"Монолог"

25 апреля 2025, 14:25

«Вопрос лишь в том, хватит ли тебе жизни чтобы дождаться рассвета?»

Дата: 2018. Сибирь.       Солнце медленно уходит за горизонт, растекаясь по небу густым багрянцем, словно тающий леденец. Авелина щурится до боли в глазах, пытаясь удержать ускользающий образ, но зрение всё равно плывёт, оставляя перед ней лишь последние алые лучи, застрявшие в дымной пелене.       Огромный красный диск выглядит так, будто истекает кровью, медленно угасая на краю мира, и вскоре наступает момент, когда он исчезает совсем, а тьма быстро и бесшумно заполняет небо.       Серые облака сливаются в одно мутное полотно, словно кто-то пролил чернила и размазал их по старому холсту. Высокие деревья вокруг скрипят под ветром, голые ветви тянутся вверх, переплетаются между собой и кажется, будто ведут бесконечный разговор, недоступный человеческому слуху.       Дыхание Авелины вырывается рваными толчками. Каждый вдох царапает горло, словно по нему проводят тупым лезвием. Она помнит падение самолёта, помнит тревожный вой и то, как земля стремительно приближалась навстречу, но самого удара не помнит и не знает, сколько времени прошло после него.       Сознание возвращается медленно.       Сначала приходит хрип, грубый и болезненный звук, больше похожий на стон раненого зверя, затем появляется вкус, солёный и ржавый. На языке кровь, собственная или чужая, она не знает, и сейчас не уверена даже в том, кто она сама такая, потому что собственное имя кажется ей ложным, тело ощущается чужим, а реальность расползается по швам.       Авелина лежит лицом в снегу.       Холод проникает под кожу, забирается под ногти, впивается в веки.       Снег вокруг грязный, перемешанный с золой, кровью, клочьями обгоревших волос и металлическими обломками, которые ещё недавно были частью самолёта. Запах стоит тяжёлый и густой.       Пахнет смертью.       Авелина не открывает глаза, но чувствует, как по щеке что-то медленно течёт вниз, горячее и липкое, и она едва поворачивает голову. Где-то далеко продолжает звучать взрыв, но спустя мгновение приходит понимание: это гул в ушах, отголосок того, что уже случилось.       Ей начинает отлаживать уши.       Гул вокруг напоминает тяжёлое дыхание человека, который умирает где-то неподалёку, но вскоре Авелина понимает, что слышит саму себя: это она дышит хрипло и судорожно. Пар вырывается из её рта и оседает на снегу.       Она открывает глаза.       Первое что она видит это чужое лицо.       Перед ней лежит солдат Гидры. От его черепа почти ничего не осталось: одна сторона головы превращена в кровавое месиво, его губы застыли полуоткрытыми, словно он пытался что-то сказать или закричать в последние секунды жизни, один из передних зубов выбит. Глаза его так же открыты, но там, где должен быть один зрачок, зияет пустота, а второй неподвижно смотрит прямо на неё мутным стеклянным взглядом.       Вдоль его носа, рта и уха, успела засохнуть тёмно-коричневая дорожка крови.       Авелина смотрит на него несколько долгих секунд.       Это он держал дуло пистолета у её лба.       А теперь он мёртв.       Актив застрелил его.

Зачем?

      Мысли сталкиваются друг с другом, не складываясь в цельную картину, и вместе с ними приходит другой вопрос: где сейчас Зимний Солдат?       Авелина пытается резко отстраниться от мертвеца, но тело отказывается подчиняться. В груди что-то болезненно сжимается, желудок сводит спазмом, и её тут же накрывает волна тошноты. Она хрипло вскрикивает, собственного голоса почти не слышит, звук застревает где-то в горле.       Авелина, перевернувшись на бок, заходится тяжёлым кашлем.       Тело содрогается от каждого приступа, во рту снова появляется медный вкус, а затем её выворачивает прямо на снег. От рвоты тянет ацетоном и горечью. Организм пытается избавиться не только от содержимого желудка, но и от всего пережитого за последние часы.       Где-то слева продолжает гореть огонь, пламя то вспыхивает ярче, то оседает. Его отсветы ложатся на деревья неровными полосами, так что на мгновение кажется, будто лес тлеет изнутри.       Сквозь треск древесины и шум крови в ушах до неё долетают крики, и Авелина вздрагивает, но уже через секунду понимает, что никто не кричит, потому что эти голоса живут только в её памяти, они остались там, внутри самолёта, а здесь вокруг царит гробовая тишина.       С каждой минутой к телу возвращается чувствительность, а вместе с ней приходит и боль. Она оказывается повсюду: голова пульсирует так сильно, словно внутри черепа бьётся второе сердце, под рёбрами тянет и режет одновременно, спина горит огнём, а ладони саднят от многочисленных ран.       Авелина пытается пошевелить пальцами рук, потом ногами. Кажется, ничего не сломано, по крайней мере, ничего такого, что мешало бы ей двигаться — нет, но эта мысль приносит не облегчение, а тревогу, потому что после такого падения она не должна была отделаться настолько легко.       Хотя её уже начинает судорожно трясти. Вероятно — от шока. Судороги прокатываются по мышцам одна за другой, каждый вдох заканчивается кашлем, оставляющим на губах новые следы алого.       Авелина опускает взгляд на своё некогда белое платье. Теперь оно висит на ней изорванными лоскутами: ткань намокла, потемнела и прилипла к телу, где-то на подоле бурые пятна смешались с грязью и копотью, превращатившись в бесформенную вязкую массу.       Из груди вырывается новый хрип, воздух остаётся ледяным, но свежести в нём нет.       Это знакомо ей.       Снова дежавю.       За её спиной продолжает реветь огонь.       Авелина наконец заставляет себя подняться на четвереньки, каждое движение отдаётся агонией. Она медленно поворачивает голову и замирает от увиденной картины: вокруг разбросаны тела, некоторые лежат неподвижно среди снега, другие наполовину скрыты под обломками, кого-то невозможно узнать из-за ожогов.       В нескольких метрах от неё хвостовая часть самолёта торчит из земли под странным углом. На ней висит человек. Вернее, то, что от него осталось: во время падения его насквозь пробило металлической лопастью, тело оказалось пригвождено к обломкам, словно насекомое к доске коллекционера, автомат всё ещё зажат в руке солдата, пальцы так и не разжались, а из вскрытого живота свисают внутренности, медленно покрываясь инеем на морозном воздухе.       Авелину скручивает раньше, чем она успевает отвернуться.       Она упирается руками в снег, тяжело дыша между приступами рвоты, пока перед глазами темнеет.       — «Как я вообще выжила?» — этот вопрос возникает снова и снова, но так и остаётся без ответа.       Самолёт лежит впереди огромной искорёженной массой металла. Он словно врос в землю. Из разорванного фюзеляжа торчат изогнутые балки, напоминающие рёбра, некоторые части ещё продолжают дымиться. На боку сохранились остатки русских надписей, краска облезла и обгорела, оставив лишь отдельные обрывки слов: «…ФОРЦА…», «…РАЗРЕШЕНИ…», «…ГРУЗОВ…».       Военный транспортник, теперь уже просто груда металла и братская могила. Под одним из крыльев виднеются ноги, только ноги, потому что остальная часть тела скрыта где-то дальше. Форма на теле расплавилась и приросла к коже.       Авелина прижимает ладонь ко рту, и на этот раз её уже не рвёт, желудок пуст, но судороги продолжают скручивать живот. Каждый вдох отдаётся болью в груди, которая расползается по шее и левой стороне лица. Левый глаз почти не фокусируется, изображение постоянно двоится и плывёт, сколько бы она ни моргала, и снова возвращается тот же вопрос:       — «Почему именно я осталась жива?»       Из груди вырывается короткий всхлип.       Авелина опускает взгляд на свои руки. Под ладонями снег оказывается рыхлым и липким, перемешанным с золой, землёй и мелкими клочьями. Она смотрит на эту грязную кашу.       — «Все они погибли из-за меня».       Они хотели вернуть её обратно, туда, где прошло её детство. Люди вокруг погибли не потому, что оказались не в том месте и не в то время, они погибли из-за груза, который перевозили. Из-за неё.       Они мертвы, потому что она жива.       Потому что всё это началось с неё.       Потому что она захотела вырваться.       Потому что это была её прихоть.       Потому что она выбрала свободу.       Авелина зажмуривается так сильно, что под веками вспыхивают цветные пятна. Она знает, что это неправда, знает, что виноваты те, кто устроил всё происходящее, но чувство вины редко интересуется логикой, оно просто находит место внутри человека и начинает расти.       С трудом подняв голову, она пытается выпрямиться, но получается плохо: ноги сразу подкашиваются. Где-то в глубине леса раздаётся сухой треск. Авелина резко вскидывает голову, но звук тут же растворяется в шуме ветра, и она не знает, показалось ей или нет, потому что больше не доверяет собственным чувствам.       Инстинкт выживания шепчет всего одно: беги, пока можешь, пока тебя не нашли!       Авелина вздрагивает, её взгляд снова скользит по телам. Ещё недавно эти люди внушали страх, а смерть забрала одинаково всех. Через несколько часов мороз окончательно сравняет их с окружающим лесом, и они станут такой же частью этой пустоши.       А если это сон, если она умерла вместе со всеми, если это всего лишь ещё один уровень кошмара, из которого невозможно проснуться?       — «Я умерла?» — и ответ приходит почти сразу — «нет,» — но от этого становится страшнее, потому что смерть хотя бы закончила бы всё, а жизнь требует идти дальше, даже сейчас, даже здесь.       Сквозь дрожь и подступающие рыдания Авелина перекатывается набок, пытается подняться. С первой попытки не выходит, руки подламываются, и она падает обратно в снег, несколько секунд лежит неподвижно, собирая остатки сил, а затем пробует снова.       На этот раз ей удаётся встать на колени. Перед глазами плывёт. Авелина опирается рукой о землю, под пальцами пепел. Она медленно поднимается ещё выше. Мир тут же накреняется, ноги едва держат вес тела, приходится согнуться почти пополам, чтобы не упасть.       Каждый вдох причиняет боль.       Каждый удар сердца отдаётся в голове.       Она стоит прямо всего несколько секунд.       Делает шаг, неуклюжий и тяжёлый, следом второй, и теряет равновесие: колени подгибаются, земля резко бросается навстречу, удар получается слабым, но сил подняться сразу уже нет.       Авелина остаётся лежать на четвереньках, тяжело дыша.       Впереди виднеется дерево, всего в двадцати футах, но сейчас оно кажется таким же далёким, как другой конец света.       Она начинает ползти.       Локти скользят по льду, смешанному с золой и осколками стекла, острые края впиваются в кожу, пальцы быстро немеют, но она продолжает цепляться, подтягивая себя вперёд. На одной руке сустав пальца уже распух и приобрёл синеватый оттенок, когда она снова переносит на него вес, что-то неприятно хрустит, а боль простреливает до самого плеча.       Перед глазами темнеет, но Авелина всё равно не останавливается.       Наконец ладонь касается коры. Она почти прижимается лбом к стволу и обхватывает дерево обеими руками. Некоторое время Авелина просто висит на нём, пытаясь отдышаться, а затем начинает подниматься.       Сначала выпрямляются колени, болезненно щёлкая, следом поднимается корпус, и мышцы спины сводит такой судорогой, что она едва не вскрикивает. Тело сопротивляется каждому движению, оно хочет лечь обратно в снег, закрыть глаза, перестать бороться, но Авелина продолжает двигаться, медленно и упрямо, пока наконец не оказывается на ногах.       Она прижимается плечом к стволу и тяжело дышит.       Дрожь проходит по всему телу.       Если она упадёт ещё раз, — подняться может уже не хватить сил.       Теперь она знает это.       Авелина опирается лбом о дерево и на несколько секунд закрывает глаза, позволяя себе хотя бы этот миг передышки, но когда она медленно поднимает голову снова, её взгляд цепляется дальше.       Старое дерево впереди кажется почти чёрным, словно когда-то пережило пожар и так и осталось стоять среди леса обугленным призраком. Между деревьями виднеются разбросанные обломки, ровно настолько заметные, чтобы напоминать о том, что уже произошло.       Авелина поднимает глаза к небу и понимает, что звёзд над головой нет, потому что их скрывает плотная сизая дымка.       Она заставляет себя пройти ещё несколько метров.       Старк оборачивается через плечо, внимательно вглядываясь в темноту, но не замечает ничего, кроме расплывчатых теней, тумана и неподвижного холода, и всё же что-то кажется неправильным, потому что тишина вокруг не просто глухая — она мёртвая.       Под снегом ничего не шевелится, не слышно ни птиц, ни животных, ни даже ветра, а лес никогда не бывает настолько пустым. Обычно он тихо шепчет, потрескивает, дышит, но сейчас всё вокруг будто замерло и насторожилось, словно кто-то ещё слушает, и лес боится нарушить его покой.       Сердце начинает колотится так громко, что становится невыносимо дышать.       Авелина знает: если она слышит всё настолько отчётливо, значит, кто-то другой тоже способен услышать её, потому что тишина — это ловушка, а спокойствие — яд.       Где Актив?       Где Зимний Солдат?       Она не видела его тела, и неизвестность выжил ли он и идёт ли за ней.       Это сводит с ума сильнее любого преследования.       Огонь на разбросанных обломках почти угас. Авелина добирается до ближайшего следующего дерева, буквально цепляясь за него обеими руками, пока всё тело трясёт.       Она выжила, но это ещё не значит, что спаслась.       Спастись — значит выбраться отсюда, оказаться далеко, быть в безопасности, а она всего лишь не умерла, она не победила и не сбежала, её просто не добили, пока что, и смерть прошла мимо, но не отпустила, будто оставила поводок и только временно ослабила натяжение.       Выживание не приносит облегчения, оно лишь откладывает конец.       Авелина отталкивается от дерева и снова идёт вперёд, всё дальше от места крушения. Двигаться быстро не получается, а затем где-то позади внезапно раздаётся тяжёлый грохот, и земля едва заметно вздрагивает. Вибрация отзывается в коленях.       Возможно, обрушилась часть двигателя, возможно, она не знает и не хочет знать что это. Паника приходит неожиданно и нежданно, будто кто-то резко включает свет в тёмной комнате, и сознание наконец догоняет тело, а весь пережитый ужас наваливается разом.       Дыхание сбивается, глаза широко распахиваются, и каждый инстинкт внутри начинает вопить:       — «БЕГИ!»

