Глава 11. Третья голова гидры

21 мая 2026, 12:48
Игорь, Вероника, Вера и Наташа Нечаева сидели за одним столиком у двери Push Start и что-то изучали на ноутбуке Игоря. За окном шумел вечерний Ипинбас, который, казалось, не спал никогда, но здесь, в уютном полумраке антикафе, время текло по своим законам — медленно, вдумчиво, под аккомпанемент тихой музыки и звона стаканов. Игорь склонился над экраном, и его пальцы бегали по клавиатуре с той особой скоростью, которая бывает только у людей, точно знающих, что они ищут. Его лицо, освещённое мерцающим светом монитора, было сосредоточенным, как у сапёра, обезвреживающего бомбу. И в каком-то смысле так оно и было — он обезвреживал бомбу, заложенную в фундамент ИГУ много лет назад. Бомбу, состоящую из лжи, страха и денег. Бомбу, которая калечила жизни студентов год за годом. И сегодня он намеревался вырвать взрыватель. Раз и навсегда. Вероника сидела рядом, положив голову ему на плечо, и её пальцы были переплетены с его пальцами. Она смотрела на экран, и в её глазах, ещё недавно полных страха перед каждой парой с Бобровской, теперь горел тот особенный огонь, который появляется, когда ты знаешь: правда на твоей стороне. Когда ты чувствуешь: ты не одна. Когда ты понимаешь: тот, кто сидит рядом, держит тебя за руку и ищет врагов в базе данных, — он готов ради тебя на всё. И это чувство было сильнее любого страха. Сильнее любой боли. Сильнее всего, что она пережила за эти три года. — Натусь, смотри, — Игорь открыл какую-то ссылку. — Вот у вас в дереве верхушки юрфака ещё трое каких-то людей значится. Это кто такие? Так, щас фотки открою. Ля, сука... Вот у этого мужика больно ебало знакомое. Мне кажется, или... Блядь! Я его видел, когда мы с Амираном Вахтанговичем, Виталей и Юриком, а также Никитой и Владом, ну, операми, разведку проводили у ИГУ. Я потом, когда мы внутрь зашли, проследил. Он в секретариат заходил, к Соне Басмановой. Это секретарша завкафедрой уголовного права, Сахаровой Екатерины Геннадьевны. Соня, я слышал, его отбрить пыталась. И вот я услышал имя чувака. Валерий Кимович... Он там ей что-то пытался втирать, она такая: «Валерий Кимович, у меня нет времени на ваши глупости!». Ну, и он уходил, но смотрел на неё, как на говно. И фамилию его я, кажется, на бейджике видел. На Т начинается. Ёбаный свет... Тарасов! Игорь стукнул кулаком по столу с такой силой, что кружки подпрыгнули. Его глаза, обычно такие насмешливые, сейчас горели холодной, опасной яростью — той самой, которую он научился контролировать на войне, но которая всё ещё жила где-то глубоко внутри и просыпалась, когда речь шла о настоящей угрозе. О том, кто платил деньги за страдания его любимой. О том, кто стоял за кулисами всего этого театра жестокости. Вероника, почувствовав его напряжение, прижалась к нему крепче, и её пальцы сплелись с его пальцами. Она чувствовала, как бешено колотится его сердце, и её собственное сердце забилось в унисон — не от страха, а от той особенной, яростной решимости, которая всегда возникала у неё, когда Игорь был рядом. Когда он был готов рвать и метать ради неё. Когда он называл её своей. — Наташ? Мне Вероничка говорила, что эта выблядь в своё время подсидела Викторию Андреевну Быковскую, единственную нормальную деканшу у вас. Это, по-моему, дочь ректора СПбГУ бывшего, Андрея Сергеевича Быковского. Я знаю Вику, она моей первой девушкой была. Мы дружим до сих пор, она никого не смогла найти. Потому что мало кому доверяла. После всего, что с ней сделали, — а Тарасов был одним из тех, кто это сделал, — она боялась людей. Боялась доверять. Боялась любить. И я понимаю её. Понимаю, потому что сам через это прошёл. Потому что сам годами не мог никому доверять после того, что со мной сделали Даша, Алёна, Маша. Но я справился. Благодаря вам. Благодаря тебе, Никусь. Благодаря всем, кто сейчас в этом зале. И я хочу, чтобы Вика тоже справилась. Чтобы она узнала, что Тарасов ответил за всё. И, по-моему, это она про него шутку из-за его нестандартных наклонностей придумала: Валера Тарасов — любитель пидорасов. Экспонат номер два: какой-то Меньшов Олег Петрович. Это... Кадровик, что ль, какой... Не, ни хера. Замдекана по воспиталке. Ничем не выделялся, судя по отсутствию какой-либо истории даже на форуме студентов, где есть ветка с обсуждением преподов. Он осуждал методы Морозихи и Бобрихи. А один раз сделал доброе дело. Вер, помнишь, ты рассказывала, как он на доске объявлений в вестибюле вывесил что-то про Бобриху? Там было что-то в лучших традициях паблика «ФАН-ГЕЙ-КЛУБ АНДРЕЯ МАТВЕЕВИЧА ТИХОНОВА». Ну, это я про того лысого НГУшника-процессуалиста из тех, что Толяна Смирнова травили. — Ыгы, — кивнула Вера, и на её лице появилась улыбка воспоминания — та самая, которая бывает, когда вспоминаешь что-то хорошее посреди моря плохого. — Там такой смешной изобличающий Маринку текст получился, я до сих пор