Глава 4

30 мая 2026, 21:13

В глазах Мейгора Таргариена тлеет дикий блеск — та едва уловимая грань, что отделяет человека от зверя в людском обличье. Дождливым утром двенадцатого года от Завоевания на Драконьем Камне этот блеск загорается впервые. Серые капли ливня секут чёрные башни, море глухо ревёт внизу, а в покоях Висенья разрешается от бремени. Мальчик рождается необычайно крепким: кожа здоровая, налитая кровью, тело крупное, почти вдвое больше, чем у его старшего брата. Мать пеленает его сама, туго и умело, прикладывает к груди, а затем, не говоря ни слова, передаёт свёрток в руки Эйгону. Тот берёт сына и поднимает над ложем, к узким лучам скупого солнца, и нарекает ребёнка именем. Мейгор.              Детство его проходит на Драконьем Камне. Среди серых туманов, вечного запаха соли и вулканической серы. Мать редко покидает его пределы, а отца он видит нечасто — раз, быть может, два за пару недель, когда Эйгон появляется в зале, облачённый в чёрное с алым, произносит несколько слов, кладёт руку на плечо наследника Эйниса, бросает рассеянный взгляд на младшего сына — и вновь исчезает, возвращаясь в Королевскую Гавань. Король любит Висенью — слухи, ползущие по королевству, ничего не меняют в этой простой и горькой правде, — однако находиться рядом с ней долго он не в силах, ни телом, ни душой. Мейгор рано начинает понимать это. Мать всегда хмура, всегда чем-то недовольна, непримирима ко всем и ко всему. Она из тех людей, с кем почти немыслимо найти общий язык, а сесть и попытаться спокойно поговорить — и вовсе мука. В её глазах — вечный суд. Вечная зима, сквозь которую редкий смельчак решится пробираться, да и тот отступит, обморозив душу. Эйгон, очевидно, рассуждает так же. Однажды, истосковавшись по женской ласке, отец вдруг загостился у них на целую неделю. То были чудные дни. Мейгор помнит их так ясно, будто это случилось вчера. Он помнит, как отец впервые сажает его на спину Балериона — сам, своими руками, придерживая мальчика за плечо широкой горячей ладонью. Чёрный зверь напрягается, раздувает ноздри, втягивая воздух, от его шкуры поднимается жар, как от кузнечного горна. А затем Балерион рассекает серые облака, и тёмное небо Драконьего Камня остаётся где-то внизу, вместе с туманом, вместе с монотонным шёпотом прибоя. Дракон поднимается всё выше. Ветер хлещет в лицо, слёзы выступают на глазах, но мальчик не зажмуривается — он смотрит вперёд, туда, где среди синевы появляются первые, но ещё робкие звёзды. Ему кажется тогда, что ещё чуть-чуть, ещё один взмах крыла — и можно будет дотянуться до них рукой. В замок они возвращаются к ночи. Мейгор ещё дрожит от пережитого восторга, но отец ещё не закончил. Там, в сумерках покоев, освещённых лишь огнём очага, Эйгон вдруг достаёт из-за спины меч. Небольшой, явно скованный под детскую руку, — и всё же настоящий клинок из валирийской стали. Тёмный металл отливает блеском, по лезвию змеятся белёсо-красные разводы, похожие на застывшую молнию. Говорят, его делали кузнецы Древней Валирии, вплетая в сталь заклинания, которые ныне утрачены навеки. Эйгон молча протягивает его младшему сыну рукоятью вперёд, и Мейгор принимает дар обеими руками. Он берёт клинок так, словно иного и не ожидал, словно никому другому отец не смог бы вручить подобную вещь. В этот миг на его лице застывает выражение тихого, почти взрослого торжества — какое бывает у перворождённого наследника, принявшего в свои руки и трон, и всё королевство разом. В свои четыре года он верит, что так и есть. Свой первый по-настоящему страшный выбор Мейгор совершает спустя неделю. Эйнис, запыхавшись, бежит к нему через внутренний двор Драконьего Камня, прижимая к груди какое-то жалкое, дрожащее существо. Котёнок — одноглазый, с рваным ухом и выпирающими рёбрами — скулит, цепляясь тонкими когтистыми лапами за чёрный камзол брата. Глазёнка у него мутная, слезящаяся, уцелевшее ухо прижато к голове. Мейгор не любит животных. Никогда не любил. В чём смысл любви к тому, что едва цепляется за эту жизнь? К тому, кто ещё немного — и испустит последний вздох, представ перед Богами в своём самом убогом обличье, жалкий и голый, лишённый всякой силы. Такая любовь ничего не меняет. Она не возвращает долгов, не выигрывает битв, не держит меч. Но Эйнис прижимает котёнка к груди так, словно тот в действительности представляет собой ценность. Ладони брата обхватывают дрожащее тельце бережно, почти благоговейно, и в этом жесте Мейгор узнаёт нечто чужое, необъяснимое. Три дня и три ночи Эйнис не расстаётся с этим убожеством. Не выпускает котёнка ни на миг — ни за трапезой, ни во время игр. Зверёк то дремлет у него на коленях, то висит на плече, вцепившись когтями в ткань, а брат лишь бережно поправляет его, не говоря ни слова. На четвёртый день Мейгор находит Эйниса в саду, среди изумрудной травы и низких кустов шиповника. Тот возится с игрушечным драконом — деревянным, с прорезными крыльями и выцветшей алой краской на гребне. Котёнок лежит рядом на скомканном плаще, дышит часто и сипло. — Ērō zaldrīzes, — произносит Мейгор, и в голосе его звучит искреннее недоумение. — Зачем тебе этот полудохлый кот? Лицо Эйниса вытягивается. Брови ползут вверх, стремительно, почти испуганно, и на мгновение Мейгору кажется, что они вот-вот оторвутся от лица и упадут на траву. Он замирает, забыв о деревянной игрушке, потом переводит влажные, блестящие глаза на него и молчит. Молчит так долго, что Мейгор начинает думать, будто брат и вовсе не отыскал за это время ни одного достойного довода. — Не называй его так! — наконец взвизгивает Эйнис. Голос его срывается, тонкие руки вздрагивают и смыкаются на груди. — Буду, — отвечает Мейгор ровно. — И никто меня не остановит. Эйнис набирает в грудь побольше воздуха и вдруг выпаливает, сам вздрагивая от грубости, прозвучавшей в собственном голосе: — Iksā zaldrīzoti daor, tolī kīvio udrīssā. Мейгор не может подобрать слов к тому, что поднимается внутри. Обида? Горечь? Чувство какой-то глубокой, незаслуженной неполноценности — возможно. Его алое, словно кровь, яйцо до сих пор не прорезалось, но до этого дня он редко об этом задумывался. Теперь же он ощущает, как от груди к горлу поднимается незнакомая волна. Виски начинают пульсировать часто и гулко, ладони становятся влажными, голова наполняется жаром. Он стоит неподвижно, только пальцы сами собой сжимаются в кулаки, и весь мир сужается до силуэта брата. Эйнис поднимает руки в примирительном жесте, черты его бледного лица смягчаются; в этом движении скул и бровей сквозит почти детская мольба, невысказанное «прости». Он делает осторожный шаг, тянет свои худые ручонки к Мейгору, и из горла его вырывается тихий, быстрый шёпот — скорее всего слова извинения, возможно, даже мольбы. Но поздно. Гроза уже зарождается, воздух потрескивает от неё, и никакие раскрытые ладони не способны унять то, что вот-вот обрушится. Мейгор не помнит ничего, что случилось после брошенных братом слов. Память отказывает ему, оставляя лишь обрывки: чужой крик, похожий на стенание, и кровь — густую, тёмную, что медленно ползёт по лицу Эйниса, огибая бровь, спускаясь по правой скуле и тяжёлыми каплями падает на утоптанную землю. Каждая капля впитывается в серую пыль, оставляя на ней круглые влажные отметины, и Мейгор смотрит на них заворожённо, не в силах отвести глаз. Эйнис дышит тяжело, с присвистом. Он приподнимается на локтях, отталкиваясь от холодной земли, и мир вокруг него, должно быть, плывёт — зрачки затуманены, взгляд расфокусирован. Дрожащая рука тянется к лицу, пальцы касаются рассечённой брови и размазывают кровь по щеке, отчего та оставляет на коже длинный багровый след. Уже в замке мать прижимает Мейгора к груди, гладит по спутанным волосам, а он шепчет в беспамятстве: — Это не я, это не я, он сам… Он твердит это снова и снова, пока отец не выдерживает. Тяжёлая ладонь резко хватает его за руку, вырывая из материнских