Жара выше 38-го. Часть вторая. Чужой среди своих Горячий Ключ — Ивано-Франковск. Сентябрь — декабрь.

31 мая 2026, 11:43
Часть 1. Сентябрь. Тимур Первое сентября наступило снова. Кравченко и Якущенко сидели за одной партой, как договаривались. Ноги под партой переплетены — привычно, как дышать. Впереди Абдулов и Ичитовкин. Ичитовкин в своей вечной чёрной кепке, которую не снимал даже в тридцатиградусную жару. А вот Абдулов изменился. Раньше он вечно ржал, толкался, шутил про сигм и скуфов, сыпал мемами. Теперь сидел тихий, смотрел в одну точку, ковырял крышку стола ногтем. Похудел, форма висела мешком, глаза запали. «Абдулов, ты чё?» — спросил Кравченко на перемене. «Нормально», — ответил Тимур, даже не глядя в его сторону. Якущенко дёрнул Кравченко за рукав: «Не лезь. Он сам скажет, если захочет». Но Кравченко не слушался. Он замечал, как Абдулов смотрит на малышей во дворе. На чужих детей — в парке, в магазине, на остановке. Смотрел по-особенному: не как на надоедливых чужих детей, а с какой-то тоской. Как будто знал их. Как будто они его. «Что с ним происходит?» — спросил Кравченко у Якущенко вечером, лёжа на кровати. Туапсе водил пальцем по его ключице — любил это делать. «Не знаю, — ответил Илья. — Но там что-то серьёзное. Может, он кому-то помогает?» «Кому?» «Не знаю». Кравченко решил проследить. Часть 2. Сентябрь. Тайна В пятницу после школы Абдулов не пошёл домой. Свернул в переулок, потом в другой, потом в третий. Кравченко шёл за ним, прячась за углами, чувствуя себя шпионом из дешёвого фильма. Тимур зашёл в старый дом на окраине — серый, обшарпанный, с выбитым окном на первом этаже. Не его дом. Чужой. Кравченко ждал. Долго. Уже начал замерзать — октябрь выдался холодным, ветер гулял по пустырю, бросал в лицо мелкие колючие капли. Через час Абдулов вышел. С ним — мальчик лет семи, худой как щепка, в драной куртке не по размеру. Волосы давно не стрижены, глаза огромные, синие. Тимур держал его за руку, наклонялся, что-то говорил тихо. Мальчик кивал. Абдулов достал из рюкзака маленькую машинку — красную, новую, с блестящими колёсами. Мальчик схватил её, прижал к груди, улыбнулся так, что у Кравченко сжалось сердце. На следующий день Кравченко вернулся в тот дом. Постучал. Открыла женщина — уставшая, в халате, с седыми прядями в русых волосах. «Вам кого?» «Я друг Тимура. Он тут бывает». Женщина посмотрела долго, вздохнула, впустила. Внутри пахло лекарствами, старыми вещами и кислой едой — пережаренной картошкой, наверное. В маленькой комнате на потрёпанном диване сидели трое детей — от пяти до девяти. Грязноватые, но сытые. Играли в кубики, строили башню — синий кубик на красном, жёлтый сверху. «Это приют. Неофициальный, — сказала женщина, прислонившись к косяку. — У нас денег нет. Совсем. Тимур приходит уже полгода. Приносит еду, игрушки. Сидит с ними часами. Сказки читает. Голосом, говорит, как у лося, но дети смеются». Кравченко смотрел на детей. На мальчика с машинкой. Тот поднял голову, увидел Глеба и улыбнулся — беззубой, щербатой улыбкой. Кравченко улыбнулся в ответ. Вечером он позвонил Абдулову. Долго набирался смелости, сидел на подоконнике, сжимал телефон. «Я всё знаю про дом на Деповской», — сказал прямо. Молчание. Кравченко слышал, как Тимур дышит — часто, сбито, как после бега. «Ты никому?» — спросил Абдулов чужим голосом. «Никому. Даже Якущенко». «Даже Туапсе?» «Даже ему». Тимур выдохнул — шумно, с присвистом. «Не говори Ичитовкину, — сказал он. — Он в своём телефоне всё разнесёт. И Кревичу тем более — они же с ним каждый вечер трещат». «Не скажу». Абдулов помолчал. Потом сказал тихо: «Ты хороший, Кравченко». «Завали. Я