***
6 апреля 2025, 00:00 Левая рука то сжималась в кулак, то разжималась — в этом движении не было смысла, только инстинкт, чтобы хоть как-то не дать онемению добраться до пальцев. Фантомная боль уже не разрывала его на части, но всё ещё не отпускала. Она осела где-то глубоко, превратившись в тусклую, глухую тень, которую невозможно вытолкнуть наружу.
Обито спал. Вернее, пытался. Его дыхание было прерывистым, как у пловца, который то погружается, то выныривает, задыхаясь от набравшейся в лёгкие воды. Лицо его оставалось спокойным лишь снаружи — с тонкой дрожащей улыбкой, вымученной, будто вырезанной ножом на воске. На щеке мерцали следы слёз, которые успел высушить лунный свет. Подушка под его головой была влажной, как будто плакал не он — а весь его сон, вытекая наружу капля за каплей.
Это был первый раз за четыре дня, когда он смог уснуть. Не заснуть — а потерять сознание от изнеможения, накачав себя лекарствами, которыми Какаши настойчиво снабжал его под дверью. Впервые после кошмара. После Киригакуре. После неё.
Он успел. Успел. Они все трое выжили… пока ещё. Обито помнил, как его поднимали — несли, крепко обхватив за талию, как нечто бесценное, сломанное, но не отпускаемое. Это был Минато-сенсей. Он держал Обито, будто боялся, что тот рассыплется в пыль, если ослабит хватку. И даже тогда, в полубессознательном бреду, Обито понял: он жив. И рядом был Какаши, его светлая макушка мелькала среди прочих — Какаши был ранен, но был. Он дышал.
— Какаши… — прошептал Обито, едва протянув руку, словно хотел дотянуться и потрепать его по волосам. Просто убедиться — это не сон. Он жив.
— Минато-сенсей… — шепнул он, слабым похлопыванием по спине давая знак, что очнулся.
— Держись, Обито. Всё будет хорошо. Ты с нами.
— Я скучал… по вам. По всем… — еле улыбнулся, пока их тела, как у раненых зверей, неслись сквозь лес. Ему хотелось увидеть лицо Рин. Хоть мельком. Убедиться, что она в порядке. Он помнил, как сжал её руку перед тем, как потерять сознание. Она была тёплой. Это значило — она жива.
— В ней… зверь. — выдавил он, с дрожью в голосе. — Её надо осмотреть. Ей нельзя в Коноху.
Минато молчал. Его лицо было спокойным, но ноги не замедлили бег. Ответа не последовало — только боль в голове, что с каждым мгновением нарастала, пока наконец всё не потемнело.
Когда он пришёл в себя, в больнице, на соседней койке сидел Какаши. Молча, перебинтованный, с потускневшим глазом, который больше не сверкал. Минато был рядом, усталый, но спокойный, как всегда. Они о чём-то говорили, и Обито не сразу понял — реальность ли это. Он медленно поднялся, натянул улыбку и не мог насмотреться на них. Они живы. Они рядом.
Но не Рин.
Новость пришла не как удар — она пришла как пустота, как пустой колокол, гулко прозвеневший внутри. Рин пропала. Её не нашли. Возможно, забрали анбу из Киригакуре.
Обито кричал. Он бился. Кричал, обвиняя Какаши, которого так яростно защищал раньше.
— Ты должен был её защитить!
Обито бросился на него, но Минато перехватил его в доли секунды.
— Обито! — голос сенсея гремел. — Успокойся!
— Это ты нас туда отправил! Это ты всё испортил! Ты!.. — Обито бился, извивался, плакал, изрыгая проклятия.
— Я знаю. — тихо сказал Минато и крепче обнял ученика, не отпуская.
Он сдался только тогда, когда тело предательски ослабло. Лицо уткнулось в грудь сенсея, и уже не было сил даже на ненависть. Только слёзы. Только крик, который никто не слышал. Врачи, которым он до крови расцарапал руки, всё-таки вкололи ему снотворное.
На следующий день он сам оставил на себе шрамы. Царапал, пока не пошла кровь. Пока не почувствовал, что боль становится внешней. Что она хотя бы где-то. Какаши пытался остановить его, влетел в палату, раскинул руки — и получил удар. Один. Последний. Тот, что оттолкнул его к стене, но не обидел — Какаши его принял. Потому что чувствовал себя виноватым и хотел наказания. Обито же просто больше не мог. Тогда он сбежал.