***

Дата: 1942 год. Весна.       Кофейня на углу Бруклин-авеню одно из самых излюбленных мест Роджерсов. В ней тепло, пахнет жареным кофе и ванилью. Вывеска над дверью, выцветшая до бледно-голубого, вздрагивает от порывов ветра. В мокром стекле отражаются серые дома, лужи с золотистыми отблесками фонарей, силуэты прохожих, спешащих укрыться от непогоды.       Авелина задерживается на мгновение перед входом, вдыхает влажный воздух, пропитанный запахом мокрого асфальта и прелых листьев.       Она толкает дверь.       Внутри шумно и уютно. Голоса сливаются в ровный гул, звенят ложки о фарфор, кто-то кашляет в дальнем углу, и из кухни доносится запах свежего хлеба с корицей. На соседнем столике лежит газета с крупным заголовком о боях в Европе. У стены висит плакат о военных облигациях. За соседним столиком двое мужчин спорят о последних новостях с фронта.       Авелина тяжело вздыхает, отворачивается и почти сразу замечает Стива, он сидит на их привычном месте у окна, сложив руки на столешнице, и смотрит куда-то в глубину улицы. Его профиль чётко вырисовывается на фоне запотевшего стекла, по которому лениво стекают капли, оставляя мутные дорожки.       Она подходит ближе и останавливается, заметив то, что брат так старательно прячет. В его позе чувствуется напряжённость, какая-то внутренняя готовность сорваться с места в любую секунду, будто внутри него всё время звучит глухой набат. Когда он оборачивается и улыбается сестре, та видит больше, чем он хочет показать: тени под голубыми глазами, свежий синяк на скуле и тонкую царапину на виске, уже почти затянувшуюся.       Стив рефлекторно поправляет рукав куртки, тянет его ниже и прокашливается, словно хочет скрыть то, что становится очевидным без слов. Он не говорит ни слова, но Авелина и не спрашивает.       Стив снова ввязался в драку и, конечно, считает, что поступил единственно правильно.       Иногда Авелина завидует его упрямству — такому простому и прямолинейному, как старая армейская кобура. Стив выбирает сторону почти не задумываясь, для него правда всегда одна, и он защищает её до конца, даже если снова оказывается на полу с разбитой головой.       — Что на этот раз? — спрашивает Авелина, садясь напротив и опуская сумку рядом со стулом. В её голосе нет удивления, только тёплое, почти неслышное сожаление. — Ты же вроде уже разобрался с теми парнями, Стив.       Он чуть смущённо пожимает плечами, по мальчишески виновато.       — Двое парней вели себя неподобающе с миссис Шедел, — отвечает он и поджимает губы, словно сам не до конца верит в собственное оправдание. — Я не мог просто стоять и смотреть. Один из них, видимо, решил, что ударить проще, чем извиниться.       Авелина качает головой. Уголки её губ дрогнут в печальной усмешке. Сложись всё иначе, кто-нибудь мог бы принять его за зачинщика. Но стоило взглянуть на худощавого паренька напротив, и такая мысль казалась бы нелепой.       За столик подходит знакомая официантка с седыми прядями, выбившимися из-под заколки, и ставит перед ними блюдца с дымящимся кофе. Над чашками медленно поднимается пар, Авелина не сразу замечает, что её пальцы чуть подрагивают — может, от холода, въевшегося в кожу по дороге сюда, а может, от чего-то другого, что таится глубже.       Она кладёт руки на стол, обхватывает тёплый фарфор и делает вид, что разглядывает трещинку на блюдце.       Кофе пахнет горечью и чем-то обжигающим, от чего сердце сжимается сильнее. Так пахло на кухне, когда у них дома ночевал Баки, когда он сидел за столом с кружкой в руках, сонно щурился и что-то рассказывал, не переставая жестикулировать.       Авелина подносит чашку к губам, давая напитку немного остыть, и делает глоток. На языке остаются терпкость и тепло, странно успокаивающие. Первое время кофе казался ей отвратительно горьким, но теперь он приносит облегчение в его отсутствие, будто Баки оставил ей карту из запахов и привычек, по которой она может возвращаться к нему хотя бы мысленно.       — Эй, ты вообще слышишь меня? — слегка недовольно спрашивает Стив. — В последнее время ты будто сама не своя. Авелин, ты наконец-то дома, но мы… — он запинается, не зная, как подобрать слова, и смотрит на неё внимательнее, почти испытующе. — Днём ты в лаборатории. Ночью тоже. С тех пор как ты вернулась в Нью-Йорк, у меня чувство, что я вижу тебя даже реже, чем когда ты была в университете.       Авелина крепче обхватывает чашку, керамика обжигает пальцы, но она не отпускает её. Тепло почему-то не проходит сквозь кожу, остаётся снаружи, не добираясь до того места внутри, где ей холодно. Она делает ещё один глоток, и горечь растекается по нёбу, обжигает язык, а в груди что-то натягивается тонкой нитью, готовой вот-вот лопнуть.       — Ты изменилась, — тяжело вздыхает Стив.       Авелина не спорит.       Нет смысла спорить с тем, кто видит её насквозь, кто знает каждую морщинку у её глаз, каждую привычку, нажитую за годы совместной жизни. Изменения не всегда заметны снаружи, но внутри каждый день отрезает что-то от той версии её, которую брат когда-то знал.       Авелине хочется сказать ему то же самое. Потому что перед ней сидит уже не тот мальчишка, который когда-то лез в драку, не доставая противнику и до плеча. Но мысль ускользает, и вместо неё поднимается другое воспоминание, такое резкое, что запах кофе на мгновение сменяется запахом угольной гари, мокрой шерсти и ржавого железа.       В кофейню входят новые посетители.       С улицы тянет морозом, это заставляет Авелину вздрогнуть.       Она будто снова оказывается там, на вокзале, два месяца назад, когда дождь мешался со снегом, а сапоги быстро стучали по мокрому камню. Тогда Баки сжимал её ладонь перед тем, как сесть в поезд, его пальцы были горячими, крепкими, он не разжимал их.       — Всё будет в порядке, — сказал он ей тогда, наклоняясь ближе, чтобы заглянуть в глаза.       Авелина не ответила.       Он тоже не поверил этим словам — это читалось в его взгляде, в той едва заметной дрожи губ, которую он не мог скрыть.       Поезд с шумом выпускает пар, кто-то засмеялся горьким смехом рядом, кто-то попрощался слишком торопливо, будто побоялся передумать. Баки сжал её руку чуть сильнее, а затем резко отпустил. Авелина сделала шаг назад и, не моргая, смотрела, как он закидывает сумку на плечо и поднимается в вагон.       Баки обернулся в последний момент, и на его губах была привычная, чуть кривоватая улыбка, но в глазах уже не было той лёгкости.       — Я буду писать тебе! — кричал он, прежде чем дверь захлопнулась, и этот крик растворяется в шуме гудка поезда.       Той же ночью её и Долорес домой отвёз Говард. В машине пахло табаком и одеколоном, въевшимся в сиденья. Этот запах осел горечью на губах. Старк ехал быстро, но аккуратно, уверенно держал руль и почти не отрывал взгляда от дороги, и только на красном свете он заговорил, бросив на Авелину короткий тревожный взгляд.       — Выше нос, дорогая, — сказал он. Его голос звучал мягче, чем можно было ожидать от человека, которого она знала всего один вечер. — Время пролетит быстрее, чем тебе кажется, и он снова будет дома.       Говард усмехнулся с едва заметной горечью.       Авелина просто кивнула и прижалась лбом к боковому стеклу. Говард больше не пытался подбадривать её, не расспрашивал о неизвестном молодом человеке которого она так жаждала увидеть ещё хотя бы раз, на которого Долорес указывала ему на соседнем перроне, пока они наблюдали за чужим прощанием, слишком похожим на признание…       И только когда машина остановилась у дома Долорес и та вышла, тихо попрощавшись, Старк повернулся снова к Авелине.       — Знаю, сейчас не самый подходящий момент, — заговорил он. В его голосе появилась та неуверенность, которую он обычно прятал за нарочитой бравадой. — Но поверь, в твоём положении никто не будет ждать, пока ты станешь готова. Это чертовски несправедливо, но пока у тебя почти нет других вариантов.       Он посмотрел на неё устало, но без цинизма, его пальцы на миг сжали руль, прежде чем он продолжил.       — Так что подумай хорошенько. Если не хочешь — скажи, и мы забудем этот разговор. Но если согласна, если готова, я сейчас же разворачиваюсь и везу тебя обратно к доктору Эрскину. Сегодня. Ты скажешь ему сама, что согласна.       Внутри у Авелины всё сжималось от страха и от осознания, что привычный мир продолжает трещать по швам, но она знала, что должна согласиться, что нужно шагнуть туда, куда ведёт её дорога, и она шагнула.       Теперь, сидя в кофейне напротив Стива, она понимает, что так и не перестала идти. День за днём она теряет себя в работе, среди голосов в лаборатории, среди докторов и учёных, среди собственного голоса, который всё чаще отдаёт распоряжения. Иногда ей всё ещё кажется странным, что мужчины вдвое старше неё прислушиваются к её словам. Она до сих пор ловит себя на мысли, что ждёт, когда кто-нибудь попросит позвать настоящего специалиста.       Биология раньше казалась ей просто интересной, а исследования — тем, в чём она действительно находила себя. И работа во благо имела смысл, потому что за ней стояла надежда найти лекарство, которое однажды поможет людям не терять близких.       Раньше это помогало, раньше это её спасало.       — Лина? — голос Стива мягко, но настойчиво возвращает её в реальность. Он осторожно касается её запястья. — Ты в порядке?       Авелина вздрагивает и отгоняет призраков, кивая слишком быстро. Стив ставит перед ней тарелку с куском черничного пирога, от которого поднимается сладкий, тёплый запах с лёгкой пряной ноткой, и улыбается, хотя в уголках его губ остаётся тень.       — Ешь, пока есть время, — приказывает он. — И обещай, что не будешь забывать о завтраке, обеде и ужине! Долорес рассказала, что ты даже вспомнить не можешь, когда в последний раз ела что-то кроме перекуса.       Авелина молча берёт вилку и вонзает её в мягкую начинку. Первый кусочек тает на языке — ягоды, лёгкая терпкость теста, тепло, почти уют. В груди щемит, и это чувство растекается давлением, как запах дождя за окном, как далёкий звук прибывающего поезда.       Стив говорит, что ей нужно чаще появляться дома, что нельзя вечно прятаться в лаборатории, что если так продолжится, они с Долорес запрут её в четырёх стенах, а если и это не поможет, пожалуются Баки.       Авелина не хочет, чтобы Баки волновался, но семья — это не только кров и общая фамилия, это ещё и присутствие, и дом, который теперь кажется ей далёким и чужим.       Где он теперь?       Там, где пустуют комнаты, где за ужином не хватает кого-то и где воздух тяжелеет от тишины?       Или там, где ночник освещает исписанные страницы, доску с формулами и равенствами?       Авелина чувствует себя странницей, которая всё время идёт по кругу, надеясь однажды свернуть на нужную дорогу, но не знает, где тот поворот, за которым исчезнет ощущение, что всё самое важное она уже упустила.       Она кивает, не решаясь сказать Стиву, что после встречи снова пойдёт в лабораторию, потому что это единственное место, где мысли о Баки становятся достаточно тихими, чтобы не хотелось постоянно скучать по нему.       Пустое место за столом сильнее всего чувствовалось на Рождество, которое они провели без Баки. Свечи горели тихо, почти не колыхаясь, отбрасывая мягкие тени на стены. Авелина смотрела на тарелку с салатом и запечённой индейкой, но не чувствовала голода. В руках у неё была кружка с остывшим какао, слишком сладким и почти безвкусным.       А Стив молчал и ковырял вилкой начинку пирога, хотя обычно ел быстро, будто кто-то мог отнять у него тарелку, Долорес пару раз неловко улыбалась, пытаясь разрядить обстановку, но её улыбка каждый раз пропадала слишком быстро.       На прошлое Рождество Баки сидел напротив, развалившись в кресле и небрежно закатав рукава рубашки, чтобы были видны крепкие предплечья. Он всегда был немного хвастливым, особенно когда знал, что на него смотрят.       Долорес в то время упорно пыталась заставить всех доесть остатки ужина, хлопотала на кухне и настаивала, что еда пропадёт, если её сегодня не съесть, а значит, всё зря уйдёт в мусор.       В тот же вечер Баки облизнул поварёшку с глазурью, пока Долорес носилась за ним с полотенцем и угрозами, а потом он прятался за Авелиной, подхватил её на руки и закружив по гостиной, заставив смеяться так громко, что Долорес уже не могла злиться по-настоящему.       Этот день был одним из лучших в том году, хотя на следующий день всё и вернулось на круги своя — с молчаливыми взглядами и недопониманием.       А в это Рождество стол выглядел не праздничным, а стулья слишком пустыми. На спинке одного из них висела старая куртка Баки, словно он просто вышел на минуту покурить и вот-вот должен был вернуться. Но Баки не вернулся ни к полуночи, ни на следующее утро…

***

Дата: 1991 год.       Окраины города просыпаются медленно и неохотно, будто не желая впускать новый день в свои изношенные владения. В этом месте Нью-Йорк совсем не походит на тот, что улыбается с открыток и сияет огнями в вечерних новостях.       Здесь он старый, уставший и потрёпанный жизнью.       Потёртые фасады старых домов тянутся вдоль пустынной улицы неровным рядом, словно ветераны, потерявшие строй, штукатурка на них осыпается, открывая взгляду обветшалый кирпич, пожарные лестницы покрылись ржавчиной. Стены зданий давно спрятались под слоями граффити и грязи, а между домами темнеют узкие проходы, заваленные мусором. Под ногами поблёскивает битое стекло, глубокие трещины в асфальте чернеют, всё ещё храня в себе вчерашнюю дождевую воду, словно шрамы, которым не суждено затянуться до конца.       Воздух пахнет сыростью, гарью и медью — странной, тревожной смесью, которая оседает на языке горьким привкусом. Где-то неподалёку тлеет мусорный бак, и тонкая струйка дыма поднимается над крышами, растворяясь в сером, безжизненном небе. Возможно, кто-то не затушил сигарету, а возможно, ночью здесь жгли костёр, пытаясь согреть озябшие руки.       Авелина плотнее запахивает пальто и подтягивает шарф к самому подбородку, стараясь защититься от пронизывающего ветра, который гуляет между домами, свистит в переулках и гонит по земле лёгкий пар.       Ткань почти полностью скрывает нижнюю половину её лица, но холод всё равно находит дорогу: он цепляется за кожу рук, проникает под воротник и оседает в пальцах, заставляя колени ныть от каждого шага.       Улица тонет в сером предрассветном мареве, где каждый звук, стук подошв по влажному асфальту, отдаётся приглушённым эхом, и почти ничего больше не нарушает эту тягучую тишину.       Декабрь выдался бесснежным, и город от этого кажется ещё более уставшим. Голые ветви деревьев тянутся к небу, словно потемневшие провода, грязь вдоль бордюров смешалась с остатками старого льда, превратившись в кашу.       Авелина не выспалась, и это чувство не просто сонливость, которая давно прошла, а нечто более тяжёлое, вязкое, осевшее глубоко внутри. Будто последние несколько дней она несёт на плечах груз, становящийся тяжелее с каждым часом, и этот груз теперь давит на неё с неумолимой силой.       До работы ещё далеко: сначала почти полтора часа в метро, потом бесконечные больничные коридоры, а затем запах антисептика и кофе, давно переставший ассоциироваться с бодростью.       Она знает этот день заранее, знает почти каждую его минуту, в нём нет места для неожиданностей.       На машине ехать не имеет смысла — она застрянет в пробках, даже не добравшись до центра, а искать новое жильё ближе к работе нет ни сил, ни желания. Возвращаться домой тоже не хочется, потому что там её ждёт та же пустота, что и на улице.       Телефон внезапно начинает вибрировать в кармане, и Авелина вздрагивает так резко, что сбивается с шага, её сердце неприятно сжимается в груди. Она даже не смотрит на экран — это не нужно, потому что она и без того знает, кто звонит.       — Чёрт, — вырывается у неё. Собственный голос кажется чужим и хриплым. Горло пересохло после сна, и она, поморщившись, пытается вспомнить, успела ли почистить зубы перед выходом, но в памяти остаётся только спешка и раздражение, а завтрак она точно пропустила.       Телефон продолжает надрываться, и Авелина, засунув руку глубже в карман, пытается нащупать раскладушку, но та выскальзывает из пальцев. Она ловит её почти наугад, ногти неприятно царапают шерсть свитера.       Раздражение вспыхивает мгновенно — оно копилось слишком долго, чтобы для этого требовалась серьёзная причина, и на секунду ей хочется просто остановиться посреди улицы и закричать, но телефон замолкает, лишь на мгновение, а затем начинает вибрировать снова.       Звонит Тони, разумеется, и это значит, что он опять не спит, либо пьёт, либо работает над очередным проектом, забыв о времени, либо просто волнуется, и последний вариант раздражает сильнее остальных.       Авелина сбрасывает звонок и убирает руку обратно в карман, где её пальцы привычно находят старую зажигалку отца. Холодный металл ложится в ладонь, и она машинально проводит большим пальцем по потёртой гравировке.       Город живёт своей жизнью где-то по другую сторону невидимой стены. Вдалеке слышится шум машин, но сюда он доходит уже приглушённым эхом, а здесь почти никого нет. Последнего прохожего она видела ещё квартал назад.       Авелина идёт дальше.       Колено начинает неприятно ныть от холода, где-то наверху поскрипывает старая вывеска, ветер усиливается, оседая влажным воздухом на ресницах. Именно тогда приходит странное ощущение: сначала едва заметное, настолько слабое, что его легко можно списать на усталость, но оно не исчезает, становясь отчётливее, как будто кто-то смотрит на неё, и между лопаток возникает неприятное давление, знакомое каждому, кто хоть раз чувствовал на себе чужой взгляд.       Авелина заставляет себя не оборачиваться, повторяя про себя, что это глупость, обычная паранойя, вызванная слишком малым сном, слишком большой работой и слишком многими мыслями, но резкий удар в плечо заставляет её забыть обо всём.       Толчок оказывается настолько сильным и неожиданным, что перед глазами на мгновение темнеет, и она пошатывается, выбрасывая руку вперёд, чтобы удержать равновесие, но пальцы хватают пустоту.       Сумка соскальзывает с плеча, дыхание застревает где-то между вдохом и выдохом, в ушах начинает звенеть. Несколько секунд она просто стоит на месте, пытаясь понять, что произошло, а затем резко оборачивается.       Перед ней только тусклый свет фонарей и тёмные переулки между домами, но никого, ни шагов, ни голосов, ни движения — будто улица вымерла. К горлу подступает нервный смешок от нелепости происходящего. Может быть, ей действительно нужен психолог, психотерапевт или хотя бы нормальный отпуск.       Рука всё ещё судорожно сжимает ручку сумки, а сердце колотится слишком быстро. Она осторожно делает шаг назад, потом ещё один, пальцы лихорадочно шарят по карманам, нащупывая ключи, которые звенят друг о друга, пластиковую карту, царапающую кожу, и мелочь, тихо звенящую где-то на дне.       Авелина крепче стискивает зажигалку отца и делает глубокий вдох, чувствуя, как шум в голове постепенно утихает, но в тот же миг улица внезапно оживает. Из-за поворота появляются люди, много людей, шумные, сонные, закутанные в яркие куртки и жилеты строителей.       Кто-то смеётся, кто-то громко спорит, кто-то на ходу закуривает сигарету, и они заполняют пустую улицу так быстро, словно появились из ниоткуда, мгновенно разрушая давящую тишину своими голосами.       Мир снова начинает двигаться, дышать и существовать, а Авелина выдыхает, делая несколько шагов вперёд и вливаясь в поток людей, но всё равно продолжает оглядываться, сама не понимая зачем.       Кого она ищет?       Ответа нет, но уверенность остаётся — кто-то был рядом, совсем рядом, и она чувствует это так же ясно, как холодный ветер на лице. Даже сейчас под рёбрами шевелится неприятное ощущение чужого присутствия, будто из глубины переулка за ней продолжают наблюдать и ждать, и Авелина ускоряет шаг, позволяя толпе унести её к станции метро.       Но тревога никуда не исчезает.       Она остаётся внутри, прячется где-то глубоко под сердцем, тихая и настойчивая, неуступчивая. Телефон больше не звонит, экран давно погас, и Тони так и не услышал её голоса, а где-то позади, среди теней и мокрых кирпичных стен, остаётся неподвижная тёмная фигура.       Зимний Солдат наблюдает за тем, как Авелина Старк уходит, и знает, что цель его не заметила — так предписано и правильно.