просто друг». Часть 3. Октябрь. Данил и Семён Данил и Семён больше не скрывались. Они ходили за руку по коридорам школы, сидели на одном стуле в столовой, курили ашки за школой, прижавшись плечами. Данил — пухлый, прыщавый, вечно ковырял лицо, оставляя красные пятна под ногтями. Семён — высокий, худой как жердь, в очках, вечно сгорбленный, будто пытался стать меньше. Ичитовкин и Абдулов при них морщились, но молчали. С тех пор как Кравченко с Якущенко раскрылись, осуждать стало сложнее — нельзя говорить «пидоры» про Данила с Семёном, когда твои лучшие друзья — тоже самое. Ичитовкин пробовал один раз, в коридоре, сказал «голубые». Кравченко посмотрел на него так, что Ичитовкин надел кепку ниже и замолчал на неделю. Но в школе нашлись другие. Старшеклассники из параллели — трое коренастых с бычьими шеями. Их называли «вышки» — потому что они тусили на пятом этаже, в крыле для старших. Всё случилось в пятницу после шестого урока. Кравченко и Якущенко шли в столовую — Сын вечно хотел есть, особенно после физры. Туапсе тащил его за рукав, говорил «подожди, я шнурки завяжу». Кравченко остановился, смотрел, как Илья наклоняется — его волосы торчат во все стороны, из-под футболки видна полоска спины, бледная, с выступающими позвонками. И тут они услышали шум. Не крики — глухие удары, сдавленные звуки, и смех. Кравченко насторожился. Толкнул дверь запасного выхода — туда, куда никто не ходил, кроме курящих. Увидел. Данил лежал на полу. Из носа текла кровь — яркая, алая, на сером бетоне выглядела жутко. Семён стоял над ним на коленях, закрывая своим худым телом, но его пинали — один старшак бил ногой по рёбрам, двое других стояли рядом, ухмылялись. «Пидоры ёбаные», — сказал тот, который бил, и пнул Семёна в живот. Семён согнулся, очки упали и разбились — одно стекло треснуло, другое вылетело. Кравченко не думал. Рванул вперёд — тяжело, как бык. Якущенко за ним. «Отъебались!» — заорал Сын так громко, что на шум из кабинета напротив выглянула математичка. Старшаки посмотрели, прикинули — Кравченко здоровый, выше их, шире. Лицо красное от злости. Якущенко рядом — худой, но глаза горят. На шум уже бежала завуч. Сплюнули и ушли. Тот, который бил, бросил через плечо: «Повезло вам». Данил сидел на полу, размазывал кровь по лицу, она смешивалась со слезами, которых он не замечал. Семён обнимал его за плечи, дрожал весь, осколки стекла хрустели под ногами. «Всё хорошо, — шептал Семён. — Всё хорошо, Данил, слышишь? Я здесь. Я никуда не уйду». Данил не отвечал. Он смотрел в пол и молчал. Его прыщавое лицо было серым. Подошли Ичитовкин и Абдулов. Ичитовкин поправил кепку — привычный жест, когда волнуется. «Может, скорую?» — спросил. «Не надо», — ответил Семён, не поднимая головы. Помогли Данилу встать. Он шатался. Кравченко взял его под руку с одной стороны, Семён с другой. Якущенко нёс рюкзаки — свой, Сына, Данила, Семёна. Четыре рюкзака на одном плече — смешное зрелище, если бы не было так страшно. Отвели в медпункт. Медсестра обработала ссадины, сказала, что сотрясения нет, но синяки будут красивые — фиолетовые, жёлтые, зелёные. Вечером в общем чате Ичитовкин написал: «То, что случилось с Данилом и Семёном — хуйня. Я против них, но бить — перебор». Абдулов добавил: «Согласен. Не надо бить». Кравченко написал Ичитовкину в личку: «Вы поняли, что сами чуть не стали такими же, как эти старшаки? Вы их осуждали каждый день. Каждый божий день. А теперь удивляетесь?» Ичитовкин долго молчал. Кравченко видел «печатает...» минут пять. Потом пришло: «Может, ты и прав. Кепку я всё равно не сниму. Но подумаю». Абдулову Сын написал короче: «Ты с детьми возишься, а