ГЛАВА 1. Фантомный сигнал
30 мая 2026, 01:071 ЧАСТЬ. До того, как открылась дверь
Ты не знаешь, что такое пустота, пока однажды утром не поймёшь: тебе некуда идти, не к кому бежать и незачем просыпаться. Но ты всё равно просыпаешься. Каждый день. Потому что привычка жить сильнее желания умереть.
Сон был другим в эту ночь, и это напугало Юки сильнее, чем если бы ей приснился кошмар. Белый коридор — тот же самый, который снился ей каждую ночь на протяжении семнадцати лет, — никуда не исчез. Лампы под потолком всё так же горели ровным, не мигающим светом, от которого хотелось зажмуриться, но нельзя было — потому что стоило закрыть глаза, как страх становился осязаемым, почти живым. Стены оставались холодного больничного оттенка, без единой трещины, без единого пятна — такие гладкие и стерильные, что казалось, будто их только что вымыли хлоркой, и этот запах, резкий, въедливый, навсегда въелся в лёгкие. Пол, выложенный квадратной плиткой, привычно отдавался тихим стуканьем босых ног — цок, цок, цок — звук, который она слышала даже после пробуждения, даже днём, когда вокруг не было ни кафеля, ни тишины. Но сегодня в конце коридора не было привычной темноты. Там стоял человек. Не силуэт, не тень, не сгорбленная фигура с руками-плетьми, которая обычно пряталась в углу и бормотала непонятные слова про кровь и клетки. Сегодня там был кто-то другой. Он не скрывался. Он стоял прямо, смотрел в её сторону, и хотя лица по-прежнему нельзя было разглядеть — черты расплывались, как акварель под дождём, — Юки вдруг поняла, что он улыбается. Она не видела улыбки, но чувствовала её всем телом — холодную, спокойную, будто он ждал этого момента целую вечность и наконец дождался. А потом он шагнул к ней. Первый шаг за семнадцать лет. И Юки проснулась от собственного крика — не громкого, скорее сдавленного, потому что горло свело судорогой, выпустив наружу только тихий, почти беззвучный всхлип. Часы на тумбочке показывали половину восьмого, и сквозь тонкие занавески уже пробивался серый, унылый свет осеннего утра, который не сулил ничего хорошего — ни солнца, ни тепла, ни желания выбираться из-под одеяла. Она не спала почти всю ночь. Это случалось часто в последнее время — Юки ложилась в кровать, выключала свет и лежала с открытыми глазами, глядя в потолок, где жёлтая трещина тянулась от люстры к углу, становясь с каждой зимой всё длиннее. Она думала о матери, которая не обнимала её с тех пор, как Юки научилась ходить, и об отце, которого она никогда не видела, но иногда рисовала в блокноте — просто фигуру без лица, стоящую в дверях. А иногда, когда мысли становились слишком тяжёлыми, она садилась у окна, поджимала колени к груди и смотрела на город. Город назывался Харука — «Далёкая», и название это было насмешкой. Отсюда действительно было далеко до всего: до Токио, до большой жизни, до хоть какого-то будущего. Станция, пара школ, универмаг с выцветшей вывеской, набережная, по которой никто не гулял — потому что с моря дул ледяной ветер. Над городом, на холме, чернел лес Куросато — «Чёрное село», где даже днём царил сумрак, а по ночам, говорили, зажигались огни в заброшенной больнице. Юки смотрела на этот лес из своего окна сотни раз, и каждый раз её запястье начинало тихо, незаметно теплеть — такое странное, неприятное ощущение, будто под кожей зажгли маленькую лампочку, которая не греет, но пульсирует в такт сердцу. Но сегодня тепло было сильнее, чем обычно. Она провела пальцами по левому запястью — небольшое сероватое пятно, похожее на шрам. Кожа там была гладкой, но странной, чуть твёрже, чем вокруг. Под пальцами проступало тепло — сначала едва заметное, потом всё настойчивее, будто кто-то там, на холме, знал, что она смотрит, и отвечал ей. Сегодня тепло не уходило даже после того, как Юки отвернулась от окна. Оно осталось под кожей — тихое, как второй пульс, который она не просила, но который вдруг забился в такт её собственному. В комнате было тихо и холодно — батарея еле грела, как