взяла куклу из миски, отжала, чтобы не выдавить из неё всё сразу, завернула в сухой верхний лоскут и пошла к люльке. Каждый шаг отдавался в ране горячим распором, пояс резал кожу, холстина под ним уже промокала, но она дошла ровно, не держась за стены. Кот пошёл рядом, касаясь её голой голени боком. Змея убралась обратно под лавку, оставив на полу тонкий влажный след. Оставшиеся трое бесов растворились в бесплотные тени.
— На, — сказала Рагана и положила куклу рядом с дочерью. — Это не игрушка. Игрушки тебе там купят, деревянных дураков с глазами. А эта будет работать.
Олеся продолжала обиженно кривить рот, потом ткнулась щекой в мокрый свёрток, вдохнула, сморщила нос от железного запаха и вдруг вцепилась в край холстины. Маленькие пальцы сжали красный лоскут с такой силой, что ткань пискнула мокрым узлом. Рагана наклонилась, поправила овчину, подоткнула куклу глубже.
Она вымыла руки в холодной воде. Вода стала розовой, потом бурой, потом на поверхности поплыли светлые молочные пятна. Рагана тёрла пальцы золой, пока кожа не пошла шероховатой краснотой, вычистила кровь из-под ногтей щепкой, сорвала с лавки чистую тряпку и подвязала волосы, торчащие у шеи жёстким рыжим пламенем. В зеркальце над полкой она не стала смотреться.
несколько дней спустя…
За окном первая птица ударила крылом по рябине, и несколько ягод сорвались вниз, в мокрую траву у плетня. Кот спрыгнул обратно на печь, свернулся в чёрный ком, но глаз не закрыл. Рагана села возле люльки на низкую скамью, положила локоть на край, чтобы не завалиться набок, и стала ждать, пока кровь под поясом перестанет проступать через холст. Кукла лежала без лица, сытая материнским телом, и под детской щекой её красный лоскут медленно темнел, впитывая последнее тепло.
Дашкевич приехал к полудню, когда июньская дорога после ночного дождя раскисла до тяжёлой глины. Из-под копыт лошадей летела бурая жижа с зелёными ошмётками травы. Экипаж остановился у рябинового плетня, увешанного красными тряпицами, костяными пуговицами, птичьими перьями и сухими кистями, уже выцветшими до бурой трухи. Над ними свежая рябина стояла в белом цвету, пахла горько. Дом Раганы стоял с перекошенной крышей, с чёрной печной трубой, из которой валил дым, пахнущий осиной. Дашкевич вышел сам, без помощи кучера, поправил перчатку на правой руке и остановился перед калиткой на несколько секунд. Вокруг мордовали комары, кучер хлопнул себя по шее, а изнутри избы доносился детский звук, тонкий и недовольный, и под ним — кошачье надрывное мяуканье, такое громкое, что даже человек на козлах втянул голову в воротник и покосился на дверь.
Рагана отворила прежде, чем он поднял руку к косяку. Она стояла босая на пороге, в старой тёмной юбке и рубахе, поверх которой был кое-как наброшен шерстяной платок. Запах ударил сразу: свежая кровь, глубокая, широкая рана, уже присыпанная золой и травяной горечью. Пальцы в перчатке чуть крепче легли на набалдашник трости, и ноздри на одном вдохе взяли больше, чем позволяла вежливость. Кровь ещё работала под тканью: медленно продавливала бинт изнутри, тяжёлая, живая, близкая к сердцу. Правая сторона груди под тканью поднималась тяжёлой живой округлостью, левая была перетянута широким серым бинтом крест-накрест, прижата к рёбрам так плотно, что тело там уходило странной плоской впадиной. Его взгляд задержался достаточно, чтобы считать: рана была опасная, не совсем свежая уже.
— Добрый день, Рагана. Я приехал за девочкой.
Она отступила, пропуская его внутрь. Дверь за ним закрылась с тугим деревянным всхлипом. В избе было жарко от печи, мутно от дыма и тесно от собранных вещей: на лавке лежали узлы, детские тряпки, чистая пелёнка, холщовый мешочек с сушёной рябиной, маленькая безликая кукла, завёрнутая в платок так, что снаружи виднелся только красный край юбки. Олеся сидела на постели, укутанная в овчину, раскрасневшаяся, с мокрыми от слюны губами, и сосредоточенно жевала кулачок. Чёрный кот носился у ног Раганы кругами, бился о её голени боком, цеплял когтями край юбки, мотал головой и мяукал с таким сорванным надрывом, что звук рвал ухо хуже человеческого плача. Рагана один раз толкнула его пяткой, чтобы не лез под ноги. Кот тут же вернулся, вцепился зубами в подол и потянул, хрипя.
