Глава 3. Прощай, Джим.
20 июня 2025, 17:47Когда ты теряешь любимого человека,
наберись смелости и отпусти его.
Книга заканчивалась. Поля были исписаны пометками. Без лишней эмоциональности. Простые стрелки, подчёркнутые фразы, знаки вопроса, поставленные будто не к автору, а к себе. «Толпа уничтожает страх перед прикосновением». «Власть не терпит свидетелей». «Командующий — одиночка». Это были не просто заметки читателя. Это был почерк человека, привыкшего понимать власть изнутри. Анализировать её, разбирать на винтики — и использовать. Странно было держать её в руках. Странно — осознавать, что вот, пальцы касаются страниц, которых он касался до неё. Мысль, выделенная чужой рукой, врезалась в сознание, словно между ними протянули тонкую нить. Эвелин пыталась понять, что именно он хотел ей передать. Если, конечно, хотел. И теперь, на последних страницах, не могла отделаться от ощущения, что это было что-то вроде приглашения. Или теста. Или… предупреждения. Ей не нравилось, что она задумывается об этом. Не нравилось, что периодически он проскальзывал в мыслях. Она не знала, как его оценивать. Майкрофт не казался жестоким. Но и добрым — тоже. В нём было что-то опасное, но не яркое. Манипулятор? Да, безусловно. Но другой. Без игры. Без удовольствия от контроля. Он казался полной противоположностью Мориарти. Джим был как пожар: разрушительный, захватывающий, всепоглощающий. Майкрофт — как лёд на кромке снега, сдерживающий лавину. Он не разжигал, не соблазнял, не стремился к боли. Но и он умел причинять её не хуже. Последняя страница была прочитана. Взгляд остановился на финальных строках, пытаясь отыскать в них что-то недосказанное. Эвелин закрыла книгу. Пальцы на секунду задержались на потёртом уголке, провели по краю, наслаждаясь приятной шершавостью. Послевкусие было странным. Эта книга не утешала. Не вдохновляла. Она, скорее, оголяла. Как будто кто-то разобрал мир на части и разложил перед тобой, чтобы ты понял, как он устроен, насколько он примитивен, опасен и предсказуем в своей жестокости. Книга не сочувствовала массам. И не обвиняла их. Она ещё пару секунд касалась ладонью обложки и только потом начала собираться. Еженедельная сессия с психиатром. Рутинная. Привычная. И всё же идти не хотелось. Стоит ли говорить, что последние ночи были без сна? Что по щекам текли слёзы? Что я могла убивать — и не могла перестать плакать? Она попросила проводить её на сеанс чуть раньше — как будто торопилась избавиться от обязательной процедуры. Итан Воррен поднял на неё взгляд, кивнул: — Проходите. Эвелин села на привычное место. Но — в непривычной позе. Обычно она устраивалась на самом краю, не касаясь спинки кресла, выпрямленная, сдержанная. Сегодня всё было иначе. Плечи уютно утопали в мягкой ткани. Ноги были подогнуты под себя. Пальцы — бездумно, словно сами — притянули подушку и сжали её у груди. Так делают те, кто давно никого не обнимал. Не нарушая тишины, Воррен вывел короткую строку в блокноте, едва уловимым движением: «Поза — регрессия. Потребность в контакте. Снижение дистанции. Переходный момент?» Он не стал задавать вопрос сразу. Ему казалось, что она провалилась внутрь себя, а потому он выжидал. Ей было восемь. На перемене девочка упала с лестницы. Не с самого верха, но с глухим ударом, вскриком и кровью на подбородке. Кто-то из детей заплакал, кто-то побежал за учителем. А Эвелин стояла и смотрела. Её заинтересовало, как сворачивается кровь. Как девочка захлёбывается от боли. Как дрожат пальцы у той, что держит её руку. Потом кто-то обернулся: — Почему ты просто смотришь? Что с тобой?! Она не знала, что ответить. Уже дома спросила папу: — А если кто-то плачет — надо плакать тоже? Отец даже не поднял глаза от тарелки. — Надо сочувствовать. — А если не чувствуешь? Он положил вилку. Взглянул на дочь, пытаясь понять стоит ли тревожиться. — Тогда научись не подавать виду. Или научись чувствовать. Что проще. С того дня Эвелин запомнила: чувства — это то, что от тебя ожидают другие. Если не