Глава 7

27 июня 2026, 19:28

К 38 году от Завоевания Эйгона Королевская Гавань представляла собой не столицу, а скорее хаотично разрастающийся портовый центр — муравейник, кишащий людьми. Красный Замок, заложенный ещё в 35 году по приказу покойного короля, оставался недостроенным. Эйнис не принимал в его возведении никакого участия — казалось, он и вовсе не интересовался этой стройкой, передоверив все заботы деснице, лорду Алину Стокворту. Вместо величественной твердыни холм Эйгона являл взору удручающее зрелище: земляные валы, лабиринты строительных лесов, чавкающая под ногами грязь и голые, недостроенные стены. Мейгор кривит губы, пролетая над красными стенами на Балерионе. Чёрный дракон снижается, и воздух, рассекаемый исполинскими крыльями, взметает в небо тучи строительной пыли и опилок. Внизу вспыхивает паника: каменщики, ещё мгновение назад со скукой глазевшие на проплывающие облака, теперь бросают инструменты и с воплями разбегаются кто куда, закрывая головы руками. Их беспечность и безалаберность бросаются в глаза даже с высоты драконьего полёта. Лапы зверя опускаются на свободную площадку — едва ли не единственное место, достаточно просторное, чтобы вместить тушу Балериона. Принц спускается по драконьему крылу, словно по живой лестнице. Оказавшись на земле, он отряхивает камзол от пыли, скидывает перчатки, разминает затёкшие пальцы и медленно, придирчиво обводит взглядом всё вокруг. Он редко бывал здесь — что в детстве, что теперь. Те редкие мгновения отцовской снисходительности, когда Эйгон всё же брал младшего сына с собой в столицу, были столь краткими и эфемерными, что Мейгор едва ли сохранил их в памяти. Раньше это имело значение — теперь же не значит ничего. Крепость по-прежнему до крайности небезопасна: повсюду зияют незаложенные проёмы, а под ногами хрустят осколки камня. По приказу короля — вернее, лорда-десницы, действовавшего от его имени, — для охраны стройки сюда выставили стражу. По мнению же Мейгора, это была пара зевающих, вечно сонных мужланов, явно не понимающих, зачем они вообще сюда пришли. Таких людей следовало бы по-хорошему высечь плетью, а ещё лучше — казнить для острастки остальным, но Эйнис упорно закрывает на это глаза. Мейгор проходит по замусоренному каменному полу, задрав голову к стрельчатым окнам. Вдали угадываются очертания септы Поминовения — той самой, что их отец возвёл в память о погибшей сестре. Жалкое зрелище. Он вновь кривит губы и отворачивается. Часть замка, обращённая к морю, выглядит чуть лучше, и Мейгор ощущает эту перемену сразу. Здесь чисто. Здесь тихо. Над головой нависают своды законченных потолков, и шаги его, прежде быстрые и резкие, теперь смягчаются. Тронный зал представляет собой самое большое помещение, какое он когда-либо видел — или, вернее, какое помнит. Сейчас, взрослым взглядом, он мог бы счесть его лишь одним из множества залов, но память услужливо подсовывает иное: грандиозное впечатление, которое испытал ребёнок, впервые увидевший это великолепие. Он помнит, как отец сидел там — гордый и прямой, точно сам Железный Трон был не собранием клинков, а продолжением его тела. Левая рука Эйгона тяжело покоилась на подлокотнике, правая была согнута в локте, и пальцы её едва заметно шевелились, отдавая безмолвные приказы, которые подхватывали лорды и слуги. Это было самое яркое воспоминание об отце за всю его жизнь. В тот день Эйгон казался Богом, сошедшим на землю. И вот они, каменные ступени, залитые бледным полуденным солнцем. Эти ступени отделяют его от всего, о чём он грезил, чего желал, чем бредил. Рука сама, без приказа, тянется к рукояти меча. Пальцы смыкаются на холодном металле, и привычная тяжесть клинка у бедра отдаётся в ладони успокаивающим холодом стали. Сердце, скачущее от волнения, замедляет свой бег. Мейгор делает несколько поспешных, размашистых шагов вверх. Тяжёлый плащ из многослойных тканей едва колышется за плечами. Дойдя до конца, он на мгновение замирает, а затем резко, одним движением разворачивается и опускается на Железный Трон. Тысяча клинков, сплавленных драконьим пламенем, принимают его. Металл холодит спину даже сквозь плотную ткань, но где-то в груди разливается странный, неожиданный жар — приятный и родной. Спина его расслабленно опускается на спинку трона, ладони ложатся на подлокотники, туда, где некогда покоились руки отца. Светло-фиолетовые глаза опускаются вниз, обводя пустой зал. Он представляет, как лорды стояли бы там, внизу, у подножия — там, где им, пожалуй, и было место. Как им приходилось бы задирать головы, чтобы взглянуть на своего короля, и свет, льющийся из окон, слепил бы им глаза, не позволяя разглядеть лица. Как они опускались бы на колени, один за другим, на холодный камень, и давали клятву верности, и в глазах некоторых, самых дерзких и гордых, впервые рождался бы страх. Он представляет, как стоял бы подле отца, облачённый в алое, увенчанный золотом и славой. Не в тени, не поодаль, а рядом, плечом к плечу, там, где ему и надлежит быть. Если бы он только родился первым. Если бы отец никогда не женился на Рейнис Таргариен, никогда не зачал от неё этого хилого, болезненного мальчишку, что вырос в мечтателя и мямлю. Всё было бы иначе. Мир был бы иным. Раздаётся писклявый, придушенный кашель. Мужчина преклонных лет, с чумазым лицом и нечёсаной бородой, в которой застряла каменная крошка, с опаской приближается к подножию трона. Он почтительно, слишком низко склоняется, заламывает мозолистые руки от волнения, а потом устремляет на принца заискивающую, виноватую улыбку, вызывая у принца лишь раздражение. — Ваше Высочество, нас не предупредили о вашем визите. Старик продолжает что-то жалобно говорить, переходя на восторженный тон, очевидно, пытаясь задобрить его, но Мейгор слушает вполуха. Слова эти лишены всякого смысла, и он не видит причины тратить на них внимание. Рот его открывается, чтобы приказать тому исчезнуть — пока он не велит сделать это иным способом, — как вдруг палец правой руки цепляется за остриё клинка. Боли нет. Мейгор и не замечает этого — но алая капля срывается с кончика пальца и падает на каменную ступень, оставляя на серой плите крошечное пятнышко. Глаза его впиваются в эту каплю — так, словно видят кровь впервые в жизни. Ему становится физически дурно. Необъяснимое, вязкое чувство тошноты поднимается из груди, подкатывает к горлу, и Мейгор резко, судорожно встаёт с трона. Он отшатывается, как от удара, и край тяжёлого плаща цепляется за сплавленные клинки. Ткань с отвратительным, рвущимся звуком