Та, что назвала его по имени

20 мая 2026, 23:55

«У каждого из нас есть прошлое, которого мы не выбирали. Но мы выбираем, кому о нём рассказать».

— Дафна дю Морье.

Гарри проснулся поздно. Шрам не беспокоил его ночью — редкая удача, за которую он был благодарен, хотя и не позволял себе слишком радоваться: такие передышки обычно предвещали что-то плохое, как затишье перед бурей. Но сегодня он решил не думать об этом. Сегодня было Рождество, и за окном, за старым стрельчатым стеклом, медленно кружился снег — первый настоящий снег в этом декабре, не колючая крупа, не мокрый дождь пополам со льдом, а крупные, пушистые хлопья, которые падали с серого неба неторопливо и торжественно, словно само мироздание решило устроить праздник. Солнце, низкое и бледное, пробивалось сквозь щель между пологами кровати, рисуя на одеяле тонкую золотую полосу, и в этой полосе кружились пылинки — медленно, почти сонно, как будто само время замедлило свой бег в честь Рождества. Гарри лежал, глядя на эту полосу, и чувствовал, как внутри разливается что-то тёплое и спокойное — то самое чувство, которое он испытывал каждое рождественское утро с тех пор, как попал в Хогвартс. Оно не зависело от подарков, от погоды, от того, что происходило за стенами замка. Оно зависело только от одного — от осознания, что он здесь, что он не один, что у него есть люди, которым он нужен. В гостиной Гриффиндора было тихо: Рон ещё спал за пологом, и оттуда доносился ровный, чуть свистящий храп, иногда прерывавшийся неразборчивым бормотанием — должно быть, ему снился праздничный обед с горой ростбифа и пирогом с патокой. Гермиона, судя по аккуратно застеленной кровати и стопке книг на тумбочке, перевязанной красной лентой, уже спустилась в Большой зал. Где-то в углу поблёскивала шарами небольшая ёлка — первокурсники нарядили её перед отъездом: серебряные шары, крошечные волшебные свечи, которые не гасли, и фигурки ангелов, что тихо напевали рождественские гимны, если к ним прикоснуться палочкой. Ветер за окном касался стекла, и ёлка тихо позвякивала в такт его порывам. Пахло хвоей и дымом из камина, и этот запах — простой, уютный, — смешиваясь с морозной свежестью, просачивавшейся сквозь щели в рамах, создавал то самое ощущение праздника, которое Гарри так любил. Он сел на кровати, свесив ноги. Холодный воздух коснулся босых ступней, и он поёжился, но не от холода — от предвкушения. У подножия кровати лежала горка подарков. Гарри наклонился и начал перебирать их. Первым в руки попался мягкий пакет от миссис Уизли — он был завёрнут в шершавую коричневую бумагу и перевязан бечёвкой, и от него пахло шерстью, печеньем и чем-то ещё, неуловимо родным — чем-то, что Гарри ассоциировал с Норой, с летними каникулами, с ощущением дома, которого у него никогда не было по-настоящему, но которое он всегда чувствовал в обществе Уизли. Он развернул пакет: тёмно-синий свитер с серебряной буквой «Г» на груди и коробка домашней помадки. Свитер был тёплым и колючим, как все свитера миссис Уизли, и Гарри, не удержавшись, тут же натянул его поверх пижамы. Шерсть кольнула шею, но он не обратил внимания — он привык. Рядом лежала коробка шоколадных лягушек от Рона — тот, видимо, положил её ночью, пока Гарри спал. Гарри представил, как Рон в темноте, на цыпочках, пробирался к его кровати, стараясь не разбудить, и от этой мысли ему стало тепло. Книга от Гермионы: «Продвинутая защитная магия: теория и практика», с закладкой на главе о невербальных щитах — как всегда, практично и своевременно. Хагрид прислал тёплые перчатки из меха какого-то неизвестного животного — слишком большие, но невероятно мягкие, с неровными петлями. Гарри улыбнулся, разглядывая их: Хагрид, наверное, связал их сам, сидя у камина в своей хижине, пока Клык пускал слюни на ковёр. Он разбирал подарки один за другим, чувствуя знакомое, с детства не притупившееся тепло. В чулане под лестницей он не получал ничего, кроме вешалки и старого носка Дадли, и каждое рождественское утро в Хогвартсе было для него маленьким чудом, которое он не уставал переживать заново. Даже сейчас, на