получается — нужно хотя бы сделать вид. Только теперь, спустя годы, она впервые позволила себе сомнение. — Я, — начала тихо, словно проверяя, останется ли она целой от этих слов. — Чёрт, я чувствую. Эвелин и сама не поняла, как нарушила молчание. Фраза выскользнула раньше, чем она успела решить, говорить ли вообще. Она шла сюда, чтобы отмолчаться. Отсидеть нужное время, сделать вид, что всё под контролем — и уйти. Но вместо этого заговорила. Впервые — словно хотела, чтобы её услышали по-настоящему. — Я не могу спать, — добавила она. — Могу только рыдать ночами напролёт. И это не похоже на меня. Я не просто злюсь. Я хочу ломать, разбивать — чтобы снаружи стало так же больно, как внутри. Воррен спокойно наблюдал. Он заметил, как её зрачки чуть расширились после слова «злюсь». Как взгляд ушёл вниз, будто она пыталась спрятать от него то, что только что пережила. Как слегка напряглись мышцы скул от сдержанности. — Сначала я думала, что это тревожность из-за миссии, — продолжила Эвелин. — Хотя нет, я никогда так не думала. Меня не тревожат убийства, не волнует чья-то смерть. Но… — Вас волнует его смерть? — мягко спросил Итан. Он не назвал имени. В этом не было необходимости. Оно преследовало Эвелин повсюду, от него не было спасения. Она не ответила. Молчала. И в этом молчании было куда больше, чем в словах. Оно звучало громче крика. — Вам доводилось скорбеть раньше? — спросил он спустя минуту. — По-настоящему? Эвелин попыталась зацепиться взглядом хоть за что-то — за предмет, за деталь, за повод не смотреть на него. Но мерзко пустое пространство не давало ничего. Ни зелёных листьев в красивых горшках. Ни узоров на стенах. Ни одной зацепки. Здесь не было жизни. Только ожидание. Только она — и он. И эти отвратительные диалоги, заставляющие переосмыслить себя. О ком ей было скорбеть прежде? О жертвах, которые заслуживали смерти? О людях, чьи досье она заучивала как роли — с их слабостями и пороками? Или об отце, который в своё последнее мгновение понял, кого вырастил? — Нет. Она сделала вдох, задержала его на секунду, пытаясь не дать злости просочиться в голос. Выдохнула — и попробовала сказать иначе: — Думаю, я бы могла скорбеть о маме, если бы была взрослее, когда её убили. Я помню запах сирени на её похоронах. Помню, что плакала. Но я не помню было ли мне больно. — Почему сейчас? — спросила вдруг, перебивая саму себя. — Почему не тогда? Почему не в ту же ночь, когда я узнала, что он мёртв? — Возможно, вы не могли позволить себе скорбеть в тот момент, — сказал Воррен. Она едва заметно нахмурилась, отрицая услышанное. — Тогда вы выбирали: дышать или не дышать. Сейчас — вы в безопасности. И всё, что вы не успели прожить тогда, приходит теперь. — Безопасности?! — резко переспросила она. — Я живу в комнате без окон и встаю лицом к стене, когда приходят «гости». Итан не ответил. Не стал оправдываться, не стал спорить. Только чуть наклонил голову, позволяя ей самой прийти к мысли, что здесь не нужно ни защищаться, ни нападать. — Простите, — выдохнула она, почти беззвучно. Эвелин привычно сжала губы, словно пыталась удержать себя от следующей фразы, но та всё равно сорвалась: — Я думаю о нём. Постоянно. Я не могу не думать. О том, каким он был. И я ненавижу его за то, что он сделал. И за то, что он застрелился. Чёрт, я скучаю по нему. Пальцы крепче сжали подушку. Дыхание стало резче, и на секунду показалось, что она отступит назад, скроется за прежним молчанием. — Вы хотели бы попрощаться? — спросил он с сочувствием. Её взгляд ушёл в сторону, за его плечо — будто искал кого-то. В её молчании не было отрицания. Скорее, попытка нащупать: что вообще значит «прощание», когда речь о нём. — Не знаю, — сказала наконец. — Нет. Я не хочу забывать. — И не нужно, — Итан чуть подался вперёд. — Мы не забываем важных. Мы просто перестаём жить под их весом. Эвелин крепче сжала подушку. — Что вы предлагаете? — Иногда помогает ритуал. Маленький. Символический. Письмо, которое не будет отправлено. Фраза, произнесённая