Моя дорогая Софья

12 мая 2026, 18:50
Я совершенно ничего не смекаю в искусстве, не понимаю Пикассо и не восхищаюсь Сальвадором Дали. То ли дело Айвазовский! Смотришь на его полотно и не задаёшься вопросом: «а что же хотел сказать автор?». Всё уже сказано! Ясно, как морская вода! Это же голая мощь, брошенная тебе в лицо. Ты видишь каждый пенящийся гребень волны, чувствуешь солёный ветер, слышишь рокот и скрежет матч. Это не какая-то там абстракция, которую можно повесить вверх ногами и всем понравится. Ты либо трепещешь перед стихией Айвазовского, либо тонешь в ней. Третьего не дано. Он писал море лучше, чем кто-либо, потому что понимал его душу, уверен, он даже слышал сирен. Выдумка, да, но абсолютно точно он их слышал! А иначе как сказать, что душа в его картинах простая и бездонная одновременно? Её не нужно расшифровывать. Её нужно пережить. Вот и всё искусство. Переживание. Не нужны никакие игры разума, нужен крик души! Да, я, видимо, ничего не смекаю в искусстве. Сейчас же я приехал на выставку, чтобы нужные люди в нужном месте узрели мою сегодняшнюю победу. Утром я сломал хребет конкуренту на тендере под Тулой. Вот такой вот мой последний, завершающий мазок. Я, своего рода, тоже художник. Сбросив пиджак в руки гардеробщицы, я ухватил шампанское с подноса проносившегося мимо официанта и стал наблюдать за гостями. Передо мной мелькали гладко выбритые мужчины в чёрных костюмах и их блестящие спутницы в вечерних платьях. Я сделал глоток, продолжая осмотр территории. Вот старик Волохин. Седой, как зимний иней, стоит у дальней стены, окружённый привычной свитой льстецов. Он поймал мой взгляд и кивнул. Волохин мой начальник уже как семь лет. Именно он вытащил меня из конторы, где я считал копейки в чужих отчётах, и ввёл в мир, где эти же копейки превращаются в сотни тысяч одной поставленной подписью. Волохин знал цену сегодняшней победы под Тулой, знал, сколько грязи пришлось замешать в бетон, чтобы фундамент конкурента дал трещину. И одобрял. Конечно, одобрял. В нашем деле чистые руки признак либо нищеты, либо глупости. Рядом с ним, чуть поодаль, маячил Новиков - сегодняшний побеждённый. Лицо его, обычно румяное от самодовольства, теперь выглядело болезненно-бледным. Он упорно отводил взгляд, делая вид, что поглощён беседой с каким-то галеристом, но я видел, как пальцы его нервно тарабанили по бокалу. Новиков был из тех, кто ещё вчера звонил мне с предложением «договориться по-человечески», а сегодня уже подсчитывал убытки. Я мысленно усмехнулся: человек, который верит в «по-человечески», в нашем мире обречён проигрывать. Взгляд мой скользнул дальше, по привычке отмечая знакомые лица. Вот и Лариса Ковальчук - супруга одного из партнёров Волохина, высокая брюнетка с безупречной осанкой и глазами, в которых всегда тлела скука. Месяца три назад, на корпоративе в загородном доме, я провёл с ней ночь. Помню, как в полутёмной гостевой комнате, пока внизу ещё гремела музыка, я медленно задирал её длинную шёлковую юбку, обнажая прохладные бёдра. Кожа у неё была гладкой, но как же от неё смердело духами. Будто бы весь флакон на себя прыснула. И всё же, она была в ту ночь истинным искусством, в отличие от всего этого концептуального хлама на стенах, где краска размазана так, словно ребёнок пальцами поводил. Я ухмыльнулся приятному воспоминанию, поддаваясь превосходству над присутствующими в зале, - над их улыбками, над их сделками, над их постелями, - и перевёл взгляд дальше. И тут увидел её. Среди бездарных абстракций и кричащих инсталляций висела практически неприметная по размеру картина, но от неё, казалось, исходил свой собственный свет. На холсте, вполоборота, поджав колени к груди и обхватив их руками, сидела юная девушка. Полупрозрачная ткань - тюль, похожая на дымку утреннего тумана - едва касалась её тела, не скрывая наготы, но и не выставляя напоказ. Она лишь намекала, подчёркивала хрупкость линий, нежность кожи, которая казалась светящейся изнутри. Длинные светлые волосы, цвета спелой пшеницы под солнцем, падали волнами на плечи и спину, скрывая и одновременно открывая линию позвоночника. Каждый позвонок был виден так ясно, словно художник выписывал его с душевным трепетом, боясь пропустить хоть одну деталь. Я не мог отвести взгляд от её плеч, от длинной шеи и слегка наклонённой головы. Всё в ней дышало неземной чистотой. Это была не красота в обычном смысле. Не та, что вызывает желание обладать, прижать, взять (хотя и она тоже). Я бы сказал, что её красота была ангельской, безгрешной, от которой хотелось отвести взгляд, потому что смотреть на неё казалось кощунством. Как смотреть на обнажённую душу, случайно подсмотренную в щёлку. Сильнее всего в девушке притягивала худоба. Худоба, от которой моё