Не слишком удачный улов

8 июня 2025, 18:43
Люди — совсем дурные, а строят из себя шибко умных. Язык у них без костей - болтают и сами не знают, кто рядом стоит, слушает. Кому-то их дурость на руку. Топай себе и слушай. Только зенки держи пошире и ухо настороже. Она наловчилась слушать. Шаркать по липкой грязи маленькими шажками, сгорбившись, будто ищет чего себе. Между делом собирая слова и бросая в карман по зернышку. Ловить слухи, а после обсасывать, как пес — свежую кость. «…сволочь он, Хитрый Гарри, мне должен за рыбу, клянусь святой Девой и Матерью…» «…говорят, что у лорда Бейлиша новая шлюха в борделе…» «…король-то опять соизволил пойти на охоту, брюхо набить да с потаскухами поиграть…» Свинячка гаденько усмехнулась самым краешком рта. Король этот — жутко здоровый, будто расплывшийся боров. Его б за бока да на вертел, и пол гавани бы трапезничало. Ишь, охотничек выискался. На нём и кольчуге ни в жизнь не сойтись, и лошади тушу не выдержать. «…слышал, новый корабль с Простора в гавань приплыл, травы везут и дурь всякую…» «…а Марта-то, с Рыбного Ряда, вчера вечерком…» «…стража в блошином шастает, не иначе тут, будет беда…» Мимо неслись разномастные лица и пыль, устало топали грузчики, торговки, шлюхи и нищие. Меж них непременно есть пташки - невидимые и неслышимые, сладкие зернышки лорда нянюшки. Он называет их милыми детками. Хочется обблеваться. Иногда Свинячке казалось, что пташки Вариса — вовсе не детки. Твари. Маски. Обёртки. Карманные ножички, что режут, как тесаки. Он собирал их, как другие бросали в кошель монетки: с вожделением, с жадностью, и наверное, с неким расчётом, которого глупой Свинячке не вышло никак раскусить. О, пекло, она ведь упрямо пыталась. Ковыряла мозги себе ложечкой, грызла себя по ночам. А после смотрела на них в полумраке, когда все тихо сбивались в кучку на сереньких тюфяках, и спали вместе, будто слепые котята. Они спали, а она думала, думала, пока головешка не закипала: — А если бы всех их взять да выкинуть в реку, кто всплыл бы, а кто бы канул на донышко камнем? Тири — «щеночек» Маленькая и молчаливая крошка. Трясется, как собачонка, и мочится под себя. Такая невинно чистая, что хочется взять и испачкать. Нянюшка кличет её тихой радостью. И слух у неё, как у гончей. Может услышать шепот за две двери. И различить нужный слух в подворотне. Щенок. Глазки влажные, сладенький голосок. Всё трясётся, боится, дрожит. Не шепчет — пищит цыпленком. Свинячка не знала, зачем их лорд-нянюшка держит такую здесь. Она сдуется при первом же крике и визге, обмочиться, убежит. Но как-то ночью услышала, как Тири мурлычет себя под нос, когда думает, что не слышат. Голос — звонкий, чужой, будто и не её. Значит, не совсем она всё же пустышка. Морн — толстяк со скрюченными ушами. Лысый ещё в двенадцать, уши — будто большие капустные листья. Хохочет на весь коридор, а потом так же громко молчит и запоминает всё. Раз услышал — значит, в башке насмерть въелось. Нянюшка его любит — называет «чистым листочком». А Свинячка его не выносит. Всего полностью. И как он сидит, и как смотрит, как ест. Громко, жадно, с хрюканьем, как свиненок. Но однажды он заслонил её от удара. А значит, наверное, не совсем человек-дерьмо. Кайс — сладенькая Гадюка. Красивая. Уже почти женщина. Смеётся заливисто в голос, глаза красит чем-то тёмным, пахнет паленым сахаром и золой. Нянюшка шлёт её к важным лордам. Те улыбаются, смотрят на вырез платья. Кайс улыбается им в ответ, ворует у них слова, и… Дает им то, чего старики пожелают. Делая вид, что ей это совсем не в тягость. Свинячка завидует