расходится, оставляя на острие длинный чёрный лоскут. — Пекло, — шипит он сквозь зубы, отдёргивая ткань, вернее, то, что от неё осталось. — Мой принц? — мямлит старик, и голос его дрожит. Он делает шаг вперёд — то ли из подобострастия, то ли по глупости, — но тотчас застывает и холодеет, стоит лишь Мейгору повернуть к нему лицо. Плечи старика сутулятся пуще прежнего, голова почти вжимается в плечи, и он напоминает сейчас черепаху, пытающуюся исчезнуть в собственном панцире. Это один из тех моментов, когда с ним лучше не говорить, когда к нему лучше не приближаться вовсе. Мейгор чувствует, как где-то в глубине сознания что-то надламывается с тихим, сухим щелчком, и перед глазами начинает темнеть — не от слабости, а от той особой, удушливой ярости, что застилает мир багровой пеленой и не оставляет места ни рассудку, ни пощаде. Рабочий понимает это — не разумом, а нутром, тем древним, животным чутьём, что просыпается раньше мысли. Он срывается с места, словно ужаленный, и со всех ног, не оглядываясь, устремляется прочь. Тяжёлые сапоги его гулко стучат по каменным плитам, и эхо разносит этот перестук под сводами, пока не глохнет в тишине. Оно и хорошо. Сохранит себе свою жалкую жизнь и меньше будет мозолить ему глаза. Мейгор провожает исчезающую фигуру тяжёлым взглядом, а затем вновь опускает его на алую каплю, что темнеет на сером камне у его ног.

***

Королевская Гавань до сих пор походила скорее на военный лагерь, чем на столицу. Грязное, зловонное, беспорядочное временное пристанище: мешанина таверн, складов, пристаней и бедных кварталов, что лепились друг к другу, как соты в улье. В таких условиях появление борделей было практически неизбежно — как неизбежно появление крыс там, где есть зерно. Мейгор вошёл в дом терпимости — или в таверну, каждый называл это заведение так, как ему было удобно, — словно входил в собственную опочивальню. Тяжёлая дверь захлопнулась за спиной, отсекая уличный шум, и в нос тотчас ударил густой, спёртый запах дешёвого вина, немытых тел, пота, а в уши ворвались сотни громких голосов — мужских и женских, — что сливались в единый гул. Жидкость, которую тут предлагали и которую местные гордо именовали вином, представляла собой нечто мутное, кислое, порой откровенно затхлое. Поначалу у него всегда возникала дурнота от одного глотка, желудок сводило, и он с трудом удерживал выпитое. Затем же, со временем и из-за частых посещений подобных мест, обращать внимание на такие мелочи он перестал. Морщился, конечно, но после восьмого, а может, и девятого кубка ничто уже не имело значения. Тело наполнялось лёгкой, приятной истомой, мышцы расслаблялись, и казалось, что тот груз, который он нёс на своих плечах, становится легче. Хотя бы на время. Хотя бы на несколько часов. Второй сын. Запасной принц. Муж, но не отец. Дерево, что не даёт плодов, — ни законнорождённых, ни бастардов. Мысли эти, привычные и оттого ещё более горькие, крутились где-то на краю сознания, но вино загоняло их поглубже, туда, где они уже не могли ранить. — Ваша Милость! — тучный мужчина в неопрятной, засаленной одежде всплеснул руками и торопливо, переваливаясь, подошёл к нему. — Вина желаете? Он сделал резкий, повелительный жест рукой в сторону служанки, и та, понятливая, тут же исчезла за стойкой. Хозяин вновь повернулся к принцу, и на мясистом его лице расцвела угодливая улыбка. — Вы же знаете, Ваша Светлость, что мы утолим здесь любые ваши аппетиты. Любые. Только скажите. Мейгор горько усмехнулся нелепости этих слов. Этот полоумный мужлан, похоже, искренне верил в тот бред, который сам же и произносил. Ничто в этом мире никогда не утолит его аппетиты — ибо, получая желаемое, он будет хотеть большего. Всегда. Он будет ненасытен всю свою жизнь, и это не порок, не слабость, а та самая топка, что гонит его вперёд, когда прочие давно бы остановились. Принц молча опустился на грубо сколоченную скамью, откинулся спиной к шершавой, липкой от грязи стене и прикрыл глаза. Гул голосов вокруг слился в монотонный, почти убаюкивающий шум, и он ждал лишь одного — когда перед ним поставят первый кувшин. — Девка нужна. Хозяин забегаловки лихорадочно закивал, и его голова, казалось, зажила отдельной от тела жизнью, мотаясь то вправо, то влево в каком-то судорожном припадке. Служанка поставила на стол кувшин с вином, и Мейгор торопливо, не глядя, наполнил кубок до краёв. Он залпом опрокинул его в глотку и поморщился — кислятина обожгла нёбо и оставила на языке горькое, металлическое послевкусие. Дрянь, но привычная дрянь. — Светленькая. — У нас есть одна, Ваша Светлость, — причмокивая губами и потирая ладони, сказал мужчина. — Волосы — точно расплавленное золото, кожа — как сливки, нежная… — Светлее, — грубо перебил его Мейгор. Он со стуком опустил пустой кубок на стол и облизнул пересохшие губы. Взгляд его, тяжёлый и немигающий, упёрся в глаза собеседника. Паника, мелькнувшая во впалых карих глазах, показалась принцу почти забавной. — Ну, не валириек же вам подавать, Ваша Милость? — выдавил он наконец. Он осёкся, сообразив, что сболтнул лишнего. Пальцы Мейгора, сжимавшие кубок, замерли. Он не посмотрел на говорившего. Лишь чуть склонил голову набок, и на губах его проступила тень усмешки. На удивление искренней. Мейгор театрально приподнял брови и встал. Он направился к деревянной винтовой лестнице, что вела наверх, в комнаты для уединения, и, не оборачиваясь, бросил через плечо: — Когда наскучит здесь, скажи — и я возьму тебя ко двору. В качестве придворного шута. Позади него хозяин натянуто улыбнулся, побледнел так, что щёки его сделались цвета прокисшего молока, и одними губами, едва шевеля ими, прошептал: — Боги… К счастью, принц его не услышал. Шаги Мейгора уже загрохотали по ступеням. — Какая комната свободна? — голос его донёсся сверху. — Пятая дверь справа, Ваша Милость, но… Мужчина осёкся, не договорив. Принц ничего слушать не желал. Он уже скрылся в полумраке верхнего коридора, у открытой двери, где горела лишь пара чадящих масляных ламп, и тяжёлая поступь его затихла. Мейгор оглядел скромное, если не сказать убогое, убранство комнаты — покосившийся стол, пара оплывших свечей, тюфяк — и поморщился от застоявшегося запаха. Кислое вино, чужой пот, пыль, давно не стиранные простыни. Однако он всё же прошёл вглубь, тяжёлым движением сбросил тёмный плащ в угол, не глядя, куда тот упадёт, и уронил своё тело на край кровати. Хозяин таверны и впрямь исполнил его приказ — не с точностью, конечно, но одурманенный разум уже всё дорисовал бы сам. Девка оказалась