Та, что сидела на трибунах
14 мая 2026, 18:15«Иногда судьба говорит с нами шёпотом.
Иногда — шумом дождя по пустым трибунам». — Оскар Уайльд.
Дождь шёл третью неделю подряд, и конца этому не предвиделось. Гарри не помнил такого октября за все шесть лет, проведённых в Хогвартсе. Обыкновенно в это время над замком висело низкое, но сухое небо — серое, подёрнутое рябью осеннего ветра, пахнущее прелыми листьями, сырой корой и дымом из каминов, который ветер приносил из труб Хогсмида. Сейчас же мир за стенами замка превратился в сплошную водяную завесу, и небо над башнями сочилось влагой, как старая, забытая на чердаке губка, которую кто-то неосторожно сжал и теперь не мог остановить. Тропинки, ведущие к квиддичному стадиону, превратились в русла грязевых рек, и каждый шаг по ним сопровождался влажным чавканьем, от которого морщились даже привыкшие к сырости первокурсники. Тыквы на огороде Хагрида гнили прямо на грядках, проваливаясь в размокшую землю мягкими оранжевыми боками, и хозяин, проходя мимо них, только сокрушённо качал головой, бормоча что-то о том, что такой погоды не было с тех пор, как он сам учился в Хогвартсе. Даже призраки, существа по определению лишённые телесных ощущений, жаловались на сырость — Почти Безголовый Ник третьего дня меланхолично парил под потолком Большого зала, задумчиво ощупывая свой кружевной воротник и сообщая каждому, кто готов был слушать, что сырость категорически вредна для эктоплазмы, от неё тускнеет прозрачность и появляется неприятный зеленоватый оттенок, который совершенно не идёт его цвету лица. Квиддичное поле напоминало болото — из тех, что описываются в маггловских приключенческих романах, которые Гермиона безуспешно пыталась подсунуть Рону прошлым летом. Трава, ещё месяц назад упругая и яркая, теперь проваливалась под ногами, оставляя глубокие следы, которые почти мгновенно заполнялись мутной, ржавого оттенка водой, пахнущей железом и перегноем. Кольца ворот потемнели от влаги, обросли склизким зеленоватым налётом, и даже на расстоянии было заметно, как капли медленно, нехотя ползут по металлическим ободьям, собираясь в крупные дрожащие шарики на нижней точке, прежде чем сорваться вниз. Флаги факультетов, обычно гордо и звонко реющие над трибунами, обвисли мокрыми бесформенными тряпками, и цвета их — алый Гриффиндора, зелёный Слизерина, синий Когтеврана и жёлтый Пуффендуя — слились в одну унылую, грязноватую палитру, в которой невозможно было различить ни границ, ни оттенков. Ветер, дувший с гор, приносил запах мокрой шерсти, озона и почему-то — едва уловимо — морской соли, хотя до ближайшего моря было много миль. Тренировки в такую погоду превратились в пытку, и Гарри знал это лучше, чем кто-либо другой. Мётлы вязли в воздухе, словно само небо стало гуще, плотнее, тяжелее от впитавшейся в него воды, — холодный, пропитанный влагой ветер сбивал с курса, заставлял древки вибрировать мелкой, противной дрожью и уходить в сторону в самый неподходящий момент. Снитч, обычно юркий и насмешливо-быстрый, теперь двигался рывками, будто каждое его крылышко набрало лишний вес, и его золотой блеск тонул в серой пелене, исчезая из виду на целые минуты. Мячи скользили, будто смазанные мылом, — квоффл вырывался из пальцев, оставляя на коже ощущение холодной слизи, а бладжеры летали по таким непредсказуемым траекториям, что загонщики то и дело промахивались, и их биты со свистом рассекали пустоту, в то время как чёрный мяч уже уходил в другую сторону. Джимми Пикс, щуплый третьекурсник с вечно испуганными глазами навыкате и мантией, доставшейся от старшего брата (она была на два размера больше и в сырую погоду обвисала вокруг его худого тела мокрым бесформенным коконом), чихнул уже, кажется, в пятый раз за тренировку, и каждый его чих эхом отдавался в пустых трибунах, многократно усиленный мокрым деревом и камнем. Ричи Кут, второй загонщик, коренастый и обычно жизнерадостный, теперь хмурился и то и дело встряхивал биту, с которой вода стекала тонкой непрерывной струйкой. Гарри гнал команду вперёд, потому что не умел иначе. Первый матч сезона — против Слизерина — был назначен на первое ноября, и времени почти не оставалось, всего две недели, две жалкие недели, чтобы превратить размокшую, раскисшую, чихающую команду в боевой отряд, способный противостоять отлаженной машине, которую Монтегю, капитан Слизерина, муштровал с начала сентября в любую погоду. Гарри выкрикивал команды, уже не слыша собственного голоса за шумом ливня, барабанившего по деревянным скамьям, по каменным ступеням, по металлическим кольцам ворот. Мантия на нём промокла до последней нитки — тяжёлая алая шерсть набрала, казалось, фунтов десять ледяной воды и била по щиколоткам при каждом резком манёвре, а воротник, который он имел неосторожность застегнуть в начале тренировки, теперь сдавливал горло влажным, холодным объятием. Волосы облепили лоб спутанными прядями, с кончиков которых непрерывно капало, а очки запотели окончательно, превратившись в два мутных матовых диска, сквозь которые мир виделся размытым, искажённым, будто отражённым в кривом зеркале. Шрам на лбу ныл — не сильно, но настойчиво, как всегда в сырую погоду, и эта тупая, ноющая боль добавляла к общей усталости ещё один, почти незаметный, но постоянный слой. — Джинни, левее! — проорал он, вкладывая в голос остатки сил. — Ты уходишь вправо, а Пьюси всегда бьёт влево, всегда, на каждом матче, сколько я его помню! Левее, я сказал! Джинни что-то крикнула в ответ — кажется, нецензурное, — и её ярко-рыжий хвост, намокший до цвета старой меди, хлестнул