ей. И боится её ещё больше. Кайс что-то знает. Больше, чем они все. Когда говорит — в голосе яд. И мед. И что-то ещё… Кажется, грусть и досада. Губы крашеные. Волосы —водопад ярко-рыжых локонов. Смех — медовый, тягучий и ложный. Говорит грязно, но с таким благостно-сдержанным выражением, будто читает молитву. Кайс худенькая и тоненькая, загорелая и спокойная, слушает шепот в борделях уже пару-тройку лет. Кайс знает, как нужно смотреть. Как дышать. Как заглянуть под кожу. Свинячке страшно возле неё стоять, будто маленькому крольчонку, на затылке всегда ощущается взгляд. У Кайс — зрачки узенькие, как у кошки. И голос всегда жутко ровный, даже когда говорит, что однажды убила троих человек и ни капельки не пожалела о сделанном. Йелл — ножичек. Девчонка с руками, как у мальчишки и лицом, будто белая пелена. Никогда в жизни не улыбалась. Ни разу. Свинячка подглядывала из-за крутого угла — губы Йелл не поднимались вверх и были напрочь сухими, будто старый пергамент. Йелл живёт только в тени. Делает то, что остальные не видят или видеть совсем не хотят. Она необычная, неживая. Нянюшка поручает ей только грязь. Вскрыть, подсыпать, уронить и подставить. А Йелл делает и молчит. Живёт, будто завтра её убьют, а она только этому рада. А ещё часто кашляет по ночам, а по утру плюет кровью на грязную тряпку, она пару лет уже очень больна… С тех пор, как её попытались утопить в городском канале, а она уцепилась за досочку и всплыла. Ласка — вшивая Ласка. Свинячка думает, что у Ласки нет никакой души, а в груди - сердца. Или есть оно — где-то внутри, в грязи, под струпьями, что чернели, как темные рытвины. А если раздеть её догола — можно рассмотреть все шрамы, и следы старых ударов. Никто не знал, как она выжила. Всё в ней — обрубки и грязь. Вся худая, сердитая, вечно вшивая. Не всегда такая была… Когда-то в шелках ходила… Рыцарская дочурка. А как оно потом стало… Знает лишь нянюшка и Неведомый. Ну, и Ласка, но никогда, никому не расскажет об этом сама. Однажды она показала Свинячке, как точить острый осколок керамики, чтобы тот стал ножом — на случай если когда-нибудь ошибется в словах или людях. Всех запомнить — не выйдет. Не то чтоб Свинячка глупая, просто места в голове слишком мало, а рож вокруг слишком много. Пташек у лорда-Нянюшки как у старой собаки блох. Много. Шепчут, бегают, тащат слухи в нору, как крысята. У каждого своё личико, своё имя, свои тайны в глазах. А Свинячке что? Она бы их всех не упомнила, даже если б башку раскрыли и пальцами запихали. Там внутри место занято — там грязь да ссадины-шрамы, мать да её голосок, да сапоги торговки. Больше туда не влезало. Все пташки — с надломом. Кто палец уже потерял, кто память, кто веру, кто душу. Битые ведра, каждый звенит по-своему, если стукнуть в него хорошо. Вот и живут они рядом, как будто не люди вовсе, а куски чьей-то давней оплошности. А Свинячка? Она не то чтобы пташка. Она — что-то совсем не то. Что-то между. Могла бы быть псиной. Могла бы быть тенью под плотницкой дверью. И теперь вроде как одна из, а всё равно не своя. И всё равно чужая. Они смотрят, как будто ждут, что она укусит. А она не укусит. Не сейчас. Сейчас она учится лишь молчать. А после глотать слова, как объедки, чтобы никто не заметил, что у неё собственной песни нет, а та, что поёт — имеет оттенок фальши. Дождь с утра зарядил как раз, будто кто-то плевался сверху, харкал на всех и сразу. Мелкий, колючий, гадкий, будто блохами сыплет. Но в гнезде это всё ни почем. Здесь стены гнилые, но добротная, крепкая кровля. Сегодня им дали сладости, мать твою! Настоящие! В