объятий, дёргая в сторону с силой, от которой хрустит плечо. — Закрой рот, — приказывает Эйгон. Грубо, без намёка на отцовское тепло, словно Мейгор и вовсе ему не сын, а чужой мальчишка, которого нужно поставить на место. Мейгор замолкает. Губы его смыкаются сами собой, а в ушах ещё стоит собственный шёпот. Он слышит, как Висенья что-то шипит мужу в ответ — шипит сквозь зубы, яростно, почти по-змеиному, но Эйгон даже не оборачивается на неё. — Так ты воспитываешь моего сына?! — произносит он. Мужская рука взметается вверх и одним движением сметает всё содержимое стола на холодный каменный пол. Звон металла, треск дерева; расплескавшееся вино растекается тёмной лужей у ног. Свеча падает и гаснет, оставляя за собой тонкую струйку дыма. — Он всего лишь ребёнок, — голос Висеньи дрожит, но не ломается. — Ребёнок? — Эйгон делает резкий шаг к жене, и Мейгор вздрагивает, вновь прижимаясь к материнскому боку всем телом. — Он пытался убить собственного брата. А потому наш сын — кто угодно, только не ребёнок. Мейгор хочет возразить. Хочет крикнуть, что всё не так, что убивать он не хотел, что ему жаль, что Эйнис сейчас лежит в постели, а мейстеры днями и ночами стерегут его слабое, бледное тело. Но слова застревают в горле. Отец никогда не встаёт на его сторону. Не вставал прежде, не встанет и сегодня. Эта истина тяжелее любой вины. Висенья качает головой — медленно, из стороны в сторону. Взгляд её сначала притупляется, уходит в себя, застывая на каменном полу, а затем поднимается на мужа. Она встаёт во весь рост, разжимает объятия, и Мейгор чувствует, как исчезает тепло, в которое он только что был закутан. Мать делает шаг в сторону короля, и по губам её разливается горькая, кривая усмешка. — Скажи это, Эйгон, — произносит она с каким-то зловещим весельем. — Скажи! Ну же… Я вижу, как слово это вертится у Вас на языке, Ваше Величество. Она разводит руки в стороны. Ткань рукавов скользит, обнажая запястья. Шаг. Ещё шаг. Медленно, чеканя каждое движение, она приближается к королю, и тень её ползёт следом по полу. — Наш сын — чудовище. Чудовище, — правая рука её сжимается в кулак, и указательный палец резко распрямляется, тыча сперва в собственную грудь, а затем в грудь мужа. — Только не забывай, что в этом мальчике течёт наша кровь. Мы породили его. И если он чудовище — то мы тоже. Чудовище. Мейгор не впервые слышит это слово. Оно давно уже обитает в коридорах Драконьего Камня — в торопливом шёпоте слуг, в осторожных, косых взглядах знатных лордов, что умолкают, стоит ему войти. Они думают, будто детский разум слишком мал, чтобы постигнуть смысл сказанного. Но Мейгор, развитый не по годам, вбирает каждое слово, как сухая земля вбирает воду. Он слышит. И понимает всё. Сейчас, когда лицо отца искажается мукой, когда он тянется к жене в растерянном, почти молящем движении и пальцы его касаются её рукава, Мейгор ждёт. Ждёт возражения. Но Эйгон не произносит ни звука. Губы его плотно сжаты, плечи опущены, и в этой внезапной, тяжёлой неподвижности нет ни следа борьбы или оправдания — лишь покорность человека, давно со всем смирившегося. Отец не защищает его. Ни единым словом. Ни единым жестом. Молчание отца говорит громче всех криков, которые он слышал прежде. Это молчание — приговор, вынесенный без суда. Четыре дня Мейгор не выходит из своих покоев. Ровно столько, сколько требуется, чтобы отец и брат покинули замок. Без них дышится иначе. Исчезает то неприятное, омерзительное чувство, что преследует его всякий раз, когда отец смотрит сквозь него или отводит взгляд. Исчезает ощущение собственной ненужности, той особенной пустоты, что оседает под сердцем тяжёлым камнем. Здесь, в одиночестве, он снова принадлежит только себе. Светло-фиолетовые глаза скользят по кинжалу, что лежит на столе. Подарок отца. Лезвие острое, рукоять из тёмного металла, прохладная на ощупь. Мейгор берёт его в руки и вертит, глядя, как сталь ловит скупой свет из окна. И тогда в голове начинают зреть картины — одна страшнее другой. Они возникают сами, без зова, наползают из тёмных углов сознания. Но ему не хочется закрыть глаза. Не хочется вырвать их, избавиться, отогнать. Напротив, он вглядывается в эти видения со странным, пугающим равнодушием, отчего у любого другого ребёнка кровь застыла бы в жилах: ужасы эти не трогают его. Совсем. Мейгор прячет нож в рукав и выходит из покоев. В сад — туда, где у восточной стены в колючих кустах шиповника Эйнис устроил котёнку лежанку из старого плаща. Убогое существо, разумеется, там. Его оставили. То ли Эйнис передумал в последний миг, то ли отец не позволил тащить эту падаль в Королевскую Гавань. Теперь уродец жмётся к кусту и дрожит — то ли от холода, пронизывающего сад, то ли от предчувствия, заложенного в каждую живую тварь перед гибелью. Единственный мутный глаз смотрит на мальчика без понимания. Мейгор прижимает зверька к земле. Тот не бьётся, не царапается — лишь хрипло, коротко мяукает, когда колено упирается в его тощее туловище, придавливая к сухой траве. Мальчик не спешит. Он извлекает кинжал из рукава. Одно долгое движение — и сталь пронзает горло. Кровь вытекает медленно, толчками. Она стекает на сухую землю, впитывается быстро, оставляя лишь тёмное пятно, которое через час уже ничем не будет отличаться от обычной сырости. Мейгор вытирает кинжал о плащ. О тот самый плащ, что ещё хранит запах Эйниса. Он поднимается. Не оглядывается. Уходит через сад обратно к замку, и шаги его так же размеренны, как прежде. Ничего внутри не сжимается, не кричит, не просит прощения. Всё правильно. Всё закономерно. Чудовище поступило так, как чудовищу и надлежит. Именно эту историю разносят слуги — те, кому случилось увидеть казнь котёнка из тени галереи. Висенье доносят в тот же вечер. Она стоит у камина в своих покоях, и служанка, бледная и испуганная, запинается на каждом слове, комкает в кулаке край передника и ждёт хоть какой-то вспышки. Висенья выслушивает молча. Потом пожимает плечами — скупо, едва заметно, точно речь идёт о чём-то обыденном. Позже она смотрит на сына. Долгим взглядом — таким, под которым другие дети съёживаются, начинают переминаться с ноги на ногу. Но Мейгор встречает этот взгляд спокойно и не отводит глаз. Он говорит ровно, без дрожи в голосе, что всё это ложь. Грязные сплетни прислуги, не стоящие королевского внимания. Висенья не спорит. Она подходит ближе, и прохладные пальцы касаются его челюсти, приподнимая лицо чуть выше. — Веди себя благоразумно, — произносит она. И всё. С течением месяцев и лет история эта передаётся из уст в уста, обрастая новыми подробностями. Слуги, покидающие Драконий Камень, разносят её по тавернам и портовым рынкам, и там она набухает деталями, которых никто из рассказчиков не видел своими глазами. Одни говорят, что мальчик не просто пронзил котёнку глотку, а сначала долго смотрел, как тот извивался, и чуть ли не улыбался. Другие — что он вообще выпил эту кровь, чтобы утолить жажду. Как всё было на самом деле, ведают лишь Боги — но к тому времени, как слухи возвращаются обратно в замок, никто уже не задаётся вопросом о правде. Все приходят к единственному закономерному выводу: с этим ребёнком что-то не так. Одним Семерым известно, к какой чёрной магии прибегла королева, чтобы зачать сына. Шепчутся, что в её чреве рос вообще не человек — а нечто, наделённое человеческим обликом лишь по чудовищной ошибке или древнему уговору с силами, которым нет имени. С годами Мейгор и сам уже не разбирает, где правда, а где вымысел в тех страшных историях, что рассказывают слуги, — историях, в которых он неизменно предстаёт главным героем. Люди всегда будут судачить. Это в их природе. Мейгор понимает это раньше, чем у него начинает ломаться голос. Понимает — и принимает единственно разумное решение: не обращать внимания. Пусть шепчутся. Он не станет разубеждать, не станет оправдываться. Всякое его слово всё равно обернут в очередную страшную байку.