высокой и складной, с длинными пшеничными волосами, что тяжело спадали на плечи, и светлыми, прозрачными глазами — точный их цвет Мейгор не запомнил, да и не старался. Кожа у неё была холёная, мягкая на вид, но местами, там, где ткань платья не могла ничего скрыть, проступала грубость — въевшиеся мозоли, мелкие шрамы, следы, оставленные чёрной работой. Издержки незнатной жизни. Девка стояла у двери, опустив взгляд, и ждала, пока он соблаговолит заговорить или хотя бы взглянуть на неё. Но Мейгор смотрел сквозь неё. В дрожащем свете свечей пшеничные пряди отливали почти серебром. Почти, но не совсем. Натянутую улыбку, что появилась на её лице, он не заметил. Да и не смотрел на лицо. Женская рука прошлась по его груди вверх — мягко, но без трепета, — стянула тяжёлый камзол с плеч и притворно нежно, кончиками пальцев, стёрла капли пролитого вина с бороды. Движение это вышло заученным, почти машинальным, но его оно вполне устраивало. Она мягко, но настойчиво забрала кубок из его пальцев, отставила в сторону, на щербатый стол, и без единого слова опустилась поцелуями вниз. Прекрасно. Значит, сделает всё сама. Он не любил нежность — ни в жизни, ни с теми женщинами, с которыми делил ложе. Считал её пустой, никчёмной тратой времени, ненужной мишурой, что лишь затягивает неизбежное. Ему нужно было иное: простое, грубое, утоляющее. Без взглядов в глаза, без шёпота, без притворной страсти. Завязки штанов расслабились под её пальцами, и Мейгор сам, резким движением, скинул остатки одежды на пол. Вновь откинулся назад, упёрся ладонями в жёсткий край кровати и стал наблюдать. Светловолосая опускалась к его бёдрам, она провела языком по внутренней поверхности бедра, и принц закрыл глаза. Сознание его, затуманенное хмелем, уже дорисовывало остальное. Вот серебряные волосы текучими волнами, точно живые змеи, рассыпаются по обнажённой спине. Вот пурпурные глаза, влажные и глубокие, смотрят на него снизу вверх из-под длинных белых ресниц, и в них плещется тот самый страх, от которого у него сладко тянет в паху. Вот губы растягиваются в робкой, слегка испуганной улыбке, и она не отводит взгляда. Вот перламутровые руки её медленно поднимаются по его бёдрам, оставляя на коже обжигающие следы. Сестра, которой у него никогда не было. Валирийская жена, которой у него никогда не было. Уста касаются уже налитого кровью члена, и жар её рта такой нестерпимый, что кажется, будто внутри неё живёт вулкан, готовый извергнуть пламя. Несколько медленных, тягучих движений вдоль головки — и первая волна удовольствия поднимается в груди. С губ его срывается первый стон, за ним второй, и пальцы Мейгора сами собой впиваются в длинные пряди, скручивая их в тугой узел. Мейгор больше не ждёт, не позволяет ей задавать ритм. Он сам начинает толкаться вперёд, грубо и глубоко, не обращая ни малейшего внимания на то, как тонкие женские руки сжимаются в кулаки, как ногти впиваются в ладони, как всё её тело напрягается от дискомфорта. Ему плевать. Глаза у неё всё-таки светлые — не лиловые, не аметистовые, а тёмно-синие, как море. Большие, влажные, они глядят на него снизу вверх с выражением загнанного оленёнка, когда он резко, без предупреждения, дёргает её за волосы вверх и всматривается в девичье лицо. Он приказывает ей лечь на кровать животом — а лучше сразу стать на четвереньки, сбросив наконец с себя эти жалкие обноски, что даже одеждой назвать трудно. Голос его звучит глухо, отрывисто, и приказа этого не требуется повторять дважды. Девушка подчиняется сразу, хоть руки её и дрожат, а пальцы путаются в завязках платья. Все здесь знают его недобрый нрав. Он становится на край кровати, колени его упираются в жёсткий тюфяк, и хватает девку за бёдра. Пальцы его раздвигают влажные складки и входят внутрь без трепета, без нежности. Проверяют растянутость. Прекрасно — тугости нет, а значит, не придётся тратить время на лишние усилия. Раздаётся театральный стон удовольствия. Первый толчок выходит пробным — Мейгор лишь выбирает удобную позу, расставляет ладони на белых ягодицах, сжимая их до красных отметин. Он делает новый толчок, медленный, тягучий, доходя до самой глубины, и замирает там на мгновение, прикрыв глаза. А затем начинает двигаться — ритмично, мощно, безжалостно, заполняя комнату влажными, хлёсткими звуками и собственным тяжёлым дыханием. Перед глазами вновь вспыхивает та самая капля. Маленькая, алая, она срывается с его пальца и падает на серый камень, расцветая на нём крошечным цветком. Дурное предзнаменование. Мейгору не хочется об этом думать, но мысли, проклятые, липкие, вьются в голове, не отпускают, даже сейчас, даже когда тело его занято иным. Он продолжает двигаться, но перед внутренним взором стоит эта капля. Скорее всего, это просто случайность. Трон сделан неудобно — острия клинков торчат со всех сторон, как и подобает собранию мечей, сплавленных драконьим пламенем. А он просто забылся. Расслабился, позволил себе эту слабость, эту мимолётную, опасную негу. А власть не терпит расслабления. Мейгор делает ещё несколько толчков, запрокинув голову и устремив невидящий взгляд на паутину трещин, что разбегается по потолку. Движения его становятся механическими и отстранёнными. Интересно, мог бы Эйнис порезаться, сидя на этом троне? Он надеется, что да. Что брат его, при всех своих благих речах и мягкосердечии, тоже пролил бы кровь. Мейгор поднимает правую ногу, ставит колено на край кровати, меняя угол проникновения. Тело его входит глубже, жёстче, и деревянная рама жалобно скрипит в такт. Женская фигура под ним снова стонет — на этот раз в голосе её прорезается едва уловимая болезненная нотка. Пальцы её судорожно сжимают белую простыню, комкают её, скручивают, и грудь безвольно падает на ложе. Держать собственное тело дрожащими руками она больше не в силах. К счастью, скоро наступает кульминация первого акта. Принц наклоняется к ней, грубо, по-хозяйски хватает за спутанные пшеничные волосы, наматывая их на кулак. Толчки его становятся яростнее, резче, почти звериными, а потом вдруг замедляются, затихают — тело на мгновение застывает, напряжённое до предела, и содрогается. Семя медленно, тягуче стекает по её бледному бедру. Мейгор отпускает её волосы, и девушка без сил роняет голову на подушку. Сам он тяжело, всем весом падает на ложе по правую сторону, замирает на спине и прикрывает глаза. Грудь его вздымается часто, неровно, и в тишине, нарушаемой лишь их общим сбитым дыханием, он снова видит перед собой алую каплю, что сорвалась с его пальца и упала на камень.