сердце сжималось до боли. Я видел её проступавшие под кожей рёбра, натянутые такой тонкой кожей, что, чудилось, прикоснись – и она порвётся. А её ключицы были точно крылья птицы, сложившей их навсегда, чтобы не улететь. Хрупкие запястья можно было бы сломать всего двумя пальцами, одним неуклюжим нажатием. Её беззащитность и обнажённая уязвимость перед миром, перед холстом, передо мной, впились в меня цепкой хваткой, и я задохнулся от странных, внезапно нахлынувших на меня чувств. Я вдруг перестал видеть всё вокруг. Не было ни Волохина, ни Ларисы с её красными губами, ни Новикова, ни пустых лиц. Перед глазами всплыло другое лицо, детское. Я вспомнил Катю. Ей уже одиннадцать. Но я помню её семилетнюю, когда она стояла в дверях, в дурацкой пижамке с выцветшими мишками, а сама лишь кости да кожа. Вся в мать. В ту женщину, которая когда-то была красивой, а теперь только пьёт и орёт. Я ушёл в двадцать пять, когда больше не мог выносить пьяных криков, вонючего дыхания её нового мужика и его шагов по ночам. Я тогда был никем. Съехал в общагу, спал на продавленном матрасе и повторял себе день ото дня: встану на ноги и обязательно вернусь, заберу её. Вырву из ада. И я вернулся. Через пять лет. В дорогом пальто. С деньгами. Я приехал в новую квартиру, в которую мать переехала на мои же переводы, на те самые, «на Катю». Я пришёл забрать то, что считал своим по праву. По праву старшего брата. В тот день был грандиозный скандал. Мать визжала, голос её срывался на хрип, а дыхание на свист. Она верещала, что я вор, что хочу отнять у неё последнее, оставить одну умирать. А её грязный, потный, с перегаром изо рта муж полез на меня с кулаками. Я не стал терпеть. Ответил ударом на удар. Бил без раздумий, сильно. Бил за каждую ночь, когда Катя пряталась под кроватью. За каждый синяк на её хрупком теле, который она тщательно скрывала. За то детство, которое он у неё украл. Летела посуда. Трещала мебель. Его лицо превратилось в фарш. А потом из детской вышла она. Маленькая. Бледная до синевы. В пижамке с мишками... Она задыхалась от слёз, и мне стало так больно, будто это мне рожу набили. Помнится, она тогда еле слышно пролепетала: — Жень… не надо. Остановись. Не забирай меня. Пожалуйста. Она… она без меня совсем пропадёт. Я замер. Посмотрел в её огромные, полные страха глаза, и увидел взрослую, невыносимую жалость. Жалость даже к этой женщине. К матери, которая её разрушила. В тот миг я понял, что пришёл слишком поздно. Мои деньги, моя ярость и моя новая жизнь оказались бессильны перед чистотой моей сестрёнки. Перед бременем, которое она решила нести. Она выбрала не меня. Я ушёл. Не сказал ни слова. Просто повернулся и ушёл. И с тех пор только перевожу деньги. Покупаю вещи, которые она прячет. Пишу сообщения, на которые она отвечает редко и коротко. А сам не приезжаю. Не могу смотреть в пьяные глаза снова. Не могу держать себя в руках, зная, что не могу забрать сестру против её воли. И вот теперь - эта картина. Девушка с острыми ключицами, с тонкими запястьями, с взглядом в никуда. Она не похожа на Катю, совсем нет. Но она разорвала меня изнутри на части. Вскрыла ту рану, которую я зашивал деньгами, властью, женщинами, сделками, цинизмом. Вскрыла и показала, что там сплошная гниль и трусость. Там выбор, который я сделал тогда - растоптал свою совесть и сбежал. И вот я стою посреди зала, сжимая бокал, пока жгучий стыд заливает лицо жаром. Мне не стыдно за свою работу, не стыдно за то, что смешал Новикова с дерьмом, и не стыдно, что трахнул Ларису, как дешёвую шлюху, прямо в гостевой комнате. Мне стыдно за тишину, которую нарушал детский плач. За то, что я так и не вернулся. За то, что до сих пор бегу. К чёрту воспоминания. Я резко встряхнул головой. Катя сейчас в полной безопасности. Она в Питере, на каком-то конкурсе, под присмотром своей учительницы. У неё есть моя карта, и она умеет распоряжаться ею с умом. Я снова впился взглядом в картину, намеренно переводя мысли в безопасное русло. Да, она ангел. Но у ангела, если присмотреться, изумительная линия бедра, уходящая под складки полупрозрачного тюля, обещающая тепло под холодной тканью. Тонкая талия, которую можно было бы обхватить ладонями и почувствовать, как она выгибается навстречу. У неё небольшая, но чертовски красивая грудь, к которой так и хочется припасть. И губы… Какие же манящие у неё губы! Они слегка приоткрыты, влажные на вид, немного припухшие, словно она вот-вот вздохнёт или тихо застонет. Я представил, как тюль, сползая вниз по бёдрам, обнажает бархатную кожу; как светлые волосы рассыпаются по подушке, когда я нависаю над ней; как она цепляется за мои пальцы, пока я провожу ими по её шее. Мой член болезненно отзывается на мысль о том, как она подаётся