всегда по осени. Стены хранили её рисунки, и Юки знала каждый из них так, как знают шрамы на собственном теле — не глядя, не вспоминая, просто потому что они стали частью её. Вон тот, над столом, — акварельные цветы, которые она нарисовала в семь лет. Они выглядели так, будто их раздавили мокрой тряпкой, но мать тогда почему-то повесила их и больше никогда не снимала. Рядом — графика, тушью по жёсткой бумаге: девочка, сидящая на полу, обхватив колени. Юки нарисовала её в тринадцать, когда впервые поняла, что с ней что-то не так. Не с миром — с ней. …что внутри пустота, которую нельзя заполнить ни едой, ни сном, ни разговорами. Что она смотрит на людей, а они кажутся ей призраками. Что она сама — призрак. А над кроватью висел тот, который она не показывала никому. Тот мужчина без лица в белом коридоре. Она проснулась однажды ночью, взяла карандаш и нарисовала его за час — не включая свет, не думая, просто позволяя руке двигаться. Когда закончила, пальцы заледенели. Не от холода. Потому что она поняла: она нарисовала того, кто ждёт её в конце сна. Того, кто никогда не показывал лица, но она знала — он там. Всегда был. Юки смотрела на этот рисунок каждое утро, просыпаясь. И каждое утро отводила взгляд первой. — Танака Юки! Ты хоть знаешь, который час? Голос матери ворвался в комнату, как сквозняк из щели в окне — резкий, холодный, неумолимый. Юки вздохнула — тихо, почти беззвучно — и повернулась к двери. Мать стояла на пороге, скрестив руки на груди. Седая прядь выбилась из её нелепого пучка, ярко-красный халат завязан криво, под глазами — мешки, которые не проходили уже много лет. Она выглядела старше своих пятидесяти двух — не потому что плохо за собой следила, а потому что внутри неё, казалось, погас последний огонь. Остался только пепел. И этот пепел требовал тишины, порядка и чтобы дочь не создавала проблем. Юки не создавала проблем. Она просто существовала. И этого уже было слишком много. — Половина восьмого, — сказала мать, даже не глядя на часы. Она всегда знала время — это было её оружие. — Ты собираешься вставать или будешь лежать до обеда? Юки медленно спустила ноги с кровати. Пол был холодным — тапочки куда-то закатились, и пришлось нащупывать их босыми, замёрзшими пальцами. — Я встаю. — Встаёт она, — мать не уходила. Осталась стоять в дверях, и это была маленькая, бытовая пытка, которая длилась уже семнадцать лет. — Ты знаешь, сколько я выслушиваю замечаний из-за твоих опозданий? Каждую неделю звонки. «Сатоко, ваша дочь опоздала». «Сатоко, ваша дочь не сдала тетрадь». «Сатоко, ваша дочь уснула на уроке». Ты думаешь, мне приятно это слушать? Юки молчала. Она научилась молчать давно — это было единственное оружие, которое у неё осталось. Не кричать в ответ, не оправдываться, не просить прощения за то, чего не считала виной. Просто молчать. Ждать, когда поток слов иссякнет. Но он не иссякал. — Я работаю, чтобы ты училась, — голос матери становился острее, как нож, который точат о точило. — Не для того я в аптеке горбачусь, чтобы моя дочь ходила в прогульщицах. Ты в прошлом месяце три раза пропустила литературу. — У меня голова болела. — Голова у неё болела, — передразнила мать, скривив губы. — У всех голова болит. Я с мигренью работаю. Ты видела, чтобы я жаловалась? Юки видела. Она видела, как мать по утрам держится за косяки, как пьёт обезболивающее горстями, как ложится в девять вечера, потому что сил нет даже на телевизор. Но она никогда не говорила об этом. Никогда не спрашивала, как дела у дочери. Никогда не обнимала просто так, без повода. — Я устала, — сказала мать, и в голосе вдруг прорезалось что-то живое — не раздражение, не злость, а настоящая, подлинная усталость, которая копилась годами. — Ты меня слышишь? Я устала. У меня нет сил на это. Юки подняла голову. Посмотрела на мать — впервые за это утро, впервые за многие дни, по-настоящему. Женщина перед ней была не злой. Она была уставшей. Уставшей настолько, что внутри неё, казалось, не осталось