шестом курсе, когда за стенами замка шла война, когда Волдеморт набирал силу, а Дамблдор смотрел на него с той странной, печальной мудростью, которая пугала больше, чем любые угрозы, — Гарри позволял себе эту радость. Радость от подарков. От внимания. От того, что он кому-то нужен. Когда гора почти иссякла, его пальцы наткнулись на небольшой свёрток, лежавший в самом низу, словно намеренно прятавшийся от чужих глаз. Серебристая бумага — плотная, не подарочная, а какая-то особая, напоминавшая старинный пергамент, — и тонкая зелёная лента, завязанная в аккуратный, почти математически точный узел. Ни открытки, ни бирки, ни намёка на отправителя. Но Гарри знал, от кого это. Он узнал бы из тысячи — по тому, как края бумаги были подогнуты, как лента обхватывала свёрток, по той особенной, чуть старомодной аккуратности, которая была свойственна только одному человеку в Хогвартсе. Только она завязывала ленты так — без единой лишней петли, без единой складки. Он развернул бумагу медленно, почти благоговейно, словно боялся повредить не только свёрток, но и что-то невидимое, что шло вместе с ним. Внутри лежала тетрадь — тонкая, в мягкой обложке, с потёртыми уголками, та самая, которую он видел однажды в библиотеке, в тот субботний день, когда они сидели за соседними столами и работали молча. От неё едва уловимо пахло лавандой — тем самым запахом, который он запомнил с того вечера, когда обнимал её в пустом классе на пятом этаже. Этот запах теперь навсегда был связан с ней — тонкий, спокойный, чуть горьковатый. На первой странице — её почерк: мелкий, убористый, с аккуратными петлями на строчных «у» и «д» и чуть заметным наклоном влево. «Гарри Поттеру. Рождество, 1996». Он провёл пальцами по надписи, чувствуя, как сердце начинает биться чаще. Дальше шли тактические схемы — не на один матч, не на один месяц, а на весь оставшийся сезон. Она разобрала каждую команду. Каждого игрока. Каждую слабость. Когтевран: их новый ловец, Стюарт Этерингтон, сменивший Чжоу, — медленный на виражах, компенсирует это отличной реакцией на прямых; их загонщики — близнецы Макдугал, оба правши, бьют в левый угол, но старший иногда импровизирует и уходит вправо, сбивая собственного вратаря. Пуффендуй: вратарь Грегори Пейдж слишком рано выходит из ворот, особенно когда нервничает, — ловить на контратаке во втором тайме; капитан Захария Смит любит рискованные манёвры и теряет снитч из виду, если отвлечь его ложным броском охотника. Слизерин — финальный матч, который решит судьбу Кубка: Малфой бережёт руку после инцидента с гиппогрифом, боится резких виражей; Пьюси предсказуем в девяти из десяти случаев; Монтегю склонен к грубой игре, может заработать фол. Поправки на погоду: дожди в марте, ветер с гор, турбулентность у южной башни — сместить Джимми на три с половиной градуса. Таблицы углов атаки. Диаграммы, нарисованные от руки, но с геометрической точностью. Гарри перелистывал страницы, и в груди у него разрасталось что-то тёплое и тесное. Он думал о том, сколько времени она на это потратила. Часы? Десятки часов? Она, которой и так было отпущено меньше, чем другим, — она тратила своё драгоценное, невосполнимое время на то, чтобы расписать стратегию для его команды. Не для себя — для него. Чтобы он выиграл. Чтобы его команда взяла Кубок. На последней странице лежала короткая записка — без подписи, но с узнаваемым завитком буквы «А» в углу: «Это не на один матч. Это на весь год. Чтобы вы выиграли. С Рождеством. А. Г.» Гарри перечитал записку дважды, трижды. «А. Г.» — Астория Гринграсс. Она подарила ему не просто тетрадь. Она подарила ему свой труд, своё время, свой ум — всё, что у неё было. Она, которая не могла дарить тепло — её тело не держало его, — подарила ему нечто гораздо более ценное: своё внимание. Свою заботу. Своё время. Он закрыл тетрадь и несколько секунд сидел неподвижно, прижимая её к груди. За окном кружился снег. Где-то далеко, в Большом зале, звенели тарелки — домовые эльфы накрывали праздничный стол. Рон за пологом перевернулся на другой бок и пробормотал что-то неразборчивое. Гарри не