Перышки летят вниз

17 июня 2025, 22:19
Руки дрожали. Слёзы щипали глаза, но она не позволила себе плакать. Это позорно и слабо, это… почти по девчачьи. Пальцы — как деревяшки. Кровь во рту, на губах, в зубах. Боль — тупая и вездесущая. Хотела встать — не смогла. Вот и всё. Конец представлению, пташка. Живот тонко ныл и пылал, будто туда впихнули раскалённую кочергу, а после то ли забыли, то ли вовсе не захотели вынуть. Рядом рычала собака. Свинячка сама не прочь была зарычать. Она слабо дёрнулась — боль ударила в бок тараном. — Тьфу, проклятая мразь… — прошептала, но язык вдруг стал мягкий и ватный. Даже плюнуть, и то не смогла. Мир поплыл. Все вокруг окутала боль, как дым в темных сводах трактирной. Но сквозь неё, сквозь эту вонь и гул, что-то медленно полезло, цепляясь мелкими лапками… Холод крался из-за угла, осторожно, как смерть на цыпочках. Ей хотелось закрыть глаза, но… Нельзя. Если закрыть сейчас — не открыть уже никогда. Так говорила ей мать, когда Свинячка скулила в углу носясь с очередной ссадиной. Она осторожно подвигала пальцами. Первый — не слушается. Ещё один — тоже. Но третий дернулся. Значит, жива. Она и не помнила, как поднялась и пошла. В глазах всё плыло и темнело. Улица, что кишка зверя, - узкая и вонючая. Земля и брусчатка скользкие, а лужи ужасно липкие. Свинячка шаталась, как пьяная, рука — под рёбрами, где горело и сильно жгло. Внутри всё стучало, как в котелке над огнём. Домой. А большего и не надобно. Хотя какое, к Неведомому, домой? В гнездо. Там, где крысы, тряпьё и Нянюшка с гадкой лаской, а больше никто и не ждет. Она свернула с Рыбьего рынка, прошла между двух кривых лавок, и упёрлась в знакомую щель за потрескавшейся стеной. Скребанула ногтями по доске — кто-то из пташек впустил её внутрь, не спрашивая. Она села. Или всё-таки тихо рухнула. Больно было, да так, что слезы мочили глаза. Вспомнилась каша, кислая, подгоревшая и сухая. Вспомнилась стужа и холод, как мамка ложилась под бок — вздыхала так тяжело, как будто с каждым тем разом ей всё тяжелее дышать. А потом… Потом никого не стало. Только вонь, тишина и чужие руки, что тащили Свинячку прочь из насиженного угла. Она вжалась в холодную стену, кулак поднесла под щёку, как когда-то, когда была глупой и маленькой. Чёрт бы побрал это всё. Чтобы лопнуло, как нарыв и ничего не осталось. Свинячка тихо сползла по скользким ступеням, шатаясь и прислоняясь плечом к темной кладке сырого булыжника. Только бы доползти. И уснуть. И чтобы ныть в боку перестало… Сделала шаг. Застыла. Внизу непривычно тихо. Ни щебета нет, ни возни. Только знакомый шелест. Елейный, сладкий и мерзкий. И тени дрожат в скупом огоньке от свечи. — Детка… Ну, что же ты с собой сделала? — он говорил не сердито. Нежно, как мамка с больным младенцем. Свинячка прильнула в тень. Подошла. Пригляделась. Оторопела. На узенькой койке, укрытая одеялом по пояс, согнувшись сидела Кайс. Кожа ужасно бледная, а на груди и шее красные бугорки, мелкие, алые пятнышки. Губы потрескались. Глаза, как горящие угольки. — Эта сыпь не пройдёт, ты допрыгалась, кошечка. Ай-ай-ай… А я ведь предупреждал. Ты думала, что мужчины — это прекрасная сказка? Что стоит лишь улыбнуться, и они принесут тебе целый мир? — он хохотнул, поддев её подбородок пальцем. — А они приносят только заразу. Особенно те, у кого кольца на пальцах, да злато на поясе. Моя бедная девочка, как мне жаль… Свинячка опять задохнулась и оторопело вздрогнула. Не верила уж ни себе, ни ушам, ни звуку. Плотнее прижалась к крепкому косяку. Тело болело, но любопытство — сильнее. Как всегда. Любопытство — настырнее, чем испуг и упорней, чем вязкая слабость. — Он был ласковый… — Кайс впервые звучала, как тряпка, мокрая и гнилая. Такую бы пожалеть… Но Свинячка и отродясь не ведала, как это. — Обещал, что увезёт меня. В Эссос. На юг. Где тепло. — Ласковость, дитя моё, — Варис вздохнул, — стоит дешевле браги. Пауза. Долгая. Кто-то двигался — скрипнул пол. — Что теперь? — Ни-че-го, — мягко, почти что нежно. — Ты больше не будешь полезной, Кайс… Ты ведь знала, как важна чистота. И всё же пустила его. Мужчину с дурной репутацией и… Дурной плотью. Кайс пыталась что-то сказать. Свинячка слышала, как у неё дрожит голос, как сбиваются в комья слова. — Ты же сам приказал