***

Через два месяца Висенья неожиданно объявляет Эйгону, что снова беременна. Делает она это не при дворе, не на пиру и не на совете, а в узком переходе замка, куда король спускается с площадки после полёта. Она уверяет, что на этот раз непременно будет девочка. Сереброволосая, красивая, стройная. Та, что когда-нибудь станет женой своему брату Мейгору. Эйгон слушает молча. Потом шагает к ней, берёт лицо жены в ладони и целует в обе щеки. Но не говорит ничего. Однако Мейгор видит, как в его светло-фиолетовых глазах на короткий миг загорается радость. А потом по замку ползёт шёпот. Сперва тихий, осторожный, затем громче и смелее. Придворные и слуги округляют глаза, прикрывают рты ладонями. «Королева снова прибегла к чёрной магии». «Неужели король до сих пор продолжает делить с ней ложе?» «Решила родить под старость лет». Но Боги оказываются жестоки. Девочка появляется на свет чудовищем. Младенец весь покрыт чешуёй, тусклой и серой, точно рыбья кожа. Глаза её слепы, а вместо рук и ног у неё странные, скрюченные отростки. Она рождается и сразу же умирает. Тихо, мирно, не издав ни единого крика. Мейгору тогда почти пять лет. Он не помнит, как назвали эту девочку, и знать не хочет. Имя её стёрлось из памяти, как стёрлось всё, что было в ту ночь: беготня слуг, слёзы матери за закрытой дверью, тяжёлый запах, доносившийся из спальни. То было давно, и ему хватает страшных воспоминаний по горло и без этого мёртвого чешуйчатого трупа. Эйнис плачет несколько дней подряд. Отец, предав мёртвую дочь огню, велит на следующее утро высечь из тёмного камня небольшую статую. Мастера исполняют приказ без промедлений, и через две недели среди кустов диких роз встаёт каменная девочка. На ней пышное платье, спадающее до самых туфелек, а маленькие, тщательно выточенные глаза смотрят куда-то вдаль, за море. У подножия лежит каменная плита, и надпись на ней гласит:

«здесь покоится дочь короля Эйгона».

Мейгор не любит это место и всегда обходит его стороной, едва завидев розовые кусты и неподвижную фигуру между ними. Эйнис же, напротив, часами сидит там на низкой скамье, остекленев взглядом, и беззвучно шевелит губами. Что именно говорит брат — не знает никто. — Мейгор. Собственное имя долетает до него хриплым, надтреснутым звуком. Эйнис отрывается от созерцания каменного лика и переводит на младшего брата взгляд своих тёмно-фиолетовых, почти сиреневых глаз. Он мнётся, сутулится сильнее обычного, плечи уходят вперёд, делая его ещё более узким, ещё более хрупким. Затем губы его размыкаются, и он произносит слова извинения — тихо, искренне, с тем невинным блеском во взоре, какой во всей семье есть только у него одного. Мейгор молчит. Не из упрямства, не из вредности — просто он не знает, что ему следует делать дальше. Но Эйнис и не ждёт ответа. Кажется, этот ступор устраивает его даже больше, чем любые слова. Он вдруг срывается с места — быстро, почти испуганно, будто боится передумать, — и заключает младшего брата в объятия. Руки его смыкаются на спине Мейгора несильно, но ощутимо, и сквозь слои одежды проступает чужое тепло. А следом — чужое сердце. Перед внутренним взором мелькает образ — серый, скомканный трупик кота, валяющийся в тени кустарников. Мейгор вспоминает, с какой лёгкостью кинжал пронзил плоть. И теперь, стоя в кольце братских рук, он размышляет лишь об одном: знает ли Эйнис, кто именно лишил жизни то жалкое создание. Или отец с матерью, поразмыслив, сочинили ему какую-нибудь нелепицу — про несчастный случай, про дикого зверя, забравшегося во двор, — а брат, привыкший верить всем и вся, молча проглотил эту ложь, даже не пережевав. От этой мысли Мейгор не испытывает ни стыда, ни торжества. — Я потерял сестру, — говорит Эйнис твёрдо, и голос его звучит неожиданно взросло, без обычной писклявой ноты. Отстранившись, он протягивает руку и ссыпает Мейгору в ладонь пару ягод — мелких, тёмных. — И я не хочу потерять брата. Мне жаль, что мы так долго держали обиду друг на друга. Мейгор не возражает. Он вообще ничего не говорит — только сжимает ягоды в кулаке, чувствуя, как они лопаются под пальцами и выпускают липкий сок. А Эйнис уже отворачивается и вновь ступает к дальней статуе их сестры в глубине сада. Он приседает у её подножия, кладёт ладонь на холодный камень и начинает что-то шептать. Глядя на статую, Мейгор не испытывает ничего, кроме досады — той, что приходит, когда понимаешь: Боги украли у тебя то, что принадлежало тебе по праву. Ему обещали жену. Сереброволосую, красивую, стройную — ту, что стала бы его сестрой и супругой. А вместо этого вышло слепое нечто, которое даже не успело вдохнуть. Но в чём смысл этой грусти? Девочку он никогда не видел. Она была лишь движением под платьем матери, да ещё — ужасающими рассказами слуг и повитух. Сестра его умерла, так и не увидев этот свет, и мучения её закончились, едва начавшись. Плакать о том, чего не знал, глупо. Но отец и мать горюют. Они скорбят так, словно лишились всего, о чём когда-то мечтали. Может быть, так оно и есть. Может, эта девочка значила для них больше, чем всё, что у них уже было. Мейгор не лезет с расспросами. Он ребёнок, но он уже знает: есть вещи, которых лучше не касаться. А брат всё шепчет и шепчет. Эйнис каждый день рассказывает о своих снах: путаных, цветных, полных драконов и знамений. Даже спустя годы Мейгор не понимает, верит ли он этим речам или нет. Но он не возражает. Ни разу не возражает. Чего спорить с безумцем? Это всё равно, что спорить с морем или с ветром. Со временем видения становятся всё реальнее, всё мучительнее. Они приходят к Эйнису без стука, без предупреждения, едва он смежает веки, — и с каждым разом отпечатываются в памяти резче, грубее, точно раскалённое клеймо на живой плоти. Он просыпается в поту, с пересохшим горлом, и долго сидит на краю постели, глядя в темноту. Мейгор замечает перемены не сразу, но, заметив, уже не может не видеть: с годами брат его осунулся, под глазами залегли тени, а взгляд приобрёл ту особенную, обращённую внутрь себя сосредоточенность, которая свойственна безумцам. И однажды, уже нося корону, он рассказывает Мейгору всё — без утайки. Он рассказывает Мейгору один и тот же сон, повторяющийся из ночи в ночь с пугающей точностью: девушка — совсем юная, почти дитя, — с серебряными волосами, что струятся, словно лунный свет по воде, верхом на золотистом драконе. И вокруг неё — огонь и пепел. Пламя поднимается до самого неба, лижет облака, а она летит сквозь него и смеётся. Сон этот повторяется столько раз, что превращается в навязчивую идею — в ту самую, которая, к несчастью Мейгора, целиком завладевает рассудком брата. Во что бы то ни стало найти незнакомку — таково теперь его единственное стремление, и оно пожирает всё остальное, как пламя пожирает сухую древесину. Мейгор считает это глупостью. Невообразимой, чудовищной глупостью — искать по всем Семи Королевствам человека, которого, быть может, и вовсе не существует. Тратить время, людей, золото. Всё это вызывает у него лишь глухое раздражение, смешанное с презрением. Но он ищет. Не потому, что верит в сны и пророчества. Не потому, что хочет помочь. Он ищет лишь затем, чтобы обезумевший Эйнис наконец оставил его в покое. Чтобы этот бесконечный шёпот о девушке и драконе прекратился, чтобы брат перестал хватать его за рукав с лихорадочным блеском в глазах. Он засылает гонцов, опрашивает капитанов, прочёсывает порты. Он почти отчаивается, когда на рыночной площади Драконьего Камня ему