Данила с Семёном осуждал. Не стыдно?» Тимур ответил через минуту: «Стыдно. Я понял. Молчу теперь». На следующий день Данил пришёл в школу с синяком под глазом — фиолетовым, расплывшимся. Семён нёс его рюкзак и свой, очки заклеил скотчем на переносице. Они сели за свою парту — последний ряд, у окна. Ичитовкин обернулся. Посмотрел на них долго. Данил не поднял головы. Семён встретился взглядом с Ичитовкиным — и тот отвёл глаза. Отвернулся. Больше они никогда не говорили о Даниле и Семёне плохо. Не говорили хорошо — тоже. Просто замолчали. И это было их версией извинения. Часть 4. Октябрь. Письмо из Ивано-Франковска В середине октября Ичитовкин получил сообщение. Сидел на подоконнике в коридоре, кепка на глаза, листал телефон — и вдруг улыбнулся. Не усмехнулся, не криво — по-настоящему, широко, с зубами. Кравченко такого не видел никогда. Ичитовкин вообще редко улыбался — только когда Кревич кидал ему смешные мемы или когда они выигрывали в танках. «Пацаны, — сказал Ичитовкин, отрываясь от экрана. — Кревич зовёт в гости. На день рождения». Кревич был их интернет-другом. Познакомились два года назад в группе про мемы. Ичитовкин кинул картинку про танки — что-то про то, как игроки сливаются в начале боя. Кревич ответил своей, началась переписка. Теперь они общались каждый день, созванивались по вечерам, рубились в доту и World of Tanks. Кревич жил в Ивано-Франковске, играл в футбол во дворе, собирал монеты. Он был чуть старше — на год, может, на два. Но никогда не виделись вживую. Только голос в наушнике. Только аватарка — Кревич с рыжим котом на плече. «Как он выглядит?» — спросил Якущенко. «Ростом как я, — ответил Ичитовкин. — Волосы пышные, но не ухоженные. Вечно взъерошен, будто от розетки током бьёт. И говорит иногда по-украински: "ну шо", "та ладно", "гарно". Забавно». «А Спайк?» — спросил Кравченко. Ему почему-то стало не по себе при этом имени, хотя он даже не знал, кто это. Какое-то предчувствие, от которого кольнуло в груди. «Друг Кревича, — сказал Ичитовкин. — Странный тип. С ним в детстве что-то случилось, травма. У него слюна течёт постоянно, вытирается всё время. Туповат, — Ичитовкин помолчал. — Но Кревич говорит — душа золото. И здоровый как шкаф. Шире тебя, Кравченко». «Далеко», — вздохнул Абдулов. Он думал о детях. О трёх днях без них. О том, что женщины из приюта справятся, но он всё равно переживал. «На поезде пятнадцать часов», — ответил Ичитовкин. «Я поеду», — сказал Кравченко. «И я», — добавил Якущенко. Посмотрел на Сына, сжал его пальцы под столом — незаметно для остальных, но Кравченко почувствовал тепло. Абдулов вздохнул ещё раз. Почесал затылок. «Ладно. Едем. Но если Спайк этот меня слюной закапает — уеду в тот же день». Часть 5. Октябрь. Поезд. Ночь Поезд «Краснодар — Ивано-Франковск» отходил вечером с вокзала, который пах сосисками, старыми чемоданами и дизелем. Четыре билета в плацкарте — рядом, напротив друг друга. Ичитовкин в своей чёрной кепке не снял её даже в вагоне, только надвинул на глаза, когда лёг спать. Абдулов с рюкзаком, полным подарков для детей — машинки, раскраски, карандаши. Кравченко видел, как тот тайком перекладывал их, проверял, всё ли на месте, но промолчал. Кравченко и Якущенко заняли нижние полки. Соседи — какие-то тётки с огромными сумками — быстро заснули под перестук колёс. Вагон покачивало, за окном мелькали огни станций: маленькие, жёлтые, похожие на светлячков. Ночью, когда все стихли, Якущенко перебрался к Кравченко. Втиснулись вдвоём на узкое место — Сыну было неудобно, ноги свисали, локти упирались в стену, но он терпел, потому что Туапсе был тёплым и пах шампунем. Они лежали под одним