Заперся дома, и теперь Анбу стояли у его дверей, как тени. Минато приставил к нему охрану, а Обито ненавидел его за это — за всё. Хотел проклинать, но уже не было слов, ведь оставалась только пустота и тишина. И Какаши, всё так же приходящий и оставляющий лекарства. Молчаливо. Через дверь.
Сейчас Обито лежал на боку, прижимая к себе подушку. Накрылся одеялом до подбородка, как ребёнок, которого некому укрыть. Легонько гладил себя по руке, как когда-то делала Рин, чтобы успокоить. Шептал что-то невнятное, улыбался — страшно, болезненно. Его лицо покрывали свежие и зажившие шрамы. Он был сломан. Но не окончательно.
Пока он дышит — он жив.
Пока Рин где-то там — он не остановится.
Он будет искать её. И пусть мир сгорит.
***
Все эти дни Какаши стоял у его двери, как тень, как молчаливый призрак в ночи, не имеющий права на голос. Он приходил без слов, с пакетом еды и очередной порцией лекарств, которые к утру оказывались вываленными в коридор, разбросанными, растоптанными или — хуже всего — нетронутыми. Это молчание Обито было громче любого крика. И Какаши его слушал.
Он не смел сравнивать свою боль с болью друга. Он не имел на это права. Потому что та боль, что носил в себе Обито, была огнём, выжженным на сердце. А у Какаши был только пепел — холодный, сыплющийся сквозь пальцы.
Он был для Обито частью той боли. Напоминанием. Он не мог ждать, что дверь откроется. И всё же — каждый день приходил.
И сегодня что-то изменилось.
Коридор был пуст. Пуст в пугающей тишине — но без привычной враждебности. Пачка лекарств, аккуратно прислонённая к косяку, исчезла. Пакет с едой тоже. Какаши остановился, не сразу поверив. Обито принял это. Возможно, впервые не отверг.
Он выдохнул. Легко. Как будто позволил себе один короткий момент облегчения. Развернулся, собираясь уйти, когда за спиной раздался тихий, но твёрдый голос:
— Какаши.
Он остановился. Голос Минато.
— Подожди.
Ступни на мгновение приросли к полу. Скрип досок казался слишком громким. Плечи дрожали. Он сдерживал злость, напряжение, эмоции, что горели под кожей, как лихорадка.
Минато смотрел внимательно.
— Не злись на него. — Тихий, сдержанный вздох. — Он не виноват.
Какаши повернулся, и впервые за всё время Минато увидел в его глазах… не гнев. Осуждение. Боль.
— Сенсей… вы правда думаете, что я злюсь на Обито?
Он не отводил взгляда. В этот миг он был на пределе — как струна, натянутая до скрипа.
— Расскажи, — мягко сказал Минато.
Какаши сделал глубокий вдох, будто собираясь прыгнуть в ледяную воду.
— Боюсь, вы посчитаете меня… — он замолчал, сглотнул.
— Безнравственным? — осторожно подсказал Минато.
— Ублюдком. — с отстранённым спокойствием закончил Какаши. Пальцы теребили заусенец на большом пальце — мелкая боль для удержания контроля. — Но, сенсей… Я не могу смотреть на Обито и думать, что он это заслужил. Он не заслужил. А то, что с ним случилось — сделала она.
Последнее слово сорвалось, как заноза из раны. Громко. Без прощения.
— Она бросилась под мой райкири. — Голос сорвался на шепот.
Минато молчал, но его взгляд оставался внимательным, мягким. Он видел, как Какаши сдерживает себя, как внутри него гремит буря.
— Ты тоже сломался, Какаши. Просто тише. — Минато осторожно коснулся его плеча. — Тебе тоже нужно восстановиться.
— Это был идиотский поступок. — выдохнул Какаши, больше себе, чем учителю. — Она не только убила себя. Она убила и Обито. И… и разрушила всё, что нас связывало.
— Мы всё наладим, — попытался вселить веру Минато, глядя на дверь Обито. — Мы найдём её.
— Сенсей… — голос Какаши дрогнул. Он поднял руку, посмотрел на дрожащие пальцы. — Несмотря ни на что… я скучаю по ней. Я всё равно скучаю.
Он не плакал. Не позволял себе. Но взгляд у него был стеклянный, вымытый изнутри.