по воздуху, когда она развернула метлу, закладывая вираж, слишком резкий для такой погоды. Ветер унёс её слова, швырнул в лицо Гарри пригоршню ледяных капель, и он зажмурился, чувствуя, как вода затекает за воротник, стекает по шее, по позвоночнику — холодная, отрезвляющая, почти болезненная. «Метеор» под ним дрожал, древко вибрировало, как натянутая до предела струна, и Гарри машинально, даже не задумываясь, погладил большим пальцем отполированное дерево, успокаивая метлу, как успокаивают нервную лошадь. Когда он открыл глаза, то увидел Рона, зависшего у ворот с видом человека, которому только что сообщили о конце света и который уже успел с этим смириться. Рыжие волосы прилипли к черепу, сделав его голову похожей на мокрый шар для боулинга, а с кончика длинного носа непрерывно капало, и Рон то и дело шмыгал им, издавая звук, который Джинни позже охарактеризовала бы как «нечеловеческий». Шлем он давно снял — толку от него не было, вода всё равно затекала за ворот, а кожаный подшлемник намок и противно тёр подбородок. Крупные капли барабанили по его лицу, по веснушчатым щекам, по подбородку, стекали за шиворот, и он, не выдержав, тряхнул головой, разбрызгивая воду во все стороны, — совершенно по-собачьи, без малейшего проблеска человеческого достоинства. — Рон, у тебя левый угол пустой! — крикнул Гарри, указывая на просвет между штангой и тем местом, где по всем законам тактики должен был находиться вратарь. — Проснись! Рон взмахнул руками, едва не выронив метлу, и жест этот был полон такого глубокого, вселенского отчаяния, что Гарри, несмотря на раздражение, почти посочувствовал ему. — Я не могу! — донёсся его вопль сквозь шум ливня, искажённый ветром до неузнаваемости. — Я вообще ничего не вижу, Гарри! Я даже свои руки не вижу, честное слово! Может, ну его? Может, перенесём? Или, знаешь, просто сдадимся и пойдём пить чай? — Не ну его! — рявкнул Гарри, чувствуя, как холодная вода стекает по спине, и понимая, что ещё немного — и он сам начнёт соглашаться с Роном. — Ещё три захода! Джимми, на вираже не заносит, держи древко крепче, не давай ему уходить! Джимми Пикс кивнул, и с кончика его покрасневшего носа сорвалась капля, тут же унесённая ветром. Мантия на нём обвисла мокрым мешком, из которого торчали только тонкие руки в слишком длинных перчатках и кончик метлы — старой, видавшей виды «Кометы», которая в сырую погоду норовила завалиться на левый бок. Гарри вытер мокрое лицо рукавом. Жест был совершенно бессмысленный, потому что через секунду дождь снова залил глаза, но он повторял его снова и снова — по привычке, по инерции, потому что не умел сдаваться перед стихией, не умел признавать, что погода, всего лишь погода, может оказаться сильнее его. Он проморгался, стянул очки, безуспешно попытался протереть их мокрым рукавом (ставшим от этого только более мокрым), водрузил обратно на нос — и в этот момент, в коротком просвете между двумя порывами ветра, заметил. Кто-то сидел на трибунах. На верхнем ярусе, у самого края, почти скрытая косой завесой ливня, темнела маленькая, неподвижная фигурка. Гарри прищурился, напрягая зрение, — очки снова запотели, и мир вокруг превратился в акварельный этюд, в котором все линии расплылись и потеряли чёткость. Человек на трибуне сидел совершенно неподвижно: не ёжился, не прятался под навес (а ведь навес над судейской ложей был совсем рядом, всего в нескольких футах, — протяни руку и укроешься), не раскрывал зонтик, не кутался в мантию. Просто сидел и смотрел на поле — на тренировку, на команду, на него. Гарри нахмурился. Тренировки были закрытыми — он сам настоял на этом в начале года, когда Малфой начал слишком уж нагло крутиться вокруг стадиона, делая вид, что «просто прогуливается». Первокурсники иногда нарушали запрет из любопытства, но быстро убегали, заслышав окрик. Этот человек не убегал. Этот человек сидел так, будто имел полное право здесь находиться, — и в то же время так, будто его здесь не было вовсе. Не первокурсник — слишком спокойная, слишком уверенная поза. И не из своих — абсолютно всех гриффиндорцев Гарри знал в лицо, знал по именам, знал, кто на что способен на поле и вне его. — Перерыв! — крикнул он, не оборачиваясь, и голос его прозвучал хрипло, сорвано. — Пять минут! В раздевалку, греться, сушиться, пить чай! Живо! Команда с облегчением, похожим на коллективный выдох, рухнула к земле. Мётлы, дрожавшие от напряжения, едва не цепляли древками раскисшую траву. Рон спрыгнул первым и тут же провалился по щиколотку в грязь, сопроводив это коротким, но очень эмоциональным ругательством, которое обычно не произносил в присутствии младших. Джинни, спешившись, стянула перчатки и вылила из них воду — две тонкие струйки упали на землю и тут же были поглощены раскисшей почвой, будто их и не было. Джимми Пикс чихнул три раза подряд — мелко, сухо, жалобно, — и был немедленно отправлен Джинни в раздевалку сушиться, получив вдогонку что-то среднее между заботливым подзатыльником и дружеским похлопыванием. Ричи Кут хлопнул его по плечу ладонью, и с мантии третьекурсника сорвался веер брызг, разлетевшихся в разные стороны, как крошечный фейерверк. Гарри же, вместо того чтобы лететь к раздевалкам, взмыл вверх. Ветер на высоте трибун был сильнее — здесь, над землёй, над защищённым от сквозняков полем, он гулял свободно и зло, без помех, рвал мантию, забирался под воротник ледяными пальцами, швырял в лицо косые струи, и «Метеор» под Гарри дрожал, как натянутая тетива, протестуя против каждого нового порыва. Но Гарри упрямо держал курс к верхнему ярусу, потому