ничего, кроме привычки жить. Как у самой Юки. — Я не специально, — тихо сказала она. Мать вздохнула, провела рукой по лицу. — Знаю. Но мне от этого не легче. Она развернулась и ушла, оставив дверь открытой. Из кухни потянуло запахом кофе — чёрного, горького, без сахара. Мать пила его литрами, и Юки иногда казалось, что это единственное, что держит её на ногах. Юки осталась сидеть на кровати, глядя в пустой проём. В ушах всё ещё звучал голос из сна — «вернись, ты не на своём месте». Но теперь к нему примешивался другой голос. Усталый. Женский. Мамин. «Я устала». Она закрыла глаза на секунду. Потом открыла. — Я тоже, — прошептала она в пустоту. Не уверенная, о ком — о себе или о матери. Но ответа не было. Как и всегда. Она встала с кровати, и комната качнулась — несильно, как качели, которые кто-то толкнул, а потом забыл. Голова была тяжёлой, наполненной обрывками сна, который не хотел отпускать. Белый коридор, человек в конце, его шаг — первый за семнадцать лет. Юки потёрла лицо ладонями, сжала переносицу, пытаясь прогнать остатки дремоты. Не помогло. Тогда она просто встала и пошла в ванную, потому что делать всё равно было нечего. Ванная пахла сыростью и старой зубной пастой. Кафель с голубыми полосками треснул ещё до её рождения. Юки включила воду, подождала, пока пойдёт тёплая, и ополоснула лицо. Вода стекала по щекам, по подбородку, капала с кончиков чёлки на воротник пижамы. Она смотрела на себя в зеркало — запотевшее, мутное, скрывающее детали. Но даже сквозь эту пелену было видно, как она бледна. Не просто «не выспалась», а по-настоящему бледна — так, будто внутри неё никогда не было крови, только серая, густая пустота. Мешки под глазами давно перестали быть временными — они стали частью её лица, как чёлка или родинка на шее. Щёки впалые, ключицы выпирают из-под ворота пижамы — она не любила есть, еда казалась ей бессмысленной, как и всё остальное. Она чистила зубы — механически, как делала каждое утро, — и случайно задела щёткой десну. Во рту мгновенно распустился привкус металла, острый и знакомый, как запах крови из разбитой губы в детстве. Юки сплюнула в раковину. Слюна была розовой — не густой, а водянисто-розовой, как акварель, которую развели неправильной пропорцией. Она смотрела на это пятно на белом фарфоре, и внутри неё что-то замирало — не страх, не отвращение, а то странное, липкое чувство, которое приходило каждый раз, когда тело напоминало ей, что оно не такое, как у всех. Она помнила, как в детстве — лет в десять, кажется — взяла со стола маникюрные ножницы и провела лезвием по подушечке указательного пальца. Не глубоко. Просто чтобы посмотреть. Кровь выступила почти сразу — алая, живая, обжигающе горячая. Юки замерла, глядя на порез. Ждала. Секунда. Другая. Края раны дрогнули, сомкнулись, и через полминуты на пальце не осталось даже розовой полоски — только гладкая, чуть влажная кожа. Она тогда не испугалась. Не заплакала. Просто долго смотрела на свой палец, поворачивая его под лампой, и внутри росло тяжёлое, спокойное знание: её тело не подчинялось правилам, по которым жили все остальные. Она никогда никому об этом не рассказывала. Это было слишком похоже на доказательство того, что она — не совсем человек. Юки отвернулась от зеркала. Не потому, что не хотела смотреть. А потому, что знала: если задержится взглядом на собственном отражении ещё на секунду, внутри проснётся то привычное, тянущее чувство. Не страх. Не отвращение. Просто холодное, точное знание, которое нельзя было объяснить словами, но которое жило в ней так давно, что она перестала с ним бороться. Она не была человеком. Не совсем. Или уже не была. Или никогда. Она выключила воду, вытерла влагу с губ тыльной стороной ладони и вышла из ванной, не оглядываясь. Вернувшись в комнату, на стуле уже ждала школьная форма. Белая блузка, тёмно-синяя юбка до колена, жилет такого же цвета с вышитой эмблемой школы. Всё чистое, поглаженное — мать хотя бы это делала исправно. Юки натянула