навстречу, обхватывая меня ногами и выгибаясь под моими ладонями. Я бы входил в неё мучительно медленно, чтобы почувствовать, как она раскрывается для меня, как сбивается её дыхание, как раскрасневшиеся от поцелуев губы приоткрываются шире, выпуская прерывистый стон. Я бы стал брать её жёстче, стал бы впиваться пальцами в её сладкие бёдра, лишь бы эта неземная чистота стала моей – приземлённой, горячей, стонущей под моим телом. Нет ничего, что нельзя взять и сделать своим. — Вам нравится эта картина? Тоненький голос, лишённый фальшивого кокетства, раздался совсем близко, сзади, почти что у моего плеча. Мой взгляд оставался прикован к холсту, к той точке, где тюль едва скрывал самое сокровенное. — Нравится? — мой вопрос прозвучал низко, тем тембром, который так часто заставляет женщин краснеть или улыбаться. — Она божественна. Смотришь – и хочется одновременно преклонить колени… и совершить кощунство. — А какое кощунство вы совершили бы? Я усмехнулся про себя и уголки губ сами собой поднялись в хищной улыбке, которую я так хорошо отточил за годы общения. Раз спрашивает - почему не ответить? — Я бы начал с губ, — сказал я, не отрывая взгляда от картины, но видя уже не холст, а её - дрожащего ангела в моих руках. — Целовал бы так жадно, чтобы она забыла, как дышать. Ворвался бы языком в её рот, и не отпускал бы, пока она не начала бы стонать мне в губы, впиваясь пальцами в мои плечи. Я сделал паузу, стараясь вернуть себе самоконтроль. Брюки становились теснее. — Я бы ласкал её тело, пока она извивалась и видела, как я смотрю на неё снизу вверх, как глотаю слюну от одного вида на её грудь, соски которых я тут же взял бы в рот, посасывая и прикусывая их до тех пор, пока она не стала бы просить меня о большем. Я вдохнул глубже. Член уже полностью напрягся, требуя её. — А потом… потом я раздвинул бы её колени и прильнул языком к её клитору, сгорая негой и тоской по её телу. Я бы наслаждался дрожью её бёдер, когда она пыталась бы сжать ноги. — Вы бы позволили?.. — Нет, конечно, нет. Я бы крепко держал их, пока она не начала бы выгибаться и толкаться мне навстречу. Без преуменьшения, я бы получил огромное удовольствие, если бы именно эта девушка кончила мне в рот. И только закончив свою грязную тираду я повернулся к ней. Все сказанные слова застряли в горле. Передо мной стояла она. Она. Девушка с картины. Те же пшеничные волосы, собранные сейчас в косу. Те же огромные светлые глаза, только теперь они смотрели прямо на меня, без тени ужаса или соблазна. Тот же острый подбородок, те самые губы, о которых я только что говорил такие вещи. На ней было простое тёмное платье, без единого украшения, и от этого она казалась ещё более хрупкой, ещё более возвышенной, словно сошла с картины и забыла переодеться. Вот же влип. Смотрит на меня так, будто бы я не тот мужчина, который только что наговорил откровенную похоть. Жар ударил в лицо, в шею, в грудь - не от стыда даже, а от полного, абсолютного краха контроля. Я только что в подробностях расписывал ей - ей! - как буду брать её тело, как буду разрушать её чистоту! И она слышала каждую мою прихоть. — А потом? — тихо повторила она, не моргнув. Я открыл рот. Ничего. Только пустота внутри и оглушительный стук сердца, выбивающий одну-единственную мысль: «И что, чёрт возьми, я сейчас делаю?» Я моргнул - раз, другой, - и мир, наконец, перефокусировался. Блики от люстр, вся непонятная мне на стенах мазня (кроме одной картины), и рокот голосов отступили. Я увидел её лицо по-настоящему. Слово «красивая» здесь неуместно, убого, смешно. Так же глупо было бы назвать утренний рассвет «светлым» или весенний лес после дождя «зелёным». Но главное - глаза. На холсте они были светлым пятном, абстракцией. Вживую же в них открывалась бездна, видящая мою холёность, мою выверенную позу, мою только что вываленную на язык пошлость. И всё же мне казалось, что они проникают в недра души, в которые я сам давно не заглядываю. Боже правый. В груди шевельнулось давно забытое чувство. Подобный трепет я ощутил лишь единожды, когда четыре года назад пришёл на отчётный концерт в музыкальную школу к Кате. Она тогда сидела в зале, маленькая, в третьем ряду, и не выступала, но я до сих пор помню ту девочку со скрипкой. Её объявили, как выпускницу, она вышла на сцену в красивом платье. Я не помню платья, но помню, что оно действительно было очень красивым. Помню, как она бережно прижимала скрипку к подбородку, помню, как по залу прокатился первый звук, ласкающий мои уши. Кажется, это был романс Чайковского, но в её исполнении он звучал невероятно. Девочка играла с закрытыми глазами, чуть наклонив голову к инструменту, пока пальцы то нежно прижимали струну, то едва касались, вынимая из скрипки то глубокий вздох, то