***

Драконий Камень

Орис Баратеон был из той породы людей, что даже с возрастом не теряют своей стати и гордости. Ему перевалило за шестьдесят, и он давно пребывал на закате своей жизни, но спина его оставалась прямой, а взгляд — тяжёлым. Непримиримый, хмурый, он привык говорить всё, что думает, прямо в лицо, не смягчая слов и не оглядываясь на чины. При этом он был верен, страстно предан тем, кого любил, и жесток, беспощадно жесток к врагам своей семьи. В 4 году от Завоевания Орис присоединился к брату, королю Эйгону, в Первой Дорнийской войне. Ему поручили возглавить нападение через Костяной путь, и он выступил с тысячей отборных рыцарей. Ночью, когда колонна, растянувшаяся по узкому проходу, пересекала каменный мост, дорнийцы ударили из темноты. Они не сошлись в открытом бою, не дали шанса встретить врага лицом к лицу — они просто осыпали сверху дождём из тысячи стрел. Воины падали один за другим, не успев обнажить мечи, а выживших, вместе с самим Орисом, взяли в плен. Он не знал худшего унижения, чем те месяцы в цепях. Долгие, мучительные переговоры наконец принесли свои плоды, и пленников отпустили. Но прежде каждому отрубили правую руку — чтобы никто из них никогда больше не смог держать меч. Орис помнит глухой удар топора, вспышку боли, алую кровь на сером камне. Так он получил прозвище Однорукий. Орис ненавидел Виля Вдоволюба — этого человека, весь его род, его потомков и сам Дорн, которому тот служил. Ненавидел так яростно и глубоко, что порой сам пугался этого чувства. Оно приходило по ночам, когда он сидел у камина в своём замке, глядел на пляшущее пламя и представлял, как стирает с лица земли их дом. Он видел их — объятых пламенем, бегущих, раздирающих рты в беззвучном крике. Видел их лица, искажённые мучительным огнём, что пожирал плоть и кости. Видел их кровь, представлял, как остриё меча, его собственного меча, пронзает податливую кожу и входит глубже, туда, где бьётся сердце врага. Только месть ещё держала его на этой земле. Только она — холодная и неумолимая — заставляла подниматься по утрам. И когда месть наконец свершится, он сможет спокойно умереть, уйти из этого жестокого и бренного мира, не оставив за спиной ни долгов, ни сожалений. Тогда он наконец обретёт покой. Орис выдернул деревянную имитацию правой руки — грубо вырезанную, пристёгнутую ремнями к обрубку, — и с силой, на какую ещё было способно его старое тело, швырнул её в дальний угол покоев. Протез глухо ударился о каменную стену и упал на пол, откатившись в тень. Тело, уже немолодое, изношенное годами и битвами, ныло от каждого слишком глубокого вдоха, не то что от резкого движения. Рёбра болели, плечи ломило, и даже гнев — привычный, верный, — требовал теперь усилий, которых у него почти не осталось. Реймонт стоял неподалёку — прямой и гордый. Он смотрел на отца долгим, изучающим взглядом, и руки его, чуть выставленные вперёд, выдавали готовность в любой миг броситься на помощь — подхватить, удержать, не дать упасть. Орис перехватил этот взгляд, яростно цокнул языком и резко отвернулся. — Смотришь, как твоя мать, — выплюнул он, хватаясь единственной рукой за ноющую ногу. Пальцы впились в бедро, разминая задеревеневшие мышцы. — Жду, когда ты дашь распоряжение, отец. — Какое ещё распоряжение? — Позвать мейстера. Орис резко повернул голову обратно. Густые брови его сошлись у переносицы, и лицо, изрезанное морщинами и шрамами, исказилось гримасой негодования. Он не немощный старик, не развалина, чтобы ему вдруг понадобилась помощь какого-то травника. — Пойди прочь, — единственная рука тяжело поднялась и указала на дверь. Но Реймонт давно привык к дурному нраву отца. Тот переменился после плена до неузнаваемости — стал раздражительным, озлобленным, замкнутым. А потом, несмотря на все уговоры самого Эйгона, в седьмом году сложил с себя полномочия десницы и вернулся в родовой замок. Послышался тихий плеск жидкости. Реймонт взял стоявший на столе серебряный графин, налил немного вина в медный кубок и молча, без слов, протянул отцу. Орис посмотрел на отпрыска с подозрением, но всё же принял кубок и пригубил тёмный нектар. — Король хочет устроить охоту и пир в честь победы, — произнёс Реймонт ровно. Орис отнял кубок от губ и скривил их. — Пир во время чумы, вот что он хочет устроить, мальчик. Надежда на разумность Эйниса угасла задолго до того, как тот стал королём. Орис всё прекрасно понимал ещё когда племянник был ребёнком — слишком мягким, слишком ранимым, до неестественности доверчивым. Он смотрел на мир огромными, распахнутыми глазами и, казалось, готов был поверить в любую глупость, какую только произносили при нём. В любую байку, любую лесть, любое лживое обещание. С годами ничего не изменилось: мягкость обернулась безволием, ранимость — отстранённостью, а доверчивость — слепотой к тому, что творится у него под носом. Все государственные дела приходилось решать самому, вместе с королевой Висеньей, ибо король был абсолютно равнодушен. На совете он сидел, по-идиотски притупив взгляд, уставившись куда-то в стену или в собственные пальцы, и мысли его витали невесть где. Стоило только объявить об окончании заседания, как Эйнис в тот же час срывался с места первым, быстрее всех, словно узник, которому отворили темницу. В такие моменты Орису хотелось взять и надавать племяннику розог, выбить из него эту дурацкую мечтательность, заставить наконец смотреть в лицо правде. Потому что очевидно: Эйгон пожалел для своего ребёнка хорошей порки. Пожалел розги, а значит, обрёк на неспособность править. И теперь они все расплачиваются