одеялом, лица в нескольких сантиметрах. Якущенко не спал. Лежал на боку, лицом к Кравченко, но глаза были открыты — широко, в темноте они блестели. Дышал часто, сбито. «Ты чего?» — шепнул Кравченко, касаясь губами его лба. «Боюсь, — ответил Якущенко. Голос тихий, дрожащий. — Спайка этого. И вообще... вдруг они поймут. Про нас. Кревич, Спайк этот. А потом в школе разойдётся. Как с Данилом и Семёном. Я не хочу, чтобы меня били, Кравченко. И тебя не хочу». «Не поймут», — шепнул Сын. — «Будем просто друзьями. Я придумал уже. Держаться на расстоянии. Не смотреть подолгу. Не трогать при них». «А если всё равно? — Туапсе прикусил губу. — Если кто-то заметит? Ты большой, тебя видно из космоса. А я... я себя не контролирую, когда ты рядом. Я на тебя смотрю как дурак. Как Данил на Семёна. Все сразу увидят». Кравченко смотрел на него в темноте. Видел блеск глаз, очертания губ, торчащие колючие волосы. Сердце колотилось где-то в горле. «Иди сюда», — сказал он. Сын притянул Якущенко к себе, обхватил одной рукой за талию, другой — за затылок. Туапсе уткнулся носом ему в шею, дышал — часто, горячо, обжигая кожу. Тело было напряжённым, как струна, — Кравченко чувствовал каждую мышцу. «Расслабься», — сказал Кравченко. Провёл рукой по его спине — сверху вниз, по позвоночнику, по рёбрам, по пояснице. Якущенко выдохнул — неглубоко, со стоном, который тут же заглушил, зажав рот рукой. «Ты слишком много думаешь, Туапсе, — шепнул Сын. — Выключи голову». «Не могу». «Тогда я тебе помогу». Кравченко поцеловал его. Медленно, с языком, вбирая нижнюю губу, проводя по нёбу. Якущенко сначала был напряжён — замер, не отвечал. Потом растаял, приоткрыл рот, пальцы вцепились в толстовку Сына, сжали ткань. В вагоне было тихо. Слышно только перестук колёс — мерный, убаюкивающий — и чьё-то дыхание сверху. Кравченко молился, чтобы тётки не проснулись. Он отстранился, посмотрел в глаза Якущенко. «Закрой глаза». Туапсе закрыл. Дышал — всё ещё часто, но уже не так испуганно. Ресницы дрожали. Кравченко целовал его лицо — лоб, переносицу, закрытые веки. Потом — уголок губ, щёку, скулу. Якущенко подставлялся, слегка поворачивая голову, ловил каждое прикосновение. Потом Сын спустился к шее — легонько, почти без нажима, губами, языком. Туапсе выгнулся, закусил губу. «Тш-ш-ш», — шепнул Кравченко. — «Тише, Туапсе. Никто не услышит». Он расстегнул пуговицу на штанах Якущенко — осторожно, чтобы не звякнула. Тот замер, задержал дыхание. Сын засунул руку под ткань, под резинку боксеров. Кожа была горячей, влажной от пота. Туапсе прикусил губу до крови, чтобы не издать ни звука. Кравченко двигал рукой медленно — плавно, чувствуя каждое движение, каждую дрожь. Якущенко вцепился в его плечо ногтями, уткнулся лицом в подушку, чтобы заглушить стоны. Одеяло сбилось, открывая их спины, но Сыну было всё равно. «Ты...» — выдохнул Туапсе в подушку. «Что?» «Ты меня убьёшь когда-нибудь». Кравченко улыбнулся в темноте. Ускорил движение. Якущенко дышал в подушку, всё тело дрожало, бёдра подмахивали навстречу. Сын чувствовал, как он близко — по тому, как сбилось дыхание, как напряглись мышцы живота, как пальцы впились в его плечо почти до боли. «Давай», — шепнул Кравченко. — «Кончай. Я здесь. Я с тобой». Туапсе выгнулся дугой, замер на секунду — и кончил, зажав рот рукой, чтобы не закричать. Дрожал долго, мелко, прижимаясь к Сыну, потом обмяк, тяжело дыша. Кравченко вытер руку о простыню — потом об стенку, потом всё равно неудобно. Притянул Якущенко к себе. Тот уткнулся носом в его грудь, всё ещё дрожа. «Спасибо», — пробормотал в ткань толстовки. «За что?» «Что ты есть. Что ты меня успокаиваешь. Что я