слышал его. Он думал о том, что никто и никогда не делал для него ничего подобного. Никто не вкладывал столько усилий в подарок. Никто не заботился о нём так — тихо, без слов, без ожидания благодарности. Он встал, оделся и спустился в Большой зал. Там уже царило праздничное оживление — насколько вообще возможно оживление, когда в зале сидит человек двадцать. Столы были сдвинуты вместе, чтобы никто не оставался в одиночестве, и за ними расположились оставшиеся на каникулы студенты — небольшая, пёстрая компания, в которой смешались все факультеты. Зачарованный потолок отражал бледное небо с редкими облаками, и солнечный свет, проходя сквозь него, делал зал светлее, чем обычно. Вдоль стен стояли ёлки, украшенные живыми свечами и серебряными сосульками, и их огоньки дрожали в такт невидимой музыке. Пахло жареной индейкой, клюквенным соусом, корицей и мускатным орехом — запахи были такими густыми и тёплыми, что, казалось, их можно было потрогать. Гарри позавтракал быстро, почти не чувствуя вкуса. За слизеринским столом сидело всего трое: Забини, Нотт и какая-то младшекурсница с косичками. Астории среди них не было. Он обвёл зал взглядом — раз, другой, — но зелёного плаща нигде не виднелось. Только когда он уже поднялся из-за стола, то заметил краем глаза, что Нотт проводил его коротким, задумчивым взглядом — не враждебным, а скорее оценивающим, — и отвернулся к своей тарелке. После завтрака Гарри направился к выходу и в дверях столкнулся с Гермионой. Она несла стопку книг — даже на Рождество, — и её волосы, как всегда, были чуть растрёпаны, а на носу сидело чернильное пятно. Она окинула Гарри быстрым, цепким взглядом — тем самым, от которого ничего нельзя было скрыть, — и сказала: — Ты её ищешь? Она не в замке. Я видела, как она шла к озеру час назад. В зелёном плаще и с термосом. — Гермиона помолчала, поправила сползающую книгу и добавила, чуть смягчившись: — И Гарри, у тебя галстук криво завязан. Поправь. И мантию застегни — на улице холодно. Он поправил галстук, застегнул мантию и вышел во двор. Декабрьский воздух ударил в лицо — прозрачный и колкий, как глоток ледяной воды. Снег, выпавший за ночь, лежал повсюду: на крышах башен, на голых ветвях деревьев, на каменных ступенях, ведущих к озеру. Под солнцем, низким и бледным, он сверкал так ярко, что приходилось щуриться. Каждая снежинка, осевшая на ветвях, вспыхивала крошечной радугой, и весь мир казался укутанным в белую, искрящуюся тишину — в ту самую тишину, какая бывает только в детстве, когда просыпаешься утром и видишь за окном первый снег. Гарри шагал по хрустящей дорожке, и его дыхание вырывалось облачками пара, которые тут же таяли в неподвижном воздухе. Мороз пощипывал щёки, забирался под воротник, и Гарри пожалел, что не взял шарф. Но холод был приятным — он бодрил, отгонял остатки сна, наполнял голову свежестью. Вокруг стояла глубокая, звенящая тишина — та особенная, какая бывает только зимой, когда снег глушит все звуки, и даже собственные шаги кажутся приглушёнными. Не было слышно ни птиц, ни голосов, ни ветра — только хруст снега под ботинками и где-то далеко-далеко, у кромки Запретного леса, каркнула ворона. И снова тишина. Гарри подумал, что в этой тишине есть что-то волшебное — не магическое, а просто волшебное, как в сказке. Дорожка вилась между голыми кустами, укутанными снегом, как сахарной ватой, и вывела его к берегу. Чёрное озеро лежало перед ним — замёрзшее у берегов, но в центре ещё темнела вода, чёрная и гладкая, как обсидиан. Лёд у кромки был прозрачным, и сквозь него виднелись тёмные водоросли, застывшие в неподвижности. На том берегу горы, укрытые снегом, казались вырезанными из белого картона и приклеенными к бледному небу — нереальные, как декорация, как иллюстрация к старой книге. У самой воды, на большом плоском камне, сидела Астория. Гарри замедлил шаг, сам не заметив этого. Она сидела спиной к нему, закутанная в свой зелёный плащ, а поверх плаща был наброшен плед в красно-золотую клетку — тот самый, который он подарил ей в октябре. Края пледа свисали с камня и чуть касались снега. Её