что что-то тянуло его туда — не любопытство, нет, не простое любопытство, а какое-то смутное, ещё не оформившееся чувство, похожее на предчувствие снитча, когда золотой отблеск ещё не виден, но ты уже знаешь, в какой стороне он появится. Он чувствовал это затылком, лопатками, кончиками пальцев, сжимающих древко. Подлетев ближе, он узнал её. Слизеринка. Младшекурсница. Одна из тех, кого видишь мельком — в Большом зале, в коридорах, в библиотеке, — но не запоминаешь, потому что она всегда в стороне, всегда молчит, всегда чуть позади своей сестры, Дафны Гринграсс, высокой, надменной блондинки, которая ходит в свите Паркинсон и Забини. Эту младшую сестру Гарри видел и раньше — скользящим, боковым зрением, как видят фоновые фигуры на картине, не фокусируясь, не вглядываясь. Теперь же, вблизи, в нескольких футах, под проливным дождём, она была гораздо реальнее, гораздо объёмнее, гораздо... сложнее, чем он предполагал. Она была маленькой — гораздо меньше и тоньше своей сестры, — и худоба её казалась не подростковой угловатостью, а чем-то иным: следствием долгой болезни, долгого угасания, долгой войны, которую тело вело само с собой и медленно проигрывало. Она сидела на мокрой деревянной скамье с очень прямой спиной — не вызывающе прямой, не надменно, а так, как сидят люди, которым физически тяжело сутулиться, потому что лёгкие не раскрываются до конца, и прямая спина — единственный способ впустить в себя достаточно воздуха. Её светлые волосы намокли и потемнели от влаги — это был странный, необычный оттенок блонда, который Гарри сперва принял за простую мокрую бледность. Но, приглядевшись, он понял, что основной тон её волос действительно был очень светлым, почти бесцветным, как выцветшая на солнце ткань или как старая слоновая кость, которую много лет пролежала в земле. Однако среди этой бледной, почти белой массы выделялись несколько прядей совсем другого цвета — тёмные, глубокие, цвета мокрого пепла или горького шоколада, они проходили через всю копну неровными, естественными полосами, будто кто-то провёл по её голове кистью, окунув её в тёмную краску. Эти пряди — две у левого виска, одна за правым ухом, ещё несколько разбросанных там и тут — создавали странный, тревожный контраст с общей бледностью её облика, и Гарри невольно подумал, что это похоже на морозные узоры на стекле или на молнии, застывшие в белом небе. Она была закутана в длинный тёмно-зелёный шерстяной плащ, который явно промок насквозь — ткань облепила худые плечи, проступали острые лопатки, проступали ключицы, проступала каждая косточка, словно плащ был наброшен не на человека, а на птицу, слишком долго просидевшую под дождём. По подолу стекала тонкая, непрерывная струйка воды, собираясь в лужицу у её ног, обутых в кожаные туфли на низком каблуке, — лужица уже была внушительной, значит, она сидела здесь давно. Очень давно. На коленях лежала книга — толстый фолиант в потрёпанном, явно библиотечном переплёте с выцветшим золотым тиснением на корешке, — но она не читала её. Страницы, оставленные открытыми, набухали от влаги, и края их уже пошли волнами, а она, казалось, даже не замечала этого. Но глаза — то, что Гарри смог разглядеть сквозь запотевшие стёкла и пелену дождя, — поразили его больше всего. Они были светлыми, очень светлыми, какого-то неопределённого оттенка, который в сером свете октябрьского дня казался то ли серым, то ли голубоватым, то ли зеленоватым, как вода в Чёрном озере в пасмурную погоду. Но дело было не в цвете — дело было в выражении. Она смотрела на поле, на игроков, на мётлы, рассекающие мокрое небо, с каким-то странным, почти хищным голодом, который совершенно не вязался с её бледным, измождённым лицом и хрупкой фигурой. Так смотрят на воду люди, умирающие от жажды. Так смотрят на еду те, кто давно не ел. Так смотрят на небо те, кто не может летать. Она перевела взгляд на Гарри — медленно, очень медленно, без тени испуга или удивления. Будто заранее знала, что он подлетит. Будто ждала этого с самого начала. Будто она просидела здесь, под дождём, три недели именно для того, чтобы он наконец её заметил. — Эй! — крикнул он, перекрывая шум ветра, и голос его прозвучал более резко, чем ему хотелось. — Тренировка закрытая! Что ты здесь делаешь? Она посмотрела на него снизу вверх, не меняя позы, не отводя взгляда. Капли дождя барабанили по её лицу — по высокому лбу, по впалым щекам, по тонкому подбородку, — скатывались по вискам, путались в светлых и тёмных прядях, исчезали за воротником плаща, который она не потрудилась застегнуть до конца. Губы у неё были синеватыми — не бледно-розовыми, как у человека, который просто замёрз, а именно синеватыми, с лёгким фиолетовым отливом, какой бывает у людей с хронической нехваткой кислорода в крови. Тени под глазами залегли глубокие, тёмные, почти лиловые — такие не появляются от одной бессонной ночи, такие копятся месяцами, годами, всей жизнью. Ей на вид было лет четырнадцать-пятнадцать, но взгляд казался старше — усталый, спокойный, оценивающий. Так смотрят люди, которые уже знают что-то о жизни и смерти, что-то, чего их сверстники ещё не понимают. — Я знаю, — ответила она, и странным образом её негромкий голос не потерялся в шуме ливня, не был унесён ветром, не потонул в стуке капель по дереву и камню. Он прозвучал ровно и отчётливо, будто она сидела не под проливным дождём на продуваемой ветром трибуне, а в библиотеке, в тишине, среди нагретых солнцем книжных полок. — Я не мешаю. Гарри моргнул. Этого он не ожидал — не ожидал такого спокойствия, такой уверенности, такой... обыденности. Она