Минато не сказал ничего. Просто провёл рукой по его волосам, прижал голову к своему плечу — крепко, отечески. Так, как прижимают ребёнка, не способного справиться с тьмой в собственной голове.
И в ту секунду Минато понял — он не знает, как их спасти. Не знает, как вернуть ту команду, что когда-то смеялась под лучами солнца. Но он знал точно: он не оставит их.
Ни одного из них.
****
Пятый день. Или, может быть, уже пятый год — в этом подземелье всё смешалось, и время, как и надежда, растеклось между каплями сырости, сочащейся с потолка. Здесь не существовало часов, не было утреннего света и закатов, не было смены дня и ночи — только вязкая тьма, ледяной воздух и звенящая тишина, разрываемая редкими, как плеть, звуками шагов за дверью.
Рин сидела, прислонившись к влажной, покрытой мхом стене, вся сжавшись, будто стремясь исчезнуть внутри собственного тела. Её руки, в кандалах, обнимали колени — разбитые, содранные, давно ставшие чужими. Пыль и грязь облепили одежду, влажная сырость проникала сквозь ткань и кожу, оставляя ощущение, будто вся она теперь — часть этих стен, этой клетки, этого мрака.
За решеткой в полумраке обычно маячила массивная фигура охранника. Монстр в человеческом облике — с акульим мечом, почти столь же чудовищным, как его искривлённая, сальная ухмылка. Его звали Фугуки. Рин запомнила это имя так, как запоминают ожог — остро, навсегда. В нём не было ни чести, ни сострадания — лишь тупая, вязкая жажда власти и удовольствия. Его взгляд был похотлив, голос — медленный, тягучий, с намёками, от которых хотелось вырвать. Он не охранял — он наблюдал, как хищник, что выжидает, пока жертва ослабнет окончательно.
В первый день он зашёл внутрь, словно с подачкой — принёс еду, бросил. Но затем заговорил. Голосом, будто мёдом политым, говорил о "лучшем обращении", о "взаимной выгоде", о "понимании". Когда его огромные, тяжелые ладони легли ей на колени, Рин закричала так, что голос надорвался, — крик родился не из страха, а из ужаса и безысходной ярости. Кто-то услышал. Кто-то вмешался. После этого ключей от клетки не стало. Он больше не заходил, но всё ещё был рядом — и от этого было только хуже. Его отсутствие пугало едва ли не больше присутствия.
Она замерзала. Не просто от холода камней — от одиночества, от чужого прикосновения, от осознания, что её тело больше не принадлежит ей. Мысли блуждали между воспоминаниями о деревне и пустым настоящим, словно размытые образы из сна. Иногда Рин пыталась шептать себе: «Я — куноичи Конохи. Я — медик. Я...» — но голос тонул в пустоте, и слова превращались в пепел.
Из-за тяжёлой двери доносились голоса. Глухие, бесстрастные, будто обсуждали инвентарь или оружие. Её называли «контейнером», «сосудом», иногда просто — «она». Ни разу — по имени. Будто имя у неё отняли, вместе с свободой и человечностью.
На полу, среди сырости, валялся кусок хлеба, впитавший в себя пыль, грязь и влагу. Её взгляд скользнул по нему, задержался, но руки не шевельнулись. Аппетит давно уступил место отвращению — ко всему, в том числе и к себе. Потому что с каждым днём, с каждой минутой, Рин всё глубже проваливалась в пустоту, в ту самую, где не кричат, не плачут и не ждут. Где просто — существуют. Как камень. Как стена.
Она не знала, жив ли Какаши. Не знала, сражается ли Минато-сенсей. Сначала она думала о них каждую минуту, но теперь мысли рассыпались, оставив только гул в ушах и слабое, болезненное биение внутри — пульс запечатанного зверя, который напоминал о том, кем она больше не была. Девочка. Ученица. Человек.
Теперь — только сосуд.
Её глаза были открыты, но в них давно не отражался ни свет, ни страх, ни надежда.
Только мрак. Бесконечный, липкий, как сам Киригакуре.
— Я бы посоветовал тебе есть то, что дают… и не упрямиться.
Голос прорезал тишину, как холодный металл — Рин вздрогнула и инстинктивно прижала ладонь к губам, чтобы не вскрикнуть. Он появился бесшумно, как тень. Перед решёткой стоял юноша из Кирийского АНБУ — чужой, угрожающе спокойный. Она не знала его, но было в нём что-то до боли знакомое — как дежавю, пробравшееся сквозь страх.