попадается старик. Он грязен, дряхл и зол, его редкие седые космы торчат в стороны, а глаза слезятся от ветра. В руках у него позвякивает небольшая цепочка с кулоном — и когда Мейгор замечает в металле знакомые белёсые разводы, он останавливается как вкопанный. Валирийская сталь. Здесь, в грязных лапах какого-то оборванца. Бедняк орёт, брызгая слюной, с остервенением пытается всучить товар прохожим. Мейгор замечает его первым и, не говоря ни слова, направляется прямо к старику. Тот, почуяв слушателя, заводит свои небылицы: мол, он сам выковал эту цепочку, потомок великих кузнецов Валирии, и сталь ему досталась от прадедов. Он плетёт байку за байкой, и Мейгор закипает от ярости. Эта болтовня оскорбляет его кровь, его дом, сам металл, что тяжелит его собственный пояс — настоящий, валирийский, закалённый магией, а не бреднями полоумного старикашки. Несколько мгновений он просто смотрит на трясущегося деда, а затем действует. Его ладонь ложится на рукоять меча, привычно и уверенно. Другой рукой он хватает старика за грудки и рывком подтягивает к себе, так что ноги бедняги едва касаются булыжников. — Ещё одна ложь — и я вырву тебе язык прямо здесь. Пары угроз оказывается достаточно. Старик обмякает в его хватке, плечи опускаются, и через минуту он выдаёт всё с потрохами. Никакой он не кузнец и не валириец — просто дряхлый бедняк, каких много на каменистых берегах моря. А цепочку нашёл у какой-то девицы, которую чудом выбросило штормом прямо к порогу его лачуги. Девчонка была еле жива, в разодранном платье и без памяти, а на шее блестел этот кулон. Он снял его, пока она лежала без чувств, потому что голод не знает жалости, а серебро и сталь всегда можно обменять на хлеб. История эта куда больше походит на правду, чем весь тот бред, что Мейгор слушал несколько минут назад. Он разжимает пальцы, и старик оседает на булыжники. Цепочка холодит ладонь. Мейгор разглядывает её ещё мгновение, а затем разворачивается и широким шагом направляется в замок. Эйнис выслушивает его, стоя у окна, а потом отдаёт приказ: доставить незнакомку ко двору. Немедленно. Мейгор не спорит. Труда это особо не составляет: старик, запуганный до полусмерти, сам вызывается показать дорогу, и вскоре принц уже взбирается в седло Балериона. Чёрный дракон расправляет крылья, одним могучим толчком отрывается от земли и устремляется в небо. Девушка, когда он находит её, и вправду оказывается валирийкой. Это видно сразу, с первого взгляда, даже сквозь слои грязи и пыли. Она красива той особой красотой, какой могут обладать только девицы драконьей крови: высокие скулы, стройная шея, спутанные серебряные пряди. И даже её убогий, измученный вид не в силах этого скрыть. Мейгор протягивает руку и касается её лица. Пальцы его ложатся на подбородок — властно, но не грубо, — и приподнимают его к свету. Он получает от этого прикосновения странное удовольствие. От того, как кожа уступает под его пальцами, тёплая и гладкая. От того, как подбородок точно впечатывается в его ладонь, доверчивый и беззащитный. И от того, как расширяются её глаза. Она дрожит. Мелкая дрожь пробегает от его пальцев вниз, по её шее, по плечам, уходит в тонкие запястья, что прижаты к груди. Но она не отворачивается. Не вырывается. Не зажмуривается. Только смотрит на него этими невозможными глазами, и Мейгор чувствует, как в груди ворочается что-то тяжёлое, чему не подобрать слов. Имя у неё тоже валирийское. Мейгор произносит его пару раз, словно пробует на вкус. Глаза у неё — те самые, что некогда сияли на лице королевы Рейнис, а теперь смотрят с лица Эйниса и его детей. Черта, которая не остаётся незамеченной, как и общее сходство: девушка поразительно напоминает самого короля. Тонкие брови, изгиб скул, изгиб рта — всё словно срисовано с его портрета в галерее. В замке она теряет чувства, едва успев переступить порог, — и удивительно, что не раньше, и вот уже четвёртый день борется за свою ничтожную жизнь в одной из башен. Эйнис всё время стоит над её постелью и вообще носится за ней, как курица за своим яйцом. В замке уже начинают шептаться, и кажется, что король намеренно не оставляет девушку в покое, лишь подогревая слухи. Разговор происходит в его покоях, за резным столом, посреди глубокой ночи. Эйнис никуда не спешит, да и к кому? Жена его, как верно шепчут слуги, не разговаривает с ним с тех самых пор, как они нашли эту незнакомку. — Девка похожа на тебя, — начинает Мейгор, с удовольствием наблюдая, как смешно вытягивается лицо брата. Эйнис подаётся вперёд, затем откидывается назад. — Нет, нет, нет, — лихорадочно произносит он, хотя в голосе его уже зреют нотки сомнения. Незнакомке на вид не больше пятнадцати. Она старше Рейны, значит, родилась раньше его свадьбы с Алиссой Веларион. Мейгор даёт брату пару мгновений, чтобы тот сам додумал остальное, а затем добивает: — Хочешь сказать, что не трахал девок до Алиссы, брат? — он пригубливает вино, глядя на Эйниса поверх кубка. — Я вот помню иное. — Да тихо ты, — шикает на него Эйнис, озираясь, словно кто-то и вправду может их услышать в этот час. — Тихо, прошу. — Ну так? Эйнис резко встаёт. Стул с грохотом отъезжает по каменному полу. Король принимается быстро ходить из угла в угол, заламывая пальцы — от кровати к окну, от окна к двери и обратно. Он сомневается, действительно сомневается, и Мейгор чувствует это. Зная плодовитость брата — его семя прорастало в чреве королевы с пугающей лёгкостью, — тот запросто мог оставить детей на стороне и сам о том не ведать. — Я не знаю, — зло выкрикивает Эйнис. — Слышишь? Я не знаю. Он вдруг резко останавливается, щурит глаза и, вздёрнув руку в его сторону, шипит: — Ты и сам не отличался добродетелью. Так и твоё семя могло породить эту девочку. Мейгор приподнимает кубок в каком-то странном знаке, подмигивает королю и допивает вино. Он и сам думал об этом. Мысль приходила к нему в ту же ночь, когда он всматривался в её глаза, но что греха таить — девочка не его дочь. Он уверен в этом так же, как уверены все в этом замке. Эйнис вновь разражается бранью, зло что-то шипит сквозь зубы, отворачиваясь к окну. — У неё глазки, как у твоего сынишки Джейхейриса, — спокойно добавляет Мейгор. Он не знал раньше, что можно испытывать такое особенное удовольствие, выводя из себя брата. — Если ты узаконишь её, дай знак. Я возьму её в жёны, и мы подарим тебе красивых, светловолосых внуков. Эйнис оседает на стул, плечи опускаются, и он хватается за голову обеими руками. Пальцы зарываются в волосы, сжимают виски. Мейгор смотрит на это и думает, что, быть может, происходящее наконец научит того проявлять сталь. Хоть немного. Хоть раз. Но нет — Эйнис вместо того, чтобы призвать к ответу тех, кто разносит слухи по замку, вместо того, чтобы припугнуть, повесить пару болтливых языков на воротах и положить конец шепоткам, предпочитает молча страдать. Сидеть вот так, сжавшись, как побитый пёс, и давить из себя жалкие звуки. — А вдруг это так? — он отрывает ладони от головы и смотрит на брата, не мигая. — Что так? — Что она в действительности моя дочь, Мейгор. Плоть от плоти моей, — он слегка ударяет кулаком себя по груди. — Кровь от крови моей. Что тогда? Мейгор не понимает, в чём проблема. Он смотрит на брата и не видит трагедии. Даже если девчонка в действительности бастард Эйниса — что с того? Сотни лордов по всем Семи Королевствам имеют незаконнорожденных детей, и сотни будут иметь в будущем. Бастарды рождаются в борделях, на сеновалах, в покоях