говорила с ним так, будто они уже сто раз обсуждали этот вопрос и ей откровенно наскучило повторять. Никакого смущения, никакого страха, никакого заискивания. И никакой враждебности — что было, пожалуй, самым удивительным. Слизеринцы обычно либо презирали его, либо боялись, либо делали вид, что им всё равно, но за этим «всё равно» всегда скрывалось что-то ещё — напряжение, расчёт, ожидание. В ней этого не было. Ей действительно было всё равно — или, по крайней мере, она научилась выглядеть так, будто ей всё равно, а это, подумал Гарри, требует немалого мастерства. — Ты промокнешь, — сказал он и тут же почувствовал, как глупо это прозвучало. Капитан квиддичной команды, Мальчик-Который-Выжил, человек, сражавшийся с Волдемортом четыре раза и оставшийся в живых, висит на метле под дождём и отчитывает какую-то девчонку с младшего курса, которая сидит на трибунах. Абсурд. Полный, совершенный, беспросветный абсурд. Рон, услышь он это, уже катался бы по земле от смеха. — Я уже промокла. — Ты заболеешь. Вот тут её губы дрогнули. Это не было улыбкой — во всяком случае, не улыбкой в обычном понимании, не тем вежливым изгибом губ, которым обмениваются малознакомые люди в коридорах. Это была тень улыбки, кривоватая, горькая, совершенно не детская, — так улыбаются люди, которые знают что-то, чего не знаешь ты, и это что-то — не радостное. Краешек губ приподнялся, обозначив тень иронии, но глаза остались серьёзными, усталыми, взрослыми. — Я всегда болею, Поттер, — сказала она, и в голосе скользнуло что-то похожее на усмешку, но усмешку без яда, без вызова, без желания уязвить. — Дождь ничего не изменит. Гарри замер. Ветер толкнул его метлу в сторону, и ему пришлось выровнять её почти автоматическим движением, не глядя, на одних рефлексах — все мысли были заняты другим. Эта фраза, простая, ровная, произнесённая почти без интонации, ударила его сильнее, чем любой бладжер. Я всегда болею. Не «я болею сейчас», не «я простудилась», не «у меня слабое здоровье» — а «всегда». Это слово, короткое и страшное, повисло в воздухе между ними, как приговор, и Гарри вдруг понял, что не знает, что на него ответить. Он привык к опасностям, с которыми можно сражаться, — к проклятиям, которые можно отразить, к врагам, которых можно победить, к загадкам, которые можно разгадать. Но перед этим словом, «всегда», он был бессилен, как и она, как и любой другой. Где-то далеко, над Чёрным озером, прокатился глухой раскат грома — низкий, утробный, тягучий, будто само небо медленно переворачивалось с боку на бок. Ветер на мгновение стих, а потом ударил с новой силой, швырнув в лицо Гарри пригоршню ледяных капель, и он снова зажмурился, ругаясь сквозь зубы. Когда он открыл глаза, она уже не смотрела на него — её взгляд снова был прикован к полю, где Джинни, забыв про перерыв, про дождь, про всё на свете, отрабатывала манёвр в одиночку. Её метла взмывала в серое небо, оставляя за собой водяной шлейф, и закладывала крутой вираж у южной башни — та самая «ленивая петля», которую она оттачивала с начала года и которая всё ещё не получалась у неё идеально. — Твой левый загонщик, — произнесла Астория, не глядя на Гарри, — слишком рано уходит на виражи. Гарри нахмурился. Ветер выл в щелях между досками трибуны, где-то хлопала незакреплённая ставня, дождь барабанил по пустым скамьям, и слова её прозвучали среди этого шума удивительно спокойно и деловито — так, будто она сообщала прогноз погоды или зачитывала параграф из учебника. Но в них, в этих словах, было что-то ещё — что-то острое, цепкое, внимательное. Она не просто сидела здесь, мокрая и замёрзшая, из какого-то непонятного упрямства. Она наблюдала. Анализировала. Изучала. — Что, прости? — переспросил он, не уверенный, что расслышал правильно. — Джимми Пикс, — она по-прежнему не смотрела на него; её глаза следили за манёвром Джинни с тем самым голодным, почти хищным выражением, которое Гарри заметил раньше. — Он левша, поэтому его сносит при резком повороте. Вы этого не учитываете. Если сместить его исходную позицию на два градуса к южной башне — всего на два градуса, Поттер, не больше, — он будет перекрывать слепую зону вратаря. Вон ту, видите? — она чуть приподняла руку, высвободив её из складок плаща, и указала тонким, бледным пальцем в сторону ворот. Палец был длинный, изящный, с голубоватым ногтем и тяжёлым серебряным кольцом на безымянном — герб Гринграссов: скрещённые ветви какого-то растения, то ли вереска, то ли лаванды, с крошечной змеёй, обвивающей стебли. — Между левой штангой и кольцом. Видите? Там около полуфута просвета. Пьюси всегда бьёт туда. На каждом матче, на каждой тренировке, в дождь и в солнце. У Слизерина все загонщики правши — Монтегю, Пьюси, Уоррингтон, даже запасные, — и все они бьют влево. Это системная слабость, которую можно использовать. Но вы её не используете. Гарри уставился на неё. Он перевёл взгляд на поле — на Джимми, который как раз заходил на вираж, слишком крутой для такой погоды (и да, его действительно слегка сносило вправо, оставляя тот самый просвет слева, просвет, который Рон, при всём желании, не успевал прикрыть), — потом снова на неё. Она сидела всё так же неподвижно, опустив руку обратно на книгу, и капли дождя продолжали свой путь по её лицу — по лбу, по вискам, по впалым щекам, по острому подбородку, — а она, казалось, даже не замечала их. Её глаза — светлые, цепкие, не по годам серьёзные — теперь смотрели на него, ожидая ответа, и в них читалось спокойное, уверенное знание. Она знала, что права. Знала — и ждала, когда он это