Щелчок.

      Металлические пальцы медленно сгибаются в кулак.       Хотя столкновение длилось меньше секунды и было случайностью, нарушением дистанции, ошибкой и ничем больше. Но почему-то память продолжает возвращаться к этому короткому теплу чужого тела, к запаху, который всё ещё остаётся в воздухе, и к выражению лица, мелькнувшему всего на мгновение.       Этого не должно было случиться — он отклонился от маршрута, от регламента, от приказа, и вопрос, зазвучавший в голово холодно и привычно, не находит ответа:       — Какова была цель данного действия, Солдат?       Актив не отвечает, продолжая смотреть вслед удаляющейся фигуре до тех пор, пока она окончательно не растворяется среди людей, и только после этого исчезает сам.

***

Дата: 1942 год.       Лаборатория пропитана запахом озона, стерильных растворов и лёгкой химической кислинкой, которая напоминает о каждой реакции, что когда-либо происходила в этих стеклянных колбах и пробирках.       Холодный свет ламп отражается в гладком металле приборов, скользит по полированным поверхностям и создаёт ощущение почти хирургической точности, без которой здесь невозможно обойтись ни минуты.       Авелина пришла раньше всех, как и всегда.       Её шаги звучат в пустом помещении тихо и размеренно, пока она обходит рабочие места, проверяя аппаратуру привычными, отточенными движениями, словно музыкант, который настраивает инструмент перед выходом на сцену.       Она активирует станцию микроскопов и замирает на несколько мгновений, дожидаясь, пока приборы откликнутся мягким, ровным гудением, подтверждающим их исправность, а затем переходит к следующему оборудованию, сверяя показатели.       Говард появляется, как всегда, неожиданно.       На его губах уже играет небрежная и ленивая улыбка, а в руках он держит две чашки с дымящимся кофе. Терпкий аромат напитка мгновенно смешивается с лабораторными запахами, на время вытесняя стерильную прохладу химических растворов.       — Настоящие гении не нуждаются во сне? — с напускной серьёзностью в голосе интересуется Старк и протягивает ей одну из чашек.       Его голос звучит слегка хрипловато — то ли от бессонной ночи, то ли от сигарет, а может, от привычного сочетания того и другого, разбавленного виски, но Авелина лишь скептически вскидывает бровь и принимает кофе, прекрасно зная, что Говард появляется в лабораторном секторе не так уж часто.       Иногда ей даже кажется, что он заглядывает сюда исключительно ради того, чтобы увидеть её. Она, конечно, не возражает, потому что после его визитов всегда остаётся ощущение лёгкого хаоса, который, как ни странно, действует на неё успокаивающе.       Полная стерильность и идеальный порядок, которых от неё постоянно требуют, действуют на нервы сильнее, чем беспорядок, ведь когда всё вокруг выглядит безупречно организованным, возникает чувство, будто любое лишнее движение способно разрушить хрупкое равновесие.       А Говард со своей самоуверенностью, которая частенько выводит из себя Роджерса, неожиданно создаёт ощущение нормальности, хотя в биоинженерии он, по правде говоря, не смыслит ни черта.       — Ты сам-то спал? — хмыкает Авелина, делая первый осторожный глоток. Кофе оказывается крепким, слегка пережжённым и достаточно горьким, чтобы окончательно прогнать остатки сонливости.       Говард усмехается и широко разводит руками.       — Сон может подождать. Не каждый день выпадает возможность работать в столь приятной компании, — заявляет он.       Он слегка наклоняется к Авелине, намеренно вторгаясь в её личное пространство.       — Я как раз работал над новым катализатором, который мог бы стабилизировать наш раствор. Пара часов отдыха — несопоставимая цена за научный прорыв. Разве нет?       Авелина закатывает глаза, но всё же мельком смотрит на бланк в его руке, старательно игнорируя взгляд, который он не сводит с её лица.       — Катализатор? — переспрашивает она. — Если добавить соединение в такой концентрации, получится неконтролируемая цепная реакция. Ты ведь не хочешь наблюдать эффект бегущей волны прямо в этой комнате?       Говард хмыкает, и его дыхание слегка касается её щеки, пока он подталкивает её плечом.       — М-м… Опасность всегда идёт рука об руку с великими открытиями. Но, пожалуй, доктор Эрскин будет достаточно разгневан и выгонит меня отсюда навсегда.       — Да что вы?! Это будет так жестоко и несправедливо с его стороны! — саркастично насмехается Авелина.       Старк наклоняется ещё ближе, явно наслаждаясь игрой, но Авелина демонстративно отклоняется и упирается ладонью ему в плечо, заставляя отодвинуться.       — Но если ты уверена, что у тебя есть вариант получше, — предлагает он с лёгкой усмешкой, — почему бы не доказать это?       В этот момент дверь лаборатории открывается, и в помещение быстрым шагом входит уже упомянутый доктор Эрскин с знакомым нетерпением в глазах, которое появляется у него, когда он стоит в шаге от очередного прорыва, а выглядит он так почти всегда.       Его седые волосы торчат во все стороны, очки опасно свисают с одного уха и всё же в его движениях чувствуется собранность, которая приходит с десятилетиями работы и практики.       — Фройляйн, у меня для вас задание, — объявляет он, выкладывая перед Авелиной стопку документов. — Это отчёты английских учёных по усовершенствованию формулы регенерации тканей! Нам нужны точные расчёты и эмпирические данные. Они допустили ошибку, и мы должны понять, где именно!       Авелина сразу забирает папки из его рук, Говард берёт часть документов себе и быстро пробегает взглядом по первой странице, его лицо становится серьёзнее, хотя он по-прежнему держится с той непринуждённостью, которая, кажется, никогда не покидает его.       Авелина уже начинает просчитывать возможные молекулярные взаимодействия, формулы складываются одна за другой, пока через несколько минут голова не начинает ощутимо гудеть от количества информации. Говард снова оказывается рядом, заглядывает через её плечо и внимательно вглядывается в расчёты.       — Нужно умножить коэффициент на одну целую и три десятых, — замечает он, — иначе реакция не будет устойчивой.       Авелина даже не поднимает головы, продолжая писать.       — Ты снова не учёл фактор мутагенной нестабильности, — отвечает она ровным тоном. — Либо мы стабилизируем реакцию, либо получим аномальную гиперплазию тканей. Или ты добровольно вызвался испытать это на себе?       Говард откидывается на соседнее кресло, растягивает усмешку и приподнимает бровь, явно довольный собственной идеей.       — Предлагаю пари, — заявляет он. — Если твоя методика окажется эффективнее, сегодня вечером ты идёшь со мной на ужин!       Он поднимает ладонь, начиная перечислять блюда:       — Ужин в лучшем ресторане Манхэттена. Настоящий ужин, а не кофе из лабораторного автомата. Хорошее вино, живая музыка, а в дополнение — панорамный вид с самого высокого здания Манхетена. И никаких лабораторных халатов. Сделай причёску, надень своё самое красивое платье, и мы прокатимся по Нью-Йорку.       Авелина переводит на него взгляд с привычным скепсисом, но за это время их общения она уже научилась различать оттенки его взглядов, и сейчас в глубине карих глаз скрывается не только привычная игривость.       Говард постоянно флиртует с ней, дарит дорогие подарки, порой намеренно переходит границы, и когда-то это смущало её, но она давно привыкла к его ухаживаниям и уже научилась относиться к его вниманию спокойно.       — Это не свидание, — отвечает Авелина с хитринкой в голосе. — И за руль сяду я. Можешь заранее попрощаться со своим новеньким кабриолетом, Старк.       Говард смеётся легко и искренне.       — Хочешь, чтобы моя машина завтра попала на первые полосы? — спрашивает он, прицельно отправляя скомканный лист бумаги в урну. — Отличная идея, дорогуша.       Он поднимается на ноги и снова улыбается, но Авелина лишь качает головой и возвращается к работе, погружаясь в расчёты с новой силой.       Постепенно лаборатория оживает, пространство наполняется мерным гудением оборудования, тихим шипением, голосом доктора, который то и дело раздаёт указания, и скрипом ручки по бумаге, когда в расчёты вносятся очередные поправки.       Почти через шесть часов результаты появляются на на регистрационной ленте прибора, и метод Авелины оказывается безупречным, в то время как формула Говарда проигрывает с разгромным отрывом, хотя, по правде говоря, спор изначально был не совсем честным: Старк всё-таки инженер, а не биолог и не химик, и здесь даже его любовь к физике мало чем могла помочь.       Говард задумчиво цокает языком, рассматривая итоговые данные, и на его лице появляется довольная ухмылка.       — Чёрт… — произносит он и качает головой. — Как жаль, что я проиграл.       Судя по его тону, именно на такой исход он и рассчитывал с самого начала.       Старк подмигивает и ободряюще улыбается.       — Будь готова к восьми вечера, — велит он. — Я за тобой заеду.       Авелина снимает перчатки и отвечает ровным голосом, пряча улыбку:       — Извини, Говард. У меня работа. Может быть, в следующий раз.       Старк наигранно охает и недовольно качает головой.       — Ты снова нарушаешь наше пари! — восклицает он, прижимая ладонь к груди с театральным страданием.       В ответ Авелина поднимает руку, демонстрируя два скрещённых пальца, и хитро улыбается.       — Ха! — восклицает Говард. — Милая, как тебе не стыдно?       Доктор Эрскин, до этого полностью погружённый в собственные расчёты, неожиданно поднимает голову и смеётся, оказывается, он слышал весь разговор и теперь явно наслаждается ситуацией, покачивая головой с едва заметной отеческой улыбкой.       — И всё равно победа за мной, — с довольной усмешкой отвечает Авелина.