блузку, застегнула пуговицы — раз, два, три, четыре, — поправила воротник, который вечно загибался в одну сторону. Юбка села как надо — на талии, не слишком туго, не слишком свободно. Она носила эту форму семь лет и знала каждый шов, каждую складку, каждое место, где ткань начала вытираться. Потом она села на край кровати и расчесала волосы. Короткое каре, прямая чёлка, которая вечно лезла в глаза — они с ней давно воевали, и чёлка всегда побеждала. Волосы были тёмными, почти чёрными, и от этого её бледность казалась ещё более пугающей. Юки провела расчёской несколько раз — раз, два, три — и остановилась. Бессмысленно. Волосы всё равно будут торчать в разные стороны, потому что она плохо спала и не хотела есть и вообще не понимала, зачем всё это. В прихожей гремели ключами. Мать собиралась на работу — не заглядывая в комнату, не попрощавшись, просто хлопнула дверцей шкафа, надела пальто, зашуршала сумкой. — Я уехала, — бросила она из коридора. Голос сухой, короткий, как удар линейкой по столу. — Не опаздывай. Дверь хлопнула. Тишина. Юки осталась одна. В квартире было пусто — не то чтобы когда-то было иначе. Она сидела на кровати, глядя на закрытую дверь, и думала. Не о сне, не о странном тепле на запястье, не о лесе за окном. Она думала о том, как живут люди, которые возвращаются домой, зная, что их там ждут. Как они открывают дверь, снимают обувь, говорят: «Я вернулась». И кто-то отвечает им с кухни: «Как прошёл день?» Юки не помнила, чтобы ей кто-то задавал этот вопрос. Она встала, взяла рюкзак, проверила карманы — телефон, ключи, школьная карта. Всё на месте. Накинула ветровку — серую, немодную, но тёплую. Подошла к двери, уже взявшись за ручку, и остановилась. — А вот если я не вернусь сюда, — прошептала она в пустоту, — как она отреагирует? Ответа не было. Пустота молчала, как всегда. Но Юки и не ждала ответа. Она просто задала вопрос, который давно крутился в голове, вытащила его на свет, посмотрела на него и снова спрятала. Потому что ответа всё равно не будет. Ни от матери, ни от мира, ни от кого. Она открыла дверь и вышла, не оглядываясь. За окном было пасмурно. Небо низкое, серое, налитое свинцом, давило на крыши домов, на мокрый асфальт, на редких прохожих, которые торопились по своим делам. Дождь ещё не начался, но воздух уже пах им — сырой, тяжёлый запах, от которого хотелось спрятаться под одеяло и не высовываться. Листья на чахлом клёне во дворе давно облетели и теперь лежали на земле мокрой, скользкой массой, которую никто не убирал. Ветер гнал их к канализации, но они застревали в решётках, отказываясь исчезать. Юки сунула руки в карманы ветровки и побрела к школе. Не спеша, не думая — просто ставя одну ногу перед другой, как делала это тысячи раз. Она не оглядывалась. Она никогда не оглядывалась. Потому что дома её никто не ждал. Идти до школы было недолго — минут пять или семь, если не останавливаться и не смотреть по сторонам. Достаточно перейти через дорогу, пройти мимо старого книжного магазина, который никто никогда не посещал, но который почему-то до сих пор не закрылся, и вот она — школа. Серая, скучная, с облупившейся краской на дверях и выцветшим названием над входом, которое уже никто не читал. Забор вокруг неё когда-то был белым, а теперь стал грязно-серым, в некоторых местах поваленным — экономили на ремонте, как и на всём остальном. У входа всегда было людно по утрам. Школьники собирались группами — кто-то курил за углом, прячась от учителей, кто-то доедал завтрак, купленный в пекарне на главной улице, кто-то просто стоял, обсуждая вчерашние новости или списывая домашнее задание на ходу. Девчонки из параллельного класса, ярко накрашенные, с идеально уложенными волосами, смеялись над чем-то, запрокидывая головы, — их смех был громким, искусственным, будто они репетировали перед зеркалом. Парни в расстёгнутых пиджаках и нарочно спущенных галстуках перебрасывались мячом, не обращая внимания на учителя физкультуры, который курил в сторонке и делал