слово в слово помню. Он там её назвал «калифорнийским южным бобром». Ну, и про её методики высказался весьма нелестно. Что, мол, такой декан, как Марина Юрьевна, позорит не только факультет, но и всю систему образования Республики Безбашмак, и что её место не в университете, а в цирке, где она могла бы демонстрировать свои акробатические этюды на шесте. Это был первый раз, когда кто-то из преподавателей открыто выступил против неё. И его не уволили только потому, что он был слишком осторожен — не подписывал свои послания, а распечатывал их на общем принтере в лаборантской и вешал ночью. Представляете? Человек рисковал своей карьерой, чтобы сказать правду. И он говорил её — анонимно, но говорил. И я думаю, что именно это дало нам всем надежду. Что кто-то из преподавателей тоже против. Что не все боятся. Что есть ещё люди, которые готовы бороться. — Наш чебурек, — с улыбкой махнул рукой Игорь. — Ну, и экспонат номер три... Бычкова Виктория Олеговна. Заместитель декана по учебной работе. Пришла в университет одновременно с Бобровской, но держалась в тени. Никогда не участвовала в травле, но и не препятствовала ей. Классическая «серая мышь». Та самая, с которой Мельник ругалась по телефону. Люба мне писала, что Бычкову обвиняли в соучастии. Ну, блядь, логично: не пытаешься прекратить травлю — это соучастие. Но есть нюанс: она хотя бы не участвовала активно. Это уже что-то. Это уже шанс. Так, из того, что я знаю про Тарасова-пидорасова... Виталя показывал его дело, когда Морозову заворачивали. И что вы думаете? Двенадцать приводов в отдел МВД по Советскому району, шесть в отдел по Кузнечному и восемь — в отдел по Центральному. И за что? Так вот, я четыре стенограммы его диалогов с Амираном Вахтанговичем прочитал. И что же интересного? Он, во-первых, педофил. Во-вторых, алкаш. В-третьих, бабник. Он трахал десятки, если не сотни девушек в очень грубой форме, а потом бросал, обув на бабки. И он, сука, вы охуеете... ПЛАТИЛ Бобрихе и Морозихе за то, чтобы они, на хуй, травили студентов! За тебя, Никусь, он отваливал Бобрихе по сто тридцать шесть тысяч безбашмакских рублей. Только за то, чтобы она тебя травила! За то, чтобы она унижала тебя на парах, заваливала на экзаменах, доводила до слёз. Он платил ей за твою боль. Как будто это был бизнес. Как будто ты была товаром. Как будто твои страдания имели рыночную цену. Как акции на бирже, только ставки делались не на рост, а на падение. На твоё падение. На твоё уничтожение. И он вкладывал в это деньги, как вкладывают в ценные бумаги, ожидая прибыли. Только его прибылью были твои слёзы. И это — самое отвратительное, что я когда-либо слышал. Даже на войне. Даже там, где люди убивали друг друга, я не видел такого холодного, расчётливого садизма. Потому что на войне убивают за идею или за деньги, а здесь — ради удовольствия. Ради чистого, незамутнённого удовольствия от чужого страдания. — Что?! — Вероника вскочила со стула с такой силой, что он отлетел назад и врезался в соседний столик. Её глаза расширились, и в них читался не просто гнев — в них читалось непонимание, глубочайшее, экзистенциальное непонимание того, как один человек может платить деньги за страдания другого. — Этот... этот... Тарасов платил Бобровской за то, чтобы она меня травила?! За что?! Я его даже не знаю! Я его ни разу в жизни не видела! Почему я?! Что я ему сделала? Я даже не была с ним знакома! За что он меня так ненавидел, что готов был платить деньги за то, чтобы меня уничтожить?! За то, чтобы превратить мою жизнь в ад?! Я сидела в аудитории и тряслась перед каждой парой, думая: «Что сегодня? Что она скажет сегодня? Как она меня унизит?». А он, оказывается, платил за это! Платил за каждый мой страх! За каждую мою слезу! За каждую бессонную ночь, когда я лежала и думала, что мне лучше не жить! Как будто я была персонажем реалити-шоу, которое он смотрел для своего удовольствия! Как будто моя боль была для него развлечением! Как будто я была не человеком, а..., а... игрушкой! Вещью! Функцией! Я не знаю, как это назвать! У меня нет слов! У меня просто нет слов! — Тихо, тихо, зайка, — Игорь прижал Веронику к себе и поцеловал в губы. Его объятие было крепким, защищающим, как будто он хотел отгородить её от всего мира, от всей боли, от всей несправедливости, которые на неё обрушились. Он гладил её по спине, чувствуя, как дрожит её тело, как колотится её сердце, как она пытается справиться с дыханием, которое сбилось от ярости и боли. — Тихо, любимая. Я здесь. Я с тобой. Я никому не позволю причинить тебе боль. Слышишь? Никому. Слышишь меня, любимая?  