корице и крошках сахара. Кто-то прятал укромнее, кто-то сразу запихивал в рот, лишь бы часом не отобрали. Лорд Нянюшка, как наседка, копошился у края стола, раздавал их так аккуратно, будто душу делил по кусочкам. Словно кукла из белого воска, весь в красивом и мягоньком, с пальцами ловкими, длинными, будто паучьи лапки. Голосок у него, как сироп по горячему хлебушку: сладкий, липкий и тоненько тянется. — Вы — мои глазки, — шепчет он, улыбаясь, лаская нежностью каждого, а они все на это голодные и без разбора глотают. Свинячка лишь хмыкнула, запахнувшись в свой серый плащ. Хочется верить. Ох, как сильно хочется. Но внутри — только тень. И привычка ждать плётки. Слова всегда мягкие, будто пух, но под ними — ножи и ножички. Тири привстала на цыпочки и взобравшись чуть-чуть повыше осторожно чмокнула нянюшку в подставленную щеку. Он не поморщился, не отпрянул. Не принялся утираться. Лишь разулыбался, как яркое солнце с утра. — Ах, мои маленькие жемчужинки, — пропел очень тонко, проходя между ними почти что парящей походкой. — Такие умные, такие зоркие. Он подошёл к девочке лет семи, с заплывшим от крови глазом и рваными рукавами. — А ты, моя сладость, запомни: самое важное всегда говорят тихим шёпотом. Когда никого рядом нет. Когда думают, что не слышат. А ты будешь слышать. Потому что ты — очень умненькая. Коснулся её щёки. Та застыла, а после испуганно вздрогнула. Но не отпрянула. Он всё делал так… Ласково. Нежно… Сладко… Так со Свинячкой не делала даже мать. — Ну, а если кто спросит, кто вы — вы же знаете. Вы — Никто. Уличные. Побитые и забытые. Такие, на кого никто не глядит. И это прекрасно. О, как это прекрасно! Потому что никто не боится совсем никого. Он снова им улыбнулся — шире, добрее, чуть не расплывшись от ласки. — Ступайте, мои медовые капельки. И помните: ваш лорд Нянюшка любит вас. Всегда. Всем сердцем. Не забывайте… Он даже всплеснул руками, будто всего лишь провожал их на радостный праздник. Касался их грязных голов и опущенных плеч, будто благословляя. Целовал в лоб каждого. Как отец. Как мать. Как септон на большой праздник. И каждый тот поцелуй — будто печать на лбу. Удача… Или прощание. — А когда вернётесь, у нас будет огромный пир! Пир, где пироженые горячие, мёд сладкий, одеяла такие мягкие… Вы ведь любите это, мои маленькие сокровища? Они медленно поднимались. Кто не верил ни слову — глотал накативший страх. Кто хотел и пытался верить в каждое слово — держался за это, как за последнюю в мире ниточку. А лорд Варис стоял среди мрачной комнаты, сияя благостной добротой, как святой. И только воздух, казалось, знал — вся эта сладость пахнет протухшим мясом. На улице пахло мокрой собачьей шерстью, крысами, свежим хлебом — слишком дурная смесь, от неё аж башка гудела, и, кажется, даже раскалывалась. Свинячка шмыгала меж чужих ног, как блоха по углам, но ничего не слыхала. Подол давно уже порван, пятки изгвазданы в грязь, волосы — опять пакля, хоть из них вьюк мотай. Юркает, будто мышь, выискивает, где кто рот не к добру открывает. А толку с того нихрена. — Двину ща, сука, — буркнула возле шайки худых оборванцев. Те кисло шикнули, но только махнули рукой: нищая — не добыча. С неё не взять ничего. Город жарился в жарком полудне, вонь от коней, от людей, от требухи на углу. У сапожника был свежий слух — один лорденыш вчера повесился, так, говорят, «от обиды для его чести». Ха, чести он нахватался, как грязная сучка блох. Не то. Опять услыхала не то. Прошла мимо троих парнишек в дырявых и рваных рубахах — гнали ворон и плели какую-то чушь о каком-то заезжем мейстере, что