вид, что не замечает. Компания ребят с соседнего класса сидела на корточках у забора, обсуждая нового блогера, который набрал миллион подписчиков за неделю. Кто-то слушал музыку в наушниках, закрыв глаза, — его никто не трогал, он никого не трогал, и это был молчаливый договор. Юки шла к этой толпе без всякого желания в неё вливаться. Она умела быть невидимой — искусство, которое оттачивала годами. Чуть опустить голову, чуть ссутулить плечи, не смотреть ни на кого дольше секунды — и ты просто часть фона, как забор или асфальт. Никто не окликнет, не остановит, не спросит, как дела. Потому что никому нет дела. — Юки-и-и! Голос ударил со спины, как весенний ливень — внезапно, шумно, не оставляя шанса остаться сухой. Юки не успела даже повернуть голову, как на неё налетело что-то тёплое, розовое и очень громкое. Каори обхватила её за шею, повисла на плече, как будто они не виделись год. — Я сто лет тебя не виде-е-ела! — пропела она, сжимая Юки в объятиях, которые были такими крепкими, что у той перехватило дыхание. — Ты где пропадала?! Я тебе писала! Ты не отвечала! — Телефон сел, — ответила Юки привычной полуправдой. — Опять? Ты хоть раз его заряжаешь? — Когда вспоминаю. Мацумото Каори была из тех людей, которые не умеют входить в комнату тихо. Она врывалась — со смехом, с жестами, с энергией, которой хватило бы на десятерых. Длинные волосы, концы которых она выкрасила в розовый — назло учителям, школьному уставу и всем, кто говорил, что «так не положено». Глаза большие, блестящие, с вечным огоньком внутри, который, казалось, никогда не гас. Высокая, худая, с длинными ногами и вечно грызёнными ногтями — привычка, от которой она не могла избавиться с начальной школы. Она была красивой той яркой, заметной красотой, которую невозможно игнорировать. И она это знала. И пользовалась. Но не со зла — просто по привычке. Для Юки Каори была чем-то вроде шумного фонового радио, которое включается утром и не выключается до вечера. Они дружили с первого класса, но Юки никогда не называла их «лучшими подругами». Это слово предполагало слишком много — ночные разговоры до утра, совместные секреты, слёзы на плече. У них было не так. Каори говорила — Юки слушала. Каори смеялась — Юки иногда улыбалась. Каори тащила её в приключения — Юки не сопротивлялась. Их дружба держалась на балансе: одна поставляет шум, другая — тишину. — А ты бледная какая-то! — Каори внимательно посмотрела на неё. — Не спала? Я тоже не спала! Представляешь, я всю ночь смотрела новое аниме! У меня теперь мешки под глазами, как у панды. Я даже маску для глаз наклеила! Бесполезно. Юки посмотрела на неё. Мешков не было. У Каори никогда не было мешков. Она могла не спать трое суток — и выглядеть так, будто только что с обложки журнала. Это было несправедливо, но Каори воспринимала это как должное. — А ты болела что ли? — спросила Юки. — Неделю тебя не было. Каори отмахнулась: — Да ерунда. Температура тридцать семь и пять. Я бы и пришла, но мама заставила дома сидеть. Сказала, что если я пойду в школу с температурой, учителя позвонят, и ей придётся отпрашиваться с работы. А она и так в две смены пашет. Мать Каори работала медсестрой в городской больнице. Смены по двенадцать часов, иногда больше. Они жили вдвоём — отца Каори не помнила, он ушёл, когда ей было два года. Каори никогда не говорила о нём. Не потому что было больно — просто нечего было вспоминать. Её мать была женщиной молчаливой, уставшей, но любящей. Не такой, как мать Юки. Она обнимала Каори. Спрашивала, как дела. Переживала, когда та болела. — А ты что, правда не болела никогда? — спросила Каори, меняя тему. — Я вот за всю школу раз десять на больничном сидела. А ты — ноль. Даже когда ветрянка была, ты пришла в школу, а класс на карантин закрыли. Помнишь? Юки помнила. Та история обсуждалась в школе ещё неделю. Им было лет двенадцать. В классе объявили ветрянку — половина детей покрылась красными пятнами и сидела дома. Юки сидела за партой, а вокруг пустые