за его мягкотелость. — Если король думает, что со смертью Джоноса Аррена мы выиграли эту войну, то он ещё глупее, чем я полагал. — Стоит ли так говорить о Его Величестве, отец? Орис вручил пустой кубок обратно сыну, едва не выронив его мимо протянутой ладони. — Не смей докучать мне. Поди вон. Повторять дважды не пришлось. Реймонт смиренно покачал головой — точь-в-точь как мать, — и удалился прочь, притворив за собой тяжёлую дверь. Нога ныла. Боль, тупая и неумолимая, пульсировала где-то глубоко в суставе, а вперемешку с ноющей болью в спине она напрочь лишала покоя, вытесняя все мысли и оставляя лишь глухое раздражение на собственное тело. Боги звали его, звали уже давно, а он упрямо убеждал их, что не успел ещё выплатить все долги. Орис подумал, что неплохо было бы оставить двор и вернуться в собственный замок. Тем более он не был там уже несколько месяцев и со страхом гадал, во что тот мог превратиться в его отсутствие. В запустение, в разорение, в гнездо для крыс и плесени — кто знает, на что способны слуги, оставшиеся без хозяйского глаза. На следующий день он встретился с десницей Алином Стоквортом. Вернее, тот сам его искал — нашёл в солярии, где Орис коротал утро, мрачно глядя на море. Вид у Алина был испуганный и растерянный, грудь его часто вздымалась, словно он только что бежал по коридорам. Не удосужив старого друга приветствием, он жадно схватил кувшин с вином, стоявший на столе, налил себе до краёв, расплескав часть на скатерть, и выпил залпом, даже не поморщившись. Нога к этому времени разболелась ещё сильнее, и ему, к собственному стыду, пришлось опереться на резную деревянную трость. Он передвигался теперь исключительно благодаря ей. — Говори, — бросил он Алину. — Если ты пришёл, чтобы напиться, то мог бы сделать это и в собственных покоях. Не трать моё время. Лорд-десница наконец повернул к нему своё уставшее лицо с покрасневшими от бессонных ночей глазами, моргнул пару раз, а потом и вовсе зажмурился, точно свет из окна причинял ему боль. — Всё пошло в пекло, — зашипел он, тяжело опускаясь на стул напротив и извлекая откуда-то из складок плаща пару писем и карту. Смятых, в разводах жидкости и, очевидно, уже читанных не раз и не два. Орис перевёл взгляд на эти жалкие клочки, но не притронулся к ним. Лишь откинулся на спинку стула. — Всё уже давно там, — сказал он равнодушно. — Просто ты только сейчас это заметил. Стокворт растрепал и без того торчащие во все возможные стороны тёмные волосы — жест вышел нервным, судорожным, — а потом торопливо, едва не порвав ветхую бумагу, развернул карту прямо поверх разбросанных писем. Орис знал этот пожелтевший от времени клочок. Знал слишком хорошо. Алин, словно одержимый, таскал его с собой на каждое заседание совета, разворачивал перед королём, тыкал скрюченным пальцем сперва в Дорн, потом в леса близ Харренхола и что-то яростно, сбивчиво доказывал — о стратегии, о передвижении войск, о том, где следует ударить, а где укрепиться. Эйнис слушал молча и, стоило деснице наконец замолчать, бормотал что-то невнятное и пожимал плечами. Жест этот — беспомощный, извиняющийся — Орис видел столько раз, что тот снился ему в кошмарах. Но Алин с упорством осла каждый раз возвращался, каждый раз раскладывал карту и каждый раз пытался образумить своего государя. И, кажется, он был единственным человеком во всём замке, кто ещё на что-то рассчитывал. Шершавые, с въевшейся под ногти чернильной пылью пальцы Алина прошлись по нарисованным, но уже изрядно выцветшим Красным Горам Дорна. Затем двинулись вдоль них — медленно, с нажимом, — к замку Ночная Песнь, а оттуда дальше, к Чёрному Приюту. Каждую точку на этом пути Орис знал наизусть. — Самозванец направится вдоль Красных Гор, — голос десницы звучал твёрдо, — и мы должны остановить его до того, как он ступит на Каменный Шлем. Иначе… Алин не договорил. Да это и не требовалось. Орис уже думал об этом — долго, мучительно, прокручивая в голове расклады, карты, расстояния, количество людей. Однако имелась небольшая загвоздка: он был стар. Опытен, но стар, и тело его, некогда могучее, теперь подводило на каждом шагу. С трудом подавшись вперёд, он слегка наклонился над картой. Глаза его сузились, впиваясь в знакомые очертания гор и перевалов, а на губах расцвела улыбка, что бывает у старых вояк, почуявших запах крови. Король-Стервятник. Именно так нарёк себя этот безродный выскочка. Дорнийцы всегда были непокорны и непримиримы, всегда кусали руку, что пыталась их удержать, и вопрос состоял не в том, появится ли среди них мятежник, а в том, когда это случится. И вот он явился — человек, вокруг которого сплотились тысячи последователей. Их шлюха-принцесса, Дерия, отрекалась от безумца прилюдно, слала в Королевскую Гавань письма, полные заверений в верности, но Орис не верил ни единому её слову. Он был уверен: та просто пытается усидеть на двух стульях одновременно — мило улыбаться Эйнису, а сама тайком посылать предателю людей, деньги и припасы. — Кем бы он ни был, — начал Орис, вновь откидываясь на спинку стула и морщась от боли в колене, — войско его не обучено. Сброд, разбойники с большой дороги. Ни строя, ни выучки. Алин поднял на него воспалённые глаза, и в них плескалась та особенная, застарелая тревога, что не проходит даже после выпитого вина. — Однако это всё же войско, Орис. Пусть сброд, пусть не обучено, но его — тысячи. И каждая тысяча способна разорить земли, сжечь деревни, вырезать гарнизоны. Ты сам знаешь это не хуже меня. Мы не можем ждать, пока они перевалят через горы. Нужно выступать