пристрастился к девкам. Смешно, до коликов в пузе, но пусто. Лорду-нянюшке такое никак не сунешь. Ему надо свежее мясо, не косточки. Свинячка глотнула слюну — как же хотелось жрать. Глянула в лавку булочной — там белые плюшки в сахаре, как раз те, что нянюшка раздавал, когда был страшно доволен своими маленькими птенцами. Ох, Неведомый с ним, был бы доволен всегда… А после она, наконец-то, заметила важное. О боги! Конечно же важное! За такое пять плюшек дадут. И кралась Свинячка, как кошка с отбитой лапой — тише, чем было надо, но не так уж укромно и тихо, чтобы слишком от них отстать. Шныряла меж бочками, и под окнами, как тень кралась по узким и темным щелям. Ветер с Черноводной сегодня дул как-то особенно остро, словно кто тонким ножичком по шее упрямо проводит. Свинячка прибавила шаг. Нюхом учуяла, что там уж точно услышит, что надо. Не ошиблась. Говор их ветвистый и вычурный. А значит — не здешняя падаль. Здешним таких складных слов в одно никогда не связать. Шла за ними от самого Рыбного Рынка. Двое — мужчины завернутые в плащи, один был худой, будто не ел три зимы, другой — с челюстью, словно каменной и глазами ужасно уж синими, как грозовая даль. С ними люду совсем немного, всего лишь пятеро стражей, а рожи у них— угрюмее, чем у чумы. И шли ведь совсем неспешно, говорили, но только вполголоса. Бабы жались и расступались, мужики вжимались в углы. Свинячка отменно знала: перед простыми — не расступаются. Значит, важные. Значит, шепоты их важны. Она ловко шагнула ближе, спряталась за карету. Стража бубнила что-то друг другу, не глядя на серую крыску, что жалась в тени угла. А потом семенила за ними пытаясь приблизиться сбоку и сзади, цепляясь за край толпы, за тени, за шум от рынка и пристани. Ухо ловило обрывки, как сеть — рыбьи головы. Вот бы пойти чутку ближе… Вот бы ещё подойти… — …в Чертополоховом дворе. Он… — голос первого, старый и хриплый. — …очередной бастард, — бросил второй. Голос как сыпкий щебень под пятками. — Черноволосый. Крепкое семя. Слишком похож на Роберта в юности… Бастард. Слово знакомое, будто плеть. Его шипели ей вслед на улицах, им часто бранились в трактирах, где девчонка жевала корки, и на площади Семерых. Слово это — такое до жути привычное здесь лучилось другими красками и прорастало смыслом. — Бастарды…. — глухо бармочет она раздирая до крови струп и недавнюю ссадину. Лорды, леди их прячут, будто вшей под рубахой, а они всё лезут и лезут, и смердят будто старый нужник. «Он обрадуется, как же он сильно обрадуется…» — мелькнуло в её голове. Может, за это она получит целую мисочку мёду? Или сладенький пирожок. Или просто — улыбку. Он редко улыбается только ей, но когда да — тепло внутри, как от жаровни. Она сжалась в узеньком переулке, присела за каткой с помоями. Мужики прошли дальше, но едва заметно замедлились. Один из них обернулся — тот страшный и камнелицый. В глазах — синева и сталь. Свинячка испуганно затаилась. Принялась ковыряться. Пальцы в помоях, дыхание сбилось. Только бы не заметили. Только бы… — Там, — услышала вдруг. Слишком громко. Как раскат угодившего в землю грома. И всё. Дальше пошло как во сне. Как в бреду. Как в густом тумане, что кусает её за пятки. Крик. Лязг. Кольчуги. Железо. Стража. Рука вцепилась ей в шиворот. Кто-то схватил за волосы, больно-пребольно дёрнул. Она заорала, как резаная. Пнула. Попала. Её ударили — крепко, чуть ниже груди, в живот. Воздух вышел, как из горячего меха. Она повисла, хрипя, извиваясь. — Пустяк, милорд. Девчонка. Уличная мелкая дрянь, — гаркнул на ухо кто-то. — Шла за нами? Она снова