— Замолчи, — сказала она ему, не глядя вниз. — Позоришь меня. Ещё решит, что я тут вас совсем не воспитываю.
Кот ответил новым воем — мокрым, с дрожью на конце. Дашкевич, сняв перчатки, аккуратно положил их на край стола подальше от миски с розоватой водой. Его пальцы задержались на шляпе, потом шляпа легла рядом с перчатками. Рагана подошла к Олесе и прижала к себе. Подбородок лёг на её макушку, так что девочка недовольно завозилась, развернула лицо к бинту, уткнулась в ткань носом и сразу сморщилась от запаха.
— Вам нужен врач.
Рагана коротко фыркнула.
— Мне нужен был врач до того, как я решила отрезать себе грудь.
— Вы потеряли слишком много крови.
— Для человека.
Дашкевич промолчал. Для человека она уже должна была лежать в горячке. Вместо этого ведьма стояла на ногах, держала ребёнка и спорила — регенерация у неё была обычная, зато обряды и настои помогали держаться на ногах. Главное было не прекращать их приём.
— Семья хорошая, — произнёс Дашкевич. — Графский род. Дом чистый, без роскоши. Жена грамотная, спокойная. У них был сын. Умер вскоре после рождения.
Рагана стояла у печи, покачивая Олесю в темпе, который тело уже не могло держать ровно. Олеся потянулась к её волосам, схватила короткую рыжую прядь у виска, разжала пальцы и снова ухватилась, уже за ворот рубахи. Рагана дала ей тянуть. Кожа на шее под маленькой ладонью побелела, потом пошла красной полосой, но она не отняла детских пальцев. Только опустила лицо ниже и коснулась лбом лба Олеси, задержавшись там, где у ребёнка кожа была горячая.
— Сын, значит, умер, — сказала она. — Удобное место освободилось.
В печи щёлкнуло полено, из-под заслонки выкатился красный уголёк и погас на золе. Кот бросился к нему, остановился, развернулся и снова впился когтями в подол Раганы. Дашкевич медленно застегнул верхнюю пуговицу пальто, хотя в избе было жарко. Он говорил дальше тем же ровным тоном:
— Им сказали, что девочка осталась без матери. Жена готовила бельё сама. Я видел колыбель. Чистая, новая, с тёплым пологом. Кормилицу уже наняли, но женщина сама встаёт к ребёнку по ночам.
Рагана хрипло усмехнулась, и Олеся тут же отозвалась маленьким звуком, сжала губы и уткнулась лицом в её подбородок. Ведьма подтянула её выше, так что детская пятка стукнула по повязке у рёбер. На лице Раганы всё исказилось от боли, пальцы на спине ребёнка разъехались шире, ухватили овчину, рубашонку, живое тёплое тело под ними, будто всё это можно было удержать одним захватом. Дашкевич видел, как под платком у неё темнеет новая кровь, как бинт начинает намокать от движения, как по виску ползёт капля пота и сворачивает к уху.
— Обеспеченные? — Рагана наконец подняла на него глаза.
— Не богатые, — ответил Дашкевич. — Достаточно средств, чтобы кормить, лечить, учить и не считать каждую свечу. Дом без показной набожности. Муж не пьёт. Руки у него рабочие, чернила под ногтями. Жена разговаривает с прислугой нормальным голосом. Родственники Филиппа по отцу — ветвь не проклята.
Рагана слушала, не моргая, и от этого её ярко-синие глаза покраснели и стали ярче. Олеся оживилась: выпростала одну руку из овчины, ткнула пальцами матери в губы, засмеялась коротким детским звуком, больше похожим на кашель, и потянулась к коту, который встал на задние лапы, упираясь передними в юбку Раганы. Кот мяукнул, захлёбываясь, потом ударил лапой по воздуху, не доставая до ребёнка. Рагана наклонила Олесю ниже, дала ему понюхать детскую пятку. Кот прижался к ней мордой, лизнул раз, второй, а потом завыл.
— Чего орёшь? Сам говорил: людям надо. Петербург, чистая рубашка, книжки, суп с мясом, добрые тёти. Теперь стоишь тут, мокрая морда, хвост трубой, герой.