узнать! Сам направил меня подслушивать шепот в его покоях! Он был… мил… и я… — Милые тоже способны принести смерть, дитя. Я думал, ты это знала. Звякнула ложечка в чашке. Варис черпнул, размешал. Его голос не изменился — всё тот же приторный, хищный, вкрадчивый, мягкий. — Ты очень больна, моя милая. А это, Кайс… Это то же, что и бесполезная. Свинячка сжалась и замерла. Ноги окоченели. Сердце билось, будто хотело сбежать, выпорхнуть прочь или скатиться вниз отбиваясь от каждой ступени. — Я всё равно могу приносить вам слухи… — Кайс пищала, как полумертвая мышь. — Можешь, — выдохнул Варис негромко. — Но кто же подпустит к себе больного воробушка, даже если на лапках золото? Он подошёл к ней поближе. Свинячка смогла разглядеть лишь краешек алой мантии, что волочилась за ним по пятам. Его голос стал тише и вкрадчивее, в его тоне скребли ножи. — Я… жалею. И правда жалею. Ты была одна из лучших. Самых лучших. Была… Но пташки, что не поют, крошка, становятся тяжким балластом. Будет вовсе не больно, малютка. Ты просто начнешь засыпать. Кайс хрипло всхлипнула. Свинячка почувствовала, как сердце сжалось в кулак. Она прижалась к стене, облупленной, будто сухая кожа. Сквозь щель между гнилыми досками гнезда она видела Кайс. Ту самую Кайс — нарядную, звонкую, яркую, с парой ямочек на щеках. А теперь… Она выла. Не рыдала, а именно выла — низко, сипло, без воздуха. Слёзы текли по лицу, по красной и влажной сыпи, по мелким уродливым пятнам. Свинячка смотрела и не могла отвести глаза. Впервые ей стало страшно. Варис вышел. Прошел прямо мимо Свинячки, задел лестницу краем мантии. Не глянул на неё даже — но знал. Она знала, что точно знал. Свинячка, быть может, тоже хотела уйти, но сдвинуться не смогла. Стояла, как тень. И дрожала. Нет, не от страха. От понимания. Так бывает с каждым, кто перестанет быть нужным. Пташке ломают крылышки. Пёрышки осыпаются. Нянюшка был хуже всех. Лучше всех. И то, и другое всегда было вне сомнения. Хуже — потому что лишь мягко лыбится, когда тебе больно и страшно. Сладенько так, будто дает укусить пирога, а сам сыпет на ранку соль, медленно, точно и тщательно. Он всё видит, всё знает. И если захочет, чтоб ты пострадал — пострадаешь. Тихо. Без визгу. С радостью. А лучше — наверное, лишь потому что даёт жратву. Угол. Защиту и кровлю. Жизнь. Никто раньше не давал для Свинячки жизни. Все только отбирали, как старую кость обглоданную. Потому что ласков он, да. Но за той лаской — зубы. И когти. Она видела. Понимала. Чуяла мелкой душонкой. Свинячка сидела у стенки, зажав в пальцах миску с похлёбкой. В животе уж сосало так, будто черти ведут хороводы — но жрать не хотелось. И всё равно жрала. Потому что если не жрать сейчас — потом ничего не будет. Никогда не бывает потом, когда живёшь, как она. Нянюшка был наверху — и внизу? — что-то тихо мурлыкал кому-то. Его голос — будто бы тёплый, будто родной, будто… добрый и очень знакомый, как старый колючий плед. Он, как жестокий мясник, что режет свинью с бравой песней. Ласковый человек, круглые карие глазки, голос медовая сладость — «не бойся, девочка, ты станешь очень смышленой пташкой». А потом — тихий чвак — и кишки вязко падают в грязь. Он, как старуха, что гладит по голове перед тем, как продать за медяк. Он будто мать, что поёт колыбельную — и исчезает, и ты её больше не помнишь даже, имя её — пустота. Он был как голод — не убивает сразу, но каждый день точит по капельке. Как яд, что растаял в парном молоке. Да, так и есть. Он говорит, что они — его «пташки», а сам терпеливо ощипывает их крылышки за ложь и за злобу, непослушание, клевету. Но и даёт. Даёт им питье и еду. Тепло. Имя. Цель. Желание к новой жизни… Свинячка мотнула разболевшейся головой, встряхнула грязными чёрными космами. Она не знала, хорошо это или плохо. Знала только одно: на улице ей бы давно уж вывернули кишки, и никто бы о ней и не вспомнил. А здесь… здесь у неё своя миска. Свой маленький уголок. Своя песня, которую нужно разучивать каждый день. И он. Нянюшка. Чудовище с сладкой улыбкой под которой, она точно знала, запрятана острая сталь. — А может, это и есть любовь. Для нас, для безродной грязи? — прошептала одними губами, чтобы никто любопытный ничегошеньки не услыхал. А после доела похлёбку — потому что уже не знала, дадут