признает. — Ты... — начал Гарри и осёкся. Мысли ворочались медленно, как жернова старой мельницы, перемалывая услышанное. Слизеринка. Младшекурсница. Девочка, которую он сто раз видел и ни разу не замечал. Она только что разобрала тактику его команды — его команды, которую он тренировал три месяца! — за две минуты, не вставая с места, не держа в руках метлы, даже не будучи игроком. — Ты разбираешься в квиддиче? — Я не летаю. Она сказала это так же ровно, как и всё остальное, — без жалобы, без надрыва, без скрытой просьбы о жалости, — но в голосе её мелькнула тень. Короткая, едва уловимая, как рябь на воде от упавшего камня. Гарри вдруг понял: это не просто констатация факта. Это признание. И оно далось ей нелегко, как бы старательно она ни скрывала это за ровным тоном и спокойным взглядом. — Мне нельзя, — добавила она, и голос её стал чуть тише, чуть глуше. Одна из тёмных прядей, намокнув, прилипла к виску, и она машинально, даже не глядя, заправила её за ухо — движение, которое, наверное, повторяла сотни раз. — Врачи запретили. Мадам Помфри подтвердила. Профессор МакГонагалл подписала разрешение на освобождение от полётов. Даже метлу в руки брать нельзя — слишком большая нагрузка. На сердце. На лёгкие. На всё сразу. — Но ты смотришь, — сказал Гарри, и это был не вопрос. Он уже понял. — Смотрю, — подтвердила она, и в голосе её прозвучала странная смесь гордости и горечи, как у человека, который достиг совершенства в том, что никогда не сможет применить на практике. — Схемы, манёвры, комбинации. Розы ветров. Слепые зоны. Привычки игроков — у каждого, заметьте, есть привычки, Поттер, даже у вас, хотя вы очень стараетесь их не показывать. Когда сидишь на трибуне достаточно долго — на всех трибунах, на всех матчах, на всех тренировках, с первого курса, в дождь и в снег, — начинаешь видеть рисунок. Игру целиком. То, чего не видят игроки, потому что они внутри неё, в гуще, в потоке. А когда ты снаружи — ты видишь всё. Ну, или почти всё. Гарри слушал, забыв про дождь, про ветер, про Рона, который, судя по отдалённым воплям, уже начал беспокоиться и выкрикивать его имя — голос брата доносился снизу, искажённый расстоянием и шумом ливня, но такой знакомый и родной, что Гарри почти машинально отметил его краем сознания и тут же отбросил. Что-то в её словах цепляло его за живое — что-то про беспомощность, замаскированную под аналитику. Про страсть, у которой нет выхода. Про любовь к небу, которая превратилась в пытку, потому что небо закрыто для неё навсегда. Он знал это чувство — не такое же, но похожее. Он чувствовал его каждый раз, когда видел арку в Министерстве, в которую упал Сириус. Когда мир забирал что-то навсегда, оставляя только смотреть. — Ты смотрела... — он осёкся, пересчитывая в уме. — Погоди. Ты смотрела все тренировки? С сентября? — Каждую среду и пятницу, — подтвердила она с лёгким, почти незаметным пожатием плеч. — Ещё дополнительную по вторникам, которую вы добавили после того, как проиграли Когтеврану в прошлом году. Кстати, о том матче. Я была на нём. Вы проиграли, потому что Чжоу Чанг знала ваш рисунок поиска и повела снитч к южной башне. Она использовала розу ветров — восходящий поток у южного фасада всегда сильнее в это время года, он подхватывает снитч и несёт его вверх и влево. А вы пошли за ним по прямой, против ветра, и потеряли полторы секунды. Полторы секунды, Поттер. Этого хватило, чтобы Чжоу ушла в пике и взяла снитч у самой земли. Гарри молчал. Дождь продолжал барабанить по деревянным скамьям, по пустым ярусам, по металлическим кольцам ворот. Ветер гудел в щелях, хлопал оторванным краем флага, носил над полем запах мокрой земли и озона. Где-то далеко, над Запретным лесом, снова пророкотал гром — на этот раз ближе, раскатистее, и эхо его долго металось между горами, затихая медленно, нехотя, как затихает звон колокола после удара. «Метеор» под Гарри дрогнул, и он машинально погладил древко, чувствуя, как холодная вода стекает по запястью под рукав мантии. Он помнил тот матч. Помнил до мельчайших подробностей — как Чжоу ушла в крутое пике, как её чёрные волосы хлестнули по воздуху, как она вынырнула у самой земли со снитчем в руке и как трибуны Когтеврана взорвались криком, от которого, казалось, дрогнули башни замка. Помнил, как летел обратно в раздевалку и не мог понять, что сделал не так, — ведь он играл хорошо, команда играла хорошо, но снитч всё равно ушёл. А теперь, слушая эту маленькую, бледную, смертельно больную слизеринку с выцветшими волосами и странными тёмными прядями, он вдруг понял: она права. Во всём права. Абсолютно. — Паршивая тактика, Поттер, — добавила она, и в её голосе впервые за весь разговор мелькнуло что-то по-настоящему живое. Не насмешка — нет, для насмешки она была слишком усталой. И не вызов — для вызова ей не хватало злости. Скорее, отблеск интеллектуального азарта. Искра, которая на мгновение осветила её бледное лицо изнутри. — Простите за прямоту. И тогда Гарри — промокший до нитки, замёрзший до костей, уставший до чёртиков после шести часов занятий, трёх отработок у Снейпа и бессонной ночи из-за боли в шраме — улыбнулся. Это была странная улыбка. Кривоватая, удивлённая, почти благодарная. Так он не улыбался с прошлого лета — с той самой ночи в Министерстве, с той самой арки, в которую упал Сириус, с того самого момента, когда мир раскололся на «до» и «после», и всё, что было радостного, лёгкого, простого, осталось в прошлом, за чертой, которую нельзя пересечь. Сейчас же — на мокрой трибуне, под октябрьским ливнем, в компании слизеринки, которую он