Кот снова потёрся о её ноги резкими рывками, будто пытался развернуть её с ребёнком обратно. Рагана сделала шаг к столу, взяла безликую куклу, спрятанную в платок, и сунула её в детский дорожный мешок под нижнюю пелёнку. Дашкевич заметил красноватый край ткани, тяжесть свёртка, запах, который не мог принадлежать обычной игрушке. Вещи, сделанные матерью перед расставанием с ребёнком, имели цену, которую нельзя было проверить руками. А если мать была ведьмой, такая тряпица становилась уже не игрушкой и не памятью, а последним способом сторожить своего ребёнка.
— Она будет с ней, — сказала Рагана. — Под подушку положите. Если баба ихняя начнёт мыть — пусть не стирает. Если беда какая с ней случится — пусть накормит куколку, она поможет.
— Передам. Когда я уеду, кто останется с Вами?
— Кот, — ответила Рагана. — ещё змея, заяц, куница и козёл. Целый зверинец.
— Если начнётся горячка?
Она пожала плечом и тут же поморщилась от боли.
— Дмитрий Александрович, я вижу будущее. Эту рану я переживу.
Рагана снова прижала Олесю к себе, теперь уже лицом к лицу. Девочка смеялась, трогала её нос, лезла пальцами в рот, тянула за нижнюю губу. Рагана позволяла всё, даже когда ноготок царапнул кожу до крови. Она ткнулась лбом в детский лоб, замерла в этом положении, дыша через рот широко, с хрипом. Плечи у неё пошли короткими толчками.
— Ну, — сказала она Олесе. — Ну, смотри там — не будь сладкой, сладких едят первыми.
Олеся ударила ладонью по её щеке. Рагана поймала эту ладонь губами, прикусила осторожно, без следа, только чтобы кожа ребёнка на секунду оказалась между зубами. Потом начала отводить её от себя, но руки не пошли. Она сделала движение, остановилась на половине, снова притянула дочь к груди, уткнулась лицом в детскую шею, вдохнула резко и жадно. Повязка на боку расползалась всё темнее, красное пятно уже проступало через платок. Кот ударился о её голени, взвыл, подскочил на лавку, сбросил ложку, спрыгнул обратно и стал метаться между дверью и печью, размазывая по полу мокрые следы.
Дашкевич сделал шаг ближе. Между ними оставалось расстояние в вытянутую руку, и он остановился там, давая ей возможность передать ему девочку на руки. Рагана подняла голову. На щеке у неё отпечатались детские пальцы, у рта была царапина, короткие волосы прилипли к вискам рыжими мокрыми завитками.
— Заберите, — сказала она. — Сейчас. У меня из рук заберите. Сама не отдам.
Он снял с руки одну перчатку, потому что брать ребёнка кожей через кожу в таких случаях было правильнее. Подошёл, поставил трость к лавке, одну ладонь подложил под спину Олеси, другую — под затылок. Рагана держала ещё. Пальцы её не разжимались, вцепившись в овчину и рубашонку. Дашкевич усилил нажим, твёрдо и равномерно, пока её суставы один за другим не подались. Олеся возмущённо пискнула от перемены рук, замолотила ногами, ударила его пяткой в запястье. Он принял её вес осторожно, прижал к себе так, чтобы голова легла на сгиб локтя, и отступил на шаг.
Рагана осталась с вытянутыми руками. Пальцы у неё несколько секунд держали форму детского тела: одна ладонь полукругом, другая раскрыта у воздуха, где только что была спина. Руки опустились и ударили по юбке. Она схватилась за край стола, и с такой силой вдавила ногти в дерево, что под одним ногтем тут же выступила кровь. Кот бросился к Дашкевичу, встал перед его сапогами, выгнул спину и заорал уже иначе — хрипло, угрожающе, с разинутой пастью и дрожащими усами.
— Отойди, — сказала Рагана коту, не глядя на него. — Не позорься.
Дашкевич поднял мешок с лавки, проверил, чтобы платок не сполз с куклы, и передал его кучеру через приоткрытую входную дверь. Он повернулся к Рагане, Олеся у него на руках постепенно перестала извиваться, вцепилась в пуговицу пальто, потянула её к себе и насупилась с важностью, совершенно не понимая, какую бездну сейчас делает обычная дорога от печи до экипажа. Рагана смотрела на эту пуговицу. Дашкевич дождался, пока её взгляд поднимется к нему.
— Я буду проверять, — сказал он. — Сам.