служанок, и мир от этого не рушится. Проблема вовсе не в том, что Эйнис породил внебрачное дитя. Проблема в том, что он привёл его в собственный дом. Поселил под одной крышей с королевой. Сделал это на глазах у всего двора. Тот же Орис Баратеон, если верить слухам, был бастардом Эйриона Таргариена, единокровным братом их собственного отца, и это не помешало ему взять Штормовой Предел, взять в жёны дочь последнего Дюррандона и стать лордом великого замка. Никто не плевал ему вслед. Никто не оспаривал его права. Потому что за ним стояли драконы. — Где она жила? В каких условиях? — продолжает Эйнис. — Что скажет Старомест, Мейгор? Что скажет Верховный септон? Мейгор не выдерживает. Терпение лопается в нём, и он запускает руку в собственный карман, где всё это время лежала та самая цепочка. Пальцы сжимают металл, и он вытягивает её на свет свечей. Ожерелье ложится на стол между ними, и пламя десятка огоньков отражается в тёмной стали, заставляя белёсые разводы заиграть. — Девчонку зовут Эймма, — произносит он. Эйнис замирает. Он тянется через стол с опаской, берёт вещицу в пальцы и принимается разглядывать долго, тщательно, поднося ближе к свечам и отстраняя, поворачивая так и эдак. Он замечает необычайную искусность работы: звенья цепочки переходят одно в другое без единого шва, рубин в центре кулона сияет тёмно-красным, а вдоль оправы бежит гравировка — женское имя, вырезанное изящной вязью. — Вряд ли ты мог быть щедр на такие подарки с девками, с которыми спал, — роняет Мейгор. Король не отвечает. Его пальцы всё гладят и гладят рубин, скользят по буквам чужого имени, и на лице его — растерянность пополам с чем-то, похожим на вину. — Не знаю, — выдыхает он наконец. — Я не знаю. Веко Мейгора начинает нервно подрагивать. Он смотрит на брата — тот смотрит на цепочку, точно она может заговорить и разрешить все сомнения, — и чувствует, как внутри поднимается волна раздражения. Его брат никогда ничего не знает. Никогда. На лице Эйниса вновь проступает сомнение — вечный спутник его жизни, — и Мейгор думает, что тот, по своему обыкновению, уже начинает путаться в собственных мыслях, как муха в паутине. Он упирается ладонями в столешницу и медленно приподнимается, нависая над столом. — То есть даже сейчас, — произносит Мейгор, выделяя каждое слово, — ты не знаешь: она твоя дочь или нет? Тишина. — Ты насмехаешься, Эйнис? Как можно этого не знать? Хотя чего он ожидал? Это же Эйнис — тот самый человек, который, кажется, даже в собственном существовании не уверен, не говоря уже о чём-то ином. Вечно колеблющийся из-за каждого пустяка. Вечно придумывающий себе несуществующие проблемы, взращивающий их в своей голове, пока реальные беды проходят мимо, не замеченные. Вечно делающий из мухи слона, из мышиного писка — рёв дракона, из небольшого огонька — пожар. Он решает, что с него хватит. Решение приходит легко, без борьбы. Пусть брат продолжает и дальше заниматься самобичеванием — это у него получается куда лучше, чем править. Мейгор уходит не потому, что зол. Он уходит потому, что устал. И где-то на полпути к своим покоям ловит себя на мысли, что брату, пожалуй, нравится страдать. И им придётся смириться с этим.

***

Сериса стоит у окна, глядя в ночную мглу, что простирается за стенами Драконьего Камня. Звёзд не видно, луны тоже — лишь чернота, сливающаяся с морем где-то у горизонта. Она не оборачивается на звук шагов. Не вздрагивает от тяжёлого скрипа двери. Они уже несколько лет как спят раздельно, и, ступив в покои жены, Мейгор не утруждает себя ни приветствием, ни извинением, ни малейшим намёком на учтивость. На женщину у окна он даже не смотрит, когда наполняет кубок и ополаскивает горло вином, проливая тёмные капли на ворот камзола. Он часто пропадает в борделях. Слишком часто для человека его происхождения, но что поделать — такова его жизнь, такова его натура. Ему всё равно, на самом деле, с кем возлечь: благородная леди или портовая шлюха, дочь лорда или безродная девица. Лишь бы была мила собой, хорошо пахла и не лезла к нему с лишними вопросами. Хоть они и не делят покои, Мейгор часто наведывается к ней в спальню и продолжает делить ложе. А почему нет? Она его жена. Законная, данная перед ликом Семерых. Так пусть хоть в чём-то будет полезна, раз уж все остальные её достоинства иссякли тринадцать лет назад. Сериса смотрит на него из-под распущенных золотистых волос — светлых, как спелая пшеница, как мёд, как золото. Карие глаза её горят болью и разочарованием — то ли от мужа, то ли от собственной незавидной участи, а скорее всего, от того и другого разом. Ему было двенадцать, когда их обручили. Двенадцать — совсем ещё мальчишка, чей голос только-только начал ломаться, а плечи ещё не налились мужской силой. Ей — двадцать три. Дядя, Верховный септон, соединил их руки перед алтарём, и тогда, как помнят многие, юный принц пылал страстью. Он хвастался потом, во всеуслышание, с гордостью мальчишки, что овладел женой не менее двенадцати раз за одну ночь. То было давно. Тогда сердце его ещё пылало надеждой, а она ещё верила, что сможет дать ему то, чего он хочет. Сейчас всё иначе. — Раздевайся, — приказывает принц. Он разглядывает жену с хищным, оценивающим интересом — тем самым, что не сулит ни ласки, ни нежности, ни хотя бы простого человеческого тепла. Волосы у неё светлые, тело ещё молодое, стройное, но какое-то неестественно бледное, точно она никогда не видела солнца. Впрочем, разум его, затуманенный выпитым с Эйнисом вином, отказывается замечать и брезгливость, что кривит её губы, и злость и боль, что ни на миг не покидают этого лица. Сериса молчит. Она давно привыкла к таким унижениям. Это часть её жизни. Часть её брака. Мейгор опрокидывает в себя ещё несколько глотков вина прямо из кувшина и слегка покачивается из стороны в сторону, наблюдая за тем, как жена дрожащими, непослушными пальцами растягивает узлы на зелёном платье. Платье медленно опадает вниз, к ногам, оставляя женщину нагой посреди едва освещённой комнаты. Лунные дни, к сожалению Серисы, ушли. Кровотечение закончилось вчера, и теперь снова начнётся этот ритуал — унизительный, безжалостный, выматывающий душу и тело. Несколько свечей, зажжённых ею самой, освещают мрак в комнате неровным светом. Свет, падая на черты принца снизу вверх, делает их чудовищными. Сериса снова ловит себя на этой мысли — горькой, навязчивой, что является всякий раз, стоит ему переступить порог. Почему? Почему он не оставит её в покое? Неужели ему недостаточно всех тех любовниц — знатных и не очень, — что он навещает по нескольку раз за неделю? Неужели мало ему чужих постелей, чужих тел, чужого тепла, чтобы не приходить сюда, к ней, и не требовать того же, что и от прочих? Она не понимает. И уже давно перестала искать ответ. Она молила Богов о равнодушии. Не о любви — о любви она молилась в первые годы, но те молитвы истаяли без следа. Не о милости — что могут дать ей Боги, если земной муж не даёт ничего? Не о мире — мир для неё давно кончился. Она молилась о равнодушии. О том, чтобы его взгляд скользил мимо неё. О том, чтобы он забыл дорогу в её покои. О том, чтобы он перестал прикасаться к ней. Но Боги глухи. Или, что вернее, им попросту нет дела. Она не дожидается приказа. Приказ всё равно прозвучал — в том первом, коротком слове, брошенном через плечо. Сериса поднимается на ложе так, как поднимаются на эшафот, и, оперевшись дрожащими руками, сжимает в пальцах белую ткань простыней. Если принц будет милостив. Если