Я, блядь, его убью, если встречу. Мне это раз плюнуть. Потому что ты — моя. Ты — мой свет, моя радость, моя девочка, ради которой я готов на всё. И никто — слышишь, никто! — не посмеет заплатить за то, чтобы ты страдала. Он заплатит сам. Но не деньгами. Своей свободой. Своей жизнью. Своим будущим. Он заплатит за всё. За каждую твою слезу. За каждую твою бессонную ночь. За каждый твой страх. Я обещаю тебе это, Вероничка. Моя любимая. Моя самая любимая подруга на свете. Моя единственная. Моя навсегда. Вероника замерла в его объятиях. Она слышала его слова, и они проникали в неё глубже любого утешения, глубже любой поддержки. «Любимая», — сказал он. «Моя любимая», — повторил он. И от этих слов у неё перехватило дыхание. Она знала, что он любит её — как сестру, как друга, как соратника. Он говорил ей это сотни раз за последние недели. Но сейчас, когда он произнёс эти слова с такой яростью, с такой страстью, с такой готовностью разорвать любого, кто посмеет её тронуть, — сейчас эти слова звучали иначе. Глубже. Сильнее. Настоящее. Как будто он говорил не просто о дружбе и не просто о заботе. Как будто он говорил о чём-то большем. О чём-то, что она сама чувствовала к нему с первого дня их встречи, но боялась назвать. Она вспомнила, как впервые увидела его — в этом самом зале, когда Алиса и Лариса привели её, испуганную, дрожащую, всё ещё не верящую, что кто-то может ей помочь. Игорь тогда посадил её к себе на колени, обнял и сказал: «Не бойся. Ты теперь с нами». И в тот момент она почувствовала то, чего не чувствовала ни к кому раньше. Не просто благодарность. Не просто доверие. А что-то, от чего сердце забилось быстрее, а щёки залил румянец. Что-то, что она прятала глубоко внутри, думая, что это неуместно, что он не для неё, что он любит Полину, что она сама — всего лишь «подруга, которую нужно защитить». А теперь он назвал её любимой. Самой любимой. И мир перевернулся. Или, наоборот, встал на место. — Игорёк... — прошептала она, поднимая к нему заплаканное лицо. — Ты назвал меня... любимой. Ты правда так думаешь? Правда? Я — не просто друг? Не просто сестра? Не просто соратник? Я — твоя любимая? Та самая? Единственная? — Правда, Никусь, — ответил Игорь, глядя ей прямо в глаза. Его голос был тихим, но в нём была та особая сталь, которая появлялась только в самые важные моменты. — Я, может, слишком долго не говорил этого. Может, боялся. Может, думал, что ты сама не захочешь. Но теперь — всё. Ты — моя любимая. Моя самая любимая подружка. Моя девочка. Моя принцесса, которая выросла и стала королевой. И я хочу, чтобы ты это знала. Навсегда. И мне плевать, кто что об этом думает. Ты — моя. И я — твой. И это — единственное, что имеет значение. Поняла? Единственное. — Поняла, — прошептала Вероника, и её голос дрожал от счастья. — Поняла, Игорёк. Мой. Любимый. Мой единственный. Мой самый лучший и самый любимый друг, которого я не променяю ни на кого. Мой навсегда. — Так, погоди... Где это было-то... А, вот! — Игорь вернулся к ноутбуку, не отпуская Веронику, которая теперь прижималась к нему с новой, особенной нежностью — нежностью не просто друга, а самой любимой подруги на свете. — Он Амирану Вахтанговичу после трёх проходов электрошокера сознался, что ему НЕ НРАВИТСЯ тот факт, что ты, Никусь, вся в творчестве, что ты талантливая, яркая. Он ЗАВИДОВАЛ тебе. Бобриха тоже. Он такой: «Эта Кожина... Она в кино снимается, песенки какие-то сочиняет, в театре играет, блог ведёт какой-то... А я чем хуже?». Ну, понятная история. Самая старая история в мире. Зависть. Чёрная, жгучая, всепожирающая зависть, которая заставила его платить деньги за твоё уничтожение. Потому что он не мог создать ничего своего, ничего прекрасного, ничего настоящего. И единственное, что он мог, — это разрушать то, что создают другие. И попробовать обратить тебя в лесбиянку Бобриху подговорил он. Это только подогревало её фетиш на лесбийский имидж «Тату». Он знал о её слабости и использовал это. Как кукловод, который дёргает за ниточки. Как режиссёр, который ставит спектакль. Только спектакль этот был про то, как сломать человека. Про то, как уничтожить душу. Про то, как заставить яркую, талантливую девушку поверить в свою никчёмность. И он платил за это. Как платят за билет в театр. Как платят за ужин в ресторане. Как будто твоя боль была развлечением. И это — самое отвратительное. Не деньги. Не зависть. А то, что для него это было именно развлечением. Спектаклем. Шоу. С тобой в главной роли. С твоими слезами, с твоим страхом, с твоим отчаянием. Он сидел в своём кабинете и представлял, как ты плачешь после очередной пары с Бобровской. И улыбался. Потому что это приносило ему радость. Единственную радость, которую он был способен испытывать. Радость от чужой боли. — А НАХУЯ?! — взорвалась уже Наташа, вскакивая со своего места с такой силой, что стул позади неё опрокинулся на пол с грохотом. Её глаза, обычно такие усталые и покорные — глаза женщины, которая годами молчала и делала вид, что всё нормально, — сейчас метали молнии. Она сжимала кулаки, и костяшки её пальцев побелели от напряжения. Это была не та Наташа, которая ещё несколько недель назад сидела в лаборантской, плакала