дрожащую жалобу, от которой у меня по спине пробегала дрожь. Мне хотелось закрыть глаза и просто слушать, пока сердце не разорвётся от этой красоты. Но совершенство длилось недолго. За роялем сидела женщина лет сорока, с небрежно заколотыми волосами. И она портила концерт не только своим внешним видом... Для обычного слушателя помарки остались незамеченными, но я видел, как пальцы её запаздывали на долю секунды, слышал, как аккорды местами звучали громче, чем нужно, а иногда с диссонансом, который резал слух. Она не чувствовала мелодию так, как эта девочка. Не жила ею. Играла профессионально, но бездушно, отрабатывая свою партию, но не поднимаясь до той высоты, на которой парила скрипка. Я молча злился, сжимая подлокотники кресла. Как можно так небрежно относиться к своему делу? Как можно быть рядом с такой красотой и не стать её частью, а только мешать ей? Когда пьеса закончилась, зал зааплодировал. Девочка поклонилась и ушла со сцены, а я сидел, продолжая глядеть на пустое место, где только что стояла она. И сейчас, глядя в глаза сошедшей с картины девушке, я почувствовал то же самое - ту же беззащитную, совершенную красоту, рядом с которой не хотелось быть той самой аккомпаниаторшей. Не хотелось играть вторую партию, портить гармонию своей грубой, нечистой игрой. — Так что потом? — робко повторила она. Я открыл рот - и ничего не нашёл. Весь мой лексикон переговорщика, победителя и циника внезапно опустел. Осталось нелепое и навязчивое сравнение: она и музыка. — А потом… — выдавил я, и голос мой прозвучал чужим, сиплым, словно принадлежал кому-то другому. Я не знал, что будет потом. Впервые в жизни я не видел следующего хода. Я был полностью, безнадёжно обезоружен. Она, не дождавшись моего ответа, сложила руки за спиной и слегка покачнулась с пятки на носок в своих чёрных балетках. Коса, перекинутая через плечо, колыхнулась, коснувшись нежной кожи на ключице, и лёгкий шорох волос по коже показался мне громче всего зала. — Намечается интересный вечер, — сказала она, и взгляд её скользнул мимо меня, по блестящим лицам, по бокалам, по фальшивым улыбкам. В глазах мелькнула тень усталой отстранённости. — Здесь собралась специфическая компания. Она собиралась уйти. Я видел это по её языку тела. Святые угодники! Я забыл, зачем пришёл сюда. Забыл про одобрение Волохина, про его кабинет, про свой тщательно выстроенный мирок. Я не мог позволить своему ангелу раствориться в толпе. — Вы… позировали для этой картины? — какой-же идиотский вопрос я ей задал. Она замерла. Глаза её на миг расширились, будто я коснулся чего-то очень личного, а потом её взгляд метнулся к полотну. Она поёжилась и обняла себя руками, безуспешно прикрывая ту наготу, что висела на стене на всеобщее обозрение. — Вообще-то… нет, — промямлила она, опустив глаза и глядя на носки своих балеток. — То есть, да. Но это не я там! Это просто… образ. У Аркадия, моего друга, поджимали сроки. Не мог найти подходящую модель. Сказал, что у меня… нужный тип лица. Что-то про вневременность. Чушь, конечно, но надо было помочь. Она говорила быстро, сбивчиво, и я видел, как ей неловко, до желания провалиться сквозь паркет. Она явно не одобряла того, что её полуобнажённое тело выставлено здесь, среди хищных взглядов, среди людей, которые смотрят на искусство как на очередную инвестицию. Но при этом - «друг», «сроки горели», «надо было помочь». Она разрывалась между жгучим смущением и нежеланием подвести близкого человека. — Вы очень молоды, — зачем-то снова ляпнул я. Она пожала плечами, всё так же не поднимая глаз. — Достаточно, чтобы понимать: лучше бы эта картина висела у него в мастерской. — Почему же вы согласились? Она наконец взглянула на меня прямо. — Потому что он говорил, что хочет написать не плоть, а свет души, который её обтекает. Сложно отказать, когда тебе говорят такие вещи. Она зашагала вдоль стены, и я, не раздумывая, пошёл рядом. Мы медленно двигались мимо других картин, но не рассматривали их. Она говорила, а я слушал, как завороженной. — Он запер меня в мастерской на чердаке… ну, не буквально, конечно, — она нервно просмеялась. — Тогда ещё на повторе играла соната Бетховена, пока Аркаша без устали вторил: «Забудь, что ты здесь. Стань звуком, растворись». Было до жути неловко и… холодно. Честно говоря, я думала только о том, как бы всё поскорее закончилось. Но потом ты и вправду забываешь, что позируешь. Чувствуешь себя не моделью, а частью чего-то большего, как бы тоже прикасаешься к замыслу творца. При всём моём возмущении, быть проводником между музой и создателем шедевра – достойная должность. Она говорила об искусстве, будто пропустила весь опыт сквозь себя, сквозь кожу, сквозь дыхание. Я слушал и думал о том, как ещё несколько минут