***

Дата: 2018 год.       Ладони скользят по собственной крови, оставшейся на коре дерева. Она оставила уже слишком много следов. Авелина, резко оттолкнувшись, едва удержав равновесие, бросается вперёд. Она движется полубегом, спотыкаясь почти на каждом шагу, продирается через лес, словно раненый зверь, загнанный в самую чащу.       Сугробы доходят до колен, промёрзшее платье липнет к ногам, разорванный подол цепляется за низкие ветви, а засохшая кровь стягивает кожу на разбитых коленях, но она почти не чувствует холода.       Страх вытесняет всё остальное, оставляя место только одному желанию — бежать.       В груди уже давно жжёт, дыхание стало сиплым и рваным, сердце колотится так сильно, что каждый удар отдаётся под рёбрами, а изо рта вырывается густой пар, смешиваясь с хриплыми вдохами и короткими, судорожными всхлипами, которые она уже не пытается сдерживать.       Авелина не оборачивается, потому что боится увидеть его, и дело даже не в том, что он действительно может оказаться позади, — гораздо страшнее, если его там не окажется, если он исчезнет из виду, а потом появится рядом так же бесшумно, как появлялся всегда.       Лес кажется бесконечным, луна едва пробивается сквозь переплетение ветвей, оставляя на снегу бледные серебристые пятна, которые мгновенно растворяются в густой темноте.       Мысль об Активе не отпускает ни на секунду.       Может быть, он погиб и остался под обломками самолёта, похороненный вместе с горящими обломками фюзеляжа, но если выбрался... Перед глазами вспыхивает его взгляд — холодный, пустой, безжалостный, такой взгляд не знает сомнений, есть только приказ, цель и путь к её выполнению, и если целью стала она, он будет идти следом столько, сколько потребуется.       Каждый шаг болью отдаётся в позвоночнике, ноги всё хуже слушаются, ботинки скользят по насту, мышцы дрожат от напряжения, однако страх оказывается сильнее усталости. Но на очередном шаге носок цепляется за скрытую под снегом корягу.       Авелина падает.       Удар приходится на скулу и локоть. Во рту скрипит снег, перед глазами вспыхивают пятна, несколько секунд она остаётся лежать, не находя в себе сил даже пошевелиться. Подниматься не хочется, хочется закрыть глаза хотя бы на минуту, всего на одну, но внутренний голос настойчиво приказывает:       - «Поднимайся. Он идёт. Не останавливайся!»       Руки дрожат так сильно, что пальцы не сразу находят опору, она пытается подняться, но колени разъезжаются по насту, и тело снова тяжело оседает в снег.       - «Не думай. Просто двигайся», — велит голос, и Авелина стискивает зубы, с огромным трудом выпрямляется, хватается за ближайший ствол, почти повиснув на нём всем весом, и только тогда поднимает голову.       Перед ней всё тот же лес, бесконечные ряды деревьев, никаких огней, никаких дорог, никакой помощи, ей некуда идти, и мысль «Тебе не спастись» почти закрепляется в голове, но она отталкивается от дерева прежде, чем успевает осознать это.       Дрожь постепенно превращается в болезненные судороги, но Авелина снова ускоряется, потому что неизвестность оказывается страшнее самой смерти: Зимний Солдат может находиться где угодно, стоять за ближайшим стволом, следить за каждым её шагом, просто ждать, пока силы окончательно её покинут.       Добравшись до узкой расщелины между двумя елями, она протискивается внутрь и падает на колени, прижимаясь спиной к шершавой коре. Сугроб скрывает её почти полностью. Она задерживает дыхание и слышит, как где-то совсем рядом раздаётся тихий треск — будто под чьим-то весом ломается сухая ветка.       Мысль о звере мелькает в голове, но Авелина сама не знает, что страшнее: если это действительно зверь или если нет. Она зажимает рот ладонью так сильно, что ногти впиваются в щёку. Вслушивается в тишину. Лес будто делает то же самое, но ничего не происходит, только ветер медленно качает верхушки деревьев.       Проходит несколько долгих секунд, и Авелина больше не выдерживает: она вырывается из укрытия и снова бросается вперёд, впервые за всё это время резко оглядываясь через плечо.       Позади только снег, тени и деревья, никого, она смотрит ещё раз, но пусто, однако ощущение чужого присутствия не исчезает, оно становится только сильнее, будто кто-то уже давно идёт следом, не издавая ни единого звука.       В ушах шумит кровь, перед глазами всё начинает двоиться, стволы деревьев расплываются, превращаясь в тёмные силуэты, которые невозможно различить между собой. Она не знает, что произойдёт раньше: она просто упадёт и больше не сможет подняться или её найдёт ГИДРА.       Когда Авелина оборачивается в третий раз, вдох застревает где-то в груди, из горла вырывается лишь хриплый, бесцветный выдох. Она не успевает понять, что произошло, как в следующее мгновение её спина с силой ударяется обо что-то твёрдое — не дерево, человек, высокий, неподвижный, массивный.       От столкновения боль простреливает затылок, и хотя Авелина ещё не успевает увидеть его лица, узнаёт его: Зимний Солдат.       Вместе с глубоким вдохом в лёгкие попадает его запах. Желудок болезненно сводит, дыхание сбивается, по коже проходит волна ледяной дрожи. Память возвращается сама собой: бетонная камера, зеркало на стене, его отражение за своей спиной, руки, которые без предупреждения сбивали её с ног, пол, о который она раз за разом ударялась всем телом.       Хватка становится жёстче, металлическая рука впивается под её рёбра, будто пытаясь продавить их внутрь, а живая ладонь Солдата накрывает ей рот, перекрывая дыхание.       Даже если бы однажды она потеряет рассудок, то всё равно попытается бежать.       Может, она уже это делает.       Годы тренировок научили одному простому правилу: бороться нужно раньше, чем страх успеет сковать мышцы. Они сокращаются сами, Авелина резко выбрасывает локоть назад, целясь в солнечное сплетение, удар достигает цели, но Солдат лишь едва смещается с места, не издавая ни звука, ни выдоха.       Авелина резко разворачивается, пытаясь использовать собственное движение, чтобы вырваться, но Солдат уже просчитал этот манёвр: он не тянет её к себе, не пытается сразу обездвижить, позволяя инерции самой развернуть её лицом к нему.       Только теперь она видит Актива — маска скрывает почти всё его лицо, из-под тёмных волос выбиваются влажные пряди, на плечах и рукавах медленно тает снег. Он выглядит так же, как в сотнях воспоминаний, которые она безуспешно пыталась оставить позади.       Свободная рука Авелины мгновенно сжимается в кулак и летит ему в шею, он отклоняется всего на несколько сантиметров, удар лишь скользит по воротнику его формы, но этого оказывается достаточно, чтобы она успела рвануться в сторону.       Ткань платья трещит, рука выскальзывает из его пальцев вместе с куском рукава, Авелина бросается между деревьями, слыша за спиной один шаг, потом второй — безо всякой спешки.       Он не догоняет её сразу, он знает, что догонит.       Впереди из снега выступает поваленный ствол, она перепрыгивает его почти вслепую, приземляется неловко, лодыжка подворачивается, но она удерживается на ногах, за спиной раздаётся короткий глухой звук: не оборачиваясь, она понимает, что Солдат даже не стал перепрыгивать препятствие, а просто переступил его одним широким шагом.       Расстояние между ними снова начинает сокращаться, Авелина резко меняет направление, уходя вправо, туда, где деревья растут плотнее, толстые стволы хотя бы на мгновение могут лишить его преимущества в скорости.       Несколько секунд это действительно работает: она лавирует между елями, цепляется плечом за ветви, пригибается под тяжёлыми лапами, покрытыми снегом, а Солдату приходится менять траекторию вслед за ней, но лишь на мгновение, потому что в следующую секунду металлическая ладонь с глухим треском отталкивает мешающую сосну, и ствол опасно выгибается, осыпая снегом всё вокруг, освобождая ему проход.       Авелина замечает впереди узкий овраг, склон уходит вниз почти отвесно, снег скрывает лёд, лежащий под ним, остановиться уже невозможно: она специально делает последний шаг длиннее, позволяя телу потерять устойчивость, и соскальзывает вниз.       Снег мгновенно набивается под одежду, ледяная корка царапает ладони, тело само катится по склону, но в последний момент ей удаётся ухватиться за выступающий корень. Плечо едва не выворачивает из сустава, зато падение прекращается.       Наверху становится тихо, она поднимает взгляд: край оврага пуст.       Он исчез?       Исчезнуть он не мог.       Авелина медленно отпускает корень и начинает осторожно подниматься вдоль склона по диагонали чтобы уйти дальше, стараясь не шуметь. Каждый вдох отдаётся болью в груди, остаётся всего несколько метров, она почти выбирается наверх, но в этот момент из темноты появляется бионическая рука сверху, стальные пальцы смыкаются на воротнике её платья, одним коротким движением вытаскивая её обратно на поверхность, словно она почти ничего не весит.       Ноги отрываются от земли, Авелина инстинктивно бьёт локтем назада, на этот раз удар приходится точно в челюсть, голова Солдата слегка отклоняется, он отпускает её, и она падает на снег, перекатывается через плечо и сразу вскакивает, не позволяя ему сократить дистанцию.       Они впервые остаются друг напротив друга.       Никто не двигается, слышно только тяжёлое дыхание Авелины, а Солдат по-прежнему молчит. Она замечает открытую кобуру у него на поясе, защёлка не закрыта до конца — наверное, после падения самолёта или во время погони.       Другого шанса уже не будет.       Авелина делает вид, что собирается броситься влево, плечи, взгляд, положение корпуса — всё говорит именно об этом, Солдат сразу же реагирует, его вес смещается вслед за ложным движением, но она резко уходит в противоположную сторону, почти падая на колено, проскальзывает у него под рукой и обеими руками хватается за рукоять пистолета.       Защёлка поддаётся, оружие оказывается у неё быстрее, чем Солдат успевает развернуться полностью, Авелина отскакивает назад, обеими руками поднимая ствол. Она не целится долго и не думает, палец уже ложится на спусковой крючок, выстрел разрывает ночную тишину.       Отдача больно ударяет в плечо, а Авелина успевая увидеть только короткую вспышку у дула.

Щелчок.

      Пуля не достигает цели: Зимний Солдат смещается с линии огня быстрее.       Он не отпрыгивает в сторону и не пригибается, а лишь разворачивает корпус, одновременно поднимая бионическую руку. Металл звенит, искры рассыпаются в темноте, пуля уходит рикошетом в ближайшее дерево, выбивая из коры длинную светлую щепу.       Авелина уже знает, что второго такого шанса не будет, она толкается ногами назад и нажимает на спуск ещё раз и снова. Солдат продолжает двигаться и постоянно меняет угол, сокращая расстояние, не позволяя ей удержать прицел.       Авелина пытается прицелиться снова, но успевает увидеть только стремительное движение его плеча и инстинктивно бросается в сторону, так что бионическая рука проносится мимо неё и с чудовищной силой врезается в дерево.       Удар, предназначенный для пистолета, без труда раскалывает кору, во все стороны летят щепки, сверху осыпается снег, ствол жалобно трещит, будто получил смертельную рану.       Ещё одна пуля уходит в снег, другая срезает тонкую ветку над плечом Актива, до него остаётся всего метр. Авелина делает ещё один выстрел в упор, но на этот раз он не прикрывается: металлическая ладонь перехватывает её запястье ещё до того, как палец успевает дожать спуск, выстрел всё же происходит, но пуля уходит далеко в сторону.       Солдат резко выкручивает её руку наружу, боль вспыхивает в суставе так резко, что пальцы сами разжимаются, и пистолет падает в снег. Авелина успевает увидеть, куда он исчезает, но достать его уже невозможно, однако Солдат не тянется за оружием.       В следующую секунду он хватает её за руку и швыряет прочь.       Мир переворачивается, снег взлетает перед глазами белым облаком, Авелина врезается в столб дерева спиной, проваливается в сугроб почти по пояс, но тут же выбирается наружу, бросается вперёд, целясь ногой ему в колено.       Солдат ловит удар.       Его ладонь смыкается вокруг её голени, а прежде чем она успевает вырваться, он выворачивает ногу в сторону, так что что-то хрустит в бедре. Авелина шипит сквозь зубы, но отвечает ударом кулака ему в висок.       А Авелина резко подаётся навстречу, сокращая расстояние сама, чтобы лишить его преимущества в силе удара, ладонь упирается ему в грудь, помогая изменить направление движения, колено резко поднимается вверх, удар приходится под рёбра — не сильный, но достаточно неожиданный, воздух с шумом вырывается из его лёгких.       Авелина тут же разворачивается, собираясь уйти ему за спину, он успевает схватить только край её платья. Ткань снова рвётся, она освобождается, но уже чувствует, что поздно. Бионическая рука проносится совсем рядом, Авелина успевает пригнуться, удар проходит над головой и с чудовищной силой врезается в толстый ствол сосны.       Раздаётся треск, по дереву расходится глубокая трещина, сверху тяжело осыпается снег.       Авелина невольно замирает, осознавая, что было бы, если бы этот удар пришёлся по ней.       Солдат уже выдёргивает руку из расколотой древесины, не обращая внимания на треснувший ствол. Авелина не думая бросается вправо. Теперь она уже не пытается победить, она пытается заставить его ошибиться: под ногами снова оказывается лёд, она специально делает вид, будто теряет равновесие, корпус заваливается вперёд, колени сгибаются, и со стороны кажется, будто она вот-вот упадёт.       Солдат мгновенно сокращает дистанцию, именно этого она и ждала: вместо падения Авелина резко разворачивается на пятке, используя скользкую поверхность как опору, всё тело вкладывается в короткий разворот, её локоть с силой врезается ему в шею.       На этот раз удар получается действительно удачным, голова Солдата снова дёргается, а его маска, ослабленная после столкновения, срывается с креплений и падает в снег. Они оба замирают всего на мгновение.       Актив слегка наклоняется, тяжело и зло выдыхая через нос.       Авелина впервые за долгое время видит его лицо.       Солдат делает медленный, глубокий вдох и после этого снова поднимает глаза, теперь в них появляется то, чего раньше не было: раздражение.       Авелина медленно отступает, не сводя с него глаз, под подошвами тихо хрустит снег, дыхание обжигает горло, в висках стучит так громко, что на мгновение ей кажется, будто этот звук слышен всему лесу.       Зимний Солдат не торопится, он идёт вперёд ровно с той скоростью, с какой она пятится назад, не позволяя увеличить расстояние ни на шаг, его взгляд не отрывается от неё ни на секунду — он не следит за деревьями и не оглядывается по сторонам, ему это не нужно, всё внимание сосредоточено только на цели.       Авелина заставляет себя успокоить дыхание, паника сейчас убьёт её быстрее любого удара, она переводит взгляд ниже, изучая бионическую руку, правую ногу, положение корпуса, вспоминая, как Юрий всегда говорил, что противника нужно читать раньше, чем он начинает двигаться.       Она пытается, но человек напротив будто не оставляет подсказок.       Авелина пригибается, пропуская над собой его живую руку, хватает пригоршню рыхлого снега и с силой бросает ему прямо в лицо, а затем бросается вперёд, рассчитывая проскользнуть мимо, но пальцы Солдата путаются в её длинных волосах, боль простреливает кожу головы, и Авелина невольно вскрикивает, теряя равновесие и начиная падать обратно в овраг.       Солдат бросается за ней, и уже падая, она цепляется за его волосы, тянет вниз вместе с собой. Актив с силой ударяется о выступающий из снега камень, и из его груди вырывается хрип, но падение продолжается, пока наконец склон не заканчивается.       Они останавливаются резко, Зимний Солдат всей тяжестью врезается в неё, так что из груди Авелины вырывается кровавый кашель, и несколько секунд никто не двигается, только тяжёлое дыхание растворяется в морозном воздухе. Его дыхание обжигает ей подбородок, мышцы под его формой напрягаются.       Авелина снова тянется к его поясу, но стальная рука мгновенно перехватывает её запястье, вжимая руку в снег с такой силой, что суставы протестующе ноют, Солдат наваливается на неё сверху всем весом, безо всякой осторожности.       Перед глазами вспыхивает лицо Рамлоу, и его грубый голос звучит так отчётливо, будто он снова стоит рядом: «Если тебя схватили — бей. Без колебаний. Без паузы. Бей, пока не отпустят».       Авелина подчиняется.       Она всегда подчинялась этому правилу.       Пальцы её свободной руки находят узкий зазор между металлом бионики и живой плотью, ногти впиваются туда изо всех сил. Из груди Актива вырывается низкий звук, животное рычание. Она снова бьёт вверх, под рёбра, но в следующую секунду пальцы Солдата смыкаются вокруг её горла.       Воздух перекрывается, перед глазами начинают плавать тёмные пятна, губы дрожат от нехватки кислорода, сквозь нарастающий шум в ушах Авелина знает: он не убьёт её.       Если бы хотел — давно бы сделал это.       Если бы приказ был убить, никакой авиакатастрофы не произошло бы, она не понимает его мотивов и не понимает, зачем он здесь, но уверена в одном: он не собирается её убивать.       Разум знает это, но тело — нет.       Она резко отталкивается ногой от его груди, перекручивает корпус, как когда-то учила Наташа, и одним движением выхватывает нож из набедренной кобуры Актива. Лезвие проходит по щеке Солдата, кожа расходится тонкой линией, на её собственное лицо падают первые капли крови, они скользят по её щеке и шее, смешиваясь с талым снегом.       Они лежат лицом к лицу, её дыхание ноет на ране на его лице.       Авелина видит, как расширяются его зрачки, когда он смотрит на неё и пытается сфокусировать взгляд. Его пальцы всё ещё сжимают её горло, но хватка ослабевает, будто он сам не понимает, что делает.       Авелина замирает, боясь дышать.       Солдат резко отпускает её, отпрянув назад, будто обжёгся, а Авелина остаётся лежать, тяжело дыша, глядя на него снизу вверх, полная вопросов, на которые ни у кого из них нет ответов.       В следующую секунду металлическая ладонь впивается ей в плечо и с силой вдавливает в землю полностью, так что спина ударяется о промёрзшую почву ещё раз, над головой оказывается небо, или то немногое, что от него осталось.       Звёзд по-прежнему нет, лишь тонкий осколок луны висит между облаками, и если бы не его бледный свет, лес давно растворился бы в полной темноте.       Зимний Солдат нависает над ней, опираясь на одно колено, редкие белые хлопья ложатся ему на плечи и волосы, тают на коже рядом со свежим порезом, из которого кровь всё ещё сочится по щеке тонкой тёмной дорожкой.       Его глаза тёмные и внимательные, зрачки неподвижны.       Авелина дышит часто и поверхностно, под лопатками разрастается знакомое ощущение, будто она стоит на краю пропасти и уже начала падать. Глядя ему в глаза, не моргая, она шепчет:       — Ты…       А он молчит.       Она резко дёргается, он мгновенно перехватывает её правую руку, вжимая в снег над головой, а затем наклоняется ниже, так близко, что их лбы почти соприкасаются, его дыхание становится тяжелее.       Он тоже уже устал.       На секунду кажется, что он вот-вот рухнет прямо на неё.       Перед глазами Авелины начинают плавать тёмные пятна, снег оседает на ресницах и сразу тает, сердце колотится где-то в горле, однако сквозь этот шум она вдруг слышит и его сердцебиение.       Одна её рука остаётся прижатой к земле, вторая бессильно скользит по его форме, цепляясь за ремни, за складки ткани, за всё, что может дать хоть какую-то опору,Зимний Солдат снова двигается, его живая рука уходит за спину, и раздаётся знакомый щелчок кобуры.       Узкий обруч появляется в его руке.       Внутри всё обрывается так резко, будто он уже защёлкнул его на её шее.       — Нет, — выдыхает Авелина испуганно.       Солдат не отвечает, он только переносит вес, удерживая её одной рукой, и подносит обруч ближе. Холодный край касается кожи под челюстью, контакты находят шею с пугающей точностью, словно его рука делала это тысячу раз до того, и она перестаёт дышать, потому что каждое нервное окончание в теле вдруг вспоминает, как это было раньше.       — Я не вернусь туда, — хрипит она. — Никогда. Слышишь? Никогда!       Его рука замирает в воздухе всего на долю секунды. Этого хватает, чтобы страх успел разрастись до невыносимости.       Сколько ей было, когда доктор впервые надел на неё такой хомут?       Те годы давно слились в одно сплошное месиво. Она помнит только ощущение металла на шее, тот первый предохранитель был грубее, массивнее, с крошечными контактами по внутренней стороне, которые впивались у основания черепа и срабатывали при малейшей попытке выйти за разрешённые границы.       Стоило ей случайно коснуться чужого сознания, провалиться в чужое воспоминание или просто потянуться туда, куда её разум тянулся сам, как импульс пробивал голову резкой агонией, после него во рту оставался медный привкус, а в глазах ещё долго пульсировал свет.       Они говорили, что всё это для её же блага, голоса звучали спокойно, почти участливо, доктора объясняли, что она опасна, что её разум представляет угрозу для всех, кто находится рядом, что без контроля она становится нестабильной — не человеком, а ошибкой, испорченным кодом, который невозможно запустить без постоянных сбоев.       Юрий сидел напротив, доктор держал её руки поверх металлического стола, гладил костяшки большим пальцем и говорил мягко, почти по-отечески, что они пытаются её защитить: мир не готов к тому, что она носит внутри, так он говорил, а Юрий молчал.       Авелина не верила доктору, но ей пришлось поверить Юрию, потому что она не знала ничего другого, потому что боль всегда звучала убедительнее сомнений, потому что ребёнку проще решить, что взрослые правы, чем принять, что никто не собирается его спасать.       Она научилась не задавать вопросов, не проверять границы, не пробовать на вкус свободу, которую ей всё равно никогда не позволяли удержать.       Колено Солдата упирается в снег рядом с её тазом, Авелина возвращается в лес резко, будто её вытолкнули из воспоминания обратно в собственное тело, холод бьёт по коже, в ушах шумит кровь, а обруч всё ещё находится у её горла.       Она снова рвётся из-под него, плечо подаётся вперёд, корпус пытается провернуться, ноги скользят по снегу в попытке найти опору. Она вспоминает старые приёмы, те, которым её учили именно для таких случаев, но тело слушается плохо, каждое движение запаздывает на долю секунды, а доли секунды против него всегда слишком много.       Она отворачивает голову, щека ударяется о ледяной наст, она задыхается от собственного дыхания, бьёт Солдата свободной рукой в грудь, но кулак снова встречает бронепластину.       — Не надо, — голос ломается на полуслове. — Нет. Не снова… пожалуйста...       Солдат медленно наклоняется ниже, холодный край обруча касается кожи под челюстью, контакты находят шею, Авелина перестаёт дышать, чтобы холодный край перестал вдавливаться в горло.       Она не решается открыть глаза, потому что боится увидеть его лицо, боится прочитать на нём то же безразличие, которое всегда сопровождало чужие руки в белых халатах, и в то же время не может не дышать.       Воздух врывается в лёгкие с резким и судорожным всхлипом.       Первый ошейник был больше.       Её удерживали на металлическом столе двое мужчин, в помещении пахло ржавчиной и лекарствами, доктор неторопливо закреплял обруч у неё на шее и что-то говорил, но она ничего не понимала…

Щелчок.