не один». Сын гладил его по колючим волосам, целовал в макушку. За окном мелькали огни станций, вагон покачивало, где-то вдалеке прогудел гудок. «Я люблю тебя, Туапсе», — сказал Кравченко. «И я тебя, Кравченко», — ответил Якущенко. Они лежали обнявшись. Сын смотрел в потолок — в плацкарте он был низким, белым, с трещиной, похожей на молнию. Думал. О том, как любит Якущенко. О том, как тот верит ему. О том, как легко его предать, если захотеть. Он уже знал, что нарушит обещание. Не знал как — но знал, что нарушит. И от этого знания хотелось выть. Но он молчал. Гладил волосы Туапсе, слушал его дыхание и ненавидел себя за то, что ещё не сделал, но уже сделает. Часть 6. Ноябрь. Ивано-Франковск. Кревич и Спайк Вокзал встретил их холодом и запахом кофе из автомата. Небо было серым, низким, на перроне блестели лужи, вороны орали так, что закладывало уши. Кравченко зевнул, потянулся — спина затекла за ночь, ноги затекли, в голове гудело от бессонницы. Кревич стоял у выхода, пританцовывая от холода в своей тонкой куртке. Он был невысоким — как Ичитовкин, — плотным, коренастым. Волосы пышной шапкой торчали в разные стороны, не уложенные, будто он только что встал с дивана и даже не глянул в зеркало. На шее висели наушники. В руках — табличка из картона, на которой было написано маркером: «ГК терпил». Ичитовкин заржал — громко, раскатисто, так что вороны взлетели. «Здарова, старые!» — заорал Кревич, бросаясь обнимать каждого. До Кравченко дошёл последним — хлопнул по плечу, заглянул в лицо, улыбнулся широко, с зубами. «Ну, Кравченко, привёз мне свои шторы?» «Привёз». «Гарно». Ичитовкину Кревич сказал отдельно — с особой интонацией, будто они встретились после долгой разлуки, хотя говорили вчера по видео: «Ну шо, кепка, привёз?» «Себя привёз. Хватит». «А я думал, ты мне новую кепку привёз. Эта уже старая». «Завали, лысый». «Я не лысый, — Кревич провёл рукой по пышной шевелюре, пригладил — волосы тут же встали снова. — Поки що. Пока что». Они засмеялись. Абдулов стоял в стороне, улыбался краем рта — непривычно, но тепло. А потом из-за спины Кревича вышел Спайк. Кравченко не был готов. Спайк оказался огромным — выше его на полголовы, шире в плечах, с ручищами как лопаты. Лицо широкое, приплюснутое, нос картошкой, глаза маленькие, светлые, почти бесцветные. Нижняя губа отвисала, и по подбородку тянулась прозрачная нитка слюны — Спайк вытирал её мятым синим платком, но она возвращалась снова. И снова, и снова. «Привет, — сказал Спайк голосом, похожим на хрип старого радио. — Я Спайк. Да, я знаю, как выгляжу. Не обращайте внимания». Он говорил медленно, чуть растягивая слова, будто каждое давалось с трудом. Каждое слово — через силу. Абдулов пожал плечами — ему было всё равно, он видел и не таких. Ичитовкин кивнул, привычно поправил кепку. Якущенко смотрел с любопытством — оценивающе, как смотрят на что-то новое и непонятное. Спайк перевёл взгляд на Кравченко. И не отрывался. Смотрел долго, пристально, по-детски. Кравченко почувствовал себя рентгеном — будто этот огромный, нелепый человек видел его насквозь. «Красивые волосы», — сказал Спайк. «Спасибо». «Я такие только в кино видел». Кревич кашлянул. «Спайк, не пугай людей. Пойдёмте, я покажу город». Якущенко пихнул Кравченко локтем. Больно. «Чего он на тебя уставился?» — шепнул. «Не знаю». Но Кравченко знал. Он видел этот взгляд раньше — на себе, в зеркале, когда думал о Якущенко до того, как они стали вместе. И от этого знания стало страшно. Часть 7. Ноябрь. Первый вечер Кревич водил их по Ивано-Франковску до темноты. Узкие улочки, брусчатка, старые костёлы с острыми шпилями, которые упирались в низкое