Эпилог

2 сентября 2025, 02:02
      Рика сидела в уютной столовой Львовского облисполкома, что существовал при Министерстве культуры УССР по Львовской области. Именно так официально называлось учреждение, в котором она работала, а точнее, много лет была одним из связующих его сотрудников. В помещении царила приятная суетливость: кто-то перебирал листы с графиками культурных мероприятий, другая коллега спорила с уборщицей о том, чей чай вкуснее — пакетированный из Москвы или местный, купленный на рынке.       На громоздком столе стояли фарфоровые чашки — «молочный лёд» с тонким небесным ободком и строгие блюдца. По утрам здесь порой варивали настоящий листовой чай, привозимый из Грузии, и добиваться его было почти так же сложно, как уговорить режиссёра Рязанова приехать во Львов.       — Я думаю, — начала Рика, медленно помешивая ложечкой. — Нам нужно предложить под площадку для «Стариков-разбойников» именно Рынок — там и пространство больше, и фасад внушительный. Рязанов требует простор для съёмок…       Коллеги кивали, обсуждая логистику. За этой сценой затаились воспоминания — как Рика с Рышеком сами проворачивали аферы, подобные остросюжетному фильму. Подпольные пароли звучал далёким эхом юности, когда прятали не раритеты, а человеческие жизни.       Рика вспомнила тот сторожевий голос, бушующий и полушутящий: «Бандера з Мельником тепер у німецькому таборі… а Шухевич мешкає… а могли б Україну підняти…». Всё это врезалось в сознание старым кино, где война, потери и сражения проживались не в выстрелах и взрывах, а в шёпоте и жестах.       — Было время, — тихо сказала, отпивая из чашки. — Когда мы сами жонглировали документами, меняли вывески, представлялись кураторами… То было безумство, и одновременно — романтика.       — Ой, Аурика Николаевна… — притворно пошутила коллега. — Ты всё романтишь. Рязанову нужны свет и толпа, а не ваши подпольные трюки.       Но Рика уже не слушала. В её мыслях снова всплыли узкие львовские улицы, как они тащили, спасая от бомбёжек, ценные холсты, как плащ рвался, а Рышек шептал: «Аккуратнее, Рикусь, аккуратрее». Всё это было далеко, и одновременно — совсем рядом.       Сделала ещё глоток чая, и он обжёг язык — точно как осознание, что всё было не напрасно. Нынешний Львов, с его музами, театрами, клубами, казался сейчас одновременно ослепительным и… не своим. Здесь уже не шептались имена погибших — тут говорили о площадках, декорациях, партсобраниях. Вот только для Рики это был всего лишь фасад, под которым жила память, длиннее, чем годы, мягче грузинского чая, и единственное, что она могла дать этому часу — улыбку на губах, тонкую, как чернила на старых военных письмах, и тихий, незамутнённый взгляд.       Вечером Рика вернулась домой. В их просторной квартире на улице Сербской говорили исключительно по-русски: так повелось ещё с тех лет, когда Рышек сделал карьеру в партийных структурах, и язык семьи стал своего рода символом их укоренения в советской реальности. За окнами шумел трамвай, в кухне пахло вареньем из крыжовника, а на столе дымились тарелки с пирогами.       Сын, Богуслав, стоял посреди комнаты в спортивном костюме, привезённом им из Москвы. На его шее блестела золотая медаль. Только-только вернулся с соревнований, где прославил Украину и Советский Союз, и Рика глядела теперь на него с гордостью и лёгким недоумением — ведь именно она когда-то учила его плавать в тёмных водах Полтвы, держа за спину и подталкивая к холодному течению.       — Ну, мам, ну хватит, — смущённо отмахнулся Богуслав, когда в десятый раз поправила ему воротник. — Лучше чайку бы нам всем попить, правда.       — Всего лишь, — фыркнул Рышек, тяжело опускаясь в кресло. — Это честь республики, честь семьи. Ты сделал то, что другие только обещают, — поднял стакан минеральной воды, будто тост.       Рядом сидела средняя дочь, двадцатипятилетняя Ксана. Она работала инженером-конструктором на заводе радиоэлектроники, и в доме её часто дразнили «железной леди». Ксана была резкая, прямолинейная, волосы коротко острижены, носила строгие костюмы даже дома. Поздравила брата без лишних эмоций, пожала плечами, но потом, заметив материнскую слезу, всё-таки обняла его.       — Молодец, — сказала тихо. — Тётя Катя и дядя Ваня, кстати, звонили, они по телевизору тебя смотрели, тоже болели.       А младшая, Беата, вбежала в комнату в длинной пёстрой юбке и вязаном жилете. На шее у неё висели бусины, волосы спадали на плечи свободной волной. Синие глаза её горели, а в руках держала афишу концерта Чеслава Немена.       — Папа, отпусти меня! — выпалила, размахивая этой афишей. — Он будет выступать в Минске! Это же такой шанс! Я должна поехать!       — Ты должна учиться, — сухо ответил Рышек, нахмурив брови. — А не шляться по этим концертикам. У тебя вся жизнь впереди, а ты тратишь её на глупости.       — Это не глупости, — воскликнула Беата. — Это голос времени! Он поёт то, что чувствуют люди! Ты не понимаешь, пап!       В комнате повисла напряжённая тишина. Ксана закатила глаза и ушла за чайником. Богуслав усмехнулся, но промолчал. Рика же вспомнила, как всего два года назад Беата устроила скандал, когда советские войска вошли в Чехословакию. Она тогда выбежала на улицу с самодельным плакатом, кричала на площади, спорила с милиционерами. Рика в ужасе тащила дочь домой, а Рышек несколько недель боялся, что за ними придут из органов. Но всё обошлось: списали на юношеский максимализм, на «дурь в голове».       Теперь же Беата снова стояла перед ними, упрямая, дерзкая, с глазами, в которых горела не тихая семейная гордость, а какая-то чужая свобода. Рика вздохнула, чувствуя, как прошлое и настоящее переплетаются в её доме: партийные речи мужа, золотая медаль сына, железная дисциплина средней дочери и неистовый бунт младшей. Всё это было её жизнью, её семьёй, её Львовом — городом, в котором всегда умели соединять несоединимое.       — Посмотрим, — наконец сказала она, мягко тронув Беату за плечо. — Но сперва садись за стол. У нас сегодня праздник. Богуслав вернулся домой.       И в фразе этой было больше примирения, чем во всех разномастных лозунгах.       Но вот когда собрались наконец за столом, Рика, вытаскивающая из духовки самодельное печенье, не сразу заметила, как Беатка опять что-то лянула, а Богуслав не на шутку взвился.       — Смеёшься над нашим прошлым, да, Беатка? — процедил он, и в голосе его звучала сталь. — Думаешь, мы тогда жили припеваючи, а не прятались в подвалах, когда над городом летали «юнкерсы»? Думаешь, мама и отец книжки читали, когда немцы людей по улицам гнали? Забыла, что ль, как мама нам рассказывала, что носила документы под самым носом у полицаев?       Беата прикусила губу, глаза её, обычно озорные и насмешливые, опустились вниз.       Рышек, сидевший в кресле у окна, молчал, но в этом молчании ощущалась поддержка старшего сына. Покачивал головой, словно напоминая: каждое слово Богулека — правда. У Рики болезненно сжалось сердце.       — Думаешь, мы зря кровь проливали? — продолжал Богуслав. — Я был ребёнком, но помню ночные шаги, запах горелого хлеба, когда мама возвращалась с вылазки, и как отец приносил вести, что ещё один фашистский архив уничтожен. А ты, Беатка, правда, что ль, хочешь, чтобы твой протест значил больше, чем вся их жизнь? Я тебя люблю, ты моя сестра, но ты плюёшь в колодец, из которого пьёшь.       Беата замерла, точно ещё хотела спорить, но слова застряли у неё в горле.       Рика, сидевшая с чашкой остывшего чая, видела, как дочь ломается внутри, как упрямство тонет в тени старой памяти.       — Хватит, — сказала она мягко. — Я знаю, Богусь, у тебя сердце горячее. Но не нужно нам всем ссориться. А тебе, Беатка, я разрешаю, не переживай. Иди, слушай своего Немена, только помни, что у каждого своя песня. Вот тебе на дорогу, — принесла из кошелька, что лежал на трюмо в прихожей, свёрнутые купюры.       Беата взяла деньги так, словно то был этакий дар заблудшей душе, глаза её наполнились влагой, но она так и не заплакала. Ксанка подошла, обняла её за плечи и прижалась к щеке.       — Ты бедовая, но моя, — прошептала. — Я люблю тебя, дурочка, и всегда буду рядом.       В комнате воцарилась тишина, сквозь которую пробивался запах варёного картофеля с укропом, коричного печенья и слабый гул вечернего Львова за окнами.