и просила прощения за своё молчание. Это была другая Наташа — яростная, живая, настоящая. Та, которая наконец-то позволила себе чувствовать. Та, которая наконец-то позволила себе кричать. Та, которая годами подавляла в себе этот крик, загоняя его глубоко внутрь, делая вид, что её ничего не касается, что она «просто секретарша», что это «не её дело». А теперь крик вырвался наружу. И он был прекрасен в своей ярости. Прекрасен, как шторм, который сметает всё на своём пути. Прекрасен, как пламя, которое очищает. Прекрасен, как правда, которая наконец-то была сказана. — А главное, зачем?! Зачем платить такие деньги за то, чтобы сломать человека, который тебе ничего не сделал?! Зачем тратить сто тридцать шесть тысяч в месяц на то, чтобы уничтожить девушку, которая просто... талантливая?! Которая просто яркая?! Которая просто живая?! Что за больной мозг мог такое придумать?! Что за извращённая логика?! Какая-то чудовищная, непостижимая зависть, которая не укладывается в голове нормального человека! О ЧЁМ ОНИ ДУМАЛИ?! ЗАЧЕМ он обслуживал больную идиотку с фетишем на рыжих и кинком на лесбийский имидж ранних «Тату»?! Зачем он спонсировал этот кошмар?! Зачем он вкладывал деньги в разрушение чужой жизни, как будто это был инвестиционный проект?! Как будто это было нормально?! Как будто это было приемлемо?! Как будто за это не придётся отвечать?! Она замолчала, тяжело дыша, и в зале повисла тишина — та особенная тишина, которая бывает после того, как кто-то выкричал то, что все чувствовали, но не решались сказать. Сердце Наташи колотилось где-то в горле, а в висках стучала кровь. Она впервые в жизни позволила себе закричать — по-настоящему, в полный голос, не сдерживаясь. И это было страшно. И это было что-то освобождающее. Как будто с каждым выкрикнутым словом с неё спадала одна из цепей, которые она носила годами. «Я кричу... — подумала она, и эта мысль была похожа на откровение. — Я кричу. Я, Наталья Андреевна Нечаева, которая два года молчала, улыбалась, приносила кофе, печатала приказы, делала вид, что всё в порядке. Я кричу. И никто меня не останавливает. Никто не говорит мне: «Тише, Наташа, ты мешаешь работать». Никто не смотрит на меня с осуждением. Они смотрят на меня... с гордостью. Игорь смотрит на меня с гордостью. Я видела это. Видела, как он улыбается, пока я кричу. Как будто он ждал этого. Как будто он знал, что этот крик живёт во мне, и хотел, чтобы он наконец-то вырвался наружу. Как будто он гордился мной. Мной! Которую никто никогда не замечал. Которую все считали просто «секретаршей Бобровской». А он... он видел меня. Настоящую. И он гордился мной. И от этой мысли мне хочется плакать. Но это хорошие слёзы. Слёзы освобождения. Слёзы благодарности. Спасибо тебе, Игорь. За то, что ты веришь в меня. За то, что ты видишь меня. За то, что ты дал мне право кричать. Я никогда этого не забуду. Никогда». Игорь смотрел на неё, и на его лице медленно расплывалась улыбка — не насмешливая, а восхищённая. Улыбка человека, который только что увидел, как его друг преодолел себя. Как его друг стал собой. Настоящим. Живым. Свободным. Он видел, как дрожат её плечи, как сжимаются её кулаки, как горят её глаза — и он знал, что в этот момент Наташа перестала быть «просто секретаршей». Она стала воином. Она стала частью команды. Частью семьи. И он был горд. Горд за неё. Горд за всех них. — Бляха, Нат, из тебя AVGN так и прёт, — усмехнулся Игорь. — Покричи, Нат, покричи, это полезно. Выкричи всё, что тебя гложет, родная. Ты заслужила право кричать. Ты слишком долго молчала — два года, день за днём, делая вид, что ничего не происходит. А теперь — говори. Кричи. Пусть весь мир слышит, что ты — не тень Бобровской. Что ты — Наталья Андреевна Нечаева. И что ты никому не позволишь больше себя затыкать. Да и ты очень красивая даже тогда, когда кричишь. Даже особенно когда кричишь. У тебя глаза горят, как у прокурора на процессе, и голос звенит, как набат. Я заслушался, честное слово. Я горжусь тобой, Нат. Слышишь? Горжусь. Ты — молодец. Ты — настоящая. И я рад, что ты с нами. Что ты — часть этой команды. Часть этой семьи. И я хочу, чтобы ты это знала. Всегда. Что бы ни случилось.   