      Замок закрывается.       Всего один короткий звук, и всё заканчивается.       На секунду мир становится слишком маленьким, свет расползается по краям зрения ровным мерцанием, и Авелина больше не чувствует собственного тела. Оно словно разваливается на отдельные части.       Паника становится странно тихой не кричащей, не истеричной, она проваливается глубже, словно тонкий гвоздь медленно входит под основание черепа. А сознание пытается сделать единственное, что умеет: отключиться.       Когда-то это приносило ей чувство безопасности.       Пятки бьются о землю сами по себе, последние сигналы нервной системы проходят через мышцы, как остаточный разряд после удара током. Звук исчезает, остаётся только стук крови, собственное сбившееся дыхание, металлический привкус во рту и старый, забытый детский страх.       — Не забывай… Не забывай, кто ты!..       Авелина резко выгибается, из горла вырывается вздох и перед глазами темнеет. Когда у неё начинаются судороги, ладонь Зимнего Солдата ложится ей под затылок, не позволяя удариться.        Актив хмурится едва заметно, смотрит на её лицо до того момента, как всё не прекращается полностью.       Наступает тишина.       Зимний Солдат остаётся над ней ещё несколько секунд, дышит тяжело, но ровно, плечи его медленно поднимаются и опускаются, и на лице у него нет удовлетворения, нет торжества, ничего.       Связь установлена, активация завершена.       Снег продолжает спускаться с неба, лес молчит, а его цель больше не сопротивляется.       Миссия выполнена лишь частично.       Осталось доставить объект на Базу, но Зимний Солдат не двигается.       Застыв над Авелиной Старк в тяжёлой неподвижности, он устремляет взгляд на её бледное лицо и то, как плавно ложатся снежинки на её закрытые веки. Актив касается пальцами её виска…       Он чётко помнит своё задание: вернуть объект на Родину.       Но Зимний Солдат не собирается этого делать.

***

Дата: 1942 год.       Остаток дня пролетел незаметно.       Научный центр постепенно погружается в полумрак, люминесцентные лампы горят теперь тусклее обычного, разбрасывая бледные отсветы по металлическим поверхностям столов и корпусам приборов, словно устали после долгого дня.       За окнами оседает вечер. Густой, тёмный, почти чернильный. Размытые огни города едва различимы сквозь толстые стёкла, превращаясь в мерцающие пятна на фоне опускающейся ночи.       В углу кабинета размеренно тикают часы, отсчитывая минуты с той же механической беспристрастностью, с которой работают все приборы в этом здании.       Авелина рассеянно перебирает бумаги, хотя взгляд скользит по таблицам, цепляется за цифры и колонки данных, но смысл ускользает, утекает сквозь пальцы, как вода. Строчки расплываются перед глазами, превращаясь в бессвязный узор, и логика требует сосредоточенности, однако мысли вновь и вновь уходят в сторону, куда она так старательно запрещает себе смотреть.       Её взгляд невольно задерживается на часах. Циферблат показывает половину девятого, всего лишь время, всего лишь цифры. Шум вечерних улиц, гул автомобилей, скрип трамвайных рельсов и чей-то далёкий смех, разносящийся между домами Манхэттена.       Когда-то всё было иначе, и Баки почти всегда ждал её в это время — сначала у школьных ворот после вечерних занятий со Стивом, потом возле маленькой пекарни на углу, где она подрабатывала после учёбы. После смен Авелина неизменно пахла хлебом, тёплым тестом и ванилью, и Баки каждый раз пользовался этим как предлогом, чтобы обнять её крепче обычного, уткнуться носом в волосы и с самым серьёзным видом заявить, что она пахнет сладко-сладко.       Тогда это ничего не значило.       Тогда всё было проще.       Авелина боится ответственности настолько, что иногда ловит себя на мысли, что рада его отсутствию, рада тому, что сейчас между ними лежат сотни миль и никто не требует от неё ответов, а потом ей становится стыдно за собственное облегчение, и это чувство въедается в неё глубже.       Они могли часами бродить по улицам втроём: она, Баки и Стив, иногда разговаривали без умолку, иногда просто шли рядом, наслаждаясь тишиной, болтали о пустяках и строили планы на будущее, которое тогда казалось бесконечно далёким и потому безопасным.       Зимой сидели в любимой закусочной, грея руки о чашки горячего шоколада, а летом наблюдали, как вечерний Нью-Йорк медленно зажигает огни, и тогда Баки изо всех сил старался отвлечь её и Стива от боли после смерти матери, и у него получалось, потому что он всегда был рядом, всегда, и ждал ровно в восемь тридцать.       Авелина радовалась тем дням, когда Стив оказывался занят и Баки проводил время только с ней, и это было эгоистично, но тогда ей казалось совершенно естественным. Потом Стив начал работать полный день и всё изменилось само собой. Никто ничего не обсуждал и не договаривался, просто однажды стало привычным, что по вечерам Баки приходил уже не за ними, а за ней одной.       После её отъезда в университет он, наверное, ещё какое-то время продолжал приходить к старой площадке возле их дома, где прошло их детство, где они втроём просиживали часы на бетонных ступенях возле старой церкви, болтая ногами в такт воображаемой музыке, где прятались от летней жары под раскидистым дубом, а зимой устраивали бесконечные снежные войны.       Именно там Баки всегда первым замечал, когда ей становилось грустно, и ему никогда не требовалось много усилий, чтобы заставить её улыбнуться — иногда хватало одной нелепой рожицы или дурацкой шутки, и это умение казалось ей почти волшебным.       Сколько раз он приходил туда после её отъезда — неделю, месяц, сколько вечеров понадобилось, чтобы перестать ждать и окончательно принять, что больше некого встречать возле дома?       Как скоро он перестал по привычке заходить после тренировок в ларёк за её любимыми сладостями, чувствовал ли он пустоту в месте, которое столько лет принадлежало только им, или просто отмахнулся от воспоминаний и пошёл дальше, так же, как это сделал Стив?       Авелина медленно сжимает пальцами медальон-бабочку, висящий на цепочке под воротником, и думает, что всё это ужасно глупо, потому что Баки далеко, а даже если бы он был рядом, сейчас они уже выросли. Старые ступени давно перестали быть их местом, а объятия после смены в пекарне уже никогда не будут такими простыми и беззаботными, как раньше.       Она резко моргает, заставляя себя вернуться к отчётам, но слова на бумаге вновь расплываются перед глазами. Запах кофе давно исчез, оставив после себя лишь лёгкую горечь на языке, удивительно похожую на сожаление. Пальцы едва заметно дрожат, пока она собирает документы в ровную стопку, и Авелина повторяет себе, что нужно думать о работе, только о работе, и больше ни о чём.       Ещё через полчаса она наконец надевает пальто, пропитанное слабым ароматом выцветших духов. Ненужные папки остаются на краю стола, потому что завтра у неё снова будет слишком много дел, чтобы вспоминать прошлое.       Завтра, всегда завтра.       Когда за ней закрывается дверь, лаборатория погружается в ещё более глубокую тишину, где остаётся лишь размеренное тиканье часов и Говард, задремавший на диване под светом настольной лампы. Кто-то из ассистенток заботливо укрыл его пледом, и теперь он выглядит почти мирно.       Ближе к полуночи Старк проснётся оттого, что во сне неудачно скатится на пол, и, чертыхаясь, поднимется, примется искать свою зажигалку и только тогда заметит несколько бланков, оставшихся на столе молодой ассистентки доктора Эрскина — любимицы Говарда Старка.       Он лениво возьмёт бумаги в руки и пробежится по ним сонным взглядом, потому что Авелина редко оставляет после себя беспорядок, вернее, беспорядок у неё совершенно особенный: справа всегда лежат важные документы, слева — всё, что уже не имеет значения, и это правило она соблюдает с почти маниакальной точностью.       Говард задерживается над листами чуть дольше, заметив, что почерк мечется от строки к строке, поля испещрены пометками, некоторые расчёты перечёркнуты и переписаны заново. Он уже достаточно хорошо её знает, чтобы не заметить очевидное: сегодня вечером мысли Авелины были далеко отсюда, наверняка рядом с тем самым молодым солдатом, которого она так крепко обнимала на вокзале.       Говард недовольно цокает языком собственным мыслям, затем собирает оставшиеся записи и относит к своему столу. Это просто на всякий случай, потому что осторожность ещё никому не вредила. Натягивая пиджак, придерживая сигарету в зубах и одновременно запирая дверь лаборатории, Старк кривится — мысль была не его, но почему-то неприятно кольнула именно его, и он не может объяснить себе, почему это имеет значение, но это имеет.