сейчас. Алин, возможно, и был в чём-то прав, однако Орис держался иного убеждения. Война — это искусство, а не драка пьяных мужиков у таверны. Этому надо учиться, всему надо учиться: стратегии, тактике, даже той особой военной хитрости. Орис медленно, с натугой потянулся к письму, что лежало на краю стола. Сургучная печать была уже разорвана, и сам пергамент, судя по смятым краям, побывал не в одних руках, прежде чем добраться до него. Послание, явно предназначенное королю, осталось без внимания Эйниса и попало сперва в руки королевы Висеньи, а от неё — к деснице. Так оно и кочевало, пока не осело здесь, на столе перед Орисом. Орис развернул пергамент. «Стервятник сей наполовину безумен, а войско его — всего лишь немытый сброд, Ваше Величество. Мы чуем их за пятьдесят миль». Коротко, по существу, без придворной лести и пустых реверансов — вполне в духе Хармона Дондарриона, лорда Чёрного Приюта. Орис бросил письмо обратно на стол, и оно, покружившись в воздухе, легло поверх прочих конвертов. — Говорить о чём-либо с королём бессмысленно, — отчеканил он. — Надо отправлять письма лордам. Всем, включая Сэмвелла. Алин кивнул. Пальцы его вновь взъерошили и без того растрёпанные волосы. — Мы с королевой Висеньей от имени короля прикажем созывать знамёна, — произнёс он, и в голосе его, несмотря на усталость, зазвучала решимость. — Пусть выступают немедленно. Пока Стервятник не перевалил через горы и не ударил нам в спину. К сожалению, снова грядёт война. Орис усмехнулся и подался вперёд, так что тени от солнца легли на его лицо резкими узорами. — Не война. Охота.

***

Трещины на потолке с каждым днём делались всё роднее. Она лежала часами, вглядываясь в их извилистые, тёмные линии, и собственные мысли пожирали её изнутри — медленно, неумолимо, без остатка. Роза, как выяснилось вскоре, была любезно приставлена королём в качестве фрейлины и оставалась единственной, кто коротал с ней эти бесконечные, серые дни. Видеть кого-либо другого Эймма не желала. Служанка, конечно, настаивала — мягко, но упрямо, — однако она оставалась непреклонна. Перед глазами до сих пор стояли фиолетовые глаза Мейгора, полные насмешки и того странного любопытства, от которого хотелось сжаться в комок. Тогда, в коридоре, она вновь почувствовала себя униженной — растоптанной, раздавленной, лишённой последнего достоинства. И эта встреча преследовала её даже здесь, в четырёх стенах. Роза весело напевала какую-то песенку, от которой уже утомлялся слух. Она порхала по комнате, словно бабочка, собирая какие-то вещи в резную корзину, и шум её возни заполнял покои. Наконец, закончив это занятие, она поспешно остановилась у изголовья кровати и посмотрела сперва на трещины в потолке, потом на девушку, лежащую пластом. — Мейстер сказал, что вы слишком бледны и вам нужно солнце, чтобы прийти в себя. Ей нужно домой, чтобы прийти в себя. Ей нужна была мать, нужны были отец и братья, нужна была Утренняя Заря, в конце концов, а не какие-то глупые прогулки по саду. Жаль, что Розе этого не объяснить. Никому здесь не объяснить. Ожерелье, которое ей так любезно вернул принц, она спрятала под кроватью, в узкую щель, чтобы ни одна живая душа не нашла его. Зачем? Эймма и сама не знала, просто нутром чувствовала: такую вещь лучше ей здесь не носить. Косых взглядов вполне хватало. Роза взяла гребень из слоновой кости и, не спрашивая разрешения, уселась на край кровати. Эймма чудом заставила себя подняться — главное было делать это медленно, без резких движений, чтобы в глазах не потемнело и чтобы она вдруг не лишилась чувств. — Какие же у вас красивые волосы, миледи, — завела свою привычную тираду Роза, принимаясь осторожно распутывать косы и расчёсывать длинные серебряные пряди. Руки Розы бережно собрали передние пряди в две тонкие косы и закрепили их на затылке простой серебряной заколкой, оставив остальные волосы струиться по спине. Затем служанка бодро, едва не подпрыгивая, двинулась к столу, где грудой лежали ткани и платья, подаренные королём. Эймма наблюдала за ней краем глаза и уже заранее знала, что та выберет. Так и вышло: Роза извлекла из вороха самое броское — винно-красное, с чёрным мирийским кружевом на запястьях и по подолу. Стоило Эймме увидеть этот цвет, как она вскочила на ноги, вскинула руки и велела выбрать другое. Не хватало ей ещё щеголять здесь в цветах собственного дома. О чём вообще думал Эйнис, когда приказывал сшить для неё это платье? Та поджала губы, всем своим видом выражая обиду — точь-в-точь ребёнок, у которого отобрали любимую игрушку, — но послушно вернула красное платье на место. — Тогда вот это, — пальцы её указали на другое, не менее нарядное, но хотя бы не бросающееся в глаза так вызывающе, и Эймма вздохнула. Ткань была нежно-лиловой, расшитой по подолу мелким цветочным узором серебряной нитью. Оно, конечно, не так бросалось в глаза, как алое, но всё равно выглядело слишком богато — слишком для безродной девицы, выловленной из моря. Такие наряды носили лишь знатные леди, чей достаток позволял приобретать ткани, окрашенные соком редких моллюсков-иглянок, за которых купцы просили целое состояние. — А это чем тебе не угодило? — Эймма приподняла с края постели подол песочного платья, простого и уже изрядно помятого. — Вы носите его уже неделю, госпожа, — жалобно, почти плаксиво протянула она. — И оно всё в пыли и грязи. Нельзя же так, вы же дочь короля. Эймма вздрогнула так, словно ей влепили пощёчину. В тот же миг она выбросила руку вперёд и прижала ладонь к губам служанки, заставив ту умолкнуть на полуслове. Большие, светлые глаза