Наташа посмотрела на Игоря, и её ярость постепенно сменилась чем-то другим — смущением, благодарностью, нежностью. Она не привыкла, чтобы её хвалили. Не привыкла, чтобы ею восхищались. Не привыкла, чтобы кто-то говорил ей, что она красивая. Особенно когда она кричит. Особенно когда она злится. Особенно когда она — настоящая. И от этих слов, от этого взгляда, от этой улыбки Игоря ей стало тепло. Так тепло, как не было уже много лет. Она вытерла слёзы тыльной стороной ладони и улыбнулась в ответ — робко, неуверенно, но искренне. Как улыбается человек, который только что понял: его принимают. Таким, какой он есть. Со всей его яростью, со всей его болью, со всей его правдой. Как улыбается человек, который впервые в жизни позволил себе закричать, и его за это не осудили, а похвалили. — Спасибо, Игорь, — тихо сказала она. — За то, что ты... за то, что ты слушаешь. За то, что ты слышишь. За то, что ты видишь. Меня. Настоящую. Я так долго пряталась. Так долго молчала. А теперь я не хочу. Не хочу молчать. Не хочу прятаться. Я хочу быть с вами. Быть частью этого. Быть частью вас. — Ты уже часть, Нат, — Игорь встал, подошёл к ней и обнял. — Уже часть. С того самого момента, как ты пришла к нам. С того самого момента, как ты рассказала свою историю. Добро пожаловать в семью. Добро пожаловать домой. А теперь — слушай. Слушайте все. У меня есть план. Он отпустил Наташу, поцеловав её в макушку, вернулся к ноутбуку, щёлкнул по шестнадцати цифрам под спойлером «Личные данные», и перед ним возникло окошко с онлайн-банком. Цифры на экране мерцали зелёным, и в этом мерцании было что-то гипнотическое. Как будто сам интерфейс банка понимал, что сейчас произойдёт что-то важное. Что-то, что изменит всё. — Безбашмакбанк позволяет отследить операции по счетам, — начал рассуждать Игорь. — Я через админку смотрю, что он делал. Ебите меня шестеро… Шестизначные переводы десятками, если не сотнями. Каждый месяц. Годами. Как часы. Как церковная десятина, только в обратную сторону — не на благие дела, а на злые. Так, едем. Отменяем все операции... А теперь всё это... Никусь, готовься, щас у тебя телефон от пушей взорвётся. Все эти бабки уйдут тебе. Ну, половина. По четвертинке ещё мне, Наташе, Вере. Бля, щас пересчитаю... Сто тридцать шесть тысяч умножить на сорок два... Пять миллионов семьсот двенадцать тысяч. Получается, тебе, Никусь, два миллиона восемьсот пятьдесят шесть тысяч. По пятьсот, я думаю, Веруне с Натусей. Ещё четыреста, я думаю, мне. Это компенсация за лже-Алёну, за всех моих бывших, которые были дрянью. За нервы, которые я потратил на то, чтобы сделать так, чтобы моя Никуся не плакала по ночам. Да, я это говорю во всеуслышание. Никусь, ты МОЯ. Только моя. Не Бобрихи, не Морозовой, не этого ублюдка Тарасова. ТРАХ, сука. Он опустил палец на клавишу Enter. Раздался тихий писк, и где-то в недрах банковской системы начали двигаться цифры, меняя судьбы. Деньги, которые годами шли на разрушение, теперь возвращались к тем, кого пытались разрушить. И это было справедливо. Это было правильно. Это было именно то, что должно было случиться. Игорь откинулся на спинку стула и выдохнул, как будто только что сбросил с плеч многопудовую тяжесть. — Ребята! — крикнула Лариса откуда-то сверху. Её голос, усиленный акустикой лестничного пролёта, разнёсся по всему залу, заставив всех обернуться.  Затем она свистнула в полицейский свисток, и этот резкий звук мгновенно переключил внимание всех присутствующих. — Ребята! Тарасов, короче, Любе пишет! Он пытается её сподобить СДАТЬ ЕМУ ВЕРОНИКУ! В сексуальное рабство! Он пишет, что заплатит Любе, если она отдаст ему Веронику! Он ей предлагает десять миллионов безбашмакских рублей за Нику! Что делать, ребята?! — Люб, шли его на хуй! — крикнул Игорь холодным, как сталь, голосом. — Скажи ему, что за тобой и Вероникой стоят серьёзные люди, ветераны освободительной операции. Что, если он попытается хоть пальцем тронуть кого-то из наших, ему придёт пиздец. Быстрый, внезапный, неотвратимый. Я щас пошлю сигнал Руставели, Бокову и Юрику, чтоб вневедомственную подымали. Хотя... Блядь! МАКС! СЗАДИ! Череп, сидящий за столиком у противоположной стены с электрогитарой «Тоника», обернулся туда, куда указывал Игорь. В дверях Push Start стоял человек. Высокий, плотный, с одутловатым лицом, искажённым гримасой злобы и страха одновременно. Это был не кто иной, как Тарасов. Он пришёл сам. Пришёл, потому что думал, что здесь, в этом геймерском антикафе, он найдёт лёгкую добычу. Пришёл, потому что не знал, кто его здесь ждёт. И теперь, стоя в дверях и видя, как со всех сторон поднимаются люди — музыканты, юристы, ветераны войны, — он понял: он ошибся. Фатально. Непоправимо. И эту ошибку уже не исправить. — Макс, Илюха, Анька, Егор, Кирюха! Окружай! — скомандовал Игорь, вскакивая со стула с той стремительностью, которая выработалась у него на поле боя. — Я уже вызвал полицию, ему пиздец! Никусь, давай! Ты же у меня ещё и каратистка. Право финального удара предоставляю тебе. С ноги, блядь! В прыжке, прям в ебало, как Лю Кенг! Это будет твоё личное фаталити, Вероничка! — Оп! — Череп в один прыжок перемахнул через спинку дивана и встал справа от непрошенного визитёра. Его пальцы уже лежали на грифе «Тоники», и, если бы потребовалось, он мог бы использовать гитару как оружие, и Тарасов это чувствовал.  