***

      Рика сидела на старом диване, обтянутом вельветом, перед телевизором ― тот, советский «Горизонт», всё ещё работал, хоть и показывал картинку с рябью и синеватым ореолом вокруг лиц. На экране гремел Майдан: толпа, плакаты, оранжевые ленточки. Люди кричали что-то в камеру, и звук шёл, будто из-под воды. В углу квартиры шипел чайник, пахло лавровым листом и тушёной капустой. Девяносто пять лет, а она всё ещё дотягивалась до кухни, ставила кастрюли, варила себе обед. Рика держала ладонь на трости, которую таскала повсюду. Её пальцы дрожали, но мысли были крепче железа. Почти двадцать лет прошло, как Рышек умер, а Рика всё ещё слышала его голос, будто ворчал где-то за стенкой: «Ну и что там, опять буржуазные протесты? Опять дурь в голове?». Рике было горько, но и легко ― хорошо, что он этого бедлама не видит.       Дверь хлопнула. В комнату влетела Тина ― внучка, двадцать семь лет, дочка Беаты. В черных сапогах до колена, на плечах пальто из секонда с торчащими нитками. Волосы обесцвечены, сзади затонированы в фиолет. Губы намазаны чёрной помадой. На руках ― браслеты, на шее ― крест с железным шипом.       ― Ба! ― завопила она и наклонилась. Поцеловала сухую щёку. ― Ты живая, как всегда. А я вот попрощаться к тебе. Еду в Киев, на Майдан.       ― Ты хоть поешь, дитё, ― пробормотала Рика и подвинула тарелку с картошкой.       ― Поем там, ― отмахнулась Тина. ― У нас палатка будет, музыканты подтянутся, «Тартак», «Плач Єремії», все. Там такое творится, ба, ты бы видела. Там воздух горит, там люди на голову выше, чем тут.       Рассмеялась, достала из кармана оранжевую ленту и повязала себе на руку.       ― А ещё скоро Евровидение. Представляешь, вся Европа у нас в Киеве. И Янукович этот ― ты видела? Как ему яйцом шарахнули? Он как опоссум слёг. Такой цирк, ба!       Рика смотрела на внучку и качала головой.       ― Тина, детка, я всё это уже видела. Когда толпа кричит, когда обещают свободу, когда песни звучат. А потом ― шёпотом по подвалам и списки арестованных. Я старуха, мне не верят. Но это всё ― папоротник. Красивый, блестит ночью. Только кто ищет, тот гибнет.       ― Ба, ну ты шо. Ты ж сама мне рассказывала, как документы носила, как бегала между немцами. А теперь меня пугаешь цветочками? ― Тина закатила глаза, включила на телефоне музыку. Из динамика хрипел какой-то бешеный ритм, металлический стук. ― Вот слушай. Это наш гимн. Мы по-другому живём. У нас не будет так, как у вас.       Рика тяжело поднялась с дивана, подошла к окну. На улице шумел трамвай, внизу кто-то торговал семечками, рядом пьяные парни спорили о футболе. Львов был уже другой. Пластиковые окна в соседнем доме блестели. У булочной на углу висела реклама с мобильным телефоном ― «Nokia. Connecting People».       ― Всё будет так же, ― сказала Рика. ― Только лица другие. Только песни другие. А люди те же. Ты думаешь, мол, нашла цветок папоротника. Но то не цветок, то тень.       Тина подошла, обняла её за плечи.       ― Ба, я люблю тебя. Но ты реально застряла там, где война и твоё подполье. А я иду туда, где танцы, где жизнь. Не переживай. Я вернусь.       Тина подхватила рюкзак, в котором торчала банка энергетика, плакат, сложенный пополам, и старая армейская куртка.       ― Там наши, ― сказала ещё раз и, хлопнув дверью, исчезла.       Рика осталась у окна. Телевизор снова показал площадь. Толпа шумела. Кто-то держал плакат: «Так! Ющенко!». И Рика услышала шёпот ― не телевизора, а того далёкого голоса: «А могли бы Україну підняти…». Медленно опустилась в кресло, взяла со стола остывший чай и сделала глоток. Горечь осталась на языке.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!