никогда раньше не замечал, — он чувствовал, как внутри что-то отпускает. Что-то, что было затянуто в тугой узел все эти месяцы. Эта девочка не смотрела на него как на героя. Не смотрела как на врага. Она смотрела на него как на капитана команды, который допускает тактические ошибки, — и говорила ему об этом прямо, без страха и без подобострастия. И это было... освежающе. Как глоток холодной воды. Как порыв ветра, который выдувает из головы всё лишнее. — Ты знаешь, — сказал он, снимая очки и безуспешно протирая их мокрым рукавом, — у меня есть правило: я не беру советов от людей, которые не летают. — Разумное правило, — согласилась она, и тень улыбки снова тронула её губы — на этот раз чуть заметнее, чуть теплее. — Но ты только что разобрала тактику моей команды за две минуты. Сидя под дождём. Без метлы. — Три месяца, — поправила она, и в голосе её мелькнула усмешка, уже менее горькая, почти игривая. — Я разбирала её три месяца. Просто вы спросили только сейчас. Ветер завыл в щелях между досками, швырнул в лицо Гарри ещё одну пригоршню ледяных капель, и он снова зажмурился, ругнувшись сквозь зубы. Дождь на мгновение припустил сильнее — сплошная водяная стена, за которой исчезли и замок, и поле, и само небо, и горы на горизонте. Остались только они двое: он — на метле, мокрый до нитки, в насквозь промокшей мантии; она — на скамье, маленькая, бледная, с синими губами и усталыми глазами. И этот странный разговор, который не должен был случиться — не в это время, не в этом месте, не между этими людьми, — но случился же, и теперь его нельзя было отменить, как нельзя отменить уже прочитанное письмо или уже сделанный шаг. Гарри водрузил очки обратно на нос. Мир снова обрёл размытые, но хотя бы узнаваемые очертания. — Как тебя зовут? — спросил он, и голос его прозвучал мягче, чем ему хотелось. — Я знаю, что ты Гринграсс, но... ты ведь младшая, верно? Сестра Дафны? — Астория, — сказала она, и её имя прозвучало среди шума дождя как что-то хрупкое и драгоценное, как фарфоровая чашка, которую поставили на стол с особой осторожностью. — Астория Гринграсс. Четвёртый курс. Слизерин. Она перечислила всё это монотонно, как на перекличке, и в этом монотонном перечислении было что-то привычное, что-то отработанное. Гарри вдруг понял: она привыкла представляться полностью, потому что людей, которые спрашивали её имя, было немного. Потому что все знали её как «младшую Гринграсс» или «ту самую, которая больна». Потому что её собственная личность — Астория, просто Астория — терялась за фамилией, за болезнью, за статусом младшей сестры, за сплетнями и перешёптываниями. — Гарри Поттер, — сказал он и тут же почувствовал, как глупо это прозвучало. — Хотя ты, наверное, знаешь. Её губы снова дрогнули — на этот раз чуть заметнее, и в уголках губ мелькнуло что-то похожее на настоящее веселье, а не на его горькую тень. — Знаю, — подтвердила она, и в голосе её скользнула лёгкая, едва уловимая ирония. — Мальчик-Который-Выжил. Капитан гриффиндорской команды. Победитель Турнира Трёх Волшебников. Самый разыскиваемый человек в магической Британии по версии Министерства и «Ежедневного пророка». Это трудно не заметить, даже если очень стараешься. Гарри поморщился. Он ненавидел этот список — все эти титулы, все эти ярлыки, которые вешали на него, не спрашивая, как вешают ценники на товар. Но в её голосе, когда она перечисляла его «заслуги», не было ни восхищения, ни подобострастия, ни язвительности. Только всё та же спокойная констатация факта — как если бы она зачитывала статью из энциклопедии, не выражая к ней никакого личного отношения. Это было непривычно и оттого — неожиданно приятно. Он посмотрел на неё внимательнее — на мокрые светлые волосы с тёмными прядями, похожими на трещины в старом фарфоре; на слишком прямую спину и хрупкие плечи, облепленные мокрой шерстью плаща; на книгу, безнадёжно испорченную дождём и лежащую на коленях раскрытыми страницами вниз; на тонкие руки с голубоватыми ногтями и тяжёлым серебряным кольцом, которое, казалось, весило больше, чем она сама. В ней было что-то от птицы — от маленькой, раненой птицы, которая сидит на ветке, нахохлившись, и смотрит в небо, зная, что никогда туда не поднимется, но и не отводя взгляда. — Слушай, — сказал он и осёкся. Она подняла бровь — одну, левую, — и жест этот был полон такого спокойного, ироничного ожидания, что Гарри вдруг почувствовал себя неловко. Он понял, что не знает, как закончить фразу. Точнее, знал, но всё, что приходило в голову, казалось недостаточным или неуместным. Эта девочка сидела здесь под дождём — больная, одинокая, невидимая для всего мира, — и разбирала тактику его команды просто потому, что больше ей нечем было занять свой острый, живой ум. Потому что летать она не могла, а смотреть — могла. И она смотрела — три месяца, каждую тренировку, в дождь и в ветер, — и за это время поняла об игре больше, чем многие игроки понимают за всю жизнь. — Что ж... может, придёшь завтра? — выпалил он наконец, и слова эти, казалось, сами сорвались с языка, минуя внутреннюю цензуру, которая обычно не позволяла ему приглашать незнакомых слизеринцев на закрытые тренировки. — У нас утренняя тренировка. В семь. Будет ветер с гор — говорят, ещё холоднее, чем сегодня. Не замёрзнешь? Она моргнула. Впервые за весь разговор — по-настоящему. Не медленно и устало, как раньше, а быстро, удивлённо, сбивчиво. Её брови чуть приподнялись, губы приоткрылись, и на мгновение из-под маски спокойной, ироничной всезнайки, из-под этой брони усталого равнодушия, которую она носила как второй