волосы, распущенные по плечам, были припорошены снегом — светлые пряди сливались с белизной, и только три тёмные прядки — у левого виска, над ухом и на затылке — выделялись на этом фоне, как мазки туши на акварели, как трещинки на старом фарфоре. Рядом с ней на камне стоял термос — старый, посеребрённый, с вмятиной на боку, — и лежала книга, закрытая, заложенная пальцем. Она не читала. Она просто сидела, выпрямив спину и положив руки на колени, и смотрела на замёрзшее озеро, на тёмную воду в его центре. В ней было что-то от статуи — неподвижное, сосредоточенное. Что-то от птицы, которая сидит на ветке и смотрит в небо, зная, что никогда туда не поднимется. Гарри вдруг подумал, что она, наверное, часто сидит вот так — одна, в тишине, — и никто не знает, где она. Никто не ищет. Никто не находит. Кроме него. Он подошёл ближе, и снег захрустел под его ботинками. Она не обернулась, но по тому, как чуть дрогнули её плечи — едва заметно, словно от лёгкого порыва ветра, — он понял, что она слышала его шаги. — Ты опоздал, — сказала она. В её голосе не было укоризны — только лёгкая ирония, к которой он давно привык и которую научился ценить. — Я думала, ты найдёшь меня до завтрака. У меня было время выпить чай, понаблюдать, как снег заметает лёд, и посчитать ворон на том берегу. Их шесть, кстати. Было семь, но одна улетела, когда ты шёл. — Прости, — сказал он, подходя и садясь на камень рядом с ней. Камень был холодным даже сквозь мантию — холод проникал сквозь плотную шерсть, — но ему было всё равно. — Я не хотел пугать ворону. — Ничего. Она была не очень разговорчива. — Астория наконец повернулась к нему, и её щёки, тронутые морозом, порозовели, а ресницы, светлые и длинные, были чуть влажными от холода. — Ты получил мой подарок. Это был не вопрос. — Да, — сказал он, и его голос прозвучал тише, чем он хотел. — Я не знаю, что сказать. — Скажи, что выиграешь Кубок. Этого хватит. — Это больше, чем Кубок. Ты разобрала весь сезон. Каждую команду. Я даже не представляю, сколько времени ты на это потратила. — Не так много, как ты думаешь, — ответила она. — У меня бессонница. Я всё равно не сплю. Лучше считать углы атаки, чем овец. Овцы скучны. Он усмехнулся. Она говорила об этом легко, почти небрежно, но он знал, чего ей это стоило. Знал, что бессонница — не особенность, а следствие проклятия. Знал, что она не спит не потому, что не хочет, а потому что не может — лёгкие не дают лежать. И она, вместо того чтобы жалеть себя, считала углы атаки для его команды. — У меня тоже есть кое-что, — сказал он, доставая из-за пазухи свёрток в коричневой бумаге, который он нёс, прижимая к груди, чтобы не помять. — Для тебя. Она подняла бровь — знакомый ироничный жест, который Гарри уже научился читать: «Ты серьёзно?» — Ты не обязан. Я не ждала. — Я знаю. Но я хотел. Она взяла свёрток обеими руками — бережно, словно он был хрупким, — и развернула. Медленно, аккуратно, не разрывая бумагу, а отгибая уголки, развязывая бечёвку, словно сам процесс был для неё важен. Гарри смотрел на её пальцы — тонкие, бледные, с голубоватыми ногтями и тяжёлым фамильным кольцом, — и думал, что в этих пальцах сейчас сосредоточено больше нежности, чем он когда-либо видел у кого бы то ни было. Когда последний слой бумаги упал, она замерла. В её руках лежала книга. Старое издание «Песен невинности и опыта» Уильяма Блейка — в потёртом тёмно-зелёном переплёте с золотым тиснением, уже поблёкшим от времени. Страницы пожелтели, но были целыми, и от них пахло старыми библиотеками, далёкими домами и чем-то ещё — наверное, временем. На титульной странице — карандашная пометка прежнего владельца: мелкий, почти стёршийся комментарий к одной из строк. Гарри смотрел на неё и ждал. Он помнил, как искал эту книгу. Гермиона потратила три дня на переписку с лондонским букинистом, а потом пришла к нему с потрёпанным каталогом и сказала: «Вот, смотри, издание 1897 года, потёртое, но целое. Дорого, правда. Тебе точно нужно?» И он ответил: «Точно». И когда книга наконец пришла — маленькая, старая, в обёртке из крафтовой бумаги, — он держал её в