вслух. Или просто — позволить себе выбрать последние слова. Он сделал паузу. — Хотите попробовать? Эвелин не знала, что ответить. Подумала, что всё это звучит глупо. Наивно. Детски. Но что ещё ей оставалось? Она выдохнула — и, будто против воли, едва заметно кивнула. — Хорошо, — сказал он. — Это может быть вслух. Или про себя. Вы можете закрыть глаза — и представить его. Как если бы он стоял рядом. И вы могли сказать всё, что осталось невысказанным. О, если бы он стоял рядом, я бы не говорила с ним. Я бы вцепилась в его горло. И просто ждала бы. Пока не исчезнет этот его взгляд. Пока не исчезнет он. Она долго молчала, то и дело стискивая подушку в руках, чувствуя, как внутри всё напряжено до судороги. Часть её хотела уйти. Не говорить ничего. Не рушить то, что всё ещё держалось в памяти — пусть даже ненавистью. Пусть он живёт в её голове, если иначе нельзя. Но другая часть — та, что училась дышать без него, понимала: если не сейчас — то никогда. Если не попрощаться — она навсегда останется там, где он её оставил. На дне. А может там ей самое место? Она всё же попробовала. — Джим… Её голос не сорвался, почти не дрогнул. — Ты ведь… всегда хотел остаться в моей голове, да? Чтобы я не могла дышать. Я не знаю, зачем ты это сделал. Не знаю, о чём ты думал. Но мне надоело. Я больше не хочу жить с ощущением твоих рук на своём горле. И, чёрт возьми, я не знаю, как прощать. Я не умею. Но ты мёртв. А я — ещё нет. Мне надо как-то жить. Хоть как-то. Поэтому… прощай. Или не прощай. Просто иди к чёрту, Джим. Внутри не было ни облегчения, ни чувства, что всё правильно. Было ощущение, что рану разорвали, но не зашили. Когда дверь за Эвелин закрылась, Воррен не сразу потянулся к записям. Он сидел в тишине, всё ещё ощущая напряжение в комнате — не её тревожное, а другое, что-то важное. Как будто спустя множество сессий — впервые появился настоящий сдвиг. Итан вернулся к блокноту, медленно перелистнул страницу, заполнил заголовок терминального листа — отчёта для куратора и Майкрофта. Объект: Девере Э. Сеанс: № 48 Наблюдение: Пациентка впервые проявила инициативу в коммуникации. Отказалась от привычной дистанцированной позы — сидела расслабленно, поджала ноги, обняла подушку. Поведение расцениваю как частичный регресс (по позе) с одновременным снижением сопротивления. Повысилась доступность к аффекту. Ключевые проявления: — Присутствует амбивалентная реакция на фигуру травматической связи (далее — Д.): признание скуки, агрессии, ненависти, зависимости. — В речи использованы слова: «ненавижу», «рыдаю», «не хочу жить с его руками на горле» — явный прорыв в осознании характера отношений. — Смерть Д. не отрицается, но не интегрирована. Пациентка произносит прощание, однако в форме отрицания примирения. Прощание как форма протеста, не принятия. — Эмоции сильные, но не деструктивные: несмотря на вспышки злости, пациентка не утратила контроля и не ушла в диссоциацию. — Впервые проявлена телесная реакция на эмоции (судорожное сжатие подушки, затруднённое дыхание). Оценка: Пациентка не демонстрирует признаков эмоционального онемения. Напротив — наблюдается активизация заблокированных чувств, ранее недоступных. Прорыв носит разрушительный характер, но с психотерапевтической точки зрения — необходим. Пациентка по-прежнему не способна к отпусканию фигуры Д., однако впервые допустила гнев и отвращение в его адрес, что свидетельствует о начале разрыва с образом идеализированного объекта. Это не прощение — это эмоциональная декомпрессия, первый этап сепарации. Вывод: Наблюдается переход от состояния адаптивного онемения к активной фазе проживания травмы. Пациентка готова к продолжению работы. Высокий уровень вовлечённости и осознанности. При условии поддержки и контроля — возможна дальнейшая интеграция травмы, частичная реабилитация как личности и субъекта действия. Рекомендую продление сеансов. Возможна проработка не только утраты, но и механизмов зависимости. Он отложил ручку. Закрыл досье. Сегодня Эвелин не простилась — но