плащ, выглянуло что-то другое. Что-то юное. Что-то уязвимое. Что-то, что она, видимо, давно привыкла прятать от посторонних глаз и что сейчас, застигнутое врасплох, проступило наружу, как проступает вода сквозь трещину в камне. — Вы приглашаете меня на тренировку? — переспросила она, и голос её прозвучал на полтона выше, чем раньше. — Слизеринку? На закрытую тренировку Гриффиндора? За неделю до матча? Вы серьёзно, Поттер? — Я приглашаю тактика, — поправил он, и улыбка, всё ещё державшаяся на его губах, стала чуть шире. — Факультет значения не имеет. Она смотрела на него долго. Очень долго. Дождь шумел по деревянным скамьям, стучал по крыше навеса над судейской ложей, стекал ручьями по каменным ступеням, и в этом шуме было что-то гипнотическое, что-то убаюкивающее, что-то, что заставляло время течь медленнее. Ветер трепал её волосы — светлые и тёмные пряди смешались в мокрую, спутанную массу, — но она не поправляла их. Её руки всё так же лежали на книге, но пальцы чуть сжались, едва заметно, и костяшки побелели, будто она хотела ухватиться за что-то твёрдое, что-то надёжное. — Я всегда мёрзну, — сказала она наконец, и голос её прозвучал тише, чем раньше, почти шёпотом, почти на грани слышимости. — Я мёрзну даже летом, Поттер. В июле. В помещении, где топится камин. Это часть... — она запнулась, подбирая слова, и её адамово яблоко дёрнулось, когда она сглотнула. — Это часть болезни. Проклятие крови. Семейное. Фамильное. Оно... как бы это объяснить... оно забирает тепло. Не снаружи — изнутри. Медленно. Капля за каплей. Можно сидеть у огня, можно укутаться в три одеяла — всё равно мёрзнешь. Потому что холод не снаружи, Поттер. Холод внутри. Гарри смотрел на неё, и что-то в груди сжималось — не жалость, нет, он слишком хорошо знал, как унизительна бывает жалость. Это было другое: глухое, тяжёлое осознание несправедливости мира, в котором люди болеют, умирают, теряют близких и мёрзнут изнутри, и никто не может ничего с этим сделать. Он знал это чувство слишком хорошо. Оно приходило к нему каждую ночь, когда он просыпался в холодном поту после очередного кошмара о Сириусе. — Я принесу тебе плед, — сказал он просто. Астория моргнула. — У нас в раздевалке есть запасные, — продолжил он, и слова приходили легко, без напряжения, будто это было самое естественное предложение в мире. — Шерстяные, в красно-золотую клетку. Не очень красивые, но тёплые. И термос с чаем — Джинни добавляет туда имбирь и корицу, это помогает от холода. На самом деле помогает, не просто бабушкины сказки. И грелку для рук — у Рона их целая коллекция, он вечно мёрзнет на воротах. Он не заметит, если одна пропадёт. Она смотрела на него всё так же пристально, и в глазах её происходило что-то сложное, что-то, что Гарри не мог до конца расшифровать. Удивление боролось с недоверием, недоверие — с чем-то похожим на надежду, а надежда — с привычным, укоренившимся за годы болезни скепсисом. — Вы странный человек, Поттер, — сказала она наконец, и в голосе её прозвучало что-то среднее между осуждением и восхищением. — Я знаю, — согласился он, и улыбка его стала почти мальчишеской. — Мне часто это говорят. Обычно с меньшей вежливостью. Она опустила взгляд на свои руки. Большие пальцы чуть погладили обложку книги — мокрую, покоробившуюся, испорченную безвозвратно, — и в этом жесте было что-то задумчивое, что-то почти медитативное. Серебряное кольцо блеснуло в тусклом свете, пробивавшемся сквозь толщу туч, — змея, обвивающая ветви, на мгновение ожила, заиграла бликами. Гарри заметил, что у неё дрожат плечи — мелкой, непрерывной дрожью, которую она, кажется, пыталась подавить усилием воли, но которая всё равно прорывалась наружу, потому что тело было слабее духа. — Я приду, — сказала она наконец и подняла голову. В её глазах больше не было ни удивления, ни скепсиса — только спокойная, уверенная решимость. Так смотрят люди, которые приняли решение и больше не собираются его менять. — В семь утра, — продолжила она, и голос её окреп, обрёл ту самую чёткость, с которой она разбирала тактику его команды. — Ветер с гор. Имбирный чай. Плед в красно-золотую клетку. Грелка для рук. Я приду, Поттер. Можете на меня рассчитывать. — Отлично, — сказал Гарри, и улыбка его стала совсем широкой, почти счастливой — настолько, насколько это вообще было возможно в октябре шестого курса, когда Волдеморт набирал силу, а Дамблдор смотрел на него с той странной, непонятной грустью, которая пугала больше, чем любые угрозы. — Тогда до завтра... Астория. Её имя прозвучало неловко — он впервые произнёс его вслух, и язык слегка запнулся на последнем слоге, на этом мягком, протяжном «и-я», которое так не вязалось с её резковатым, ироничным голосом. Но она, кажется, не заметила неловкости — или сделала вид, что не заметила. Она чуть склонила голову, и тень улыбки снова тронула её губы — на этот раз не кривоватая и горькая, а почти настоящая, почти тёплая. — До завтра, Поттер. Он слетел вниз, и ветер, ударивший в лицо, показался ему чуть менее ледяным, чем раньше, а дождь — чуть менее беспросветным. «Метеор» под ним ожил, отозвался на движение пальцев, и Гарри, сам не зная почему, вдруг почувствовал себя легче. Что-то изменилось — что-то маленькое, едва уловимое, как трещинка в толще серых туч, сквозь которую пробивается первый, ещё робкий луч солнца. Как золотой отблеск снитча в пелене дождя. Как обещание, данное шёпотом, которое непонятно почему хочется сдержать. Рон накинулся на него сразу же, едва ноги Гарри коснулись земли. — Гарри! — заорал он, размахивая руками с таким видом, будто