Он чуть наклонил голову и повернулся к двери. Рагана сорвалась с места, когда он переступил порог, дошла до крыльца и остановилась, держась одной рукой за косяк. На свету её лицо стало серее, губы пересохли, бинт под платком потемнел широкой полосой, но она не села и не позвала его обратно. Кот выскочил за ней, заметался по земле, сунулся под колёса, получил от кучера осторожный толчок сапогом и снова вернулся к ноге Раганы, трясь о неё всем телом с диким воем, который уже срывался на сипение.
Дашкевич сел в экипаж с Олесей на руках, не отдавая её сразу няне, которую привёз с собой. Женщина в тёмном платке протянула руки, но он коротко качнул головой и устроил девочку сам, прикрыв её овчиной. Олеся нашла пальцами край его пальто, потянула, недовольно сопя, потом повернула лицо к окну. Рагана стояла у крыльца, маленькая на фоне своего плетня, вся в рыжем обрывистом волосе, серой ткани и красных рябиновых узлах. Она прижимала ладонь к перевязи, а второй держалась за косяк, и под её пальцами старая древесина крошилась мелкой трухой.
— Поезжай, — сказал Дашкевич кучеру.
Колёса с трудом провернулись в мокрой грязи, экипаж качнуло, лошади пошли, разбрызгивая глину. Кот кинулся следом на несколько саженей, мяукая навзрыд, потом остановился у плетня, потому что Рагана резко свистнула ему вслед. Свист вышел слабый, надорванный, но зверь послушался. Дашкевич смотрел на Олесю, на её сердитый лоб, на крошечные пальцы, всё ещё державшие его пуговицу, и только когда экипаж свернул к лесной дороге, поднял глаза к заднему стеклу. Рагана оставалась на крыльце. Кот стоял у её ног столбиком чёрной мокрой шерсти, закинув голову вверх, а она всё ещё держалась за косяк, пока дом, плетень и красные рябиновые узлы не скрылись за поворотом.
Петербург набрал в себя сырую июньскую мглу и бледный свет белой ночи, от которого окна в домах казались долго не остывавшими после дня. Экипаж Дашкевича остановился у небольшого, аккуратного дома на тихой улице. Колёса, въехав в размытую после дождя колею у тротуара, хрустнули гравием и выдавили из-под обода бурую воду с липовыми серёжками и сором. Здесь всё говорило о достатке без показухи и привычке беречь вещи: чисто выскобленное крыльцо, фонарь у двери, занавески за стёклами, кадка с лавром в сенях, тяжёлая медная ручка, натёртая ладонями до тёплого блеска. На руках у него ребёнок казался особенно маленьким, но не хрупким: тёплый, сердитый, живой свёрток с мокрыми губами, насупленным лбом и запахом молока, овчины, рябиновой коры и лесного дыма, который не выветрился даже в экипаже.
Дверь им открыла горничная, но почти сразу из глубины дома вышел Володя — без сюртука, в домашнем жилете, с раскрытой книгой в руке. За его плечом появилась Мария Николаевна: тёмное платье, гладко убранные волосы, тонкое усталое лицо, слишком быстро побледневшее при виде свёртка на руках у Дашкевича. Она ухватилась пальцами за притолоку так, что кольцо на безымянном пальце щёлкнуло о дерево, и сделала один шаг вперёд, не сводя глаз с Олеси. Володя хотел что-то сказать первым, по старой привычке смягчить любую тяжесть шуткой, но рот у него открылся и тут же закрылся, жалкое, надо признать, зрелище для мужчины, который в молодости умел красть мадеру из чужих погребов.
— Можно? — спросила Мария Николаевна.
Дашкевич снял с ребёнка край дорожной овчины, освободил маленькую руку, зацепившуюся за пуговицу, поправил пелёнку у затылка и только потом осторожно вложил девочку в её руки. Мария Николаевна приняла её слишком высоко, почти у самого лица, так что Дашкевич коротко подправил положение локтя, подложил свою ладонь под детскую спину, направил её руку ниже. Олеся завозилась, недовольно пискнула, ткнулась носом в ворот платья и вдруг затихла, уткнувшись щекой в тёплую женскую шею. Мария Николаевна зажмурилась на один долгий вдох, и по ресницам у неё сразу пошла влага. Одна слеза сорвалась на щёку, попала на детский чепчик и расползлась тёмной точкой на белой ткани.
— Володя, — сказала она, не оборачиваясь.