Розы заморгали в полнейшем непонимании. — Тише! Никогда. Никогда не произноси этого вслух. Нигде. Ни при ком. Слышишь? Роза медленно кивнула, и ресницы её дрогнули. Эймма убрала руку и без сил опустилась обратно на кровать, чувствуя, как сердце колотится где-то у самого горла. Спорить не было ни сил, ни смысла — либо лавандовое, либо красное, третьего не дано. Эймма выбрала лавандовое, и Роза от радости хлопнула в ладоши, издав короткий, счастливый смешок, а затем в тот же час принялась развязывать завязки на спине. Ткань легла на плечи, приятно холодя разгорячённую кожу, и Эймма с горькой иронией подумала, что этот наряд никогда не сравнится с тем, что привыкла носить она прежде. Любимая всеми, обласканная дедом, она всегда получала всё самое лучшее: равнодушный к Хелейне, Визерис при каждой удобной возможности баловал единственную внучку как только мог — редкие шелка, украшения тонкой работы, короны, усыпанные самоцветами. Всё это казалось обыденным, чем-то само собой разумеющимся, сейчас же — далёким и призрачным, словно той жизни и вовсе не бывало никогда. Сад уже ждал их. Роза ещё утром, предвидя прогулку, расстелила на изумрудной траве плотную тёмную ткань. День выдался на удивление солнечным, и лишь пара одиноких туч медленно плыла по бледному небосводу, не предвещая дождя. — Говорят, принц хочет развестись со своей женой, — начала Роза, едва они устроились. Она поставила корзину на край ткани и опустилась на землю, подобрав ноги. Эймма последовала за ней, поджав колени и устремив взгляд вдаль, туда, где среди зарослей вырисовывался силуэт каменной девочки — дочери Завоевателя, застывшей навеки с поднятым к небу лицом. Говорили, что Висенья часто наведывалась сюда, стояла часами, всматриваясь в глаза дочери, и, кажется, даже плакала. Сама Эймма этого никогда не видела, но рассказы Розы казались правдивыми — хотя представить на лице Вдовствующей королевы иную эмоцию, кроме холодной надменности, было довольно сложно. — Верховный септон никогда не даст ему развода, Роза, — мягко, но твёрдо остановила она очередную тираду, намекая, что тему пора бы сменить. Но Роза принадлежала к тому сорту девушек, что живут сплетнями и мечтами о прекрасном принце из сказок. Возможно, и Эймма когда-то была такой — пока жизнь не отрезала ей крылья. — Он на вас смотрел, —неожиданно серьёзным, уверенным голосом, едва слышно прошептала фрейлина. Эймма застыла. Медленно, очень медленно она повернула голову в сторону девушки. Лицо Розы, всегда по-детски наивное, сейчас выглядело странным — словно внезапно повзрослевшее на несколько лет, заострившееся, почти чужое. — Кто? — спросила она, хотя прекрасно знала ответ. — Принц Мейгор, миледи. Я видела. В коридоре тогда, когда вы шли к себе. И на завтраке, и после. Он всегда смотрит. — Вздор. Тебе показалось. Сбоку послышалось цоканье, а потом девичьи руки схватили её за плечо, заставляя обернуться. Голубые глаза смотрели не мигая, и сейчас они казались слишком большими для этого лица — огромные, блестящие, полные непонятного возбуждения. — Он постоянно смотрит, миледи, — повторила Роза упрямо. — Словно… Она не договорила — то ли потому, что наткнулась на злой, предостерегающий взгляд Эйммы, то ли потому, что услышала чей-то смех и скрежет металла. — Что там? Роза приподнялась, заглядывая за большие кусты шиповника. Впереди, на небольшой поляне, стояли двое: рыцарь в полном доспехе и юноша с серебряными волосами. Эймма узнала его сразу. Принц Эйгон. Послышался томный вздох. Роза мечтательно улыбнулась, захлопав ресницами. О принце Эйгоне она могла говорить дольше, чем о чём-либо ещё: он был галантен, красив, остроумен и запросто мог завоевать любое женское сердце. Его любили девицы, и он, кажется, открыто этим пользовался, не отказывая себе ни в чём. Сейчас он стоял перед рыцарем, поигрывая мечом, и на губах его играла та самая самоуверенная улыбка, что сводила с ума половину замка. Роза уже открыла рот, чтобы разразиться очередной восторженной тирадой, но Эймма мягко, предостерегающе сжала её запястье. Поздно. Их заметили. Роза торопливо приподнялась с ткани, одёргивая простое платье и нервно поправляя тёмные, выбившиеся из причёски волосы. Эйгон вручил меч рыцарю и, не говоря ни слова, с лёгким любопытством направился прямо к ним. Эймма готова была разразиться самой немыслимой бранью, но делать было нечего — лишь подняться, заложив руки за спину от подступившего волнения, и ждать появления родственника. — Мой принц, — пропела Роза, почтительно склоняя голову, и от звука этого голоса улыбка на лице Эйгона сделалась ещё шире. — Леди Роза. Лавандовые глаза — светлее, чем у короля, — устремились на Эймму. Она натянуто улыбнулась в ответ. Принц этого и вовсе не заметил, а может, просто не счёл нужным замечать. Он подошёл ближе, настойчиво взял её безвольную руку в свою и галантно, едва ощутимо коснулся губами ладони. Взгляд его при этом не отрывался от её лица. Затем он так же быстро отстранился. Роза рядом заулыбалась ещё сильнее, прижимая ладони к груди в безмолвном восхищении этой манерностью. — Это сир Реймонт Баратеон, — произнёс Эйгон, небрежно кивнув головой в сторону застывшего позади мужчины. Эймма перевела взгляд на суровое, обветренное лицо рыцаря и не получила в ответ ничего, кроме равнодушия. Хоть кто-то здесь ещё сохранял самообладание. Принцу было лет тринадцать, может, чуть меньше, но он выглядел старше своих лет, был выше её на целую голову и обладал тем удивительным, врождённым обаянием, что располагает к себе людей помимо их воли. Когда они медленно побрели