Прости меня
22 мая 2026, 12:22Весь мой запал исчез, как только я увидел перед собой развалину. Немного утрирую, но, по сути, так и было. Здание… даже язык не поворачивается его таковым назвать. Пожалуй, домишко, так лучше, – стоял с облезлой синей краской, которая отслаивалась подобно змеиной шкуре. Крыша – сплошной пэчворк из шифера, рубероида и ржавого железа. Кто-то здесь явно старался, но всё равно сдался. За одним окном болтался обрывок бледно-голубой, в мелкий цветочек, занавески.
Внутри было мрачно, холодно и жутко, как в склепе. Полоса солнечного света выхватывала танцующие пылинки, пока вокруг стояла гробовая тишина. Я вроде не ссыкло, но стало не по себе, как будто в ужастик попал. Старомодные парты стояли ровными рядами. Сколько детей здесь сидело? Раз, два… Шесть человек максимум. На учительском столе помутнела пустая ваза, ждущая цветов, которых никогда не будет. Рядом прислонилась стопка пожелтевших нот, прижатая пресс-папье в форме скрипичного ключа. На стене висел квинтовый круг тональностей и динамические оттенки от пиано до форте. И, конечно же, куда без портретов композиторов, которые смотрят на меня, словно я для них никто? Жаль, что они не могут сказать: «Эй, придурок, что ты здесь забыл?» Я бы с ними побеседовал.
Проходя мимо рядов, я думаю о том, насколько всё это странно. Ничего не разграблено, нет граффити, нет руин. Я будто в музее, только без посетителей.
На одной парте лежит открытая тетрадь в клетку, на которой криво нарисовали нотный стан. Я увидел неровные хвостики. Видать, детская рука выводила гаммы. Ну да, вот в углу имя – Лена.
Лена… Сколько ей было? Девять? Десять? И где она теперь?
Заболела голова.
Я представил маленькую девчонку с косичками, которая сосредоточенно поглядывает на доску, жуёт карандаш, и почувствовал себя полным идиотом. Приехал с готовым сценарием, где злодей-инвестор кается перед благородной учительницей, и зрители получают долгожданную драму и слёзы. Но здесь ничего. Пусто.
Мы закрыли школу, и она закрылась. Я правильно понимаю?
Надо позвонить Волохину. И что ему сказать?
«Артём Леонидович, тут никого нет, никто не жжёт шины и не проклинает нас»?
Мне дико захотелось, чтобы здесь был хоть кто-то, хоть один яростный родитель, орущий в лицо! Хоть одна плачущая девочка с бантами! Хочу, чтобы на меня наорали. Это лучше, чем стоять в заброшенной школе и додумывать, будто бы ты приложил руку к её омертвлению.
Набираю номер Волохина, и он отвечает практически сразу, будто сидел у телефона весь день.
— Ну, как там? — я услышал, как чиркает зажигалка. Нервничает.
— Никого здесь нет, Артём Леонидович. Школа пустая.
— Пустая? Что значит, пустая?!
— Дверь не заперта, внутри ни директора, ни детей, ни сторожа. Здесь разруха. Школы нет. Заброшено.
Пауза. Он причмокивает, и я слышу, как он выдыхает дым.
— Вот же дерьмо...
— Если мы сейчас привезём сюда телевидение с историей про раскаяние и помощь, они снимут меня, стоящего посреди музея забвения, а потом спросят: перед кем, собственно, каяться? У нас получится не пиар, а похабный фарс. Нас засмеют.
Он помолчал, и я услышал знакомый скрип его офисного кресла. Надо же, он настолько встревожен происходящим, что рванул на работу в выходной день. На Волохина совсем не похоже.
— Так, Женька, давай, возвращайся обратно, мы с тобой сделаем вот что – объявим статью провокацией, найдём в области какую-нибудь нормальную школу и быстро с ней наладим сотрудничество для галочки.
— Я думаю, это плохая идея, — сказал я, выглядывая в пыльное окно. На ветру раскачиваются качели и прямо перед моими глазами пролетает пакетик. Жуть, ей богу, жуть! Ещё немного и я начну слышать отовсюду детские голоса. — Артём Леонидович, мне кажется, я должен тут остаться.
— Ты что, совсем с катушек съехал?!
— Послушайте, ну найдём левую школу, ну начнём с ней дружить для галочки, а что потом? Какой-нибудь местный активист, или тот же Аркаша с Новиковым, привезут сюда любопытного журналиста, ткнут его носом в развалины и скажут: «Вот, посмотрите, что ваш инвестор на самом деле поддерживает!». И вот тогда скандал раздуется не только из-за вандализма, а потому что мы проявим наглое лицемерие. Нес не просто осудят! Нас уничтожат морально!
Он задумчиво замычал.
— Артём Леонидович, место ведь не просто закрыли, — продолжал я, не сводя глаз с заросшего двора. — Для нас оно как бомба замедленного действия. Кто эту бомбу установил, м? Местная администрация, которая экономила? Куда дели детей и учителей? Пока мы не получим ответы, любое наше публичное действие – это стрельба по своим. Мы можем совершить фатальную ошибку.
Пауза затянулась. Волохин застучал пальцами по столу.
— Допустим, Жень, ты прав… Что ты предлагаешь?
— Я уже здесь, верно? Верно. Так дайте мне эти выходные, чтобы всё выяснить.
Вздох по ту сторону телефона. Скрип кресла.