руках и думал: а вдруг она не захочет? Вдруг она не любит Блейка так сильно, как он запомнил? Вдруг он ошибся? — Ты упомянула однажды, — сказал он, пока она молчала. — Давно. Что у тебя была эта книга в детстве, но она потерялась при переезде. И что остался только тигр. Я запомнил. Астория открыла книгу. Провела пальцами по титульной странице — медленно, как проводят по чему-то бесконечно дорогому. Её губы дрогнули, и на мгновение Гарри показалось, что она сейчас заплачет, как тогда, в пустом классе, когда он обнял её впервые. Но она не заплакала. Она подняла на него глаза — и улыбнулась. Не усмехнулась, не иронизировала, а улыбнулась по-настоящему, открыто, светло. Улыбка преобразила её лицо: тени под глазами стали менее заметны, а бледность уже не казалась болезненной. Она выглядела счастливой — той счастливой, какой Гарри ещё не видел. — Спасибо, — сказала она. — Гарри. Его имя, произнесённое её голосом, прозвучало как музыка. Он слышал, как разные люди называли его по имени тысячи раз, — но никогда это не звучало так. Так, будто само имя обретало новый смысл, новую глубину. Будто до этого момента он был «Поттером», «Избранным», «Гарри» — а теперь стал просто Гарри, тем самым, кого она назвала по имени. — Пожалуйста, — ответил он. — Астория. Она не поправила его. Не сказала «Поттер». Просто сидела рядом, прижимая книгу к груди обеими руками, и смотрела на снег. И Гарри чувствовал, как внутри у него что-то происходит — что-то большое и тёплое, чему он ещё не мог дать названия, но что уже ощущал как часть себя. Они помолчали. Где-то далеко, в замке, часы пробили полдень, и эхо ударов поплыло над озером — низкое, протяжное, как гудение далёкого колокола. Астория открыла книгу и прочитала вслух — негромко, но отчётливо, и её голос, обычно такой сдержанный, наполнился новой, музыкальной интонацией: — «Тигр, тигр, жгучий страх, Ты горишь в ночных лесах. Чей бессмертный взор, любя, Создал страшного тебя?» Гарри слушал, не перебивая. Он не очень понимал стихи — никогда не понимал, — но ему нравилось, как звучит её голос, когда она читает. В нём появлялось что-то, чего не было в обычной речи, — мягкость, глубина, словно эти старые строки трогали в ней что-то давно спрятанное. Словно она сама становилась этими строками. — Моя тётка говорила, — сказала она, закрывая книгу и проводя пальцами по корешку, — что Блейк писал эти строки в Лондоне, в конце восемнадцатого века. Человек, который никогда не видел магии. А описал тигра так, будто сам его создал. — Может быть, он и создал, — сказал Гарри. — Словами. Она посмотрела на него, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на удивление — приятное, тёплое. Что-то, от чего её взгляд стал мягче. — Ты никогда не говорил мне таких вещей раньше. — Я раньше не знал, как их говорить. Она чуть склонила голову к плечу, и тёмная прядь скользнула по щеке. Они снова замолчали, и молчание это было не пустым, а полным — полным того, что не требовало слов. Гарри сидел на холодном камне, чувствуя тепло её плеча, и думал о том, что этот момент — сейчас, здесь, на заснеженном берегу, — останется с ним навсегда. С озера потянуло ветром — лёгким, но морозным, — и Астория поёжилась. Её плечи дрогнули под плащом и пледом, и она чуть плотнее запахнула зелёную ткань. Гарри, не задумываясь, снял с плеч свою мантию — бордовую, с золотой подкладкой, парадную гриффиндорскую, которую он надел сегодня ради праздника. Он встал, сделал шаг и набросил мантию на плечи Астории поверх её собственного плаща. И задержался. Всего на мгновение — на одно короткое, почти неуловимое мгновение — его руки замерли на её плечах. Он чувствовал под ладонями плотную ткань плаща, и под ней — тепло её тела, едва ощутимое, и тонкие, хрупкие плечи. Его пальцы чуть сжались — неосознанно, сами собой, — прежде чем он заставил себя отпустить. Ему хотелось продлить это прикосновение. Хотелось провести ладонями по её плечам, почувствовать, как она расслабляется под его руками, как уходит напряжение. Но он боялся — не отказа, нет, Астория не оттолкнула бы его, — а чего-то