назад смотрел на картину и видел объект желания, а она мне говорит о Бетховене, о музе. Ничего не понимаю в искусстве. То ли дело Айвазовский… Этот разрыв между нашими мирами - между моим циничным характером и её чистым, почти священным восприятием - был оглушительным. Мы остановились у конца зала, перед огромным окном, в котором отражались ночные огни города и наши силуэты. — Вы часом не музыкант? — спросил я. Почему? Наверное, из-за Бетховена. Наверное, потому что сегодня меня окатила ностальгия. Она удивлённо подняла на меня глаза и, клянусь, я заметил, как в полуулыбке дёрнулись её губы. — Музыкант, — вполголоса ответила она. — Угадал, — соврал я тихо. Не говорить же ей, что подумал о Кате. О том, как моя маленькая сестрёнка выходила на сцену с скрипкой в руках и говорила с миром мелодией. О том, что она и моя Катя, кажется, говорят на одном языке, который непонятен в моей прагматичной реальности. Сейчас мне до боли в груди захотелось понять этот язык, хотя бы немного, хотя бы на миг. — Скажите… а вам нравятся мои пальцы? — игриво спросила она и протянула ко мне руки ладонями вверх, чуть раскрытыми, как будто предлагала прочитать по ним судьбу. Я замер на миг, а потом осторожно взял их в свои. Её кожа оказалась такой же нежной, как я и представлял, а ладони мягкие и тёплые. Мозоли на подушечках, как подтверждение её постоянной практики, умилили меня. Я слегка сжал её пальцы, чтобы почувствовать, как они подаются, как легко гнутся. — Невероятно нравятся, — выдохнул я, и голос мой прозвучал глухо, с хрипотцой, которой я сам не ожидал. Я прокашлялся. В груди заныло. В штанах тоже. — А вы… — она заметно вздохнула, видно, волновалась. —… не хотите пригласить меня прогуляться по вечернему городу? Мне, правда, уже девятнадцать, но всё же… — скороговоркой добавила она, — В девятнадцать тоже серьёзность не к лицу. И как-то вечером оставьте свои полные бокалы… Она ловко перехватила бокал из моей руки и нагло всунула его в руку мимо проходящей женщины. Та удивлённо зыркнула, осмотрела бокал, но моя спутница, игнорируя её недоумение, продолжала, не отводя от меня глаз: — …и шумные кафе, и свет слепящих люстр. Я широко ухмыльнулся, не в силах сдержаться. Сердце тарабанило, как у мальчишки. Я потянул её за руку к выходу, к гардеробу, почти бегом пробираясь сквозь толпу, которая теперь казалась мне бессмысленной массовкой. Я забрал свой пиджак, накинул его на плечи, а потом взял её лёгкий тренч и помог ей надеть, ненароком прикасаясь пальцами к её шее, когда поправлял воротник. Наклонившись к ней ближе, я прошептал последнюю строчку прямо ей на ухо: — …под липами пора гулять настала. Она взглянула на меня сияющими глазами, и мы выскочили в прохладный июньский вечер. Она шла рядом, чуть впереди, но мне казалось, что в своих очаровательных балетках она парит над землёй. Мы свернули под липы. Их кроны смыкались над головой, создавая тёмный, шелестящий туннель. Она вдруг оживилась, словно ночной воздух снял с неё остатки неловкости, и стала рассказывать: — Аркадий мечтал нарисовать меня под липами, — она глядела вверх, на тёмные листья. — Он хотел написать серию, но так и не собрался с духом. Аркадий. Уже второе упоминание за вечер. Я, конечно, не ревнивый придурок, но стало как-то гаденько. — Видимо, вы его муза. Она улыбнулась: — Видимо. Мы давно знакомы, ещё с детства, но его родители переехали, и нам не оставалось ничего, кроме как висеть на телефоне. Вообще, он болтливый, постоянно что-то рассказывает, а когда писал ту картину, то по три часа мог молчать. — Прямо-таки по три часа? — Угу. А потом вдруг – бац! – и ни с того ни с сего начинал читать целую лекцию о том, как свет падает на ключицу. Ключицу. Он видел её ключицы. Видел всё. Прикасался, поправляя ткань, чтобы «свет падал правильно». Мог вытереть слезу, если она плакала. Мог обнять, утешить. Я представил его руки на её плечах, её голову у него на груди. Грузно вздохнул. Не хочу говорить о её друге. — Вы проголодались? — спросил я, останавливаясь. — Есть хочется, да, но уже поздно, вряд ли что-то открыто. — Открыто — сказал я и взял её за локоть, уводя подальше от этого вечера и назойливого Аркаши. — Пойдём. Мы дошли до моего любимого ресторана, в котором я частый гость, и швейцар, узнав меня, провёл нас к столику у окна. Мне понравилось снимать пальто с моей спутницы. Понравилось прикасаться к ней без подтекста. Она заказала салат и крем-суп из тыквы. Я же стейк и бутылку красного. Но ел мало, пил ещё меньше. Слушал. Она продолжала рассказывать об Аркаше, а я продолжал злиться на него, представляя, как он приносил ей горячий чай и ставил Баха, чтобы «согреть душу». Из уважения к чувствам моей спутницы, я даже утопил смешок в глотке вина, когда услышал, что