Половина его лица скрыта под бинтами, но второй половины было достаточно. Взгляд — тяжёлый, словно на весах. Судящий. Без ярости, но и без сострадания.
Рин сидела, прижав колени к груди, словно пытаясь исчезнуть. Не видеть. Не слышать. Не существовать. Её мир сузился до пределов клетки, где каждая тень казалась началом боли, а каждый звук — угрозой. Она не просто была пленницей. Она была вещью. Инструментом. И хуже всего — это не искажённое восприятие, это реальность, в которой её собирались использовать.
Подступающая тошнота заставила её зажмуриться, еда вызывала отвращение. Всё вокруг казалось грязным, гнилым, чужим.
— Что тебе нужно? — Рин отвернулась, чтобы не видеть его взгляд. Он жёг. Он резал тоньше любого ножа.
— Ты здесь надолго. — Его голос был ровным, почти равнодушным. Он скользнул взглядом на железную дверь с замком — символ отчаяния и обречённости. — В таком состоянии долго не протянешь. Сдохнешь.
— Мне всё равно, — бросила она тихо. — Пусть.
— А им — нет. Охрана будет пихать еду силой, если ты продолжишь отказываться. Поверь… ты не захочешь, чтобы они делали это.
И только тогда она заметила: в его руках был поднос. Он держал его почти небрежно, как будто это было что-то неважное — но она видела, как он то и дело косится на дверь. Осторожно. Выжидающе.
— Я убью любого, кто ко мне подойдёт, — вырвалось у неё. Слова — истеричный щит, а он даже не вздрогнул. Только посмотрел — так, будто увидел перед собой не угрозу, а загнанного зверя, который бьётся от боли о стены клетки.
— Ты на цепях, — тихо, как факт, бросил он. — Вся твоя сила сейчас — пшик. Печати по периметру, Фугуки под боком — он высосет чакру раньше, чем ты откроешь рот.
С каждым его словом Рин будто оседала в себе. Как будто мир, в котором и так не осталось света, сжимался ещё сильнее. До точки.
— Я… — голос задрожал. — Я не хочу жить. Лучше бы... я умерла тогда. На поле. В бою. А не вот так…
Она замолчала и Забуза тоже. Не потому что ему нечего было сказать. Просто он не был из тех, кто говорил зря.
Он опустил взгляд, достал из сумки ключи. Металл тихо звякнул в его ладони. Сердце Рин рванулось — тревожно, предчувствием беды.
— Знаешь… будь у меня сила джинчурики, — сказал он холодно, почти, не глядя на неё, — я бы когтями вырвал свободу, пока не выдохся.
Он вставил ключ в замок. Щелчок прозвучал, как удар сердца - громкий и неотвратимый.
— Они выбрали хорошую куклу для контроля. И паршивого джинчурики.
Он вошёл внутрь — легко, спокойно, будто перешагнул порог собственного дома. Рин вжалась в стену, как будто он нёс с собой боль. Но в его руках был только поднос. И — молчание. То самое, в котором иногда слышнее всего.
Последний раз, когда к ней кто-то заходил — это был Фугуки. Тогда еда превратилась в унижение, в крик, в грязь. Сейчас же... было иначе. Не безопаснее. Но... иначе.
За всё время пребывания здесь, с ней впервые разговаривали, как с человеком. Однако это было шатким поводом для утешения.
— Уйди… Не подходи!.. Я буду кричать!
Голос Рин надломился, как хрупкое стекло. Паника и гнев слились в один хриплый выкрик. Она вжалась в каменную стену, как будто та могла защитить. Лицо побледнело, пальцы судорожно вцепились в край тонкого одеяла. И всё же Забуза не двинулся. Остался стоять, с подносом в руках, будто превратился в камень.
Он даже, казалось, перестал дышать.
Молчание врезалось в сознание хуже любого крика. Оно гремело, как предвестие чего-то неотвратимого. И в этом беззвучии он вдруг заговорил:
— Почему ты бросилась под чидори того парня?