серое небо. Рынок пах яблоками, мёдом и жареными семечками — кто-то жарил их тут же, на большом противне. Кревич рассказывал, где играл в детстве в футбол, куда бегал после школы с друзьями, в какой двор лучше не заходить даже днём — там, говорил, живёт злая бабка, которая кидается тапками. Спайк всё время был рядом с Кравченко. Не лез в разговоры, не пытался шутить. Просто шёл — то слева, то сзади, вытирал слюну своим синим платком. Иногда улыбался, когда Кравченко на него смотрел. Улыбка была детской — широкой, с ямочками на щеках, будто он не понимал, что его улыбка выглядит странно. Вечером пошли к Кревичу домой. Квартира была маленькой, с высокими потолками и старыми обоями в цветочек. Пахло старыми книгами, вареньем и чем-то ещё — может, борщом. Кревич показывал коллекцию монет — раскладывал их на столе, каждую трогал пальцами, называл год и страну. Ичитовкин снимал всё на телефон для своего блога, приговаривая «это золото, пацаны, ютуб такое любит». Потом Кревич достал ноутбук — старый, в наклейках, с потёртой клавиатурой. «Кепка, го одну партию? — сказал, потирая руки. — По старой памяти». Ичитовкин снял кепку — впервые за день. Кравченко удивился — он почти забыл, как выглядит Ичитовкин без неё. Обычный парень с залысинами на висках и бледной лысиной на макушке, которые он отчаянно прятал. Кревич тоже стянул наушники с шеи на голову, поверх пышной шевелюры — волосы торчали ещё больше, делая его похожим на взъерошенного воробья. Они зарубились в доту. Кричали, матерились, хлопали по столу, хохотали так, что соседи сверху застучали по батарее. Кревич иногда вставлял украинское — «давай, давай, жми», «ну його до біса», — но в основном говорил на русском, чтобы пацаны поняли. Абдулов смотрел на них с недоверием. «Они всегда такие?» — спросил он у Кравченко. «Каждый вечер. Год за годом». Спайк сидел в углу на диване. Не играл, не смотрел в телефон, не ел. Просто сидел — огромный, молчаливый — и смотрел на Кравченко. Слюна текла — вытирал. И снова смотрел. Часть 8. Ноябрь. Ночь Поздно вечером Кревич повёл всех в бар — маленькое заведение с деревянными столами, старыми плакатами на стенах и рождественскими гирляндами, хотя до Нового года было ещё далеко. Пахло пивом, жареными сосисками и почему-то корицей. Заказали по паре кружек. Пиво было слабым, почти не алкогольным, но у Кравченко после первого же глотка начало шуметь в голове — не от пива, от усталости и нервов. Якущенко устал. Положил голову на сложенные руки на столе и уснул прямо так, даже не доев бутерброд. Дышал тихо, едва слышно. Волосы его, торчащие ёжиком, колыхались от чьего-то шага. Абдулов ушёл рано — сказал, что хочет позвонить женщине из приюта, проведать детей. Никто не удивился. Ичитовкин с Кревичем залипли в телефоны, обсуждая новый билд в танках. Спорили, почти ругались, потом Кревич сказал «кепка, ты дурак» и они заказали ещё пива. Кравченко вышел на улицу подышать. Осень, холодно. Лужи покрылись тонкой корочкой льда, которая хрустела под ногами. Фонари светили жёлтым, тусклым светом. Сын прислонился к стене бара, смотрел на пустую улицу, на свои ботинки. Думал. О Якущенко. О том, как тяжело скрываться. О том, что чувствует себя вором, когда держит его за руку при всех. О том, что любит его больше всего на свете. Дверь скрипнула. Вышел Спайк. «Ты чего один?» — спросил, вытирая слюну. «Дышу». Спайк встал рядом. От него пахло дешёвым табаком — он курил что-то крепкое, вонючее — и чем-то влажным, тяжёлым. Они молчали. Минуту. Две. Пять. «Ты очень нравишься мне», — сказал вдруг Спайк. Просто, без намёков, без подтекста. Как ребёнок, который говорит правду, потому что