В этом одном слове было столько просьбы и неверия, что Володя подошёл без своей обычной лёгкости, почти боком. Он встал рядом, наклонился, коснулся указательным пальцем щеки Олеси и тут же отдёрнул руку. Потом попробовал ещё раз, уже смелее, провёл пальцем по мягкому подбородку, и Олеся, недовольная нарушением собственного величия, сжала губы, сморщила нос и чихнула ему прямо на манжету. Володя неожиданно рассмеялся. Он поднял глаза на жену, и лицо у него стало странно молодым, открытым, почти мальчишеским, только под глазами оставались тени тех ночей, где в доме уже стояла пустая колыбель.
— Мария, кажется, нас только что приняли в услужение.
Мария Николаевна засмеялась сквозь слёзы, но смех тут же сбился: она прижала Олесю к себе крепче, поцеловала её в висок, потом в макушку, потом снова в висок, торопливо, беспорядочно, оставляя на чепчике влажные следы губ. Девочка фыркнула, выпустила из пелёнки кулачок и зацепилась пальцами за тонкую цепочку на шее Марии Николаевны. Та не стала отнимать украшение, только накрыла маленькую ладонь своей. Володя стоял рядом, не решаясь забрать ребёнка у жены, но всё время придвигался ближе, пока его плечо не коснулось её плеча.
— Как её зовут? — спросила Мария Николаевна, не глядя на Дашкевича.
— Олеся, — ответил Дашкевич.
Мария Николаевна повторила имя губами. Олеся. На втором повторе девочка повернула к ней лицо. Володя тихо произнёс имя следом и провёл пальцем по руке Олеси, и девочка внезапно ухватила его за ноготь. Он посмотрел на этот крошечный захват с такой растерянностью, что Дашкевич отвёл взгляд к окну, словно застав их за чем-то слишком интимном и семейном.
— Олеся, — повторил Володя. — Ну здравствуйте, барышня.
— Володя, — Мария Николаевна сказала это с укором, но губы у неё дрожали в улыбке. — Не начинай с глупостей.
— Поздно, — ответил он, уже не отрывая взгляда от ребёнка. — Она вошла в дурной дом. Придётся приспосабливаться.
Дашкевич оставил им несколько секунд этой неловкой, слишком светлой суеты. Горничная в дверях вытирала глаза углом передника и совершенно неумело притворялась, что смотрит на лампу. Где-то в глубине дома скрипнула половица. На маленьком столике у стены лежали чистые пелёнки, сложенные безупречной стопкой, рядом стояла серебряная погремушка с потемневшей ручкой, а чуть дальше, у кресла, Дашкевич заметил крошечные чулочки, связанные вручную: один был заметно шире другого. Мария Николаевна вязала сама — плохо, но упрямо.
— Её мать умерла, — сказал Дашкевич, когда тёплая суматоха чуть отпустила комнату. — Отца не было. Девочка осталась одна. Документы я подготовлю так, чтобы не возникло лишних вопросов.
Мария Николаевна подняла на него глаза. В них уже стояли новые слёзы, но теперь она не стала их смахивать: обе руки держали Олесю, и, видимо, всё прочее тело могло подождать. Володя перестал улыбаться. Он посмотрел сначала на Дашкевича, потом на ребёнка, потом на жену, и на лице у него прошло то самое взрослое выражение, которое редко удерживалось там надолго, потому что привычная насмешка обычно приходила раньше. Сейчас не пришла. Он только положил руку жене на спину, между лопатками, и осторожно, почти без нажима, провёл вниз, туда, где ткань платья собиралась у пояса.
— Официально, — сказал он. — Мы хотим удочерить её официально. Не как воспитанницу, а чтобы она стала наша — с фамилией, правами и всем, что положено.
— Да, — Мария Николаевна ответила сразу. — Володя, она останется в детской? Или лучше сначала у нас? Нет, у нас. Первые ночи у нас. Я не отдам её сразу няне.
— У нас, конечно, — сказал Володя, и голос опять попробовал свернуть в шутку, но не смог уйти далеко. — Но если ты не дашь мне подержать её хоть минуту, я обижусь.
Мария Николаевна посмотрела на него так, будто его просьба была одновременно дерзостью и подарком. Она медленно передала ему Олесю, с трудом выпуская из своих рук каждый слой: сначала овчину, потом пелёнку у спины, потом маленький затылок. Володя принял ребёнка ужасно осторожно, почти комически: локти прижал к бокам, подбородок втянул, плечи поднял, будто ему вручили фарфоровую вазу. Олеся тут же возмутилась новым углом, выгнулась, раскрыла рот, но вместо крика издала короткое сердитое кряхтение и ударила его кулаком под подбородок. Володя застыл, потом медленно опустил лицо к её лбу и поцеловал туда, куда попал, прямо в край чепчика.