Рядом оказался Гром с Fender Jazz Bass в руке. Спереди путь визитёру преградил Пузырь, который отложил партитуру мюзикла «Томми» и теперь стоял, скрестив руки на груди, как вышибала из старого бара. Слева от Тарасова, словно две стены, встали Анька и Стич. Все они были спокойны, как люди, которые делают свою работу и не испытывают по этому поводу никаких эмоций. Но в их спокойствии была та особая, опасная тишина, которая бывает перед бурей. — Попался, уёбище? — Вероника с ухмылкой откинула волосы назад, встала и подошла ко входу. Её походка была лёгкой, почти танцующей, но в ней чувствовалась та особая, опасная грация, которая бывает только у людей, готовых к бою. — Ты за мои страдания ответишь, урод. За каждую ночь, когда я плакала в подушку. За каждый день, когда я боялась идти в университет. За каждое слово, которое Бобровская бросала мне в лицо — а она бросала их за твои деньги. За каждую из этих ста тридцати шести тысяч. Ты ответишь. Прямо сейчас. Прямо здесь. Перед всеми этими людьми, которых ты считал ничем. А они — всё. Они — моя семья. Моя защита. Моя любовь. И они не простят. И я не прощу. Никогда. — Никусь, не говори с ним! Ебашь его! — скомандовал Игорь. — Знай, что я тебя люблю и не отдам ему! Ты МОЯ ЛЮБОВЬ! СЛЫШИШЬ?! МОЯ, НАВСЕГДА! Ты — самое дорогое, что у меня есть! И я никому не позволю отнять тебя! Никогда! Бей! — КИ-Я, СУКА! — завопила Вероника, подпрыгнула и со свистом вошла ногой в лицо Тарасову. Её тело, натренированное годами гимнастики и танцев, двигалось с той идеальной точностью, которая бывает только у людей, посвятивших свою жизнь движению. Удар пришёлся точно в челюсть, и голова Тарасова мотнулась назад. Он покачнулся, но не упал, а влетел прямо в кулак Пузыря. Егор, как бейсболист, принимающий сложную подачу, послал Тарасова в середину зала, и Игорь, выскочив из-за столика, подставил под спину врага пустой столик в качестве опоры. Столик встал вертикально, и в таком положении Тарасов выглядел как Витрувианский человек — главная улика-шифр из «Кода да Винчи». Только вместо идеальных пропорций Леонардо были одутловатое лицо, распухшая челюсть и глаза, полные ужаса. — Страйк, бля, — объявил Игорь, когда Тарасов упёрся в столик, как Христос в распятие. — Три страйка — аут. Ну чё, ублюдок, будешь отвечать перед паханом в моём лице, на. Какого хрена ты посмел организовать травлю МОЕЙ ЛЮБИМОЙ ДЕВОЧКИ?! Какого хрена ты превратил Ипинбасский государственный университет в полигон для травли?! Отвечай быстро, или я прикажу Ларисе Бариновой наступить тебе шпилькой на яйца! Лар, спустись к нам. Алис, ты тоже. Андрюх, подойди. Пушку достань и держи его на мушке. Я сегодня Понтий Пилат. И у нас тут будет три буквы, посередине У. Вращаем барабан, назовём слово сразу?  — Это слово «Суд», Игорюш, — с готовностью ответила Алиса, подойдя к друзьям и поверженному противнику. — Этот урод заслуживает только суда. И мы ему этот суд устроим. Прямо сейчас. Прямо здесь. Как в старом фильме, где правосудие вершат не в зале, а на улице, и судьями становятся не назначенные чиновники, а те, кто пострадал. Те, кто прошёл через ад и выжил. Те, кто знает цену справедливости. Мы — эти судьи. И наш приговор будет окончательным. — И перед нами победитель! — объявил Игорь. — Ну что, господа присяжные заседатели... Се — человек! Се — ваш избитый царь! Он сказал это в манере Понтия Пилата из фильма «Иисус Христос — Суперзвезда» 1973 года, обводя Тарасова рукой. И в этом жесте, в этой интонации, в этом моменте было что-то древнее, почти ритуальное. Как будто они действительно вершили суд — не по законам, написанным в книгах, а по законам справедливости, которые написаны в сердцах. И Тарасов, распятый на этом столике, был символом всего, что они ненавидели. Всего, с чем они боролись. Всего, что они победили. — У нас нет царя, кроме Кесаря! — вспомнив Библию, подхватила игру Наташа. Её голос, ещё несколько минут назад дрожавший от ярости, теперь звучал твёрдо, как у прокурора, зачитывающего приговор. — Распни его! — Ларис, ремень, — Игорь протянул руку и принял у Бариновой ремень, который она носила с собой. Это был ремень из её джинсов, которые она надевала для одного из образов, использованных против Бобровской. Старый, потёртый, но крепкий. Как сама Лариса. Как все они. Игорь вручил ремень Пузырю, и тот начал наносить ему удары под счёт в сопровождении риффа из арии Иуды из рок-оперы. Мрачная, торжественная музыка, которую Череп начал наигрывать на «Тонике», заполнила зал. И в этом ритме, в этих ударах, в этой музыке было что-то очищающее. Как будто с каждым ударом они выбивали из этого человека всю ту грязь, которую он годами выливал на других. Как будто они возвращали ему его собственное зло — умноженное, усиленное, неотвратимое. — Раз! — начал считать Игорь ровным голосом, как метроном, как часы, отсчитывающие последние секунды свободы. — Два! Три! Четыре! Как только Егор нанёс тридцать девятый удар, Игорь поднял руку. Тишина, наступившая в зале, была такой глубокой, что можно было услышать, как за окном проехала машина, как в подсобке капнула вода из крана, как где-то вдалеке