***

Дата: 2008 год.       В медблоке полутемно. Единственный свет идёт от тусклой панели над дверью. Воздух пахнет стерильно и холодно, остро, так что этот запах оседает в горле и носу, мешая дышать, даже когда дышать особенно трудно.       Авелина лежит на жёсткой койке, накрытая тонким одеялом, которое почти не греет и не спасает от пронизывающей дрожи, сотрясающей её тело. Кислородная маска плотно облегает лицо, и сквозь неё почти не слышно жужжания тонких трубок, подающих воздух, но его по-прежнему не хватает.       На мизинце закреплён датчик пульсоксиметра, его тусклый красный огонёк мерцает в такт её неровному пульсу, кожа липнет к влажной от пота ткани простыни, спутанные волосы прилипают к вискам. Дыхание то и дело сбивается, становится поверхностным и слабым. Горячка накатывает волнами, и после каждой такой волны остаётся лишь ещё большее бессилие.       Так заканчивается почти каждый сеанс с доктором.       В какой-то момент Авелина перестаёт считать дни. Она больше не знает, когда здесь наступает рассвет, а когда приходит ночь, и у неё нет ни малейшего представления о том, сколько времени прошло с тех пор, как отец обнимал её в последний раз.       Все абсолютно безразличны к тому, что с ней происходит.       Авелина с трудом разлепляет глаза, взгляд режет от света и усталости. Она замечает, как дверь приоткрывается на узкую щель, не сразу — только когда сквозь проём скользит тень, слишком маленькая для охранника и слишком маленькая для врача, а следом за этим тёплое прикосновение касается её руки, всего на мгновение.       Кто-то осторожно вкладывает ей в ладонь маленький нагретый предмет. Авелина успевает почувствовать сухую ладонь, шершавую кожу, неровности на подушечках пальцев, словно их постоянно стирают о бетонные стены и грубые поверхности. Чужие кончики пальцев касаются её осторожно, почти боязливо, будто некто боится причинить ей боль.       Это кажется странным и непривычным, потому что никто не касается её так — без боли, без грубости, без того, чтобы оставить синяк, заставить вздрогнуть.       Её тело давно помнит другие прикосновения: рывки, жёсткие хватки, от которых внутри всё сжимается от страха, грязные и равнодушные, болезненные. Но это прикосновение другое, и Авелине хочется удержать его, ухватиться за это тепло, за это хрупкое ощущение человеческой доброты, только сил на это не осталось. Её пальцы не слушаются, и она даже не может их сомкнуть.       Предмет на её ладони постепенно начинает остывать.       Её всё ещё можно спасти — теоретически, но практически желающих уже не осталось.       Тень задерживается лишь на долю секунды, а затем исчезает, растворяясь в темноте коридора. Авелина пытается сфокусировать взгляд, но зрение снова подводит её, и перед глазами остаётся только размытый образ: белые спутанные волосы, грязные, слипшиеся пряди.       И всё же она узнаёт его. Того мальчика, которого видела несколько дней или недель назад в коридоре рядом с красноглазой девочкой. Беззвучный, почти призрачный, он появляется и исчезает так быстро, словно его никогда здесь не было.       Авелине вдруг начинает казаться, что это может быть ловушкой, что кто-то наблюдает за ней, проверяет, снова испытывает.       Сердце болезненно сжимается в груди.       Её накажут?       Сознание снова начинает ускользать, всё вокруг размывается, звуки тонут в вязкой тишине и монотонном медицинском писке. Авелина чувствует, как окончательно исчезает тепло чужих пальцев, пытается собрать остатки сил, чтобы хотя бы сжать тот маленький предмет, который оставил ей мальчик. Глаза сами закрываются, она тяжело втягивает воздух через плотно прилегающую маску.       Сон с беспамятством становятся почти неотличимы друг от друга.       В следующий раз она приходит в себя от тупой боли в висках, голова гудит, и во рту стоит знакомая горечь. Медленно, стараясь не привлекать внимания, она разжимает пальцы в тот момент, когда доктор отворачивается к столу, набирая в шприц новую порцию странной бордовой сыворотки.       На её ладони лежит крошечная пуговица, холодная и гладкая, с краями, слегка шероховатыми, словно её долго тёрли. Может быть, мальчик носил её с собой и сжимал в руке всякий раз, когда ему становилось страшно, а может быть, она принадлежала той девочке.       Осторожно поддев ногтем одно из четырёх маленьких отверстий, Авелина вытаскивает спрятанный внутри клочок бумаги, скрученный так плотно, что он едва не рвётся, с испачканными уголками, на котором дрожащей неровной рукой выведено всего несколько слов: «Как твоё имя?»       Буквы скачут в стороны, где-то допущена ошибка. Ей хочется оставить записку себе, сохранить её как доказательство того, что она здесь не одна. Авелина осторожно сжимает ладонь обратно. Но вместе с этим приходит страх: что будет, если кто-нибудь найдёт записку, если её прочтут или заберут, и их накажут, и им сделают больно?       Страх начинает разрастаться, пока не становится сильнее всего остального.       Медленно Авелина подносит бумагу к губам, сухую и шершавую, чуть влажную от её ладони, стискивает зубы и проглатывает записку прежде, чем успевает передумать. Бумага неприятно царапает горло, оставляя во рту горький привкус, к горлу подкатывает тошнота.       Но теперь никто не найдёт её.       Никто не узнает.       Только она хранит этот секрет.       Только она помнит и надеется…       С тех пор прошло ещё несколько дней.       Или недель.       Авелина давно перестала понимать разницу.       Пуговица больше не покидает её ладони. Она прчет её во время осмотров, сжимает перед каждой процедурой и засыпает, не выпуская из кулака... После очередного сеанса её, как обычно, ведут обратно в камеру.       Маленькая ладонь полностью теряется в большой грубой руке взрослого человека, пальцы которого крепко обхватывают её тонкое запястье достаточно сильно, чтобы она не смогла вырваться, даже если бы захотела.       Охранник знает: она может упасть, такое случается часто. После процедур детей обычно выводят почти без сознания — бледных, с мутным взглядом, тяжёлым дыханием и запахом пота вперемешку с чем-то резким, химическим, въедающимся в кожу так глубоко, будто его уже невозможно смыть. Одних рвёт прямо в коридоре, другие теряют сознание, не сделав и нескольких шагов.       За годы работы он привык.       Авелина — нет.       Сочувствие здесь считается роскошью, которую никто не может себе позволить.       Стоит начать воспринимать этих детей как людей, а не как пациентов или объекты наблюдения, работать становилось невозможно, поэтому чувства постепенно отошли на второй план, уступая место привычке и холодной, отточенной до автоматизма дисциплине.       Есть только длинный коридор и привычный маршрут.       Авелина старается быть послушной: один шаг босыми ногами, потом ещё один, главное — не споткнуться, не упасть, не сделать ничего такого, что снова заставит кого-нибудь обратить на неё внимание.       Сознание слишком часто исчезает без предупреждения: иногда это происходит сразу после уколов, иногда после длинных капельниц, когда по венам медленно расползается холод, а затем всё тело начинает ломить, иногда после процедур, во время которых внутри всё жжёт, сердце вдруг начинает колотиться так быстро, что становится трудно вдохнуть.       Авелина никогда не знает заранее, что случится на этот раз, она даже не знает, что именно ей вводят. Каждый раз перед глазами мелькают стеклянные ампулы — красивые, праздничные, с жёлтой, янтарной или густой фиолетовой жидкостью внутри.       Они напоминают ей маленькие ёлочные фонарики.       Авелина уже давно не знает, какой сегодня день, не знает, сколько прошло времени — неделя, месяц или, может быть, целый год. Здесь никто не отвечает на такие вопросы, стены молчат, люди тоже, только капли в капельнице продолжают размеренно падать, отсчитывая время, которое невозможно сосчитать.       Она не поднимает головы, потому что смотреть вниз безопаснее: там нет чужих лиц, нет белых халатов, нет глаз, которые наблюдают, — только пол, серый бетон с редкими трещинами, тёмные полосы, оставленные каталками, высохшие пятна чего-то, что уже давно впиталось в поверхность, и её собственные босые ступни.       Она не может вспомнить, когда мылась в последний раз, хотя тело не кажется грязным. Наверное, её моют, пока она находится без сознания, как и переодевают, как меняют повязки, как делают ещё множество вещей, о которых она потом ничего не помнит.       Зато она не помнит, когда в последний раз после процедур её не трясло от холода, когда не приходилось забиваться в угол, пережидая приступ тошноты, когда она не лежала на бетонном полу, свернувшись клубком и прижимаясь щекой к холодной поверхности.       Авелина помнит, что раньше её тошнило всего один раз, на прошлом дне рождения, она тогда съела слишком большой кусок торта, а папа…       Мысль обрывается так резко, что она вздрагивает.       Папа…       Она уже не знает, хочет ли вспоминать дальше.       Раньше Авелина пыталась считать шаги, потом — удары собственного сердца, теперь у неё осталось другое занятие. Пуговица. На рукаве больничной сорочки не было ни одной, но эта всегда лежит в её ладони. Её можно было перекатывать между пальцами, зажимать в кулаке, проводить по ней ногтем, ощущая неровности.       Она принадлежит только ей, никто не забирает её, никто не знает о ней.       Авелина крепче сжимает кулак, пальцы начинают понемногу неметь, но вдруг пуговица выскальзывает. Это происходит так быстро, что она даже не успевает понять как: маленький серый кружок вылетает из пальцев, описывает короткую дугу и звонко ударяется о бетон.       Тихий стук эхом прокатывается по пустому коридору, пуговица катится дальше, будто нарочно не хочет останавливаться. Авелина не думая, не спрашивая разрешения, резко приседает, пытаясь поймать её прежде, чем та закатится слишком далеко.       Движение оказывается слишком быстрым для ослабевшего тела, колени подламываются, ладонь выскальзывает из руки охранника, он не успевает удержать её или не считает нужным, и Авелина тяжело падает на бетон.       Ладони принимают удар первыми, но руки дрожат и не выдерживают, следом колени с силой ударяются о пол, тупая боль почти сразу расходится вверх по ногам. Она всё-таки не удерживается, щека касается холодного бетона, шершавая поверхность обжигает кожу неприятным трением, словно кто-то провёл по лицу грубой наждачной бумагой.       На глаза наворачиваются слёзы.       Авелина быстро шарит рукой по полу, пальцы скользят по бетону, пока наконец не нащупывают знакомую округлую поверхность. Пуговица нашлась. Она уже собирается подняться, когда взгляд цепляется за что-то ещё: под каталкой, лежит окурок, слегка согнутый, бумага на нём измята, фильтр потемнел от грязи.       Пальцы сами хватают окурок, и в ту же секунду Авелина прячет его в ладони вместе с пуговицей, крепко сжимая кулак так, будто внутри оказалось что-то бесценное. За спиной раздаётся недовольное цоканье языком.       Охранник наклоняется, легко подхватывает Авелину под мышки и одним движением ставит на ноги. Ноги всё ещё дрожат после падения. Мужчина вновь берёт её за запястье и продолжает вести дальше так, словно ничего не произошло.       Через несколько шагов они останавливаются, тяжёлая металлическая дверь открывается с привычным скрежетом, и охранник слегка подталкивает Авелину вперёд. Она переступает порог камеры, за её спиной дверь медленно закрывается, металл с глухим грохотом входит в паз.       Тело само собой вздрагивает.       Авелина медленно подходит к кровати и осторожно садится, поджимает под себя ноги, плечи опускаются, голова тяжёлая, но не кружится, внутри тянет.       Её ладонь всё ещё крепко сжата, и она долго не решается разжать пальцы — страшно, вдруг всё это только показалось, вдруг она откроет кулак и увидит пустую ладонь, и тогда окажется, что ни пуговицы, ни окурка никогда не было вовсе.       Авелина осторожно подносит окурок к лицу, резкий и горький, очень знакомый запах сразу ударяет в нос. Она морщит нос. Так пахло от Брока Рамлоу каждый раз, когда он проходил мимо неё. Запах табака ещё долго оставался в воздухе, смешиваясь с его одеколоном.       Авелина медленно проводит большим пальцем по фильтру. Бумага шуршит, она тонкая, мягкая, на ней можно оставить след. Идея приходит неожиданно: записка. Та маленькая записка от белокурого мальчика, и ответ ему.       Она ведь хотела ответить, хотя бы попробовать.       Авелина внимательно рассматривает фильтр, если его осторожно развернуть, наверное, получится маленький клочок бумаги. Она осторожно поддевает ногтем край и начинает медленно раскручивать его.       Но чем писать?       Она оглядывается по сторонам: кровать, стены, пол, ничего.       В камере тихо, слышно только размеренное дыхание и шум вентиляции, даже лампа под потолком сегодня не гудит. Авелина опускает взгляд на пуговицу, несколько секунд просто вертит её между пальцами, затем замечает тонкую щель между панелями, в которой скопилась тёмная грязь.       Она осторожно касается её краем пуговицы, проводит один раз, потом ещё, грязь начинает понемногу осыпаться. Авелина разворачивает бумагу фильтра и кладёт её рядом. Снова берёт пуговицу и, макнув её край в тёмную пыль, осторожно проводит по бумаге: остаётся след.       - "Получилось!"       Ладонь дрожит, после последней инъекции пальцы всё ещё плохо слушаются, суставы ноют, кисть быстро устаёт, пуговица несколько раз выскальзывает, царапая кожу. Авелина почти не обращает на это внимания, она снова прижимает бумагу к полу, чтобы та не сворачивалась.       Теперь можно писать.       Имя.       Внутри что-то болезненно сжимается: а если оно уже неправильное, если она ошиблась, если вспомнила не своё?       Столько всего исчезло — лица, голоса, дни, разговоры.       Имя тоже может исчезнуть когда-нибудь, если она перестанет повторять его про себя, если однажды проснётся и не вспомнит.       Она осторожно касается бумаги краем пуговицы, первая буква выходит неровной: А, совсем простой домик с острой крышей, когда-то похожие буквы были на яркой вывеске Башни.       Дальше: В, линии получаются кривыми, одна сторона выходит ниже другой, но это уже не имеет значения.       Потом появляется Е, следом Л, за ней И.       Пальцы начинают сводить судорогой, Авелина останавливается, растирает кисть свободной рукой и несколько раз медленно вдыхает.       Остаётся совсем немного места: Н и последняя, А.       Вентиляция над потолком вдруг начинает работать громче, по решётке проходит гул. Авелина невольно поднимает голову: здесь нет камер, по крайней мере, она никогда их не видела. Но вдруг они всё-таки есть, просто спрятаны, вдруг кто-то сейчас наблюдает за ней через крошечное отверстие, которое она так и не смогла заметить?       Глаза начинают щипать, становится трудно дышать от подступающих всхлипов.       Она прижимает клочок бумаги к груди.       Авелина хочет домой.

***

Дата: 1942 год.        В доме Роджерсов тепло, несмотря на то, что за окнами вечер уже плотно осел на крыши. Сумерки медленно подбираются к стёклам. Сквозняк, пробирающийся через рассохшиеся рамы, доносит запах сырого воздуха, оставшегося после недавнего дождя.       Комнату освещает единственная лампа над столом, её стеклянный абажур разливает мягкий жёлтый свет. Стол накрыт клеёнкой со стёршимся рисунком, в углу возвышается шкаф с полупустыми банками и жестяными коробками, в одной из которых ещё осталось немного соли, а в другой сахар на самом донышке.       Авелина стоит у стола, невольно прижимая локти к бокам и пытаясь занимать как можно меньше. Потёртая кофта велика ей в рукавах, и сколько бы она ни пыталась их закатать, ткань неизменно сползает обратно, и каждый раз ей приходится раздражённо подтягивать их выше, прежде чем снова взяться за нож.       В одной руке она держит лезвие, в другой — влажную скользкую луковицу. Потемневшая от времени разделочная доска покрыта старыми пятнами и царапинами. Нож то и дело цепляется за волокна, застревает, а затем внезапно срывается в сторону. Один из тонких ломтиков соскальзывает с доски и падает на пол с влажным шлепком.       Авелина замирает.       Её плечи медленно опускаются, подбородок едва заметно вздрагивает. Она стирает выступившие от лука слёзы тыльной стороной ладони. Прядь волос прилипает ко лбу, и она машинально убирает её за ухо, бормоча шёпотом:       — Чёрт возьми!       По другую сторону кухни у плиты стоит Долорес.       Её движения размеренные и точные, она медленно помешивает томатный соус в глубокой кастрюле деревянной ложкой с треснувшей ручкой. Выцветший передник давно потерял первоначальный цвет, собрав на себе десятки пятен, но по-прежнему исправно служит.       Губы Долорес плотно сжаты, между бровями залегла тонкая складка, а взгляд направлен в кастрюлю лишь формально, мысли её находятся где-то далеко отсюда, и даже мелькнувшая на мгновение улыбка кажется случайной, возникшей скорее по привычке, чем по искреннему желанию.       — Ну-ну, не сдавайся, — подбадривает она, не оборачиваясь.       Авелина приседает, поднимает упавший кусочек лука и, выпрямляясь, несколько секунд рассматривает прозрачное полукольцо в своей ладони.       — Ты не понимаешь, — вздыхает она. — Это безнадёжно!       — Думаю, это слишком громкое заявление, — хмыкает Долорес. — Брось. Всё не настолько плохо.       Но Авелина уже не может остановиться:       — Нет, ты даже не представляешь, насколько всё плохо! — восклицает она. — Я ведь пыталась. Помнишь, я рассказывала, что работала у мистера Уилсона?       — В булочной?       — Да. Сначала всё шло отлично. Я стояла за прилавком, упаковывала выпечку. Меня даже хвалили за аккуратность и скорость! Но потом кто-то решил, что мне можно доверить тесто. Всего один раз, — она поднимает палец. — Один-единственный раз. Этого оказалось достаточно и через полчаса мистер Уилсон решил, что мне лучше держаться поближе к кассе.       Долорес не удерживается и тихо смеётся, качнув головой. В её смехе слышится что-то тёплое, почти материнское, хотя они не так далеки от друг-друга по возрасту, так что Авелине на мгновение кажется, что рядом с плитой стоит вовсе не её подруга, а её мать, которая когда-то с таким же терпением выслушивала все её истории.       — Не говори глупостей. Не умеешь готовить — научишься. Свет на этом не сошёлся.       — Конечно, — фыркает Авелина уже гораздо тише, садится за стол.       Спина её остаётся напряжённо прямой, а пальцы сцепляются на коленях так крепко, что белеют костяшки — возвращаться к луку ей совершенно не хочется.       Долорес снимает кастрюлю с огня, переливает соус в большую миску, ставит её на стол, затем развязывает передник и бросает его на спинку соседнего стула. Некоторое время она молчит, а затем произносит:       — Ну же, не сдавайся!       — Легко сказать, — Авелина отодвигает нож и доску подальше от себя.       — Не драматизируй, — фыркает Долорес, доставая чистую миску.       За окном где-то лает собака, часы в углу кухни размеренно отсчитывают секунды. Авелина долго наблюдает за подругой, пытаясь уловить что-то, что та старательно скрывает.       — Слушай, а кто тебя научил готовить?       Стоит вопросу прозвучать, как кухня будто становится тише, даже потрескивание дров в печи словно приглушается. Долорес застывает с ложкой в руке, плечи её едва заметно напрягаются, она не отвечает сразу, и несколько секунд проходят в полной тишине, после чего она медленно кладёт ложку на край раковины и выпрямляется.       — Моя бабушка, — говорит она наконец, её голос звучит ровно, но слишком глухо. — Я жила у неё после того, как… после того, как ушла из дома.       Авелина не ожидая такого ответа, опускает взгляд и машинально кивает. За всё время дружбы они почти никогда не говорили о прошлом. Каждая знала, о чём лучше не спрашивать. И сейчас Авелина впервые понимает почему.       Она пытается улыбнуться, но выходит неловко и неубедительно:       — А ведь поначалу я тебе совсем не нравилась, верно?       Долорес берёт нож и принимается за морковь, разрезает её пополам, складывает кусочки ровными рядами на доске. Наконец она хмыкает:       — Было и такое, — признаёт она, по-прежнему не поднимая взгляда. — Я… завидовала тебе.       Авелина машинально сводит брови в недоумении.       — Ты… это правда?       Долорес усмехается едко, но не зло:       — Правда. Я хотела жить так, как жила ты. Мне казалось, что тебе досталось всё самое лучшее.       — Но почему? — сбито с толку вопрошает Авелина. — У тебя ведь…       — Было всё и больше?       Долорес кивает и отворачивается к раковине, промывает под струёй воды стебли зелени и закручивает кран чуть резче, чем нужно.       — Потому что у тебя было то, чего не было у меня, — признаётся она сухо. — Тебе не нужно было заслуживать любовь. У тебя была мать. Был брат. Был Баки… Люди, которым было не всё равно.       Зелень ложится на доску, Долорес начинает резать её крупно и механично, каждый удар ножа помогает ей выталкивать из себя слова.       — Но… ты никогда не рассказывала мне о своей семье, — хмурится Авелина.       Долорес продолжает, голос её становится лишь немного ровнее:       — Я жила с родителями до семнадцати, — рассказывает она. — Мать, отец, брат… Филип.       Последнее имя она произносит тише.       — Со стороны мы казались образцовой семьёй. У нас был большой дом. Прислуга. Деньги. Всё, чего только можно пожелать… Мы должны были быть счастливы. Но это было не так. У отца было несколько текстильных фабрик. Мать была светской красавицей и идеальной женой, брат — будущим наследником отцовской империи.       Долорес вздыхает.       — Только внутри всё было иначе.       Она переставляет кастрюлю на соседнюю конфорку.       Авелины напрягается сильнее, в груди поднимается нехорошее предчувствие.       — Дом. Дело отца. Наше имя, — продолжает Долорес. — Всё, чем можно было гордиться перед чужими людьми. Но внутри был холод. Страх. Унижение.       Она замолкает и опускает взгляд в пол, словно ищет слова, которые не будут звучать слишком страшно.       — Отец часто бил меня. Не в приступе ярости, не теряя над собой контроль. Для него это был способ воспитания. Он верил, что иначе я не пойму, чего от меня требуют. Он хотел, чтобы я выросла такой же, как мать: сдержанной, безупречной, молчаливой. Его раздражали слёзы. Раздражали споры. Раздражало всё, что он называл слабостью.       Вдох и выдох.       — Он говорил, что любовь нужно заслужить. Хорошими отметками, правильным поведением, успехами. Чем угодно, лишь бы быть достаточно хорошей.       Плечи Долорес чуть сутулятся, будто она снова чувствует за спиной его взгляд.       — Я старалась, — говорит она тише. — Но ему всегда было мало. Всё, что я делала, оказывалось недостаточным.       Авелина опускает глаза на небрежно нарезанные овощи перед собой. Под ложечкой собирается тяжесть, в груди давит так, будто воздух стал плотным, она шепчет:       — Мне очень жаль.       Но Долорес будто не слышит, она уже не совсем здесь, пальцы её всё крепче сжимают край столешницы, лицо меняется, дыхание становится неровным, и она продолжает, перескакивая с одного воспоминания на другое.       — Моя мать была другой, — говорит она. — Она меня не трогала. Почти никогда. Но она и не смотрела на меня. Совсем. Замечала только тогда, когда я мешала ей чувствовать себя моложе, красивее, свободнее.       Долорес сгибает шею и чуть прижимает голову к плечу, хмыкает:       — Она почти всегда была подвыпившей. С этой едкой ухмылкой, с глазами, полными злости. Говорила, что я лишнее напоминание обо всём, от чего она хотела сбежать.       Она обнимает себя крепче, и на мгновение в этом жесте появляется что-то детское, беспомощное, будто перед Авелиной сидит не взрослая женщина, а девочка, забившаяся в угол и давно переставшая ждать помощи.       — Я была для неё обузой, — говорит Долорес. — Она жила в какой-то своей реальности, где я напоминала ей о возрасте, о старении, об обязанностях, о том, что ей не удалось родить ещё одного сына и удержать мужа от измен. Каждый раз, когда она смотрела на меня, я видела: она не хотела иметь дочь. Особенно такую, как я.       На плите тихо потрескивает кастрюля, Авелина машинально поднимается, но Долорес уже берётся за ручки и отодвигает её в сторону.       — А твой брат? — спрашивает Роджерс немного тише, чем хотела. — Почему он не защищал тебя?       Она сразу жалеет о вопросе, потому что страх холодом пробирается под кожу, когда Долорес вздрагивает и её подбородок внезапно начинает дрожать.       — Он… — она сглатывает и закрывает глаза, будто ей нужно собрать себя по частям, прежде чем продолжить. — Не хочу говорить об этом.       Кухня будто проваливается во мрак.       — А я всё молчала… боялась. Так боялась его, — к горлу подкатывает всхлипывание. — Боялась, что если расскажу, мне не поверят. Или хуже — скажут, что я сама виновата…       Авелина резко вдыхает, в горле что-то болезненно сжимается, ногти впиваются в ладони. Долорес выдыхает и прикрывает глаза, на мгновение её лицо становится совсем беззащитным.       — Прости, — наконец выдавливает Авелина. — Если бы я тогда знала…       — Ты бы всё равно меня недолюбливала в ответ, — перебивает Долорес. — Я и сама себя ненавидела. И всех вокруг. Я была злой, вела себя как последняя дрянь, потому что это был единственный способ… не чувствовать себя слабой и беспомощной.       Она берёт ложку и пробует суп, пока по щеке скатываются несколько слезинок, но она не вытирает их сразу. Пауза растягивается, пока Долорес обходит стол и садится напротив, пальцы её нервно касаются друг друга снова и снова.       — Всё закончилось за несколько месяцев до выпускного, — добавляет она, глядя в одну точку на стене. — Отец узнал, что моя мать изменила ему. Он избил её прямо у меня на глазах. Она делает вдох, потом выдох. — Я тогда не почувствовала к ней никакой жалости. Ни капли. Это была женщина, которая годами унижала меня, смотрела на меня с отвращением. Отец отобрал у неё всё. Оставил ни с чем. А когда развод завершился, он вдруг понял, что не знает, что делать со мной.       Долорес криво усмехается.       — Я оказалась лишней. Отец любил только Филипа. Ему был нужен только мой брат.       Она дёргает головой в сторону.       — Он никогда этого не скрывал.       Говорить — значит вспоминать, а вспоминать — значит снова возвращаться туда, откуда она так долго пыталась выбраться. Она годами пыталась заглушить своё прошлое, сжать и спрятать как можно глубже.       Долорес обрывает себя на полуслове, встаёт и подходит к раковине, споласкивает разделочную доску, смотрит только на воду.       — Тогда я узнала, что у меня есть бабушка. По маминой линии. Раньше я о ней вообще ничего не слышала. Ни одного упоминания. Оказалось, мать её скрывала. Стыдилась. Потому что та была нищей. Жила одна, работала в госпитале, помогала малоимущим. У неё не было ни особняка, ни фамильного фарфора, ни имени, которым можно было бы гордиться в гостиной перед чужими людьми.       Она замолкает на секунду.       — Я пришла к ней ночью с одним чемоданом. Стояла на пороге и не могла вымолвить ни слова, потому что не знала, как объяснить, почему я здесь и кто я такая. А она просто открыла дверь, посмотрела на меня и… обняла.       По спине пробегает холод, а на глаза наворачиваются от чего-то слёзы.       — Она ни о чём меня не спрашивала, — говорит Долорес. — Ни о том, что случилось. Ни о том, почему я ушла. Она просто… приняла меня.       Её улыбка становится мягче.       — Мы жили очень скромно. Иногда денег едва хватало на еду. Теснились в одной комнате, зимой экономили на отоплении. Но впервые в жизни мне было… спокойно. И я перестала бояться.       Она опускает взгляд.       — Я знала, что могу вернуться домой и никто не будет ждать, пока я ошибусь. Никто не станет кричать. Никто не ударит. Не запрёт в кладовой, когда знает, как сильно я боюсь темноты.       Последние слова звучат почти шёпотом.       — Или…       Она не заканчивает фразу.       — Ты очень сильная, Долорес.       Та поджимает губы, плечи её едва заметно вздрагивают.       — Спасибо.       Долорес поджимает губы, плечи её едва заметно вздрагивают.       — Она всегда звала меня Долли.       Авелина удивлённо приподнимает брови.       — Долли, — повторяет она, пробуя звучание. — Тебе подходит.       Долорес опускает глаза, в уголках её губ снова появляется едва заметная улыбка, которая на этот раз не исчезает сразу.       — Бабушка всегда говорила, что если можешь сделать чью-то жизнь хоть немного легче, то обязан хотя бы попытаться. Наверное, поэтому я и стала медсестрой. Как она.       Она протягивает Авелине деревянную ложку.       — Размешай.       Авелина послушно выполняет поручение.       — Думаю, она бы тобой гордилась. Больше, чем ты можешь представить.       Что-то меняется в лице Долорес, она отворачивается, будто внезапно не знает, куда смотреть. Авелина протягивает руку и молча кладёт ладонь поверх её пальцев. Долорес смотрит на неё несколько секунд, а затем неожиданно притягивает к себе, обнимает крепко-крепко, так, будто пытается вместить в это объятие все годы, которые они потратили на непонимание и злость.       На плите тихо докипает суп. В кухне пахнет тмином, сладким перцем и чуть подгоревшей картошкой, за окнами медленно оседает оранжевый вечер, а из коридора раздаётся голос только вернувшегося Стива:       — Вы приготовили ужин?..