он использует масло — то, что стоит на столике у изголовья, в маленьком флаконе из тёмного стекла. Тогда, возможно, боли и дискомфорта не будет. Возможно, всё ограничится лишь унижением. Порой — правда, редко, — когда на Мейгора вдруг находили волны какой-то странной, необъяснимой нежности, унижение это сменялось иным. Тогда на краткий миг, на несколько смутных минут, из самой глубины её существа поднималось нечто, отдалённо напоминающее наслаждение. Но то было редким явлением. Принц со стуком ставит графин на стол и медленно, не торопясь растягивает шнуровку штанов. Взгляд его, тяжёлый и хмурый, скользит по белой спине жены, что находится параллельно ложу. Он смотрит, как кожа её покрывается мурашками, как свет свечей пляшет по позвоночнику, по лопаткам, по тонким рёбрам. Сериса собирает волосы рукой, убирая их на одну сторону, и открывает ему длинную, беззащитную шею. Как и полагалось ожидать, Мейгор не тратит время на прелюдии. Он не утруждает себя ни лаской, ни хотя бы видимостью заботы — лишь облизывает собственную ладонь, грубо, по-солдафонски, и Сериса рада, что не видит этого отвратительного зрелища. Влажная рука касается члена, а затем он входит — без слова, без предупреждения, одним резким движением. Ни одна эмоция не отражается на её лице, лишь равнодушие. Первые толчки слабы, ленивы, но быстро набирают силу. Он наваливается на неё всем своим весом, и ей приходится до боли напрячь руки, подавляя дрожь в запястьях, чтобы не рухнуть вниз животом на ложе. Мужская ладонь касается её спины и ведёт вверх, вдоль позвоночника, задерживаясь на правой лопатке, скользит к плечу, к предплечью, к ладони. Пальцы его переплетаются с её — жест не столько нежности, сколько опоры. Другая рука его ложится чуть ниже ягодиц, пальцы раздвигают мягкую плоть, позволяя проникнуть глубже. Сериса наконец не выдерживает — локти подламываются, и она рушится на кровать животом, повернув голову вправо, к окну. Шёлк, свисающий с балдахина, — зелёный, в цвет её дома, — слегка колышется от едва уловимого сквозняка. Она смотрит на него и думает — уже в который раз за свою жизнь, — как хочет оказаться там, у балкона, перемахнуть через каменные перила и улететь вниз. Смерть тогда наступила бы быстро. Без лишних мучений. Мейгор входит глубже — настолько, что Сериса издаёт сдавленный стон боли и зажмуривается до белых искр под веками. Он повторяет движение. И снова. И снова. Размеренно, неутомимо, словно заведённый механизм. Сериса чувствует его дыхание у самой шеи — горячее, влажное, пропитанное кислым запахом перебродившего вина. Чувствует, как его потные волосы касаются её уха, липнут к щеке. Мейгору не впервой причинять боль. С годами это сделалось сродни ритуалу — неотторжимой частью его существа, въелось в самую кожу столь глубоко, что ничто и никогда уже не вытравит сей отравы. Он приподнимается на вытянутых руках, задерживает взгляд на белой спине жены, а после прикрывает веки, силясь вообразить нечто — или кого-то, — что помогло бы ему позабыться. Но Сериса под ним стонет от муки и унижения, льёт беззвучные слёзы, и оттого он не в силах до конца распалиться. Удовлетворение не наступает, сколько ни терзайся, — лишь глухое раздражение да чёрная злость. Даже выпитое вино не спасает: Сериса безучастна, точно каменное изваяние, и холод её гасит всякий пыл. Быть может, в том есть и его вина — бесспорно, есть, — но Мейгору недосуг ни размышлять об этом, ни тем более терзаться. Удача ни разу не улыбалась ему — ни разу: Эйнису достались любовь отца, корона, плодовитая жена, а ему — лишь тень да бесплодная женщина, что ныне зовётся его супругой. Лик его искажается отвращением, и он отшатывается, глядя, как Сериса крепче сжимает бёдра и безвольно расслабляет тело. — Мерзостная дрянь, — цедит он. Утирается первым попавшимся лоскутом, приводит одежду в порядок и устремляется прочь. В коридорах замка голова его вдруг идёт кругом — верно, вино надумало ударить в самый неподходящий час. Впереди из колышущегося полумрака выплывает рослая фигура Алларда Ройса, лорда Рунного Камня. Брань срывается с губ сама собой, привычная, точно родная речь. С той поры как Эйнис надел корону, Драконий Камень обратился в постоялый двор, куда стекается всякая знатная падаль со всего королевства. А всё оттого, что Эйнис страшился жить с семьёй в недостроенном Красном Замке. Мейгор не желает лицезреть этого человека, как не желает лицезреть никого в этом проклятом замке. Лорд Ройс, однако, вытягивается во весь рост, придаёт чертам бесстрастность и склоняет голову. — Ваше Высочество. Мейгор даже не косится в его сторону, но всё же задерживает шаг. — Королева Висенья изволила передать, что вы поведёте войско на драконе. В любой другой час он оскалился бы в хищной усмешке, предвкушая войну, кровь и огонь, но не сейчас — когда ему соизволили сообщить об этом, кажется, в самый последний миг, словно какому-то слуге. — Сколь великодушно с вашей стороны, милорд, что вы всё же соизволили меня предупредить, — произносит он ледяным тоном, наконец подняв взор на мужчину. — И когда же намечается представление? Ройс не выказывает сарказма, а быть может, попросту пропускает его мимо ушей по какой-то одному ему ведомой причине. Мейгор и не пытается придать голосу хотя бы тень учтивости — все вокруг, мнится, вдруг перестают с ним считаться. От великой глупости, конечно, а вовсе не от смелости. — Я выступаю завтра поутру, мой принц, и уповаю на вашу поддержку с воздуха. Ваша мать-королева должна была известить вас. Должна была. Но не изволила. Знает ли король, что творится за его спиной? Мейгору отчего-то думается — знает, но упрямо закрывает на всё глаза. Гениально, истинно гениально: не желаешь марать руки в крови — дозволь другим сделать это за тебя. В том и заключается вся политика Эйниса — прятаться в своих покоях, покуда иные в поте лица исполняют его обязанности. Не хочешь быть королём — не будь им. Мейгор не видит в том беды — какой прок от всех этих страданий? — Джонос Аррен должен умереть, Ваше Высочество, и чем скорее, тем лучше, — произносит Аллард со странной, едва уловимой улыбкой — Я не слабоумный, чтобы говорить мне очевидные вещи, — отрезает Мейгор, делая шаг вперёд. Рука его дёргается к поясу, но, не находя привычной стали, бессильно опадает вниз. Движение это не укрывается от Ройса — тот мгновенно хмурится. Страха в нём, разумеется, нет, но раздражение всё же скользит по лицу. — Никогда не держал вас за такового, Ваше Высочество, — Аллард неожиданно усмехается, и взгляд его устремляется к пылающим факелам на каменной стене, — оттого и рассчитываю на ваше благоразумие. Более он не произносит ни слова — лишь обозначает короткий, едва уловимый кивок и растворяется во мраке замка, будто его и не было вовсе. Мейгор полетит туда. Он уже видит кровь и горы отсечённых голов — зрелище, что всегда завораживало его, наполняя душу упоением. Он полетит туда и сровняет всё с землёй, предаст мечу всякого, кто дерзнул восстать против наследия его отца. Он полетит туда — но не в спешке, а в самый последний час, дабы все, кто будет внизу, встречали его не как принца, не как союзника, а как само возмездие — на крыльях дракона, в огне и ужасе, точно божество войны, сошедшее с небес, чтобы вершить суд. Но нынче ему надобно выспаться, отогнать хмель прочь и пробудиться завтра с ясной, холодной головой — без мути в мыслях, без похмельной тяжести в теле, готовым принять на плечи ту роль, что уготована ему судьбой.