стулья. Учительница несколько раз подходила, смотрела на неё подозрительно: «Танака, ты точно не болеешь?» Юки пожимала плечами. Она чувствовала себя нормально. Ни температуры, ни пятен, ничего. Через неделю, когда класс уже открыли, Каори выпалила при всех: — Юки — инопланетянка! Ветрянка её не берёт! Кто-то засмеялся, кто-то согласился. Юки тогда сказала: «У меня просто иммунитет хороший». Но внутри что-то шевельнулось. Странное. Необъяснимое. Она не болела никогда. Ни разу. Ни простудой, ни гриппом, ни даже насморком. Когда все вокруг чихали и кашляли, она приходила в школу. Учителя ставили её в пример. Дети шутили, что она робот. Юки смеялась вместе со всеми, но внутри не было смешно. Потому что она сама не знала, почему так происходит. Мать говорила — повезло. Врач на медосмотре говорил — крепкий организм. Но иногда, ночью, когда никто не видел, Юки смотрела на своё запястье — на то серое пятно, похожее на шрам — и думала: а может, я правда не человек? Она отгоняла эти мысли. Но они возвращались. Как сон про белый коридор. — Помню, — коротко ответила Юки. — Вот-вот! — Каори ткнула её в плечо. — Ты у нас особенная. Поэтому с тобой интересно. Она сказала это легко, как комплимент. Не зная, какую боль скрывает это слово. — О, смотри, — сказала Каори, перебивая саму себя на полуслове. — А вот и наш молчаливый рыцарь. Юки подняла глаза. Кэндзи шёл им навстречу. Ямада Кэндзи был из тех людей, которые не привлекают внимания, пока ты на них не посмотришь в упор. Высокий — выше большинства парней в классе — но чуть сутулый, словно пытался казаться меньше. Волосы тёмные, вечно спутанные, как будто он только что встал и забыл причесаться. Лицо серьёзное, почти хмурое, но это впечатление обманчиво — стоило ему улыбнуться, и оно менялось целиком: появлялись морщинки у глаз, взгляд становился мягче, и становилось ясно, почему девочки иногда шептались у него за спиной. Он носил старую джинсовую куртку — такую потёртую, что местами проступали нитки. Бабушка обещала выбросить её уже три года назад, но Кэндзи каждый раз говорил: «Ещё поносится». На коленях вечно ссадины — то упадёт где-то, то полезет куда не надо. Он не был спортсменом, но и домоседом его нельзя было назвать. Просто жил — активно, не боясь синяков. Для Юки Кэндзи был единственным человеком, с которым можно было молчать. Не потому что не о чем было говорить, а потому что молчание с ним не давило. Он не пытался заполнить паузу пустыми фразами, не спрашивал «ты чего такая скучная?», не лез в душу. Просто был рядом. И этого хватало. Они познакомились в первом классе. Юки сидела на подоконнике в коридоре — пряталась от громких детей на перемене. Кэндзи подошёл, молча сел рядом. Не спросил, почему она одна. Не предложил поиграть. Просто сел. Они просидели так всю перемену, глядя в окно. Ни слова. На следующей перемене он пришёл снова. И так каждый день. Каори присоединилась к ним позже — на неё просто невозможно было не обратить внимания, она сама выбирала себе друзей. Но Кэндзи... Кэндзи выбрал Юки. Сам. Без слов. В руках у него было два стаканчика кофе из автомата. Он протянул один Юки, не глядя на Каори. — Только не говори, что мне не принёс, — надула губы Каори. — Ты пьёшь только латте с сиропом, — ответил Кэндзи, не оборачиваясь. — В автомате такого нет. Терпи. — Ты жестокий. — Реалистичный, — вставила Юки. Они переглянулись. Каори сделала вид, что её предали. Юки взяла кофе. Их пальцы на секунду соприкоснулись — Кэндзи убрал руку первым, но не сразу. Слишком медленно. Она заметила, но ничего не сказала. — Спасибо, — поблагодарила она, отводя взгляд. — Не за что, — ответил Кэндзи. И улыбнулся. Только ей. Каори закатила глаза, но промолчала. Она не лезла в чужие дела. Только иногда, когда Кэндзи отворачивался, показывала Юки язык — мол, смотри, какой он, а ты всё дурака валяешь. — Ладно, — Каори вздохнула и взяла их обоих под руки, как конвоир. — Хватит стоять. Нас ждут великие свершения. Например, училка по