впервые заговорила о боли так, будто та действительно её касалась. И этого было достаточно, чтобы начать верить, что она может выжить. По-настоящему. Её вернули в комнату. Разговор, в котором она впервые выдохнула вслух хоть что-то настоящее, как будто остался в другой реальности. Она подошла к раковине. Набрала в ладони ледяную, покалывающую кожу, воду. Резко плеснула её в лицо, желая стереть с себя что-то, что невозможно было смыть. Несколько капель остались на подбородке, стекали по шее, как следы так и не пролитых слёз. Эвелин бродила по комнате весь день. Бесцельно. Садилась на пол, прижимаясь лопатками к кровати. Потом вставала, шагала, снова садилась. Зарывала пальцы в волосы, почти со злобой, почти с мольбой, будто пыталась выдрать из головы каждую мысль о нём, каждое воспоминание, каждый звук его голоса. Подушка полетела в угол, но за этим жестом не последовало облегчения. На полигоне всё валилось из рук. Пальцы скользили по спусковому крючку, дыхание сбивалось. Пули ложились мимо, одна за другой — как будто тело больше не знало, как быть точным. Как быть снайпером. Как быть собой. Хейл фыркнул с привычной брезгливостью: — Франция, ты забыла, с какой стороны держать винтовку? А она даже не посмотрела. Просто ушла. Вернувшись, села на край кровати, уставилась на блистер с таблетками. Транквилизаторы. Прими. Просто прими. И всё стихнет. Она провела пальцем по плёнке, по вогнутому пузырьку — и откинула упаковку. Нет. Не сейчас. Не так. Если и чувствовать, то всё. Если и падать, то без сетки. Эвелин поднялась, вошла в ванную. Зеркало отражало женщину, которая потеряла всё, кроме способности дышать. А может, и её — тоже. И тогда, почти неосознанно, словно в теле проснулся кто-то другой, она схватила мыльницу — тяжёлую, гладкую — и с размаху врезала ею в стекло. Зеркало не выдержало, разбилось. Осколки лежали под ногами, словно мир распался на куски — и теперь глядел на неё множеством искажённых отражений. Она опустилась на колени, нашла взглядом тот, который сиял ярче всех, взяла его. Левой рукой. Потому что на правой — уже был шрам. И сжала. Она не почувствовала боли. Только тепло крови, проступающее между пальцев и стекающей по запястью. И всё же с каждой каплей, с каждым пульсом — злость, сжавшаяся в ней за все эти месяцы, вдруг разжала тиски. Отступила. И вот тогда, глядя на эту разрозненность, на кровь, на дрожащие пальцы Эвелин наконец-то по-настоящему осознала: он мёртв. И ей — больно. Не от пореза. Не от стекла. От того, что он никогда не вернётся. Что не будет объяснений. И что никто не скажет: «Ты была важна». Она не остановила кровь — позволила ей течь. Потом поднялась — без резкости, почти как во сне, — вышла в комнату, села за стол, и пальцы, дрожащие, но упрямые, нашли бумагу. Нашли ручку. И наконец — она позволила себе быть честной — не перед кем-то, не вслух, а хотя бы на бумаге, хотя бы наедине с собой. «Джим, Ты был моей ошибкой. Но я бы совершила её снова. Я не знаю, зачем ты меня держал. Может, просто хотел, чтобы кто-то смотрел на тебя, как на бога. Я смотрела. До конца. Иногда ты был почти настоящим. В такие моменты я думала, что всё не зря. Ты умер. И это самое жестокое из всего, что ты сделал. Я всё ещё люблю тебя. Это больно. Но это правда. Ты не выбрал меня. И теперь уже никогда не выберешь. Прощай, Джим.» Она не плакала — слёзы сами находили дорогу. Они не стирали прошлого, не разрушали воспоминаний — но, стекая медленно и бесшумно, они уносили с собой тяжесть. Уносили его. Эвелин перечитала письмо один раз. Потом — ещё. С каждым разом оно звучало иначе. Не потому что менялись слова. Потому что менялась она. Белоснежный лист пропитался кровью — словно прощание подписала не рука, а сердце. Разбитое, пульсирующее. Она смотрела на этот след — и вдруг поняла: она не хочет хранить его. Не хочет складывать в ящик, прятать под подушку, возвращаться к этим строкам ночью. Это письмо — не про память. Не про нежность. Это прощание. Настоящее. А значит, оно должно