***

121 год от Завоевания Эйгона

Эймма сидит прямо на песке, подобрав под себя ноги, и перебирает мелкие ракушки, что утренний прибой вынес на берег Дрифтмарка. Занятие это — единственное, что спасает от скуки среди расставленных на побережье шатров, где снуют гости в чёрном и переговариваются вполголоса. Поминальный пир в честь леди Лейны Веларион тянется уже который час и кажется ей до жути странным: на лицах лишь у единиц читается подлинная скорбь, большинство же просто мечется по песку из стороны в сторону, не зная, куда деть себя и руки. Она поднимает фиолетовую раковину, проводит пальцем по шершавому ребру, затем опускает обратно на золотой песок и вздыхает. Взгляд её отрывается от ракушек. В стороне, у каменного выступа, стоит королева Алисента в окружении своих детей — таких же натянутых и неприятных, как она сама. Руки её сцеплены в замок на животе поверх зелёной парчи, лицо бесстрастно, подбородок приподнят, и вся поза являет такое полное отрешение, словно всё происходящее вокруг — лишь докучливая задержка перед чем-то более важным. Эймма задерживает на ней любопытный взгляд, и Алисента, заметив это, едва заметно кривится и отворачивается. Мать появляется неожиданно. Рейнира растерянно оглядывает её платье — то самое, которое сама же натягивала на дочь утром с ожесточением, путаясь в завязках, — и наклоняется к уху, шепча: — Skoriot aōha kepa issa? Эймма пожимает плечами. Где носит Лейнора, она не знает и знать не желает. Он никогда не удостаивал её вниманием, и она отвечала ему той же холодностью. Рейнира целует её в обе щёки — быстро, сухо, — и велит искать братьев. Но стоит матери отойти, как Эймма отыскивает взглядом шатёр деда и, подобрав юбки, бегом устремляется к нему. Король сидит на позолоченном стуле в глубине просторного королевского шатра, над которым вяло плещется знамя с трёхглавым драконом. Голова Визериса слегка склонена набок, то ли от усталости, то ли от боли, спина ссутулена, дыхание вырывается с присвистом. Он морщится, прикрывает веки, потом открывает их, и взгляд его плывёт — мутный, устремлённый в пустоту, будто он силится разглядеть что-то за пеленой. В жаровнях потрескивают угли, пахнет дымом и солёной влагой, оседающей на ткани шатра. Завидев внучку, он вымученно улыбается, и эта улыбка преображает его измождённое лицо, пусть лишь на мгновение. — Моя красавица, — сипит он, когда она оказывается рядом, и тянет к ней слабую руку. — Моя маленькая Эймма. Девочка присаживается у его ног, прижимается щекой к боку, ощущая сквозь ткань одежд жар больного тела и слыша, как внутри у короля что-то влажно клокочет. От него исходит запах — странный, сладковато-гнилостный аромат незаживающей плоти, но Эймме он давно не кажется ни страшным, ни отвратительным. Это запах деда, часть его ласки. Она зарывается носом в чёрный камзол деда, в тёплую, пахнущую дымом и воском ткань, и король разражается хрипловатым смехом, оглаживая её по спутанным ветром волосам. — Неужто траур тебя опечалил? — спрашивает он, всё ещё усмехаясь. — Или кто-то посмел тебя обидеть? Последние слова он роняет уже иначе — серьёзно, прищурив покрасневшие, слезящиеся глаза. Улыбка сползает с его губ, пальцы замирают на затылке внучки. — Одно лишь слово, — произносит Визерис тихо и весомо, — и ничто не спасёт их от моего гнева. Эймма улыбается, не поднимая лица, всё так же уткнувшись в тёмную ткань. Она знает — король не шутит. Ни единым словом. Одна её слеза, самая маленькая, скатившаяся по щеке, — и от королевского гнева не укроется никто. Так уже случилось однажды, года два назад. Эймонд толкнул её на каменный пол, когда девочка вступилась за братьев. Она ударилась коленом, но боли почти не почувствовала, синяка не осталось вовсе — только пара слёз обиды, жгучих и невольных, скатилась по щекам. Этого хватило. Принца отчитали перед двором, голос короля гремел под сводами так, что слуги вжимали головы в плечи, а после Эймонда заперли в покоях и лишили сладкого. Алисента кричала тогда — в голос, с остервенением, защищая своё дитя, — но даже её ярость разбилась о волю короля. — Едва ли в этом дело, дедушка, — тихо отвечает Эймма, подняв на него сиреневые глаза. — Тогда в чём же? Она не успевает ответить. Полог шатра колышется, впуская внутрь мать — как всегда в самый неподходящий миг. Рейнира входит стремительно, и вид у неё растерянный и раздражённый разом: платье цвета запёкшейся крови помято, пряди серебряных волос выбились из высокой причёски и липнут к влажным вискам, щёки горят. Она обегает шатёр быстрым, цепким взглядом, находит дочь — и лицо её разглаживается, расцветает мягкой, усталой улыбкой. Рейнира приближается к столу, наклоняется, целует отца в щёку. — Kepus, — произносит она, выпрямляясь, — с вашего позволения я заберу свою дочь, пока она вам не наскучила. — Yn muñus… Голос Эйммы срывается едва слышно, но Рейнира и слушать ничего не желает. Она ловит тоскливый кивок Визериса — король чуть опускает веки, и этот короткий, вымученный жест решает всё, — подхватывает дочь под мышки, поднимает на ноги, проводит ладонью по спутанным волосам и мягко, но неумолимо подталкивает к выходу из шатра. Первая мысль вспыхивает остро: случилось непоправимое. Что-то страшное, отчего мать побледнела и пришла за ней сама. Эймма проглатывает холодный комок и отгоняет эту мысль прочь. Если бы вправду стряслась беда, всё побережье уже стояло бы на ушах. Лорды и леди сбивались бы в кучки, слуги носились бы с выпученными глазами, а в воздухе висел бы звон стали и крики. Здесь же по-прежнему царит вялое оживление, какое бывает на мероприятиях, когда гости давно забыли, зачем собрались. На побережье всё так же многолюдно — знакомые лица и почти чужие, неясные фигуры в сером свете угасающего дня. Эймма жмётся к матери, стараясь не отходить ни на шаг. Масса людей давит, толкает, движется непредсказуемо, и девочка слегка теряется в этой толпе. Рейнира идёт быстро, то и дело оборачивается через плечо, ловит дочь взглядом — не потерялась ли, не отстала, — и всякий раз в её глазах мелькает что-то похожее на с трудом сдерживаемый страх. Королева Алисента и стоящий подле неё Кристон Коль провожают их подозрительным, липнущим к спине взглядом. Особенно рыцарь: он кривит губы в откровенном отвращении, вздёргивает подбородок с таким высокомерием, какого трудно ожидать от человека его скромного происхождения. Солнце вспыхивает на белой эмали доспеха, зажигает серебро плаща, но лицо остаётся тёмным и резким. Эймма выдерживает