он плакал по окончании своей картины, ведь испугался, что больше никогда не поймает такую игру света. К чёрту Аркашу. Я не перебивал, только потому что смотрел, как шевелятся её губы, как она облизывает их кончиком языка, оставляя едва заметный блеск. Хотелось убрать прядку, упавшую на щёку. Хотелось взять её руку, лежащую на столе. Хотелось пересесть к ней, приобнять за талию, притянуть ближе. Когда мы вышли снова в ночь, воздух стал ещё прохладнее. Она поёжилась и я, не раздумывая, накинул ей на плечи свой пиджак. Моя спутница забавно утонула в нём, кутаясь в него, как в халат. — Расскажи о музыке, — попросил я, чтобы не молчать и не приближаться к теме, близкой к Аркаше. — Ты музыкант. Где учишься? — В консерватории. Я скрипачка. — Да ну? Люблю скрипку. Она обнажает мою душу и разрешает ей плакать. В этот момент мы шли так близко, что наши руки почти касались и чёрта с два я думал о скрипке. Хотелось взять её за руку, поцеловать прямо здесь, под липами, пока никто не видит. Я рассматривал её, не в силах отвести взгляд, и наша неприступная близость сводила меня с ума. Одно движение и она оказалась бы в ловушке моих рук, и я мог бы впиться в эти манящие губы, сжать её под платьем, ощутить тепло бёдер, слегка приподнять подол… Она притормозила и, чуть наклонив голову вбок, спросила: — А вы? Играете на каком-нибудь инструменте? — Нет, — тут же, слишком быстро, ответил я. Ложь вырвалась сама собой. Когда-то я играл на фортепиано. Неплохо, даже очень. Мать заставляла часами сидеть за старым «Красным октябрём», пока пальцы не переставали слушаться. Но это было в другой жизни. Сейчас это не имело значения. Сейчас была только она. Боже, как она близко. Я мог бы сейчас… — Вы не хотите поцеловать меня? — прошептала она, отводя глаза. Сердце сильно ударило в грудь. — Очень хочу, — ответил я, с трепетом прикасаясь к её щеке. — А почему не целуете?.. Я на миг закрыл глаза, чувствуя, как всё внутри натягивается до боли. Потом посмотрел на неё, не скрывая ни желания, ни страха. — Боюсь, вы слишком чисты для меня, мадам, — с горечью ответил я. — С того момента, как я увидел вашу картину, я страстно желаю вас. Хочу прикоснуться, взять вас целиком и полностью, почувствовать вас под собой, слышать, как вы вздыхаете моё имя. Но по той же причине… я не могу. Моя страсть грязная, накопленная годами. Я боюсь, что прикоснусь - и запятнаю ваш ангельский лик. И тогда эта чистота, которую я лицезрел сегодня, исчезнет. А я не переживу, если погашу её сам. Она долго молчала, глядя на меня, а после прикоснулась кончиками пальцев к моей руке, что застыла на её щеке, и прошептала: — А если я сама того хочу?.. Тогда я с огромным удовольствием запятнаю неземную чистоту своими похотливыми желаниями прямо сейчас! Ещё бы миг и я бы смог вкусить её губы, но нет же! Подобно строгому надзирателю, в нашу идиллию ворвался молодой парниша. Он впопыхах подбегал к нам, так что моя спутница поспешила отстраниться, что очень сильно меня огорчило. — Соф! Я тебя уже час ищу! Видимо, это тот самый Аркаша. Я с прищуром осмотрел его. Кто ж приходит на светские вечера в мятых брюках и кардигане, запачканном красками? Ещё и волосы невпопад уложены. — Прости, телефон сел, — ответила Софья, доставая его из кармана своего пальто. — Ты не представляешь, что случилось! — он схватил её за руки, и у меня органы скрутились в тугой узел от ревности. Я хотел вырвать её изящные руки из его хватки и загородить собой. — Картину увидел Баранов! Ну, тот самый коллекционер! Ему вломило по полной. Сказал, что это гениально и уговорил выставить её на аукцион прямо сегодня, в конце вечера. Это грандиозный прорыв! Лицо Софьи стало мертвенно-бледным. Она резко вырвала руки. — Ты с ума сошёл?! Мы же договаривались! Один вечер - и ты забираешь её обратно. Ты обещал! Её дружок растерянно развёл руками, не понимая, почему она не разделяет его восторга. — Соф, это шанс! Слава! Деньги на студию! Галереи! Ты что, не понимаешь? — Я не хочу стать чьей-то коллекцией, не хочу, чтобы картина висела в чужом доме, чтобы на меня смотрели… — она покосилась на меня и, раскрасневшись, совсем тихо добавила: —… так. Как, дорогая Софья? С вожделением, со страстью, с восхищением? С тем самым голодом, который я сам в себе не сразу распознал, когда увидел тебя на холсте? Если бы ты знала, моя дорогая Софья, что прямо в этот момент, когда ты такая маленькая стоишь между двумя мужиками (а я, без преуменьшения, вообще-то тот ещё амбал), такая гордая, с дрожащими плечами и горящими от стыда щеками, я восхищаюсь тобой больше, чем кем-либо в своей жизни. Я восхищаюсь тем, что ты не ломаешься под чужими убеждениями, под взглядами всего зала, которые рассматривают твой лик как выгодное вложение. Восхищаюсь