Слова прозвучали неожиданно, резко. Словно лезвие, сорвавшееся с ножен. Рин опустила взгляд, дыхание сбилось, как после удара. Ответ застрял в горле. Её губы дрогнули, но голос прозвучал тускло:
— Чтобы… чтобы такие, как вы… не использовали силу хвостатого против моей деревни…
Она замолчала. Перед глазами — лицо Какаши, как в последний миг перед её рывком. Ужас в его глазах. Боль, замерзшая в зрачках. Она не забыла. Просто не хотела вспоминать.
А он, словно угадав, бесшумно подошёл ближе. Движения — как у тени. Осторожные, будто рядом раненый зверёк и поставил поднос с едой перед ней, не произнеся ни слова.
— А сейчас? — тихо спросил он.
Рин вздрогнула. Как током пронзило: она — жива. И это, как ни страшно, хуже смерти. Она дала смерти шанс подойти… но не дала довести до конца. И теперь — здесь. В клетке. В плену. Без права на выбор.
Голова опустилась к холодной стене. Взгляд потух. Он смотрел сквозь решётку — не на свободу, а в пустоту.
Забуза молча убрал остатки прошлой еды в мешок. Движения — отточенные, механические, как у тех, кто крутится внутри рутины выживания. Затем он присел рядом, не вторгаясь в пространство, не ломая границ. Просто рядом. Как человек, который может молчать с другим.
Он протянул ей кусок хлеба. Пальцы крепкие, но не враждебные.
— У вас в Конохе у всех так? — голос его был спокойным, почти равнодушным, но в нём слышался упрёк. — Жертвуют собой, потому что не знают, как иначе решить проблему?
Её губы дрогнули. Глаза наполнились влагой, не от слабости — от прозрения. Она чуть не убила его — Какаши, своим выбором. Своей поспешной жертвенностью. Она ранила память об Обито, ради которого он поклялся её защищать и она чуть не перечеркнула всё, что их связывало.
И всё ради идеи, которую внушили. Ради страха и ради ухода от страдания.
Пальцы задрожали, но уже не от страха, а от гнева. На себя. На то, что позволила лишить себя воли. На то, что сдалась раньше, чем сражалась.
— Меня приставили кормить тебя. Будем видеться чаще. — голос Забузы прозвучал ровно, без сочувствия, но и без злорадства. Он смотрел на неё с той угрюмой, вечно напряжённой сосредоточенностью, в которой у него, возможно, и заключалось обычное состояние. — И прекращай рыдать. Слёзы здесь — не драма, а цирк. И зрители — те, кто тебе точно не друг.
Глаза Рин, покрасневшие от слёз и бессонницы, метнулись в его сторону. Что-то в его тоне задело ту самую, болезненно натянутую струну, и она сорвалась. Бешено рванулась вперёд, минуя хлеб — и со сдавленным всхлипом, с отчаянной яростью, вонзила зубы в его руку.
— Чёрт… — рыкнул он, резко выпрямившись. Поднос с глухим звоном упал на каменные плиты, но юноша остался стоять. Не дёрнулся. Понимал: если рванёт руку — может сломать ей челюсть. А он не был здесь, чтобы ломать.
Рин рычала, захлёбываясь слезами, которые капали по его коже. Укус — знак протеста,в этом укусе была вся её боль, всё сопротивление, вся хрупкая попытка сказать: я ещё жива. Я ещё могу бороться.
— Неплохо, — процедил он сквозь зубы, прищурившись от боли, когда у Рин начали расти клыли и становиться острее. — но не стоит разыгрывать это с теми, кто будет носить тебе еду.
Забуза резко сжал её челюсть другой рукой и освободил ту, что сжимали челюсти просыпающегося монстра. От укуса остался след — красный, влажный, пульсирующий. Рин отпрянула назад, собираясь броситься вновь, но кандалы натянулись, царапнув кожу, а в следующий миг по щеке хлестнула звонкая пощёчина.
Не жестокая. Отрезвляющая.
Рин мотнула головой, принимая удар с презрением, и бросила на него взгляд, в котором бушевала ярость. Рыча, она натянула цепи, как дикая кошка, загнанная в угол. Забуза, не меняясь в лице, отступил на безопасное расстояние.
— Ненавижу… — прохрипела она. — Вы все сдохнете!
— Всех не перебьёте. — он скользнул взглядом по её поцарапанной ноге, которая почти опрокинула поднос. — Ешь и не выёбывайся. — Он начал вытирать укус. — Твой парень не был бы в восторге от того, что подохла ты в итоге от голода.