этот взгляд. Она смотрит прямо в ответ и, назло, с вызовом, улыбается — пусть видят. Они ничего ей не сделают. Никогда, пока жив её дед и жива её мать. Пусть хоть сгорят в огне собственной ненависти, пусть захлебнутся ею — она не опустит глаз. Неподалёку Эйгон уже вовсе не стоит на ногах. Вино выплеснулось из кубка и тёмным пятном расплывается по песку, а самого принца держат лишь прибрежные скалы: он привалился к камню спиной, вцепился пальцами в шершавый выступ, силясь удержать равновесие. Лицо раскраснелось густыми, нездоровыми пятнами, глаза то и дело закрываются, голова клонится на грудь. Смотреть на это отвратительно. Эймма отворачивается, но знание никуда не уходит: когда-то ей предстоит стать его женой. Осознавать это — ещё отвратительнее. И она думает, глядя на застывшую королеву с вечно брезгливой гримасой на красивом лице: лучше бы Её Величество следила за собственным сыном, а не стояла тут каменным изваянием. Впрочем, вряд ли хоть что-то на свете способно изменить порочную натуру старшего принца. Джекейрис, завидя их, срывается с места и бросается вперёд, вздымая песок сапогами. Рейнира ловит сына, обнимает за плечи — крепко, порывисто, целует в тёмные волосы, прижимает к себе на одно короткое мгновение, а потом отстраняет и велит оставаться здесь и присмотреть за братьями. Всё это странно, очень странно. — Куда мы идём, muñus? Платье, надетое по материнскому приказу нынешним утром, оказывается куда неудобнее, чем она думала прежде: толстая красная парча цепляется за ноги на каждом шагу, путается в лодыжках. Дважды Эймма разводит руки в стороны, растопыривает пальцы, ловя равновесие над неровными камнями, и оба раза мать не оборачивается — только ускоряет шаг. — Узнаешь, — торопливо роняет Рейнира. Они удаляются от шатров всё дальше. Гомон провожающих стихает, ветер здесь гудит иначе — ниже, чище, без привкуса жаровен и разогретых пряностей. Людей больше нет. Песок кончается, сменяясь каменистым берегом, чёрные валуны лежат грудой, отполированные морем до блеска. Над головой, вычерчивая медленные круги, кричат несколько чаек; серые крылья вспыхивают оранжевым в лучах заката. Рейнира останавливается у выступающих скал, сложившихся подобием неглубокой пещерки. Она делает шаг в сторону, и закатные лучи, густые, как растопленное золото, выхватывают из тени силуэт человека. Он выходит вперёд неторопливо, чуть склонив голову к плечу, и с любопытством разглядывает её вытянувшееся от удивления лицо. Правая его рука лениво лежит на рукояти меча — клинка с тёмной, чёрной сталью. Тёмная Сестра. Эймма замирает. Мать приседает позади, обхватывает её плечи ладонями и шепчет что-то на ухо — быстро, горячо, но слова не долетают до сознания. Всё внимание забирает лицо незнакомца — молодое, красивое, с теми вытянутыми, точеными чертами, какие бывают лишь у валирийской знати. Глаза у него тёмно-фиолетовые, глубокие, в точности как у неё самой, как у матери, как у короля Визериса. Рейнира выпрямляется за спиной дочери и лёгким движением поправляет пряди серебряных волос, рассыпавшихся по плечам. Мужчина опускается рядом — неторопливо, плавно, — и черты его лица вдруг смягчаются, а в глубине фиолетовых глаз загорается странный блеск. Он протягивает руку и касается её лица — нежно, трепетно, едва ощутимо, словно касается лепестков хрупкого цветка, который страшно повредить. — Ты назвала её в честь матери? — голос у него низкий, грудной, с хрипотцой. — Это была воля короля. Мужчина театрально кивает, не то удовлетворённо, не то с потаённой усмешкой, а потом переводит взгляд обратно на Эймму — пристальный, изучающий, но не враждебный. — Валирийская красавица, — произносит он торжественно и опускает ладонь на её плечо. — Иного и быть не могло, не так ли? Рейнира смеётся, и Эймма в силу ещё детского разума не может уловить причины этого смеха, не видит в происходящем ничего забавного, но звук этот, тёплый и живой, почему-то отдаётся в груди щекочущей дрожью. Губы сами собой растягиваются в робкой улыбке, бледные щёки заливает румянец, и она опускает глаза вниз, на камни, на собственные туфли, запачканные песком. — Меня зовут Эймма, — произносит она тихо, а потом всё же поднимает взгляд на весёлое лицо мужчины. Он смотрит на неё с откровенной усмешкой, и в глубине его тёмно-фиолетовых глаз пляшут искры — не насмешливые, но странно ласковые. Кажется, она его забавляет. — Я знаю, tala. Эймма вздрагивает всем телом. Приятное тепло вдруг разгорается в груди, поднимается к горлу, к самым уголкам глаз. Ни один мужчина никогда не обращался к ней так. Никто и никогда — даже Лейнор, которому просто не было до неё дела, который скользил по ней пустым, отстранённым взглядом и всегда спешил отвернуться, уйти, исчезнуть. А это слово — «дочка», сказанное низким голосом, ложится куда-то глубоко, в самую сердцевину, и греет, греет так, словно она стояла босыми ногами на холодных камнях, а её вдруг укутали в тёплый плащ. И в этот миг всё вдруг встаёт на свои места, будто сотня разрозненных осколков разом сходится в единую картину. Ответы на вопросы, которые она никогда не осмеливалась задавать вслух, загораются в голове один за другим. Деймон Таргариен, родной брат её деда, стоит перед ней — строен, высок, красив той хищной, беспокойной красотой, что не тускнеет с годами. Он похож на валирийских богов со страниц старых фолиантов, тех самых, что она разглядывала перед сном при свете свечи. Проходит два месяца, и Лейнор убирается прочь из этого мира — так же бесследно, как и жил подле неё. Эймма не испытывает того, что, по рассказам, должны испытывать дочери, теряя отца. Ни горечи, ни пустоты, ни той рвущей сердце боли. Вместо этого приходит странное, почти стыдное облегчение. По велению матери она облачается в чёрное и стоит на церемонии с опущенными глазами, но скорби в ней нет ни капли. Только уважение, предписанное долгом, — и ничего более. Скорбеть ей не о ком. А ещё через месяц она будет стоять на каменном возвышении под открытым небом и наблюдать, как соединяются судьбы её матери и Деймона Таргариена. Их обряд — древний, валирийский, от начала времён. Огонь, кровь, слова на языке, звучащем как заклинание. Драконья кровь соединяется с драконьей кровью, и это больше, чем брак. Их судьбы сплетаются навечно, и теперь уже ничто — ни люди, ни Боги, ни королевства — не разорвёт этого союза. Эймма смотрит, не отводя глаз, и впервые понимает, что такое настоящая семья.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!