ли похлебки завтра. Жить хочется. Жутко. До скрежета в сжатых зубах, до рвоты в иссохшем горле. До обломанных к корню ногтей. Свинячка не будет дурой. Она станет самой полезной. Самой нужной. Самой верной. Самой прилежной, услужливой. Всё сделает, как скажет Нянюшка. Улыбнётся, прогнётся, соврёт — и не дрогнет. Шепнёт хоть сто имён. Перескажет хоть тысячу фраз. Но непременно выживет. Согнется, но не переломится. Пахло влажным гнилым тряпьём и горьким, противным дымом. Кто-то жёг грязные перья. У Свинячки першило во рту. — Бедная моя ласточка… Что ж ты в таком жалком виде? Кто посмел поступить с тобой так? — Голос — мед, что стекает ей прямо в голову. — Кто обидел моего птенчика? Свинячка моргнула, но только единственным глазом, другой почему-то не открывался. Плюнула на пол. Кровь. — Лорды…— кашель затряс её, будто бумажный листок и перегнул пополам. — Но я… я всё равно… услыхала… Варис подался ближе. Тихо. Как кошка, невесомо, изящно и мягко. — Моя хорошая умничка. Услыхала — это же хорошо. Но скажи мне, что именно, ладно? Только честно. Ты ведь не хочешь, чтобы что-то важное ускользнуло куда-то прочь? Свинячка вцепилась в стену. Больно. Но заговорила. Шёпотом, сдавленно, сипло, слова скреблись в горле, как крыса: — Двое были… но не как прочие. С замка. Один — с челюстью каменной, другой — старый, глаза водянисто-пустые. С ними — охрана. Добротная и не дурни. Говорили про… Про… бастардов. «Крепкое семя» — вот что они сказали, но я нихрена с того не поняла. Варис слегка улыбнулся и на миг опустил свои веки. Ладонь его, пухлая, легла ей на руку. Тепло. — Про бастардов, значит? Какие слова говорили, припомни. Может, хоть крошки, обрывки? Моя маленькая пташка умеет запоминать. Свинячка слизала кровь, что бурой коркой засохла у самого края рта. — Один сказал… что их много. Не спрячешь от глаза всех. А другой ответил — надо найти… пока ещё не стало поздно. И что… что кто-то был у кузнеца. Тишина. Варис только кивнул. Улыбка не исчезала, но в глазах затаилось что-то — острое, и опасное, чистая сталь. — Бедная девочка, — сказал он наконец обнимая её за плечи — Ты ведь здорово напугалась? Маленькое моё сердечко. Тебя обижали? Она кивнула, не зная — врать ли. Рот пересох окончательно. Хотелось завыть и спрятаться, слиться с камнем, или раствориться в воздухе. Сорваться и побежать прочь. Но ни бежать, ни ползти уже некуда. Она заперта в узкой клетке. — Но ты ведь вернулась, крошечка. Не сбежала. А знаешь почему? — он коснулся её подбородка пальцами — легко, почти отечески, но от этого внутри всё ужасно сжалось, а кишки вдруг свернулись комуом. — Потому что ты моя умница. Моя храбрая пташка. Он сделал паузу, выдохнул, заглянул ей прямо в глаза: — А если ты увидишь этих господ снова… сможешь ли ты их узнать? Свинячка замялась. Сердце сжалось в кулак. Образ — вялый, расплывчатый. Один с каменным рылом, другой с глазами синими, холодными, будто осколки льда. Но лица… лица в голове плыли, как дохлые крысы в канаве у края города. — Постараюсь, — выдавила она. Острый страх. Как костяной нож, воткнутый под ребро — не убивает сразу, но и дышать не даёт. Нянюшка был так добр — слишком добр. Ласковый. Терпеливый. Самые мягкие руки сумеют задушить так, что ни следочка не остается. Свинячка не знала, что именно ждёт за ошибкой. И что добрый нянюшка не пожалеет пташки, если та вдруг перестанет петь. Значит, нельзя ошибаться. Ни разу. Ни на полшага. Надо быть самой ловкой, самой послушной. Надо слышать больше всех, видеть получше всех, молчать крепче всех. Надо быть очень полезной. Всегда. Иначе — канешь, как Кайс. И ничего не останется. Пташке ломают крылышки. Пёрышки осыпаются. — Тебя ждут новые песни, малютка, — голос вдруг стал чуть тверже. — Узнай. Это важно. Очень важно. Эти люди несут опасность и могут испортить всё то, что иные возводили из пела годами. А ты у меня глазоньки и ушки. Почему ты дрожишь, Вороненок? Он ласково коснулся её головы, потом отступил на дюйм. Лицо — снова в улыбке. Но она видела, как губы чуть поджимаются. Как пальцы сжимаются вместе, как когти у хищной птицы. И снова страх всполз змеёй по спине. И всё внутри зашептало: не подведи. Не ошибись. Не забудь. — Я сделаю как пожелаете.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!