другого. Того, что он сам не понимал до конца. Того, что росло внутри него с каждым днём. Астория не обернулась. Но её плечи под его ладонями перестали дрожать, и она чуть наклонила голову — совсем немного, словно прислоняясь к невидимой опоре. Её дыхание — он слышал его так близко — было ровным, спокойным. И Гарри вдруг понял, что она тоже чувствует это. То самое, чему он не мог дать названия. Он убрал руки — медленно, нехотя, — и сел обратно на камень. Мантия была ей велика — края упали почти до земли, и бордовый цвет лёг на зелёный, как осенние листья ложатся на траву. Золотая подкладка выглядывала у ворота и странным образом сочеталась с серебром её цепочки. Астория подняла на него глаза. — Ты замёрзнешь. — Я не мёрзну, — ответил он. — А ты дрожишь. Она не стала спорить. Запахнула мантию плотнее, и её пальцы — тонкие, бледные, с фамильным кольцом — на мгновение задержались на бордовой ткани, словно пробуя её на ощупь. Она погладила край мантии большим пальцем — движение было медленным, задумчивым, — и Гарри вдруг понял, что смотрит на это движение слишком пристально, и отвёл взгляд. Он снова посмотрел на неё. Бордовый цвет удивительно шёл ей — он оттенял бледность, делал её не болезненной, а благородной, как на старых фамильных портретах. Светлые волосы, припорошенные снегом, казались ещё светлее на фоне тёмно-красной ткани. «Ей идёт», — подумал Гарри и почувствовал, как что-то внутри него замерло на мгновение, а потом забилось чаще. Он подумал, что хотел бы видеть её в этом цвете чаще. Что бордовый — не зелёный, не серебро, а именно бордовый, тёплый и глубокий, — делает её не чужой, не далёкой, а близкой. Своей. Он отвёл взгляд, словно она могла прочитать его мысли. Но она не смотрела на него — она смотрела на озеро. И тогда он решился спросить. Вопрос, который вертелся у него на языке уже несколько недель, но который он никогда не осмеливался задать. — Астория? — Да? — Расскажи мне о своей семье. О твоих... о твоём отце. О матери. О Дафне. Ты упоминала их, но я почти ничего не знаю. Она повернулась к нему, и в её глазах мелькнуло что-то — не удивление, а скорее задумчивость. Она помолчала, поправляя край мантии на плече, и наконец заговорила. — Мой отец — человек старой закалки. Он вырос в мире, где чистота крови была единственным мерилом ценности, и он до сих пор в это верит — или делает вид, что верит. Он не злой, не жестокий, он просто... застывший. Как часы, которые остановились много лет назад и больше не идут. Когда я родилась и стало ясно, что проклятие перешло на меня, он воспринял это как личное оскорбление. Не от меня — от судьбы. Он любит меня, я знаю. Но его любовь — это забота о моём здоровье, о моём наследстве, о моём будущем, которого у меня нет. Он не говорит со мной о том, что мне интересно. Он говорит со мной о врачах. Она замолчала, глядя на озеро. Гарри ждал. — Мать — другое. Она тоже больна, но больше молчит. Иногда мне кажется, что она уже смирилась — смирилась со всем: с болезнью, с отцом, с тем, что одна из её дочерей уйдёт раньше неё. Мы почти не говорим о важном. Мы говорим о погоде, о книгах, о том, что в этом году пионы в саду расцвели позже обычного. Это её способ любить — не говорить о страшном. Я не осуждаю её. Но мне иногда не хватает... слов. Она снова замолчала. Ветер шевельнул её волосы, и одна из тёмных прядей скользнула по виску. — А Дафна... Дафна — это моя противоположность. Она здорова, красива, уверена в себе. Она старшая, и она всегда чувствовала ответственность за меня — но ответственность эта была скорее бременем, чем радостью. Она защищала меня, когда мы были детьми, но чем старше мы становились, тем дальше расходились. Мы живём в одной комнате, но в разных мирах. Я не виню её. Быть сестрой умирающей — это, наверное, невыносимо. Она справляется, как может. Просто её способ — делать вид, что всё в порядке. Астория повернулась к нему, и в её глазах была та самая спокойная, ясная откровенность, которую он так ценил. — Вот и всё, — сказала она. — Отец, который любит меня через врачей. Мать, которая любит меня через молчание. Сестра, которая