залаяла собака. Игорь заглянул в лицо поверженному Тарасову — окровавленное, распухшее, жалкое, — и нараспев спросил: — Откуда ты, Христос, и что ты хочешь? Поведай. Тебе следует быть осторожным, ведь скоро грядёт час твоей смерти. Тарасов молчал. Его глаза, заплывшие от ударов, смотрели куда-то в потолок, и в них не было ничего — ни раскаяния, ни страха, ни мольбы. Только пустота. Та самая пустота, которую он годами носил в себе. Та самая пустота, которую он пытался заполнить чужой болью. Но чужая боль не заполняет пустоту. Она только расширяет её. — Ну и что мы молчим? Жизнь-то твоя в моих руках, — с издевательской интонацией продолжил Игорь. — Как можно молчать в таком-то положении, когда ты столько грязи принёс в ИГУ? Я вот не верю, что ты осознаёшь всю мерзость этой ситуации. Ну, выродок? Скажи что-нибудь. Скажи, что ты понял. Скажи, что ты раскаиваешься. Скажи что-нибудь, что даст мне повод не приказать добить тебя прямо здесь. Скажи. Я жду. Тарасов молчал. И в этом молчании было больше правды, чем в любых словах. Потому что ему нечего было сказать. Потому что всё, что он мог сказать, уже было сказано — Вероникой, Наташей, всеми, кого он обидел. И его молчание было приговором. Окончательным. Без права обжалования. Затрещал радиотаракан Игоря, и сквозь помехи раздался голос Руставели: — Игорь Сэргей-кэзбэн, щито там? Ви его взяли? Заходым? — Берите, пока тёпленький, Амиран Вахтанг-кэзбэн, — ответил Игорь. — Мы ему уже тут устроили суд Понтия Пилата. С бичеванием, с распятием. Он весь ваш. Список статей вы знаете без нас, плюс 253-я — педофилия. Итого двенадцать пожизненных, а это четыреста восемьдесят лет заключения. И это не только за мою Вероничку, это за всех студенток и студентов, за травлю которых это уёбище заплатило. За каждую слезу. За каждую бессонную ночь. За каждый страх. За каждую мечту, которую он растоптал. За всё. — Игорь Сергеевич, а у него там реально вещества были? — вдруг спросила Маша Дудкина за вторым столиком. Она сидела, сжимая в руках кружку с остывшим чаем, и её глаза, увеличенные стёклами очков, были полны того особого любопытства, которое бывает только у людей, посвятивших себя поиску истины. — Потому что, если были, это меняет дело. Если он не просто платил за травлю, но ещё и распространял наркотики или сам употреблял — это совсем другой уровень. Это не просто моральное разложение, это уголовщина в чистом виде. И если мы сможем это доказать, ему вообще не светит. Никогда. Я читала в сводках, что в день ареста Бобровской у неё нашли какие-то пакетики. Может, это его? Может, он через неё распространял? Или она через него? Или они вместе? Если мы сможем доказать эту связь, то дело будет полностью раскрыто. И справедливость восторжествует окончательно. Не частично, не наполовину, а полностью. Со всей цепочкой — от исполнителей до заказчиков. Так, как должно быть. Так, как мы хотим. Игорь повернулся к Маше, и на его лице появилось то самое выражение, которое бывало у него, когда кто-то из его команды озвучивал мысль, которую он сам ещё не до конца додумал. Выражение человека, который только что получил недостающий кусок головоломки. Выражение гордости. Выражение благодарности. Выражение того особого тепла, которое он испытывал ко всем, кто был частью его семьи. — Мария, тебе ещё одно «отлично» поставить, что ли? — с усмешкой спросил он. — Афанасий Александрович может. Он тебе и по введению в дисциплину поставит. Ты умница, Маш. Настоящая юристка, хоть и всего лишь студентка второго курса. Ты видишь связи там, где другие видят только разрозненные факты. Ты задаёшь вопросы, которые никто не догадался задать. И ты не боишься. Ты — прирождённый следователь. Или прокурор. Или судья. Кем бы ты ни стала, я знаю, что ты будешь великой. Потому что в тебе есть то, чего нет в большинстве людей. В тебе есть страсть к справедливости. И я горжусь тобой. Слышишь? Горжусь. Снимаю шляпу перед тобой за твой ум и твою яркость. Дудкина встала и подошла к Игорю. Её сердце колотилось где-то в горле, а ладони вспотели. Она только что услышала слова, которых не ожидала услышать никогда в жизни. Она — та, кого Бобровская называла «посредственностью». Она — та, на кого однокурсники смотрели как на заучку. Она — та, кто всегда сидела на первой парте и боялась поднять руку. И вот сейчас, перед ней стоял Игорь Радаев — человек, которого она боготворила с восьмого класса, человек, чьи обзоры она пересматривала десятки раз, человек, который прошёл через войну и не сломался, — и говорил ей, что она умница. Что она яркая. Что она будет великой. И от этих слов у неё кружилась голова. И хотелось плакать. И смеяться. И обнять его. И она шагнула вперёд. — Игорь Сергеевич, спасибо... А можно... можно я вас поцелую? — спросила она, и её голос дрожал. — Вы... вы не представляете, что вы для меня значите. Я смотрю ваши обзоры с восьмого класса. Я