географии, которая нас убьёт за опаздание. — Оптимистично, — заметил Кэндзи. — Я женщина-праздник, — отрезала Каори. — Даже в аду найду повод для веселья. Они вошли в холл, и эхо собственных шагов ударило в стены — гулкое, пустое, как в заброшенном здании. Первый звонок уже отгремел, и нормальные дети давно сидели по классам, поэтому коридоры были пустыми, только вдали маячила фигура уборщицы с шваброй, которая делала вид, что ничего не замечает. Каори, которая секунду назад громко смеялась над собственной шуткой, резко притихла и прибавила шаг. Кэндзи за ней — длинный, чуть неуклюжий, но быстрый. Юки замыкала, без суеты и спешки, просто ставя ноги чуть быстрее обычного. — География, триста двенадцатый, на третьем этаже, — прошептала Каори, взбегая по лестнице через две ступеньки. — Успеем? — Нет, — ответил Кэндзи. — Честность — не всегда лучшая политика. — Ты спросила. Они влетели в коридор третьего этажа, когда тишина стала почти осязаемой. Кабинет географии был в конце, у окна, из-под двери пробивался свет. Каори распахнула дверь с такой силой, что она ударилась о стену, и они ввалились внутрь — запыхавшиеся, растрёпанные, готовые к привычному «вы опоздали, Мацумото, как всегда». Но учителя не было. Зато был шум. Класс гудел — на задних партах обсуждали новый эпизод дорамы, где главный герой наконец-то признался в любви, но зрители уже поняли, что скоро случится трагедия. У окна две девочки делились впечатлениями о новых японских сладостях с ароматом сакуры, которые привезли из Токио, и одна уверяла другую, что она никогда не пробовала ничего более безвкусного, но всё равно купит ещё. Кто-то рисовал на полях тетради анимешных персонажей, кто-то доедал булочку из столовой, прячась за спиной соседа. Трое парней у доски обсуждали новый ролик какого-то блогера, и периодически оттуда доносился сдавленный смех. Каори замерла на пороге, не веря своей удаче. — Училки нет? — спросила она у девочки с первой парты. — Заболела, говорят, — ответила та, не отрываясь от телефона. — Замены нет. — О боже, — Каори прижала руки к груди, как в молитве. — Спасибо, мир. Спасибо, что ты иногда не полное говно. Она плюхнулась на своё место у окна — второе от подоконника, откуда был видно небо и край школьного двора. Кэндзи сел за соседнюю парту, положил рюкзак на пол и вытянул длинные ноги в проход. Юки заняла своё привычное место — у стены, в последнем ряду, откуда был виден весь класс и никто не видел её. Она любила это место. Оно давало чувство безопасности, иллюзию, что можно спрятаться, если сильно захотеть. В классе было тепло — батареи грели на полную, и воздух казался тяжёлым, сонным. Кто-то уже положил голову на парту, готовясь провести урок во сне. Кто-то достал телефон и углубился в игру, забыв о существовании внешнего мира. Каори уже успела развернуться к соседке по парте и что-то горячо обсуждала — кажется, то самое аниме, которое она смотрела всю ночь. Юки не слушала. Она сидела, прижимая стаканчик с кофе к груди, грея замёрзшие пальцы, и смотрела в окно. Небо было серым, низким, на холме чернел лес — как всегда, как каждое утро, как всегда. Тёплый стаканчик грел ладони, кофе горчил на языке, и внутри, где обычно пустота, сегодня было странное, тянущее ощущение. Будто её кто-то звал. И тут дверь открылась. Не резко, как влетали они, а тихо, почти беззвучно. В класс зашёл Кимура Рэн — староста, отличник, «Человек-планшет», как называла его Каори за глаза, потому что он никогда не расставался с этой чёрной стекляшкой, даже на переменах, даже в туалете, как будто боялся, что без неё перестанет существовать. — Учительница заболела, — объявил Рэн, встав перед доской. Голос ровный, без интонаций. Диктор прогноза погоды. — Замены не будет. Класс взорвался. Кто-то зааплодировал, кто-то облегчённо выдохнул. Каори привстала, готовая пуститься в пляс. — Тихо, — Рэн поднял руку. Не резко, а устало, как человек, который привык разочаровывать других. — Рано радуетесь. Третьим уроком контрольная