только что пережил кораблекрушение. Лицо его было мокрым, красным от холода, а рыжие волосы стояли дыбом, придавая ему сходство с очень недовольным петухом. — Ты что там, уснул?! Заснул на метле, как та старая черепаха из маггловской книжки?! Мы тут мокнем, как... как... Он запнулся, подбирая сравнение, которое могло бы адекватно передать глубину его страданий. — Как очень мокрые люди, — подсказала Джинни, проходя мимо с метлой наперевес и даже не пытаясь скрыть сарказм. — Просто невероятно мокрые. Катастрофически мокрые. Мокрее некуда. — Вот именно! — подхватил Рон, пропуская сарказм сестры мимо ушей. — Как катастрофически мокрые люди! Джимми чихнул уже, я считал, девять раз, Джинни грозится придушить тебя во сне, и я её полностью поддерживаю, а у меня, Гарри, у меня, кажется, пальцы на ногах отмёрзли и тихо отвалились где-то в районе третьего чиха Джимми! — Извини, — сказал Гарри рассеянно, стягивая мокрую мантию и встряхивая её, хотя толку от этого было мало — вода лилась с ткани сплошным потоком. — Я просто... кое с кем разговаривал. — С кем?! — возопил Рон, и в этом вопле было столько драматизма, что даже Джинни обернулась. — С кем ты мог разговаривать на трибуне под проливным дождём?! Там же никого нет! Я посмотрел — там только какая-то мелкая слизеринка сидит, и всё! Сидит и сидит, как приклеенная, третий час, я уж думал, может, это чучело какое или розыгрыш Пивза... — Вот с ней я и разговаривал, — перебил его Гарри спокойно. Рон уставился на него. Потом перевёл взгляд на трибуну, где всё ещё темнела маленькая, закутанная в зелёное фигурка. Потом снова на Гарри. Капли дождя барабанили по его лицу, и он даже не моргал. — Ты... разговаривал... со слизеринкой... на трибуне... под дождём... один на один... вместо того чтобы тренировать команду? — произнёс он медленно, с расстановкой, будто проверяя, не ослышался ли. — Гарри. Друг мой. Ты головой ударился? Это последствия того столкновения с бладжером на прошлой неделе? Или это шрам? Шрам давит на мозг? Гарри, скажи честно: у тебя что-то с головой? Я не осуждаю, я просто хочу понять масштаб катастрофы! — Возможно, — сказал Гарри, и улыбка всё ещё держалась на его губах, несмотря на дождь, несмотря на холод, несмотря на ноющую боль в шраме. — Но знаешь, Рон... она разбирается в квиддиче. Серьёзно разбирается. Лучше, чем некоторые игроки. Лучше, чем я, если уж на то пошло. Она сказала, что у нас паршивая тактика, и она права. Рон открыл рот. Закрыл. Снова открыл, издав при этом звук, похожий на бульканье закипающего чайника. Его веснушчатое лицо приобрело выражение, которое Джинни позже охарактеризовала как «вселенское недоумение с элементами паники». — Ладно, — выдавил он наконец. — Мне нужно выпить чаю. Или чего покрепче. Может, огневиски, хотя я его терпеть не могу. И, наверное, сходить к мадам Помфри — провериться на предмет массовых галлюцинаций, вызванных переохлаждением. Потому что мне только что показалось, что Гарри Поттер, капитан нашей команды, Мальчик-Который-Выжил, Избранный и всё такое, стоит под дождём, улыбается и говорит, что какая-то слизеринская девчонка разбирается в квиддиче лучше, чем он. — Не какая-то, — поправил Гарри тихо. — Астория. Её зовут Астория Гринграсс. Рон уставился на него с выражением человека, который только что узнал, что мир перевернулся, а он этого даже не заметил. Потом он медленно, очень медленно, развернулся и зашагал к раздевалке, бормоча что-то про дождь, безумие и Гарри Поттера, который с каждым годом становится всё более непредсказуемым, а также про то, что нужно срочно написать Гермионе, потому что она единственный человек, способный объяснить происходящее с научной точки зрения. Джинни, проходившая мимо с метлой наперевес и мокрым хвостом, тяжело хлеставшим по спине, бросила на Гарри долгий, изучающий взгляд. В её карих глазах — единственных не-голубых среди Уизли, унаследованных от матери, — мелькнуло что-то, чего Гарри не смог прочитать. Не ревность, нет — он знал, как выглядит её ревность, и это было другое. Скорее, любопытство, смешанное с осторожностью. — Гринграсс, — сказала она задумчиво, и голос её прозвучал ровно, без обычного ехидства. — Младшая. Та, что всё время в больничном крыле. Я видела её на матчах — она всегда сидит одна на верхнем ярусе и что-то пишет в блокноте. Я думала, она просто скучает. — Она не скучает, — сказал Гарри. — Она анализирует. И она, знаешь ли, чертовски хороша в этом. Джинни хмыкнула, поправила метлу на плече и пошла к раздевалке, бросив через плечо: — Ну-ну. Посмотрим, что скажет МакГонагалл, когда узнает, что капитан Гриффиндора консультируется со Слизерином по вопросам тактики. Это будет интересный разговор, Гарри. Очень интересный. Я бы заплатила, чтобы на него посмотреть. Гарри промолчал и бросил взгляд на трибуну. Она была пуста. Только лужица воды на том месте, где сидела Астория Гринграсс, и мокрый след от её плаща на деревянной скамье, который дождь уже начинал размывать, стирая последние свидетельства её присутствия. И ещё — едва заметный отпечаток тонких пальцев на мокрых перилах, маленький и аккуратный, как след птичьей лапки. Дождь старательно смывал и его, превращая в ничто. Но Гарри знал, что она придёт завтра. В семь утра. Ветер с гор. Имбирный чай. Плед в красно-золотую клетку. Она придёт — и это обещание, данное двумя незнакомыми людьми друг другу под проливным дождём, было почему-то важнее, чем все пророчества, все заговоры, все тёмные лорды вместе взятые. Она придёт. И он будет ждать.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!