Рин замерла, а лицо её резко изменилось. Гнев вытеснило смятение и она словно услышала незнакомое имя в знакомой песне.
— П-парень?.. Какаши?
— Его зовут Какаши? — переспросил Забуза, не глядя, вытирая руку об Кирийский жалет. — Тот, кто перебил наш отряд и потом, полуживой, держался за тебя, когда мы вас нашли.
Сердце Рин сжалось. Она… она думала, что это был сон. Галлюцинация. Последний всполох надежды, прежде чем сознание ушло в темноту. А он — был жив?
— О… Обито? — её голос дрогнул, как ветка под снегом. — Он… он всё-таки жив?
Забуза закрыл за собой дверь и застыл на пороге, глядя, как перед ним рушится образ бешеной пленницы. Клыки снова приняли человеческую форму, в её глазах снова проступил страх. И надежда.
— Был живее всех живых. Разнёс отряд, а потом видимо расплакался, когда держал тебя за руку. Странный ниндзя.
Рин резко выставила руки вперёд, всматриваясь в них с ужасом и мольбой. Она искала — ту самую. Ту, которую он держал.
— Какую?.. За какую руку он держал меня?! — цепи звякнули, когда она потянулась вперёд, почти умоляя. — Скажи! Стой, пожалуйста! За какую руку он держался?!
Забуза не обернулся сразу. Но Рин заметила, как его плечи дрогнули. Внутри него, где-то глубоко, эта сцена тоже что-то задела.
— Правую. — выдохнул он, прежде чем исчезнуть в коридоре. — Он держал тебя за правую руку своей левой.
Дверь захлопнулась. Одиночество вновь окутало камеру, но теперь оно было другим. Рин, с вытаращенными от изумления глазами, судорожно сжала правую руку. Сердце колотилось в груди, будто у неё внутри зародилась новая жизнь.
Обито… жив. Она не имеет права умереть.
Она медленно опустилась на колени, сжала себя в объятии, почти укачивая, как ребёнка. А потом, с трепетом, словно благословляя, прижалась губами к правой ладони. Слёзы текли свободно, но на губах заиграла тень улыбки.
Левой рукой, дрожащей, но решительной, она начала есть остывшую, но целую пищу, ту, что принёс ей Забуза.
***
Обито вздрогнул, когда резкая боль пронзила его грудь. Он замер, не в силах продолжить завязывать шнурки на армейских ботинках, и левой рукой схватился за ткань темной кофтой, сжимая её, пока пальцы не задрожали. Сердце билось быстрее, заставляя его забыть, как дышать.
Глубокий вдох. Он поднялся с кресла, чуть наклонив голову. Лунный свет мягко падал на пол, словно напоминая о том, что время не ждёт. Сумка оказалась в его руке, и, не глядя в зеркало, он открыл дверь.
— Идём?
Он не удивился. За дверью стоял Какаши, уже готовый к вылазке, в полном боевом обмундировании. В темноте ночи его красный шаринган едва заметно светился.
— Паккун с нами. Он быстро найдёт её след.
Обито сглотнул и, не поднимая взгляда, посмотрел в пол. В груди что-то сжалось, и он инстинктивно шагнул вперёд. Быстро схватил Какаши за грудки, притянул к себе, и, закрыв глаза, слегка столкнулся лбом с его.
— Я не злюсь на тебя, — прошептал он, его голос был напряжённым и тёмным, словно проклятие. — И ни в чём тебя не виню.
Он отпустил Какаши, сделав шаг назад, чтобы увидеть его лицо. Пальцы ещё слегка дрожали, но он заставил себя взглянуть прямо в глаза.
— И ты её прости. И ни в чём не вини.
Какаши тихо заиграл скулами — этот нервозный жест был заметен даже через его маску.
Обито знал, что на этот раз его друг не сможет скрыть эмоций.
— Мы её найдём, — сказал Какаши, и в его голосе было больше решимости, чем надежды. — А всё остальное разберём потом.
Обито не мог ничего ответить. Он просто кивнул. Он понимал. Какаши тоже имел право на свою злость. Это была их война, их боль.
— Пошли, — наконец выдохнул Обито, и, не оглядываясь, шагнул в ночную тьму. Шаги стали быстрее, когда они оба, без лишних слов, перешли на бег. Два силуэта растворялись в темноте, не оставляя следов.
000
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!