— Разумно, — сказал он ей сипло. — Мужчин в доме надо сразу держать в порядке. Иначе распустимся.
Мария Николаевна рассмеялась, ладонью прикрыла рот, но слёзы всё равно текли по пальцам. Она подошла к ним обоим, обняла мужа за плечо и прижалась щекой к его рукаву, не мешая ему держать девочку. Володя стоял посреди гостиной с Олесей на руках и смотрел на неё сверху вниз, дыша неглубоко, будто всякое лишнее движение могло нарушить это новое распределение мира: была пустая детская, были чулочки разной ширины, была погремушка, которую никто не трогал; теперь маленькая рука комкала его жилет, а он уже не имел ни малейшего намерения возвращать прежний порядок вещей.
— Есть ещё одна вещь, — сказал Дашкевич и взял с кресла дорожный мешок.
Мария Николаевна сразу выпрямилась. Володя, прижимая Олесю одной рукой к себе, второй поддержал её затылок и повернулся к Дашкевичу. Тот развязал мешок и достал свёрток в чистом платке. Красный край кукольной юбки виднелся из-под складки. Когда Дашкевич развернул платок, запах стал заметнее: железный, молочный, с рябиновой горечью. Безликая кукла лежала у него на ладони — маленькая, потемневшая у швов, с рыжими волосами, вплетёнными в тело под красными нитями.
— Это осталось от матери, — произнёс он. — Единственная её сохранившаяся вещь. Было велено никогда не стирать, не отдавать прислуге и держать рядом с девочкой. Это такой деревенский оберег.
Мария Николаевна смотрела на куклу, взяла её обеими ладонями. Красный лоскут коснулся её запястья, и она поднесла куклу к Олесе. Девочка тут же повернула голову, перестала мучить жилет Володи и потянулась к тряпичному свёртку. Пальцы сомкнулись на красном крае юбки, и всё маленькое тело сразу успокоилось, устроилось у Володи на руках плотнее.
— Значит, будет с ней, — сказала Мария Николаевна, подтыкая куклу между овчиной и детским боком.
Дашкевич застегнул мешок, хотя тот уже был пуст почти до дна, и положил его на кресло. В комнате снова стало шумно, но шум этот был другим: Мария Николаевна звала горничную принести тёплую воду, Олеся, прижав к себе красную куклу, смотрела на всех мутными детскими глазами. Мария Николаевна снова заплакала, когда девочка зевнула: беззвучно, широко, с мокрыми ресницами и дрожащим подбородком, потом быстро вытерла лицо рукавом, забыв про платок.
— Дмитрий Александрович, — Володя поднял на него глаза поверх детской макушки. — Вы уверены, что всё можно устроить? С бумагами?
— Можно, — ответил Дашкевич. — Потребуется время. До оформления она будет числиться под вашей опекой. Я прослежу. Завтра пришлю врача. Кормилицу лучше оставить ту, которую вы наняли. Девочка здорова, но дорога была долгая.
— Завтра, — согласился Володя. — Сегодня никаких врачей, формуляров и полезных людей. Кроме Вас.
— Володя, — Мария Николаевна снова одёрнула его, но улыбнулась. — Не слушайте его, Дмитрий Александрович. Спасибо Вам.
Дашкевич взял трость, проверил, не оставил ли перчаток, и направился к двери, оставляя им их новую комнатную горячку, первую панику из-за чиха, все эти человеческие нелепости, из которых, как ни странно, иногда получался дом. У порога он всё же обернулся. Володя держал Олесю уже увереннее. Мария Николаевна стояла рядом, поправляя куклу у её плеча. Девочка уснула с недовольно поджатой губой, одной рукой вцепившись в красный лоскут, другой — в край жилета Володи.
— До свидания, Владимир Павлович, Мария Николаевна.
Володя посмотрел на него поверх детского чепчика, и на этот раз ни одной шутки не нашлось. Он кивнул. Мария Николаевна накрыла куклу краем овчины, как накрывала бы живого человека, которому холодно. Дашкевич вышел на крыльцо, где фонарь качался от ветра. За закрывшейся дверью остался новый детский звук: короткое сонное сопение, женский шёпот, мужской смешок, тут же приглушённый, чтобы не разбудить.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!