твоей решимостью, с которой ты вырвала свои руки из хватки Аркаши. Я восхищаюсь тем, как ты защищаешь свою наготу внутренней силой, как ты удерживаешь в себе столько достоинства – больше, чем у всех нас, вместе взятых, с нашими деньгами и мнимой властью. Я стоял, нагло наблюдая за тем, как Софья ругается с Аркашей. Весь трепет и дурацкий восторг испарился, сменившись яростью, смесью собственничества, ревности и желанием всё контролировать. Этому загонному художнику она «Соф», а мне, который вот-вот бы вкусил её губы, даже имени не назвала. И он сейчас продаст её образ, её уязвимость, её тело, как товар. Без моего спроса. Я молча развернулся и пошёл обратно. Туда, где я знаю правила и всегда выигрываю. В зале уже начался аукцион. Лоты шли один за другим, пока ведущий не объявил: — Лот номер пятнадцать. «Свет души». Холст, масло. Автор – Аркадий Кузнецов. Стартовая цена - сто пятьдесят тысяч. Картину вынесли на подиум. Я стоял в тени, в глубине зала. У входа застыла Софья, а рядом с ней ликующий Аркадий. — Сто шестьдесят, — раздался голос слева. Новиков. Он стоял с бокалом в руке и смотрел прямо на меня. Глаза его горели злорадством после Тулы. — Двести, — сказал я спокойно. — Двести двадцать, — парировал он с ехидной усмешкой. — Триста. — Триста двадцать. Цифры росли. Зал затих, наблюдая за нашей дуэлью. Я чувствовал, как по моему телу стекает холодный пот ярости, но лицо оставалось каменным. Я видел, как Софья у входа закрыла лицо руками. — Пятьсот, — произнёс я чётко, глядя Новикову прямо в глаза. Он заколебался. Пятьсот тысяч уже не принцип, а глупость. Он озлобленно выдохнул сквозь зубы, я бы сказал, даже прошипел с ненавистью, и отвернулся. — Раз, два, три… Продано господину Громову за пятьсот тысяч рублей! Я подошёл подписать бумаги. Меня поздравляли, хлопали по плечу, Волохин что-то там восторженно щебетал за моей спиной, но я не слышал. Я смотрел только на Софью, которая смотрела на меня из темноты у входа. В огромных глазах застыли слёзы, и на её лице я прочёл знакомое выражение обиды. Она думает, что я её предал. Я слышал её немой вопрос: «И ты тоже?» Формальности закончились. Я снял картину со стойки, взял под мышку, как простую доску, и пошёл к выходу, мимо ликующего Аркаши, мимо Софьи, которая отвернулась, глотая ком в горле. У машины открыл багажник, достал небольшую канистру с бензином, которую всегда возил с собой после одной истории в поле. Вернулся к центру площадки и перед главным входом, где уже собиралась толпа, поставил холст на землю лицом вверх. Плеснул бензином, чиркнул зажигалкой. От мгновенной огненной вспышки меня охватил пьянящий кайф. Во-первых, я поднасрал этому восторженному ублюдку в кардигане, который смел прикасаться к Софье, смел дышать на неё и видеть её наготу. Во-вторых - и это главное - теперь никто больше не увидит её хрупких рёбер, не посмеет представлять, как поддаётся райскому наслаждению в садах Эдема. Никто. — У тебя что, не все дома?! Это же моя душа! — пронзительный рёв Аркаши вырвал меня из транса. Он метался вокруг костра, уже срывая с себя футболку. В следующий миг я с удовольствием лицезрел, как безнадёжно он шлёпает ею по пламени. Жалкое зрелище. Я перевёл взгляд на Софью. Она стояла на ступеньках, выше всех. Аркадий вдруг бросился туда же, выкрикивая: — Всё из-за тебя! Ты с ним заодно?! Он твой новый спонсор, да?! Я твоему образу жизнь посвятил, а ты… Я шагнул вперёд, намереваясь припадать ему урок вежливости, но замер. Софья медленно повернула к нему голову, посмотрела на него так, словно впервые видела, а потом произнесла то, что я совсем не ожидал от неё услышать: — Пошёл на хуй, Аркаша. Больше. Никогда. Не звони. Мне. Её косичка гордо отлетела в сторону, и она, не оглядываясь, пошла вглубь парка. Тренч развевался за спиной, а фигура постепенно таяла в темноте за фонарями. Заворожённый, я смотрел ей вслед, пока внутри всё кричало: беги, догоняй, сейчас же! Я не мог бежать следом. Ко мне уже шли двое охранников, администратор с бейджиком и подъезжала машина с мигалкой. Проблемка. В голове, поверх вспышки паники, выстроились последствия: нарушение правил пожарной безопасности в общественном месте, порча имущества территории. Штраф до пятидесяти тысяч для физлица, плюс компенсация уборки. Возможно, пара звонков от Волохина, внимание прессы. Ничего серьёзного. Деньги и связи решат всё за пару дней. Цена за такой кайф, за минуту абсолютной власти, вполне сносная. Я видел, как Аркаша осел на корточки у догорающего холста. Видел, как Софья исчезла в темноте. Видел приближающихся людей. Ну, что ж… Я выпрямил плечи, достал сигарету и закурил, глядя в глаза охраннику. «Всё под контролем», — сказал я себе, выдыхая дым в сторону угасающего пламени.