***

Дата: 1942 год. Весна.       Казарма наполнена низким, усталым гулом голосов. Половицы негромко поскрипывают под шагами, где-то за спиной раздаётся смех, кто-то вполголоса ругается, сбиваясь на полуслове, прежде чем затянуться дымящейся сигаретой. У перевёрнутого ведра, заменяющего карточный стол, с глухим стуком ложатся карты, вспыхивают короткие споры и тут же сменяются новым смехом.       Воздух здесь тяжёлый, вязкий, он оседает на коже липкой плёнкой пота и оставляет неприятный зуд. Всё вокруг пропитано запахом влажных шинелей, засохшей грязи, табачного дыма и дешёвого лосьона для бритья, которым парни безбожно поливают себя после умывания, пытаясь перебить въевшийся в кожу запах армейской жизни.       С улицы доносится далёкий гудок грузовика, хлопают дверцы кабины, слышится громкий и властный голос командира, отдающего очередные распоряжения, где-то в углу кто-то что-то точит, и этот размеренный металлический скрежет неприятно отдаётся в зубах, заставляя непроизвольно стискивать челюсти.       Баки даже не поднимает головы на этот шум.       Он давно перестал прислушиваться ко всему, что происходит вокруг. Как перестал замечать вкус давно остывшего утреннего кофе, жёсткость казённого одеяла и ту особенную тяжесть в глазах, что накапливается за бессонные ночи, когда сон приходит лишь под самое утро и исчезает прежде, чем успеваешь по-настоящему забыться.       Он сидит на краю койки, опершись локтями о колени. В пальцах короткий, почти сточившийся карандаш с обломанным грифелем, а перед ним лежит лист бумаги, пожелтевший по краям и немного помятый в уголках оттого, что он уже несколько недель носит его в кармане, каждый раз собираясь наконец написать письмо, и всякий раз откладывает, будто первое слово способно окончательно разрушить возможность сказать всё правильно.       Барнс ловно надеется, что если просидит так ещё немного, нужные слова сами сложатся в предложения, но бумага остаётся такой же пустой, и тогда он нехотя берёт карандаш в руку.       «Моя дорогая…» — выводит он первые буквы, затем морщится и сильнее нажимает на грифель, будто от этого почерк станет увереннее, но тут же понимает, что это звучит слишком официально, слишком чопорно, и перечёркивает.       «Моя милая…» — тоже не то, хотя именно так ему всегда хотелось её называть, когда она сидела напротив и спорила о чём-то с совершенно серьёзным лицом.       «Куколка…» — он невольно улыбается, чувствуя, как теплеет внутри, но качает головой: слишком слащаво. «Маленькое бедствие…» — пожалуй, ближе всего, почти про неё, и он на мгновение задерживается на этом слове, но потом выводит «Любо…» и раздражённо выдыхает, потому что и это не то.       К чёрту.       Барнс переворачивает лист и начинает заново, уже твёрже:       «Моя дорогая, Авелин.»       Карандаш на мгновение замирает над последней буквой, будто он ещё может передумать, но Баки оставляет всё как есть, хотя сам не знает, зачем снова берётся за это письмо. Делает он это, наверное, просто чтобы занять руки, когда они начинают дрожать от напряжения, или потому, что гораздо легче делать вид, будто он всё-таки разговаривает с ней, чем признать, что он просто боится тишины.       Баки стискивает челюсть и почти с неприязнью смотрит на белый лист, ледующая строчка всё не пишется, а внутри медленно поднимается раздражение. Ему хочется сказать что-то действительно важное, но вместо этого выходит что-то беспомощное и совсем не похожее на то, что звучит у него в голове.       Карандаш наконец снова касается бумаги.       «Ты, наверное, снова забыла позавтракать. Не знаю, когда ты это прочтёшь — утром, вечером или… Стив писал, что ты всё так же пропадаешь на работе, вечно уходишь в свои мысли, и если бы тебя никто не останавливал, ты, наверное, так бы и поселилась в своей лаборатории, забыв обо всём остальном мире.»       Выдох.       «Ты хотя бы высыпаешься? Хоть иногда спишь? Или снова отмахиваешься, что времени нет, что дел слишком много? Знаю же тебя. Неужели этот твой Старк совсем ничего не делает?»       Баки сводит брови, медлит.       «Надеюсь, он относится к тебе как следует и не позволяет себе лишнего. Потому что иначе я…»       Баки останавливается.       Карандаш замирает в пальцах, а взгляд надолго задерживается на последней строчке, потому что он не знает, как закончить эту мысль.       Иначе что?       Он приедет?       Ударит Старка?       Набросится на него и что потом?       Авелина уже давно не та девочка, которую нужно защищать от каждого косого взгляда, она взрослая и умная, и если ей понадобится помощь, она попросит о ней сама, а если молчит, значит, либо всё в порядке, либо она просто не хочет его вмешательства.       Но от этой мысли становится не по себе.       Баки с силой проводит карандашом по последним строкам, перечёркивая их густыми неровными линиями. Он долго смотрит на испорченный участок, затем переводит дыхание и начинает писать снова, уже мягче.       «Знаешь, по вечерам я часто представляю, как ты сидишь над очередным холстом и рисуешь, как раньше. Ты щуришься, подтягиваешь колено к груди, задумчиво накручиваешь прядь волос на палец, а потом, недовольно нахмурившись, убираешь её за ухо.»       Уголок его рта дёргается.       «Представляю, как ты упрямо отмахиваешься, если кто-нибудь говорит, что тебе пора отдохнуть, и я знаю, как сильно ты не любишь, когда тебя отвлекают, но я всё равно сказал бы тебе сделать перерыв, если бы был рядом. Если бы только мог.»       Он ненадолго откладывает карандаш, растирает затёкшие пальцы. Тупая боль отдаётся в запястье. Баки снова склоняется над письмом, выводя следующие строки чуть медленнее:       «А ещё, знаешь… теперь я готов признаться, что каждый раз, когда валялся на диване у вас дома и всеми силами мешал тебе заниматься, это было только потому, что мне хотелось, чтобы ты смотрела на меня хотя бы немного чаще, чем в свои записи. Хотя, наверное, ты и без меня это знаешь…»       Баки невольно усмехается и устало проводит ладонью по лицу, сжимает пальцами переносицу. В этот момент он легко представляет, как Авелина сейчас закатила бы глаза, коснулась пальцем виска и пробормотала что-нибудь язвительное себе под нос, а потом непременно усмехнулась бы, скрестила руки на груди и назвала его трусом.       Эта картина возникает так отчётливо, что на мгновение ему кажется, будто стоит лишь поднять голову, и она действительно окажется рядом, но казарма остаётся прежней — шумной, тесной и совершенно чужой, а её здесь нет, и он снова опускает взгляд на письмо.       «Но, милая… если однажды ты вдруг вспомнишь обо мне просто так, без всякой причины, знай — я тоже. И не говори Стиву, что я зря переживаю, что у тебя всё под контролем. Ты ведь знаешь, Авелин… я всё равно…»       Карандаш останавливается.       Баки действительно скучает, до той тянущей агонии, которая особенно остро чувствуется ночью, когда казарма наконец затихает и каждый остаётся наедине со своими мыслями, и ему хочется снова обнять её, хочется прижать её к себе так крепко, чтобы она начала ворчать, что ему давно пора ослабить хватку, жалуясь, что он сейчас её задушит.       «В лагере, просто ужасно. Командиры кричат так, что иногда мне кажется, будто этот звон навсегда останется в голове, подъёмы ещё до рассвета, марш-броски до тошноты, ледяной душ и еда, после которой хочется есть ещё сильнее, я и представить не мог, что каша способна стать твёрже камня, клянусь, именно такую нам иногда и дают. И парни…»       Баки невольно кривится.       «Чёрт, они правда хорошие, но иногда мне просто хочется побыть одному, а они всё равно втягивают меня в свои разговоры, спрашивают, смеются, спорят. Эти придурки постоянно обмениваются фотографиями девушек, которые ждут их дома, и если тебе кажется, что это звучит ужасно, то так оно и есть…»       За соседними койками снова раздаётся чей-то громкий смех, следом летит крепкое ругательство, кто-то азартно хлопает ладонью по перевёрнутому ведру, обвиняя приятеля в жульничестве. Баки слушает всё это всего секунду.       «Они всё спрашивают, кому я пишу. Думаю, в следующий раз покажу им твою фотографию. Надеюсь, ты не станешь сердиться. Если они узнают, что ты сестра моего лучшего друга, наверняка решат, что мне чертовски повезло, и, знаешь… они будут правы.»       На его губах появляется заметная улыбка, но Баки перечитывает последние строки, и улыбка медленно исчезает. Слишком много, слишком навязчиво. Он наклоняется над листом и несколькими быстрыми движениями перечёркивает весь абзац.       В последнее время он действительно стал другим: слишком тревожным, слишком зависимым от каждого письма, от каждого дня без ответа, и хуже всего осознавать, что письмо, которое он сейчас пишет, если и доберётся до Авелины, то спустя долгие дни, а может, и недели.       И это если речь идёт о лагере здесь, в Америке. Когда его отправят в Европу, о еженедельной доставке писем можно будет только мечтать.       «Не проходит часа, чтобы я не вспомнил о тебе.» — едва поставив точку, Баки застывает, глядя на эти несколько слов. Затем он качает головой, и ещё одна длинная чёрная линия перечёркивает всё предложение.       Баки прикусывает язык, ощущая во рту знакомый металлический привкус.       Грифель резко срывается в сторону, оставляя на бумаге длинную, рваную полосу. Он шумно выдыхает, так громко, что двое парней с соседних коек одновременно поднимают головы.       — Всё ещё строчишь своей девчонке?       — Гляди и бумага закончится!       Баки лишь коротко машет рукой, не поднимая глаз, и ворчит:       — Да пошли вы, идиоты…       И тот усмехается, снова возвращаясь к картам.       Тяжёлый вздох.       Барнс открывает верхний ящик тумбочки, внутри видна небольшая стопка таких же сложенных листов: некоторые исписаны всего наполовину, другие испещрены зачёркнутыми строками почти целиком, на одном виднеется только её имя, написанное несколько раз подряд разным почерком, словно он никак не мог решить, с чего начать, а другой так и остался совершенно пустым.       Новое письмо ложится поверх остальных.       Где-то снова свистит дежурный.       В казарме начинают тушить свет.       Сейчас обычный вечер, такой же, как вчера, и почти наверняка такой же, как завтра.