по математике. Логарифмы. Я видел план в учительской. Радость умерла мгновенно. — Какие логарифмы? Мы не готовились! — Тем хуже для вас, — ответил Рэн без тени сочувствия. — Контрольная по расписанию. — Но мы думали, что будет другая тема! — Учительница ошиблась в прошлый раз. Я проверил. Контрольная по логарифмам. Он сел на своё место — первая парта на среднем ряду, планшет наготове, — и отключился от мира, оставив класс в состоянии тихой паники. Кто-то уже лихорадочно листал учебник, кто-то пытался вспомнить хотя бы формулу, кто-то просто сдался и уставился в стену. Для одноклассников Рэн был неизбежным злом — тихим, административным, как налоговая. Он не давал списывать, всегда запоминал, кто опоздал и никогда не подставлял — просто фиксировал. Поэтому с ним никто в классе не общается, хотя учителя называют его интересным собеседником, с которым можно обсудить всё, что угодно. Но никто так и не обращал на него внимание, потому что все считают его занудой и безэмоциональным человеком. Каори схватила Кэндзи за рукав: — Ты готовился к логарифмам? — Нет. — Я тоже нет. Мы умрём. — Вероятно. Она отпустила его рукав и откинулась на спинку стула, глядя в потолок. — Ненавижу этот день. Ненавижу эту школу. Ненавижу Кимуру Рэна с его дурацким планшетом. — Он не виноват, — сказал Кэндзи. — Я знаю. Но мне нужно на кого-то злиться. Каори его терпеть не могла — и в этом признавалась открыто. Он не давал ей списывать. Ни разу. Даже когда она пододвигала к нему тетрадь с умоляющим взглядом, Рэн молча закрывал её своей и отодвигал обратно. «Списывание не развивает навыки», — говорил он без тени улыбки, и Каори готова была запустить в него учебником. Она считала его занудой, роботом, человеком без души и, иногда, когда сильно злилась, шептала подругам: «Кимура — инкубатор, а не ребёнок. Его в пробирке вырастили». Кэндзи относился к Рэну спокойнее. Они не дружили, но на физкультуре Кэндзи иногда подбадривал его коротким «давай, Кимура, не отставай», когда Рэн выходил последним и выглядел так, будто сейчас упадёт в обморок. На физре Рэна не любили — он был слабым, медленным, не умел ни ловить мяч, ни отжиматься, и Кэндзи, сам не спортсмен, но хотя бы живой, иногда вставал на его защиту. «Оставьте его, он старается», — говорил он мальчишкам, которые посмеивались над Рэновыми попытками пробежать стометровку. Рэн кивал в ответ коротко, не благодаря — просто принимал к сведению. Юки же не испытывала к нему ничего. Вообще. Рэн был для неё такой же частью классного пейзажа, как облупившаяся краска на подоконнике или потрескавшаяся доска. Мало что интересовало её в одноклассниках — она не помнила половины имён, путала, кто с кем дружит, и никогда не лезла в чужие разговоры. Рэн просто был — тихий мальчик в очках, который иногда что-то объявлял. Всё. Она откинулась на спинку стула, допивая остывший кофе. Горький, тёплый, почти безвкусный. Взгляд сам собой скользнул к окну. На холме чернел лес. Деревья стояли стеной — густой, непроницаемой стеной, за которой, говорили, спрятана старая больница. Говорили, что туда лучше не ходить. Говорили, что люди пропадают. Говорили много чего. Юки смотрела на лес, и запястье под левым рукавом нагревалось — тихо, настойчиво, как напоминание о том, что она забыла что-то важное. Она провела большим пальцем по сероватому пятну на коже, чувствуя этот странный, чужой пульс, который бился в такт её сердцу. Или не в такт. Или подчинялся чему-то другому. — Юки? — голос Кэндзи вырвал её из задумчивости. — Ты как? Она повернулась к нему. Посмотрела на его встревоженное лицо, на Каори, которая уже забыла о контрольной и спорила с соседкой о чём-то смешном. — Нормально, — ответила Юки. — Всё нормально. Она не врала. С ней и правда было всё нормально. Впервые за долгое время она чувствовала себя почти живой. Потому что кто-то там, в лесу, знал её имя. Она не знала, откуда это знание, но оно было твёрдым, как кость.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!