исчезнуть. Она поднялась. Нашла в аптечке стерильный бинт — и небрежно, почти машинально, перевязала ладонь: один виток, другой — не туго, неаккуратно, но достаточно, чтобы не бросалось в глаза. Ей не хотелось, чтобы охрана увидела её в таком виде — слишком много объяснений, слишком мало сил. Подойдя к двери, она нажала на кнопку вызова. Секунда — и ровный, усталый голос из динамика: — Что-то случилось? — Мне нужно выйти, — сказала Эвелин, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Туда, где можно курить. Голос дежурного не спросил «зачем». Только: — Потребуется подтверждение от куратора. Она выдохнула — не раздражённо, не ожидающе, просто принимая. Коснулась лбом холодной поверхности стены, провела пальцем по краю письма — снова, как будто хотела убедиться, что оно всё ещё здесь, что это действительно произошло: она написала, она смогла. Спустя несколько долгих минут сопровождающий открыл дверь. Эвелин не смотрела на него — шагнула вперёд по пустому коридору, где звук её шагов звучал громче, чем хотелось бы, будто каждый шаг отдавался в стенах, в сердце, в том, что осталось после всего. Она шла, крепко сжимая сложенный лист, и вдруг поняла: у неё нет зажигалки. Нелепая, почти абсурдная мысль. И в то же время — болезненно точная. Она собиралась сжечь прощание, избавиться от оков разрушающей зависимости, но даже для этого ей чего-то не хватало. Она подумала, что там, наверху, может оказаться кто-то. Хейл, может быть. Или Риза. Или кто угодно. Кто-то с огнём. Она надеялась на это — сдержанно, глупо. Её проводили на улицу. Мужчина остался у стены, равнодушно бросив: — Не задерживайтесь. Она кивнула в ответ. Шершавый асфальт под ногами, лёгкий вечерний ветер. Она подняла взгляд. Звёзды уже проступали сквозь сумерки, осторожно, будто неуверенные в своём праве гореть. Справа сияла Лира. Та самая, что веками вела моряков домой, что держит в себе Вегу — звезду-одиночку, яркую, упрямую, всегда загорающуюся первой. Она сверкала как напоминание: путь есть. И когда Эвелин опустила взгляд — от неба к земле, от бесконечности к реальности — увидела его. Он стоял в нескольких метрах от неё, не сразу замеченный. Словно не человек — а тень от человека. Неподвижный, растворённый в полумраке. С сигаретой, зажатой в тонких пальцах — так, словно она была чем-то более личным, чем просто привычкой. Поднеся её к губам, задержался, опустив веки и слегка наклонив голову — он умел не торопиться. Плечи были расслаблены, а лицо казалось почти спокойным, очищенным от мысли, от функции, от того самого напряжения, которое обычно сопровождало его. Губы приоткрылись, позволяя выдоху медленно подниматься вверх, клубясь в воздухе. Свет из высоких окон резал пространство под углом, дробил контуры, выделяя изгиб его шеи, профиль, движение ресниц — и всё в нём казалось внезапно несовершенным и оттого более живым. Сейчас он не был ни государственным разумом, ни куратором чужих судеб, он просто стоял, вглядываясь в ничто, возможно, не думая ни о чём, а возможно — обо всём сразу. Эвелин, не осознавая, затаила дыхание. Что-то внутри неё боялось спугнуть момент — не его, а именно этот миг, в котором он курил с такой внутренней сосредоточенностью. Она наблюдала как он вновь и вновь подносил сигарету. Как затягивался, замирая. Как выдыхал, позволяя дыму раствориться в сумерках. Как его взгляд, задумчиво расфокусированный, скользил по внутренним мирам, по воспоминаниям, которым не место в отчетах. Он умел делать курение — красивым. И всё же… Было в этом что-то трагическое. Как будто он знал: единственное, что он может позволить себе чувствовать — это вкус табака. Этот кадр, выстроенный светом и тенью — был слишком красив, чтобы не подойти ближе. Эвелин остановилась чуть поодаль. Как будто просто оказалась рядом. Как будто это не было намерением. Её появление заставило его вынырнуть из собственных глубин. Он повернулся не сразу — позволял себе последний вдох, последнюю секунду покоя до того, как реальность вновь потребует