***

Дата: 2009 год.       Металлическая дверь за спиной захлопывается с глухим щелчком, звук тонет в длине коридора, выложенного серо-зелёной плиткой, которая по краям выщерблена так, будто её грызли.       Лампы под потолком мигают лениво, с едва различимым писком, в каждом их колебании чудится, будто свет на мгновение умирает, чтобы через секунду воскреснуть снова. Воздух плотный и кислый, пропитанный формалином и тяжёлой железной примесью, что напоминает кровь на ложке.       Девочка идёт почти бесшумно, её босые пятки мягко касаются холодного пола, тонкая сорочка до колен цепляется за худые ноги, а грубые швы натирают плечи.       Она не спрашивает, куда её ведут, просто идёт рядом с охранником, не поднимая головы. Пальцы её свободной руки крепко сжимают смятый клочок бумаги, отсыревший настолько, что от написанных когда-то слов почти ничего не осталось, лишь грязные пятна, среди которых едва угадывается первая буква — «А».       Иногда Авелина всё же оглядывается через плечо, скользя взглядом по дверным номерам, цепляясь за тени под лампами и за редкие силуэты в дальнем конце коридора, потому что она всё ещё ищет.       Может быть, снова мелькнут белые волосы мальчика, или алые глаза девочки, чьего имени она так и не узнала, но до сих пор помнит, как они светились в темноте, будто два тлеющих уголька.       Однако впереди лишь двое молчаливых солдат у стены, пустая каталка и проволочная корзина, доверху набитая окровавленными бинтами.       В глубине коридора виднеется дверь с матовым стеклом, за которой её ждёт доктор Волков, перед тем как охранник её открывает, Авелина на мгновение задерживает дыхание. Когда внутри что-то ломается, это происходит совсем не с треском, а скорее с тихим шелестом, похожим на звук сухого листа под подошвой.       Авелина впервые опускает голову так низко, что подбородок почти касается груди.       Ей больше незачем смотреть вперёд.       Комната встречает её привычным запахом лекарств. Стены цвета костяной муки, в углу монитор с проводами, рядом каска с датчиками и кресло с ремнями. Всё стоит на своих местах, всё давно подготовлено, как и всегда.       Охранник отпускает её руку, Авелина машинально растирает запястье, затем начинает мять край сорочки, пальцы дрожат, то ли от холода, то ли сами по себе. Доктор Волков стоит у раковины спиной к ней, его белый халат сидит без единой складки, осанка прямая, почти военная, совсем как у учителя или офицера из старых фильмов, которые когда-то любил смотреть капитан… Стив.       Он тоже её бросил.       Доктор поворачивается, вытирая руки, и улыбается ей.       — Здравствуй, мотылёк, — произносит он ласково, и проводит ладонью по её волосам, словно гладит щенка, от этого прикосновения к горлу сразу подступает тошнота. — Присаживайся. Сегодня у нас особенный день.       Волков говорит с ней так, будто встречает дорогую гостью, а не ребёнка, которому присвоили номер. Его широкая ладонь ещё на мгновение задерживается на её голове, прежде чем он жестом приглашает её пройти дальше, но ведёт не к креслу с ремнями, а к обычному столу.       Авелина осторожно садится на жёсткий стул, не сводя с него настороженного взгляда, пока Волков неторопливо убирает со стола пробирки, бумаги и шприцы, освобождая место, после чего ставит перед ней металлический поднос.       Она замирает, потому что на подносе нет ни инструментов, ни лекарств, только еда.       Картофельное пюре с маленьким кусочком сливочного масла, которое медленно тает в углублении посередине, мясная котлета с румяной корочкой, ещё тёплая, рядом ломоть тёмного хлеба и на самом краю небольшой стакан с густой жидкостью насыщенного пурпурного цвета, больше похожей на драгоценный камень, чем на сок.       Во рту мгновенно собирается слюна, живот болезненно сводит, он громко урчит, потому что нормальную еду она не видела так давно, что почти забыла её запах, а капельницы, таблетки и питательные растворы не могут заглушить голод.       Авелина переводит взгляд на Волкова, в глазах один только вопрос: можно? Она ведь была послушной, заслужила?.. Доктор мягко кивает.       — Можно. Сегодня можно, мотылёк.       Авелина ещё секунду не двигается, словно проверяет, не ловушка ли это, но Волков снова кивает, и этого оказывается достаточно: она резко подаётся вперёд, обеими руками хватает котлету и начинает есть так быстро, что почти не успевает глотать, горячее пюре обжигает язык и липнет к нёбу, хлеб кажется непривычно плотным, но ей всё равно, лишь бы не отняли, лишь бы желудок выдержал.       Она торопливо отрывает кусок за куском, почти не пережёвывая, крошки прилипают к щекам, дыхание сбивается, голова кружится от голода и внезапного чувства сытости, которое накатывает слишком резко, по щекам сами собой начинают течь слёзы, и она даже не замечает этого.       — Медленнее, мотылёк. Никто не отнимет, — лепечет Волков, наклоняясь ближе, и осторожно вытирая уголок её рта салфеткой. Внутри всё болезненно скручивается. — Медленно… ты же подавишься. Вот так. Молодец.       Авелина послушно замедляется, по-прежнему ест руками, но уже осторожнее, кусочек за кусочком, челюсть дрожит, пальцы крепко сжимают хлеб, а тяжёлая слеза медленно скатывается по подбородку.       Когда тарелка пустеет, Волков убирает поднос и почти сразу возвращается с небольшой коробкой, внутри которой лежат настоящие конфеты, яркие обёртки: красные, жёлтые, зелёные, они блестят под светом лампы, на них что-то написано, но Авелина не может прочитать, потому что здесь почти все говорят по-русски.       Она слышала этот язык раньше от Наташи, а теперь постоянно слышит его вокруг, некоторые слова уже узнаваемы, но понимать ей всё ещё трудно. Виктор, охранник, который водит её сюда, кажется, совсем не знает английского, в первые дни она пыталась с ним разговаривать, но потом перестала.       — Хочешь сладкого? — спрашивает Волков.       Авелина делает неглубокий вдох и молча кивает, на одно короткое мгновение её глаза оживают, в них вспыхивает осторожная радость, маленькая, почти испуганная, давно приученная довольствоваться тем, что дают, благодарить за протянутую руку и не просить большего.       — Если сегодня хорошо поработаешь, получишь одну из них, — Волков указывает пальцем на конфеты. — Вот эту, «Птичье молоко». Или эту… «Коровку». Какую хочешь?       — Что это значит?       Авелина поднимает на него взволнованный взгляд, в голосе её звучит любопытство, а в глазах появляется такая хрупкая надежда, что на мгновение она снова становится обычным ребёнком.       Волков негромко усмехается и треплет её по голове.       — Они будут твоими, обещаю. Но только если ты сегодня постараешься!       Его улыбка становится шире.       По коже Авелины медленно расползается холод, хотя сам доктор не выглядит жестоким человеком и никогда не повышает на неё голос без необходимости, он продолжает вызывать в ней тревогу.       Волков хорошо обучен и знает, как разговаривать с детьми, как создавать вокруг них подобие тепла и чем награждать, чтобы в следующий раз они слушались охотнее. У него уже есть чёткое представление о том, какой должна стать эта маленькая хилая девочка — послушной, преданной и готовой выполнить любой приказ ГИДРЫ, не задавая вопросов.       Он будет терпеливо вести её к этому, шаг за шагом, пока результат не окажется достаточно хорошим, чтобы начальство осталось довольно.       И всё же натуру свою скрыть он — не может.       Авелина снова быстро кивает, она согласна и готова. Сил сомневаться больше не осталось, теперь любое проявление доброты, даже самое маленькое и фальшивое, кажется наградой.       Она знает, что кресло уже ждёт, знает, как крепко затянутся ремни и что боль обязательно вернётся, но сегодня ей дали вкусную еду, и она хотя бы немного наелась, и наверное, этого уже достаточно, потому что всё, что ей позволили получить, уже получено, и теперь нужно работать и быть послушной.       Волков указывает рукой в сторону, Авелина послушно поднимается, ножки стула с неприятным скрипом проходят по полу. Она останавливается перед креслом, его вдавленная спинка покрыта потрескавшейся кожей, от подлокотников и металлического каркаса тянутся грубые ремни с потемневшими застёжками.       Авелина сама забирается на сиденье, откидывается назад, стараясь устроиться так, как от неё ждут.       Волков закрепляет её запястья, затем лодыжки, металлические пряжки одна за другой защёлкиваются, после чего широкий ремень ложится поперёк груди, и последним затягивают крепление на лбу, не позволяющее отвести голову.       Авелина не сопротивляется, только глубоко вдыхает через нос и медленно выпускает воздух через губы. Подбородок уже начал дрожать.       На голову надевают тяжёлую каску, внутри которой тянутся тонкие провода, похожие на жёсткие волосы, холодные датчики один за другим прижимают к вискам, затылку и лбу, неприятно щекоча кожу, но Авелина старается не морщиться, хотя пульс постепенно учащается.       Перед ней устанавливают старый телевизор на металлической подставке с изогнутыми ножками, его корпус широкий, а экран выпуклый, покрытый мутной сероватой плёнкой. Волков включает аппарат, внутри что-то глухо щёлкает, по экрану пробегают белые полосы, затем появляется густая россыпь помех, и шипение заполняет комнату.       Доктор набирает в шприц жидкость из алой ампулы, игла длинная и тонкая. Закончив, он подходит к креслу, не объясняя, что собирается делать.       — Закрой глазки, пташка.       Авелина послушно опускает веки, укол почти не причиняет ей боли. Холод быстро расходится по вене, через несколько секунд сменяется жжением, от которого дыхание сбивается, а сердце начинает биться быстрее.       Под закрытыми веками вспыхивает свет, а вслед за ним приходит темнота, шум телевизора становится громче и заполняет всё вокруг. Авелина открывает глаза и несколько раз моргает, голос Волкова ещё звучит рядом, но постепенно отдаляется, превращаясь в глухой фон.       Через мгновение под ней будто исчезает опора, провал приходит мягко, почти незаметно, напоминая сон после долгой болезни, когда Авелина снова открывает глаза, медицинского кресла уже нет.       Исчезают ремни, доктор и непрерывное шипение телевизора.       Утреннее солнце пробирается сквозь старые занавески, лучи падают сбоку. Авелина медленно моргает, веки кажутся тяжёлыми, голова гудит, а пальцы слабо дрожат, но постепенно возвращаются запахи: пыль, нагретое дерево, краска и книги, среди которых улавливается что-то похожее на ваниль, смешанную со слабым запахом давно выстиранной одежды.       Авелина лежит на деревянном полу, шершавые доски чуть прогибаются под её телом, нагретые солнцем, местами искривленные и покрытые мелкими трещинами. Сорочка прилипла к боку.       Ей не страшно, пока только странно и непривычно спокойно.       Авелина упирается ладонями в пол и садится, осматривает комнату: стены покрыты выцветшими молочными обоями. Потолок высокий, пересечённый тёмной деревянной балкой, которая немного покосилась от времени, из неё торчит кривой гвоздь, а на нём висит узкая лента.       Девочка осторожно поднимается, двигаясь медленно, будто боится одним неосторожным шагом разрушить всё вокруг. Босые ступни чувствуют каждую щель между досками и каждую неровность, под её стопой скрипит пол, по стене скользит тень.       Авелина подходит к окну и кладёт ладонь на стекло, внутри остаётся цепкое чувство узнавания, похожее на пальцы ребёнка, ухватившегося за подол материнского платья.       Сквозь грязное стекло виден небольшой двор, до боли знакомый, хотя Авелина не понимает почему, напротив стоит дом с черепичной крышей, забор наклонён в сторону улицы, деревянные качели держатся на железных прутьях, а одна из петель сползла и висит ниже другой.       Земля покрыта пылью, белыми следами мела и редкими островками травы, за двором тянется узкая дорога, усыпанная щебнем, вдоль которой стоят необычные автомобили с выпуклыми фарами и блестящими хромированными крыльями.       Неожиданно на подоконник снаружи запрыгивает кот, Авелина испуганно отступает, но почти сразу узнаёт его, по крайней мере, ей так кажется: он большой, рыжий и пушистый, спокойно смотрит на неё, а потом трётся головой о стекло.       Авелина приоткрывает створку и осторожно касается его шерсти, под её ладонью сразу раздаётся низкое мурлыканье, на губах Авелины появляется улыбка.       Она снова смотрит во двор, позволяя себе несколько секунд просто чувствовать солнце на коже и эту ненастоящую свободу. Ветер гоняет по земле сухие листья, касается одежды и растрёпывает тёмные волосы мальчика, который идёт по дорожке к дому.       Он высокий и широкоплечий, ему, наверное, лет тринадцать или четырнадцать, хотя, может быть, он немного старше. Его рубашка расстёгнута на несколько пуговиц, под ней видна белая майка, а на плечах он несёт девочку.       Её светлые, почти белые волосы разлетаются по лицу и тонким рукам, их смех не слышен через стекло, но Авелина видит его по широко раскрытым губам и прищуренным глазам.       Девочка обнимает мальчика за шею крепче.       Чуть позади идёт другой мальчик, он ниже и намного худее, с острыми чертами лица и болезненной бледностью, его плечи немного опущены, но в походке всё равно чувствуется упрямство, руки испачканы чернилами, будто он недавно писал или рисовал и так и не успел отмыться. На мгновение он останавливается, вытирает нос рукавом, а затем улыбается старшему мальчику.       Они совсем не похожи друг на друга, но рядом выглядят удивительно цельно. Авелина не может отвести взгляд, внутри поднимается тревожное узнавание: она знает этих мальчиков, хотя не может понять откуда, имя старшего уже крутится где-то на языке, ускользая каждый раз, когда она пытается его ухватить.       Девочка на его спине поворачивает голову и что-то кричит, Авелина не слышит голоса, но имя ясно складывается по движению её губ и сразу отзывается в памяти: «Баки…»       А второго мальчика, конечно, зовут Стив.       Как имя капитана Стива Роджерса.       Кто эти дети?       Светловолосая девочка смеётся, на короткое мгновение Авелине хочется позавидовать ей, разозлиться за то, что той позволено быть такой счастливой, тогда как сама она заперта в где-то очень далеко отсюда, однако злость так и не приходит, вместо неё по телу разливается тепло, а в груди болезненно щемит.       Дети сворачивают за угол дома и исчезают из виду, как сон, который стирается сразу после пробуждения, как кошмар, после которого отец когда-то брал её на руки, а Авелина остаётся у окна, прижавшись лбом к стеклу, лицо у неё спокойное, но глаза широко раскрыты.       В отражении видна маленькая девочка в тонкой больничной сорочке.       В самые тяжёлые ночи она будет доставать это воспоминание из глубины памяти, словно вещь из коробки, спрятанной под кроватью, и снова видеть этот двор, рыжего кота, красивого мальчика по имени Баки, похожего на капитана — Стива и смеющуюся светловолосую девочку, потому что других счастливых воспоминаний у неё почти не осталось.       За спиной вдруг становится холоднее, но не от сквозняка.       Будто это место узнаёт её и тяжело выдыхает: «опять ты».       Авелина не знает, что это за место и почему оно кажется знакомым, но здесь она счастлива. Она сильнее прижимается лбом к стеклу, оно прохладное, а солнечные лучи, падающие на лицо, тёплые.       Авелина хочет остаться здесь.       Она понимает, что после пробуждения будет искать дорогу назад.       Пока ей спокойно.       Пока она счастлива.       Пока она дома.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!