***

Ночной город принял меня в свои объятия, пока я возвращался домой совершенно отрешённый. Я почти не пил сегодня, так что в голове гудело вовсе не от алкоголя. Губы сами собой растягивались в идиотскую ухмылку, какую я не позволял себе уже эдак лет десять. Перед глазами маячил Аркаша, бегающий вокруг костра, визжащий, машущий футболкой, и, само собой, его перекошенное лицо. Я рассмеялся вслух и, парадируя интонацию и голос Софьи, повторил, смакуя каждую согласную: — Иди на хуй, Аркаша! Такой ангел, такая неземная, совершенная чистота, и вдруг такие грубые, точные, мужские слова. Контраст был невыносимо эротичен. Изящная, светлая девушка, способная послать к чёрту весь мир, включая меня, и сделать это так, что у меня до сих пор стоял ком в горле от восхищения и желания. Да и в принципе просто стоял. И вот тогда, пока я сворачивал на поворот к дому, по низу живота разлилось давно забытое в своей первозданной силе тепло. Член напрягся, требуя внимания, которого я не собирался ему давать здесь, в машине. Я припарковался в подземном гараже, заглушил двигатель, но не вышел. Сидел в темноте, облокотившись лбом на холодную кожу руля, и позволил фантазии развернуться полностью. Без вымученной цензуры, без вынужденных тормозов, поддаваясь тому самому возбуждению, которое уже пульсировало в висках и в паху. Если бы не Аркаша, если бы всё пошло иначе… Мы бы дошли до набережной, где липы кончаются и начинается гранит парапета. Я бы остановил её резко, одной рукой прижал к стволу дерева, а другой собственнически проник сразу под платье, чтобы кожа её покрылась мурашками от ночной прохлады и от моего прикосновения. Поцеловал бы жёстко, без предисловий, врываясь языком в её рот, глотая её тихий вздох протеста, который через секунду превратился бы в ответный стон. Она бы вцепилась в мои волосы, выгибаясь навстречу, и я почувствовал бы, как её соски твердеют под платьем, трутся о мою грудь сквозь рубашку. Да, Софья не носит бюстгальтер, я заметил. Я бы привёл её сюда, в свою обитель, где никто бы не смог украсть её. Я бы медленно расстегнул молнию на её платье сзади, стянул бретели, обнажив белоснежные плечи, и с благоговением прильнул бы к её набухшим соскам. Прямо сейчас я слышу ворох сброшенного платья. Вижу, как неземной красоты Софья стоит передо мной в тонких трусиках и… я вижу на её изящных ножках чулки. Один спустился бы чуть ниже колена, от чего я подумал бы, - точно подумал бы, - что она выглядит ещё более развратной в своей невинности. Да простит меня Бог за то, каким похотливым мыслям я предаюсь, мечтая об этом ангеле, но с каким бы восхищением и желанием я поставил бы её раком на диван, лицом к окну, к ночному городу, который безучастно смотрел бы на нас. Я бы дразнил её кожу своими пальцами, оставлял бы влажный след, осыпая её поцелуями, а потом посмел бы осквернить святую святынь и взял её с неотёсанной грубостью, чтобы она сжималась вокруг меня, выгибаясь, как кошка. Мой пьяный, падший ангел. Совершенно мой. Дыхание стало совсем рваным, а брюки - невыносимо тесными. Я уже был готов расстегнуть молнию и позволить себе расслабиться, поддаться грязному порыву, да вот в голову врезалась совершенно не возбуждающая картина. Я вновь увидел полные обиды глаза, я вновь услышал её немой вопрос. Вспомнил её гордый уход без единого взгляда назад. Жар схлынул мгновенно. Я купил картину, чтобы сжечь. Хотел обладать, даже если ценой было уничтожение. И теперь у меня не было ни холста, ни Софьи.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!