помню ваш обзор на первую Dark Souls — вы тогда сказали: «Если игра тебя ломает, не дай ей это сделать. Встань и пробуй снова. И снова. И снова. Пока не получится». И я запомнила это на всю жизнь. Я поступила на юрфак только потому, что вы на одном из своих стримов сказали: «Справедливость — это не абстракция. Это то, что мы делаем каждый день». И я хотела делать справедливость. И теперь, когда я вижу вас — не на экране, а здесь, живого, настоящего, — я понимаю, что вы не просто говорите эти слова. Вы живёте ими. И я хочу быть как вы. Хочу быть такой же смелой. Такой же сильной. Такой же... настоящей. Можно? Игорь посмотрел на неё — на эту девушку, которая ещё несколько недель назад была просто одной из тысяч студенток ИГУ, а теперь стояла перед ним, дрожащая и решительная, — и улыбнулся. Той самой улыбкой, от которой у всех, кто его знал, становилось тепло на душе. Той самой улыбкой, которая говорила: «Ты — своя. Ты — дома. Ты — в безопасности». — Конечно, Машенька. Иди сюда, маленькая. Маша шагнула вперёд и поцеловала Игоря в щёку — легко, почти невесомо, как целуют того, кого боятся спугнуть. А потом отступила на шаг, поправила очки и сказала: — Спасибо. За всё. За то, что вы есть. За то, что вы здесь. За то, что вы не боитесь. И за то, что вы дали нам всем надежду. Надежду на то, что справедливость существует. Что она возможна. Что она — вот здесь, среди нас. Спасибо вам. Игорь, не перестающий обнимать Машу, хотел было ответить, но в этот момент дверь открылась, и вошли Руставели и Боков в сопровождении Юры Буханкина и двух оперативников. Они были в своей обычной рабочей форме, но сегодня в их глазах был тот особый блеск, который бывает, когда задерживают особенно опасного преступника. Руставели оглядел Тарасова, всё ещё прижатого к столу, окровавленного, избитого, жалкого, — и покачал головой. — Вах, слющай, Игорь Сэргей-кэзбэн, — сказал он. — Ви ему тут устроили настоящий суд. Прямо как в старом фильме. С бичеванием, с приговором, с распятием. Ну, что ж... Валерий Кимович Тарасов, вы арестованы. За организацию травли, за педофилию, за алкоголизм в общественном месте, за попытку похищения человека с целью сексуального рабства, за соучастие в преступлениях Бобровской и Морозовой, за хранение и, возможно, распространение запрещённых веществ — это ещё предстоит доказать, но мы докажем, — а также за всё то дерьмо, которое вы вылили на этот университет за последние годы. Итого — двенадцать пожизненных. Четыреста восемьдесят лет. Вам хватит? Или добавить? Тарасов ничего не ответил. Он только опустил голову, и его плечи затряслись — то ли от боли, то ли от осознания того, что его жизнь кончена. Что больше никогда он не войдёт в этот университет как хозяин. Что больше никогда он не будет платить за чужую боль. Что его время вышло. Что он — никто. Просто разбитое, окровавленное тело, которое сейчас посадят в машину и увезут туда, где ему самое место. В тюрьму. Навсегда. — Забирайте его на хуй, — сказал Игорь. — И передайте там, в отделе, что, если понадобятся свидетели — мы здесь. Все мы. Каждый, кто сидит в этом зале. И каждый, кого он обидел. А таких — сотни. Может быть, тысячи. И мы все готовы дать показания. Чтобы он ответил за всё. По полной. За Вероничку. За Наташеньку. За Веру. За каждую студентку, которая плакала по ночам. За каждого студента, которого он запугал. За всё. Боков защёлкнул наручники на запястьях Тарасова, и звук захлопнувшегося замка разнёсся по залу, как точка в конце долгой, мучительной истории. Как финальный аккорд. Как слово «конец». — Ну что, команда, — сказал Игорь, поднимая кружку. — Третья голова гидры срублена. Бобровская, Морозова, Тарасов. Все трое — в тюрьме или едут туда. Осталась Бычкова и, возможно, ещё кто-то, кого мы пока не знаем. Но мы узнаем. И мы добьёмся справедливости. Потому что это — наша работа. Наша миссия. И мы её выполним. Как всегда. За победу! — За победу! — ответили все хором, и звон кружек разнёсся по залу, как обещание, как заклинание, как музыка, которую они слышали в своих сердцах. И Вероника, обнимая Игоря, чувствовала, как её сердце наконец-то успокаивается. Как тяжесть, которую она носила три года, наконец-то спадает. Как жизнь, которая была полна страха, наконец-то становится полна надежды. И она знала: что бы ни случилось дальше, она справится. Потому что она не одна. Потому что у неё есть Игорь. Потому что она — его любимая подруга. И это — самое главное. Самое важное. Самое настоящее. И Наташа, стоявшая рядом и всё ещё ощущавшая в груди эхо своего собственного крика, улыбалась — потому что она наконец-то позволила себе быть собой, и мир не рухнул. Наоборот, он стал ярче. Он стал правильнее. Он стал настоящим. И это было только начало. Начало новой жизни. Жизни без страха. Жизни без лжи. Жизни, в которой они все были вместе.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!