не умеет врать. Кравченко молчал. Смотрел на свои ботинки. «У тебя есть Илья, — продолжал Спайк. — Я знаю. Я вижу, как вы смотрите друг на друга. Вы — пара». «Тогда чего ты лезешь?» — спросил Кравченко, поднимая голову. Спайк опустил глаза. Ковырял носком ботинка асфальт, сбивая кусочек замёрзшей грязи. «Потому что я никому не нужен, — сказал он. Голос дрогнул. — Мама умерла. Папа ушёл. Я живу один. Меня никто не любит. А ты... ты на меня смотришь не как на урода. Ты первый, кто не отворачивается». Кравченко смотрел на него. На огромного, нелепого, с вечно текущей слюной человека, который стоял перед ним и ждал. В глазах Спайка была такая тоска, такая детская беспомощность, что у Сына сжалось сердце. Он вспомнил Якущенко в поезде — такого же напуганного, такого же ищущего защиты. «Ты не урод», — сказал Кравченко. — «Ты просто... другой». Спайк поднял голову. Улыбнулся — широко, с ямочками. «Пойдём, — сказал он. — Я покажу одно место. Там тихо. Никто не увидит». Кравченко знал, что нужно сказать нет. Знал, что должен развернуться и зайти в бар, к Якущенко. Знал, что это предательство — даже думать о таком. Но ноги шли за Спайком. Тело слушалось чего-то другого — тёмного, животного, что сидело внутри и ждало. Они зашли за угол. Тёмный проулок, без фонарей. Спайк открыл дверь подъезда — старого, с ободранной краской, с запахом сырости и кошек. Потом Кравченко плохо помнил, что было. Помнил только, как закрыл глаза. Как чувствовал запах плесени и собственный стыд. Как Спайк шептал что-то на украинском — ласково, как ребёнку: «тихо, тихо, гарно, не бійся». Как он сам кусал губу, чтобы не издать ни звука. Когда всё закончилось, Кравченко стоял, прислонившись к холодной стене, и смотрел в грязный потолок. Спайк поднялся с колен, вытер рот платком — тем самым, синим. «Ты хороший, — сказал Спайк. — Дуже хороший». Кравченко молча застегнул джинсы. Вышел из подъезда, даже не оглянувшись. Прошёл мимо бара, не заглядывая внутрь. Вернулся к Кревичу домой. Якущенко спал на диване, свернувшись калачиком, под пледом. Кравченко сел рядом, долго смотрел на его лицо — спокойное, беззащитное, с приоткрытыми губами. Волосы, как всегда, торчали в разные стороны. Одна рука свесилась с дивана, касалась пола. «Прости», — беззвучно шепнул Сын. Лёг на раскладушку, отвернулся к стене. Смотрел в одну точку до самого утра. Спать не хотелось. Хотелось провалиться сквозь землю. Или чтобы Якущенко проснулся и ударил его. Или чтобы кто-то сказал, что это был сон. Но это был не сон. Часть 9. Ноябрь. Стыд Утром Кравченко не смотрел на Спайка. Он проснулся раньше всех, даже раньше Кревича, который обычно вставал с первыми петухами. Вышел на кухню, сел на табурет, сжал в руках кружку с остывшим чаем — кто-то заварил с вечера, и он стоял холодный, горький. Смотрел в стену. Не думал ни о чём. Не мог думать. Пришёл Якущенко. Заспанный, с торчащими во все стороны волосами, в старой майке и трениках. Потёр глаза кулаками, зевнул, подошёл к Кравченко сзади, обнял за плечи, поцеловал в макушку. «Ты чего бледный?» — спросил. «Не выспался». «Я тоже. Кровать неудобная. Но ты рядом был — так легче», — Якущенко сел рядом, положил голову на плечо Сыну, потёрся носом о его шею. Тёплый, сонный, пахнущий сном и шампунем. Кравченко не мог ответить. Язык прилип к нёбу. Зашёл Спайк. Ввалился в кухню, улыбнулся Кравченко широко, по-собачьи. «Доброго ранку», — сказал, вытирая слюну. Якущенко поднял голову, посмотрел на Спайка, потом на Кравченко. «Вы чего не спали?» — спросил спокойно. «Гуляли», — сказал Спайк. Кравченко замер. Сердце пропустило удар. «Да, — сказал он слишком быстро, слишком