по садовой дорожке, Роза не отходила от него ни на шаг — щебетала обо всём на свете и получала в ответ полный заинтересованности, а возможно, и чего-то большего, взгляд принца. — Мы должны продолжать тренировку, Ваше Высочество, — послышался усталый, обречённый голос Реймонта, но мальчишка и вовсе не желал его слушать. — Интересное место вы выбрали для тренировок. Роза внезапно замолкла на полуслове. Рыцарь остановился и бросил на неё задумчивый взгляд. И Эймма с запоздалым ужасом осознала, что произнесла эти слова вслух. — Извините, — голос её дрогнул, и щёки залило предательским румянцем. Но Эйгон лишь улыбнулся — искренне, широко, без тени насмешки. Он отстранился от Розы, словно вмиг забыл о её существовании, и плавно, по-хозяйски занял место рядом с Эйммой. — Вы всё же умеете говорить, — растягивая слова, произнёс он, и взгляд его скользнул по её лицу, потом — на розы, и снова — на неё. — А я уж, признаться, начал сомневаться. Эймма открыла рот, чтобы хоть что-то ответить, но слова не желали выходить наружу. — У вас чудный голос. Говорите почаще, иначе я рискую окончательно утонуть в ворчании сира Реймонта. — Мой принц, — возмущённо нахмурил брови рыцарь, делая шаг вперёд, но Эйгон лишь небрежно махнул на него рукой, точно отгоняя назойливую муху. — Дайте побеседовать с прекрасной дамой, сир. Неужели вы лишите меня этой малости? Несмотря на всю эту вальяжную манерность, мальчишка не вызывал в ней ни отвращения, ни злости, ни досады. Напротив — ей хотелось улыбнуться ему в ответ. В любой другой ситуации, в другой жизни, она бы непременно так и сделала. Но не сейчас. Не теперь, когда весь её привычный мир рухнул в одночасье. Вдалеке послышался девичий смех — звонкий, переливчатый, — а за ним торопливый топот ног по каменной дорожке. Кто-то упорно искал принца, и голоса приближались с каждым мгновением. Из тени деревьев первой выступила принцесса Рейна — высокая, стройная, с развевающимися на ветру серебряными волосами. Улыбка, что до этого играла на её красивом лице, исчезла в тот же миг, стоило ей только завидеть Эймму. Рядом с ней стояла девочка лет пятнадцати, чуть ниже принцессы, но такая же стройная, с медными волосами, убранными на затылке в замысловатые косы. Кажется, её звали Саманта, и кажется, она была дочерью десницы короля. Третьей оказалась девушка валирийской внешности, облачённая в платье цветов дома Веларион — серебристо-бирюзовое, расшитое по рукавам морскими мотивами. И все они, все трое, исказили лица одинаково — точь-в-точь как их предводительница. Рейна не стала тратить время на любезности. Лицо её перекосилось от едва сдерживаемого гнева, она шагнула к брату — всего на пару шагов, но и этого хватило, чтобы воздух между ними накалился, — и процедила сквозь стиснутые зубы: — Muňa nubit sagon lēda sēte dāreza! Эйгон ещё несколько долгих, томительных мгновений не сводил глаз с лица Эйммы — разглядывал её черты, а потом медленно, скучающе перевёл взгляд на разъярённую сестру. — Bisy aōha jorrāelza pōnte sagon, lēda. Se muňoti īlōni jorrāelza sagon. Pōnte nyke jorāelza, mēri nyke epagon. — Мой принц! — с негодованием ахнула Саманта, хватая подругу за руку, ибо та уже надвигалась на брата с явным намерением пустить в ход кулаки. Роза метнулась к Эймме, прижавшись боком, и сейчас она вдруг показалась ей почти родной. Эймма судорожно вцепилась в запястье служанки, комкая пальцами ткань голубенького платья. — Вы чего-то хотели? — голос Эйгона прозвучал ровно, почти равнодушно, но в нём сквозила сталь. Рейна усилием воли высвободилась от хватки подруги. Она всё ещё переводила пылающий взгляд то на брата, то на Эймму, и грудь её часто вздымалась. А потом она закрыла глаза и шумно выдохнула, отгоняя ярость прочь. Когда веки её вновь поднялись, лицо принцессы было спокойным. Почти. — Мы идём летать на Пламенной Мечте, — произнесла она холодно. — И ты, брат, если не забыл, обещал составить нам компанию. Или предпочтёшь остаться здесь, в саду, с… новыми знакомыми? Эйгон молчал, с важным видом обдумывая предложение, точно взвешивал на невидимых весах все удовольствия мира. Эймма же в эти мгновения молилась — всем Богам, Старым и Новым, — чтобы он согласился и она наконец смогла бы покинуть это место. Принц кивнул. Однако он не принадлежал к тем людям, что уходят просто так, без заключительного жеста. Напротив — казалось, сын короля любил, когда о нём говорят, когда его обсуждают, и неважно, в хорошем ключе или дурном. Он вновь улыбнулся и отвесил шутовской, преувеличенно галантный поклон. — Дорогая сестра, — произнёс он нараспев, и каждому, кто стоял на этой поляне, было ясно, к кому именно он обращается. А потом развернулся и отошёл прочь, не дожидаясь, пока кто-либо последует за ним или посмеет возразить. Рейна сжала руки в кулаки — так сильно, что костяшки побелели, — вновь перевела взгляд на Эймму, надменно приподняла подбородок и, резко развернувшись, ушла вслед за подругами и братом. Сир Реймонт, стоявший поодаль, шумно, устало вздохнул. Он даже не удостоил Эймму прощальным взглядом — лишь проводил глазами удаляющуюся спину принца, поправил перевязь с мечом и направился в ту же сторону. Эймма осталась стоять на месте, чувствуя, как отпускает напряжение. Роза рядом снова зашептала что-то, но слов она уже не разбирала. Перед глазами всё ещё стояла надменная улыбка Эйгона и холодный взгляд Рейны. И она понимала: покоя не будет. Ни сегодня, ни завтра. Пока она здесь — её будут обсуждать, осуждать, презирать или, того хуже, замечать.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!