внимания. И, когда его взгляд наконец лег на неё, в нём не было ни удивления, ни раздражения, ни даже привычной аналитической настороженности. — Вам что-то нужно? — спросил он спокойно. — Огонь, — ответила Эвелин спустя пару секунд. Что-то едва заметно сместилось в его лице. Он перевёл взгляд чуть ниже, на её руки, на сложенный, дрожащий в пальцах лист бумаги. И тогда в нём появилась ясность. Он не стал ничего говорить, только медленно погрузил руку во внутренний карман пиджака. Достал зажигалку. Она не выглядела современной — скорее принадлежала к тем вещам, которые хранят в себе что-то большее, чем простую функцию. Эвелин протянула ладонь. Майкрофт бережно опустил в неё зажигалку, не коснувшись её кожи. Совсем. Она сделала пару шагов в сторону. И, прислонившись лопатками к стене, прикрыла веки — на миг, на несколько ударов сердца, в которых, впервые за долгое время, не было тревоги. Колёсико зажигалки мягко чиркнуло, пламя слегка дрожало на ветру, а затем лизнуло уголок письма. Огонь быстро взял своё: строки корчились и исчезали. От письма остался только пепел, осыпавшийся чёрной змейкой на землю. Где-то рядом шелохнулась ткань — так мягко, что сначала можно было принять за движение ветра. Майкрофт, всё это время стоявший чуть поодаль — будто не наблюдая, а просто ожидая, — медленно достал портсигар. Взял себе сигарету, задержал её в пальцах, взвешивая не табак, а намерение. Потом, не меняя выражения лица, не говоря ни слова, сделал шаг к Эвелин и протянул портсигар вперёд. Она растерялась — не из-за предложения, не из-за него, а из-за себя. Курить ей не доводилось. Не потому что боялась или кто-то запрещал. Просто не было случая. Когда другие девочки прятались за школу с сигаретами, красуясь перед мальчиками, она училась стрелять. Училась целиться. Училась — убивать. И всё же сейчас она осторожно взяла сигарету. Огонь зажигалки вспыхнул ярче, чем в прошлый раз, на миг осветив её лицо — скулы, ресницы, сомнение в глазах. Она потянулась, но слишком неуверенно. Пламя едва коснулось сигареты и потухло. Майкрофт не усмехнулся. Не сказал: «Вы не умеете». Просто молча забрал зажигалку и сигарету — сам поднёс её к губам. Подпалил, сделал короткую затяжку, чтобы табак начал тлеть, и вновь протянул ей. Она взяла. Молча. И только тогда поняла: это касание чужих губ — пусть и опосредованное — оказалось неожиданно личным. Эвелин затянулась — глубже, чем стоило бы. И сразу же воздух стал жестким, горло сжалось, будто поцарапанное изнутри. Кашель вырвался резко, словно лёгкие не желали этого чуждого ритуала. — Не умеете, — всё же констатировал Майкрофт. — Никогда не пробовали? Она покачала головой. Отдышавшись добавила: — В подростковом возрасте у меня были… другие приоритеты. Он не уточнил. Но взгляд чуть сузился. Он понял. Эвелин наблюдала, как дым поднимался вверх — тонкой неровной струйкой, как тлел табак и как осыпался пепел. Сигарета в её пальцах почти догорела, но она так и не сделала новой затяжки. — Как вы справляетесь? — нарушила она вновь устоявшееся молчание. — С чем именно? — спросил он так, как спрашивают люди, умеющие добиваться точности. Уточнение встало поперёк горла. Она не знала, какие слова подобрать. Не знала, имеет ли вообще право говорить об этом. Он потерял брата. А она… была рядом с тем, кто толкнул Шерлока на край. Кто держал в руках спусковой крючок, пусть и метафорический. И сейчас она могла бы сказать «простите», могла бы сказать «я не знала», могла бы… но вместо этого просто смотрела перед собой, туда, где только что догорала сигарета, где ещё клубился исчезающий дым. И только потом — медленно, будто слово царапало изнутри не слабее первой затяжки: — С утратой. Он долго смотрел на небо — прежде чем ответить. — Как и с любой новой переменной, мисс Девере: фиксирую, учитываю, двигаюсь дальше. Эвелин едва заметно кивнула. Майкрофт потушил сигарету. — Вам стоит вернуться, — сказал он, не повышая голоса. И это тоже было прощанием.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!