громко. — Я вышел подышать, Спайк тоже не спал. Поговорили и вернулись». Якущенко кивнул. Улыбнулся. Поверил. Взял кружку Кравченко, отпил холодного чая, поморщился и пошёл наливать новый. Сына тошнило. Физически. Подкатило к горлу, пришлось сглотнуть. Весь день он избегал Спайка. Не смотрел, не подходил, не разговаривал. Спайк сначала удивлялся, ходил за Кравченко, как потерянный щенок, заглядывал в глаза. Потом обиделся. Надулся, сел в углу, смотрел в пол и вытирал слюну уже не платком, а рукавом — платок вымок насквозь. Кравченко чувствовал его взгляд на затылке. Жёг. Вечером, когда собирали вещи, Спайк поймал Кравченко в коридоре. Встал на пути, загородил выход своей огромной тушей. «Ты злишься на мене?» — спросил тихо, почти шёпотом. «Нет. На себя». «Не треба. Я нікому не скажу. Обіцяю. Слово даю». Спайк шагнул в сторону, пропуская. Кравченко прошёл мимо, не глядя. Спайк остался стоять в коридоре — огромный, одинокий, с текущей слюной. Якущенко подошёл к Кравченко сзади, обнял за талию, положил подбородок на плечо. «Ты странный сегодня, — сказал. — Скучаешь по дому?» «Скучаю». «Я тоже. Но мы скоро вернёмся». Туапсе поцеловал его в шею и пошёл проверять, ничего ли не забыли. Кравченко стоял посреди комнаты, сжимая рюкзак. Ему хотелось плакать. Но глаза были сухими. Часть 10. Декабрь. Жить с этим Дома всё вернулось на круги своя. Школа, уроки, перемены, звонки. Абдулов ходил к детям — каждый день, по вечерам, приносил игрушки и раскраски. Кравченко молчал. Ичитовкин сидел в своей кепке, иногда снимал на телефон, ждал вечера, чтобы зайти в дискорд к Кревичу. Данил и Семён сидели на последней парте, обнявшись. Никто их больше не трогал. Семён починил очки — заклеил трещину скотчем, выглядело страшно, но он сказал, что так даже лучше, теперь не потеряются. Но Кравченко изменился. Он стал тише. Раньше шутил, ржал, толкался на переменах, кидался снежками. Теперь сидел на уроках, смотрел в одну точку, отвечал односложно. Якущенко спрашивал «что с тобой?» — Сын отвечал «устал». Туапсе не верил, но не давил. Они лежали ночью в кровати Кравченко. Якущенко обнимал его, водил пальцем по ключице — любимое занятие. Рассказывал про школу, про Абдулова и его детей, про Ичитовкина, который вчера на физре чуть не упал с турника. Кравченко слушал, кивал, иногда улыбался краем рта. Смотрел в потолок. На потолке была трещина, похожая на молнию, — он её раньше не замечал. «Ты меня любишь?» — спросил Якущенко, как всегда, перед сном. «Люблю», — ответил Кравченко. И это была правда. Он любил Якущенко больше всего на свете. Больше, чем свои шторы, чем дельфина на рюкзаке, чем свободу. Но между ними теперь стояла тень — чёрная, вонючая, из той ночи в Ивано-Франковске. И Кравченко знал — она никуда не денется. Будет стоять всегда. И он будет жить с этим. Как Абдулов — со своей тайной про детей, которых никто не любит. Как Данил и Семён — с синяками, которые когда-то поставили и которые до сих пор болят. Как Ичитовкин — с кепкой, за которой прячется от всего мира. Как Кревич — с пышными нечёсаными волосами и редкими украинскими словами, которые делали его чужим и родным одновременно. Они все что-то прятали. У каждого был скелет в шкафу. Просто у одних он был светлым, как любовь к детям. А у других — тёмным, как предательство. Кравченко прижал Якущенко к себе крепче. Поцеловал в колючий затылок. «Я люблю тебя, Туапсе», — сказал ещё раз. «Я знаю, — ответил Якущенко сонно. — И я тебя, Кравченко. Даже со шторами». Сын не спал всю ночь. Смотрел в потолок на трещину и учился жить с тем, что сделал. Конец второй части.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!