пыталась брыкаться. Хотела лишь смачно харкнуть и прорычать: «Не троньте, я просто шла, просто смотрела, нянюшке расскажу, он вас сам… Перережет на мелкие тряпочки.» Но ничего не вышло. Только пена у рта. И кровь на губах. Не поможет теперь ей нянюшка… — Допросим, милорд? — бросил на ухо упырь не ослабляя хватки. Свинячка захныкала. Хотела сказать, что нужна. Что она — пташка. Что Нянюшка любит. Что она жутко сильно старалась. Всё правильно. Всё. Слушала. Шла. Скрывалась. Но никто её больше не слушал. А во рту каменели слова. Её потащили. Как грязную серую тряпку, никто больше не сыпал лаской, не гладил и не лелеял. Раскалывалась голова. Свинячку швырнули на камень, будто мешок с опилками. Пальцы безвольно цеплялись, проклятые камушки драли кожу на локотках. Стражник зевнул и отошёл в переулок. Дело — неважное, будто. Обычное. Щенок заплутал под ногами. Она подняла глаза. Они перед ней стояли. Старик — с серебром в волосах и мешками под выцветшими глазами. А рядом — тот самый, с каменной рожей и челюстью. Молчит, будто язык откусил. Смотрит — как пёс на мясо, которому неинтересно, тухлое оно или свежее. Старик тяжело опустился на корточки. Колени устало хрустнули подгибаясь. Пальцы — толстые, с пятнами, как старое рыжее дерево. Он посмотрел на неё… Долго. Совсем не злобно. Но не по-доброму. Как ростовщик. Так, будто искал в ней… что-то. Как в гнилой и протухшей репе — может, внутри ещё чутку съедобно? — Ты не ушиблась, девочка? — сказал вдруг. Ужасно сдержанно. Хрипло. Тихо. Голос как у торговца, что знает цену каждой вше в каждом мешке. Свинячка сглотнула. Ответа не было. Мысли — как мухи, толкались в её голове. Кто он? Чего хочет? Почему он её не бьёт? Где стража? Где улица? Как удрать побыстрее? Старик тихо выдохнул поднимаясь. От него несло какой-то травой. Горьким лекарством, может. Или гречневым мёдом. Он взял её за подбородок, но почему-то не грубо. Поднял лицо к свету. Разглядывал, будто мошку. Лоб. Скулы. Глаза. Лицо. — Мать была темноволосой, небось, — пробормотал он. — Или… Нет? Свинячка не закивала. Волосы у её родной мамки — светлые, как молоко. И это, наверное, было единственным в мире, что она точно знала. — Крепкое семя, бастарды. — бросил старик другому. Будто не ей. Будто и не ему. Будто лишь сам себе. Свинячка дёрнулась. Не понимала, о чём они. Кто бастард? Какое семя? Кто её сеял, когда, зачем? — Я не знаю, — пролепетала. — Ничегошеньки я не знаю! Я просто шла… Я просто… Я ж ни слова не услыхала, клянусь вам м’лорд своей мамкой! Голос вдруг надломился. Грудь противно и крепко сжалась. Надо бежать. Любым боком, на брюхе, хоть ловко шмыгнуть под ногами. Хоть в дерьмо, хоть через страх и кровь, хоть сквозь гадкую боль, что разрывала живот. Даже если её поймают… Она рванулась и понеслась прочь. Бежала, как последняя шавка от палки. Камень под ногой — хрясь, колено в кровь, но тело не останавливалось. Плакать ей больше некогда, бояться теперь нельзя. Вернуться бы ей в подвал или удрать в Гнездо, где воняет плесенью, потом и старыми тряпками, туда, где ждёт он — лысый, гладкий, будто само яйцо, и страшный без страха — Нянюшка. Улица закружилась, мельтешила перед глазами. Во рту вдруг прогоркла слюна. Свинячка согнулась вдвое, обхватила себя руками и вырвала… вчерашний ужин, остатки утренней каши и крошки от пирожка. Споткнулась за камень. Тихо взвизгнула. Крепко упала, ушиблась и стукнулась в угол виском. Всхлипнула тихо, плаксиво, отвратительно, по-девчачьи. И уснула посреди улицы, пока вокруг мельтешила толпа.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!