любит меня через расстояние. Это не жалоба. Это просто правда. Гарри молчал. Он думал о том, что у него никогда не было семьи — не в том смысле, в каком она говорила о своей. У него не было отца, который заботился бы о его здоровье. Не было матери, которая говорила бы с ним о пионах. Не было сестры, которая защищала бы его в детстве. У него были Дурсли, которые десять лет делали вид, что его не существует. И у него были воспоминания — чужие, обрывочные, — о людях, которых он никогда не знал, но которых любил всей душой. — А у тебя? — спросила она, и её голос прозвучал мягче. — Ты никогда не рассказывал мне о своей семье. О родителях. О том, какими они были. Гарри выдохнул. Он знал, что этот вопрос когда-нибудь прозвучит. Он сам завёл этот разговор — значит, должен был быть готов ответить. Но одно дело — знать, и совсем другое — говорить. — Я не помню их, — сказал он. — Мне был год, когда они умерли. У меня нет воспоминаний — ни одного. Только фотографии. И ещё — крик. Я слышу его, когда дементоры подходят близко. Это крик моей матери. Он замолчал. Астория не перебивала. — Но я знаю о них кое-что. От Хагрида, от Люпина, от Сириуса. Мой отец... он был лучшим другом Сириуса. Они вместе учились, вместе придумывали шалости. Он был анимагом — превращался в оленя. И он был... он пожертвовал собой, чтобы дать маме время. Он вышел против Волдеморта без палочки. Просто чтобы задержать его на минуту. — А мама? — Мама... — Гарри сглотнул. — Мама могла бы спастись. Волдеморт предложил ей отойти. Она отказалась. Она заслонила меня собой, и это сработало. Я выжил. А она — нет. Я думаю о ней каждый день. О том, какой она была. О том, что она любила меня — так сильно, что отдала жизнь. И я даже не знаю, как звучал её голос. Над озером повисла тишина. Ветер стих, и снег падал ровно, беззвучно, укрывая берег белым покрывалом. Гарри чувствовал, как внутри у него что-то дрожит — то ли от холода, то ли от того, что он только что сказал вслух то, что не говорил почти никому. Он посмотрел на Асторию — она смотрела на него, и в её глазах не было ни жалости, ни сочувствия, ни неловкости. Только понимание — глубокое, спокойное, как вода в озере. — Ты знаешь, — сказала она, — у меня есть мать, но я не знаю, что такое, когда мать готова умереть за тебя. А у тебя нет матери, но ты знаешь это наверняка. Странно устроен мир. — Странно, — согласился он. Они снова замолчали. Но это молчание было другим — не полным слов, а полным общего. Гарри вдруг понял, что они только что поделились друг с другом самым личным — тем, что он не рассказывал даже Рону и Гермионе. И от этого стало легко. Как будто он наконец-то положил тяжёлый груз не на землю, а в чьи-то руки. Из замка донеслась музыка — приглушённая расстоянием и толстыми каменными стенами, едва различимая. Кажется, кто-то завёл граммофон в Большом зале. Мелодия плыла над снегом, и Астория чуть повернула голову, прислушиваясь. В её глазах зажглись искры — зимнее солнце отразилось в зрачках, и они вспыхнули золотом. — «Вальс снежных фей», — сказала она. — Его всегда ставят на Рождество. У отца была коллекция пластинок. Ещё довоенных. Я помню эту мелодию с детства. — Она помолчала, а потом повернулась к Гарри, и золотые искры в её глазах ещё не погасли. — С Рождеством, Гарри. — С Рождеством, Астория, — ответил он. Они остались на берегу, слушая далёкую музыку и глядя, как снег укрывает замёрзшее озеро. Ветер стих, и тишина вернулась — глубокая, спокойная. Гарри сидел на холодном камне, чувствуя тепло её плеча, и думал о том, что это Рождество — лучшее в его жизни. Лучше, чем то, когда он впервые получил свитер от миссис Уизли. Лучше, чем то, когда Сириус подарил ему «Молнию». Лучше, чем любое другое. Потому что сегодня она назвала его по имени. Потому что сегодня он укрыл её своей мантией. Потому что сегодня он рассказал ей о матери. И она поняла. Где-то глубоко внутри росло чувство, которому он наконец позволил быть. Он ещё не называл его. Но он знал, что этот день останется с ним навсегда.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!