— Ладно, Громов, ладно… — он всегда называл меня по фамилии, когда понимал, что я уже вошёл в азарт и планирую прикончить очередного конкурента. Но сейчас он сильно ошибался. Я не ощущаю азарта. У меня желудок спазмом сводит от непонимания того, что здесь произошло на самом деле. — Действуй, даю добро. Но в понедельник к девяти утра мне нужен внятный, чёткий ответ и такой же план. Держи телефон включённым.
— Договорились.
Я опустил телефон и только сейчас заметил, что во время разговора отбивал ритм по учебнику за второй класс сольфеджио. Я открыл его и замер, как вкопанный.
«На добрую память любимому педагогу!»
Рядом валялись высохшие фломастеры и пачка пластилина, ещё запечатанная. Для малышни, наверное, чтобы лепить ноты или что там они лепят на уроках. Чувствую себя мародёром или расхитителем могил. Мне кажется, эта школа сдохла уже до нашего визита. От нищеты, от того, что кому-то в верхах проще было «оптимизировать» и забыть, чем латать крышу или покупать новые карандаши. Разве нет? Мы всего лишь пришли с Волохиным, чтобы забрать землю, а нас, получается, винят в убийстве, которого не было. М-да, здорово. Настоящие виновники давно смылись и даже не вспомнят, как эта дыра называлась.
Я взял пачку нотных тетрадей и присел на подоконник, разглядывая их. Вывалился лист и я, поглядывая на него, смог разобрать отрывок этюда Черни. На полях красовались пометки: «Ритм!», «Легато!».
Хех…
Я помнил такие пометки на распечатанных листах. Тогда мои пальцы ещё были неуклюжими, как сосиски, но я уже научился говорить с музыкой. Она была моим самым честным другом. Облажался – звучит хреново. Сыграл правильно – ласкает слух.
Как неприятно получается…
Я не приехал каяться, а приехал оправдываться за чужое дерьмо? Самое паршивое, что та часть меня, которую я так усиленно стараюсь спрятать, всё ещё помнит наше совместное прошлое, и сейчас она орёт о том, что здесь произошло что-то очень-очень нехорошее и крайне несправедливое.
Скрипнула дверь, и я вмиг поднял голову. Подсвеченная светом с улицы, подобно приведению из старого фильма, стояла Софья, сжимая в одной руке футляр со скрипкой, а в другой пластиковый пакет из закусочной. Запах еды никак не вязался с грязью и запустением вокруг. Мы уставились друг на друга, и я подумал, что в её глазах выгляжу как псих, который шарится по заброшкам. Нормальный человек давно развернулся бы и ушёл, а я зачем-то остался, капаюсь в ящиках, в столах.
— Я не понимаю, Софья, — признался я, не сводя с неё глаз. — Что здесь произошло?
Она поставила пакет на пол и опустила рядом футляр. Её взгляд скользнул по стенам, по старым стульям, по роялю, дремлющему под толстым слоем пыли. Подумать только, я чувствую себя виноватым, хотя ещё не понял, в чём. Её глаза остановились на своих собственных руках. Она прикусила губу, и я увидел, что она колеблется, о чём-то серьёзно раздумывая.
— Я хочу спросить… — она подняла глаза на меня, подошла ближе, глубоко вздохнула и решительно протянула ко мне растопыренные ладошки. — Вам нравятся мои пальцы?
Да, чёрт возьми, они совершенны! Но зачем этот вопрос снова?
— Нравятся.
— Нравятся… — повторила она и отдёрнула руки, как ошпаренная. — Нравятся…
Она стала ходить по комнате, разглядывая мебель, а после обогнула рояль и опустилась на колени рядом с отходящими от стены батареями. Её изящные пальчики принялись отдирать белый слой, следом штукатурку со стены, а после стали ворошить валяющийся рядом мусор, прежде чем снова приняться яростно драпать батарею. Скрежет ногтей резанул уши и я поморщился.
— Софья… — она сильнее царапнула ногтями. Я зашипел. — Перестань, пожалуйста!
Она замерла. Обернулась.
— Ты можешь по-человечески мне объяснить, без этого перформанса?!
Она молча встала, отряхнула колени, подошла ко мне и вновь протянула свои руки, только теперь испачканные, с мелкими ссадинами:
— А сейчас вам нравятся мои пальцы?
Я вжался спиной в подоконник. Безумие. Хочется схватить её за руки и повести к ближайшему источнику отмывать их, но…
— Да, — сказал я. — Очень нравятся.
Потому что это была правда. Её руки всё равно прекрасны, даже в грязи.
— Тогда послушайте, пожалуйста. Я хочу поговорить с вами на другом языке, — она подбежала к своему футляру, вытерла ладони о джинсы, достала скрипку и выбежала в центр комнаты. — Только слушайте внимательно, я не стану повторяться дважды.
Она закрыла глаза и меня ударило с первых нот.
Романс Чайковского.
Тот самый, что я слышал на отчётном концерте.
Это была она. Та девочка.
Хочется подойти, но я стою, как парализованный. Это не просто совпадение, да, Софья? Это моя вина? То, что я сейчас вижу вокруг себя – сделал я?
Когда последняя нота растаяла, она открыла глаза.
Мы молчали.
Мне не нужно было спрашивать:
«Это была ты?».
Ей не нужно было отвечать:
«Теперь ты понял?»
Да. Мы стояли в развалинах её прошлого.
Внутри всё холодеет.
Я часть разрушения?
Она медленно опустила смычок, убрала скрипку в футляр с такой бережностью, будто хоронила самое дорогое на свете.
— Вот теперь-то я и передумала вас целовать, — прошептала она и подняла на меня глаза. — Опоздали вы, Евгений.
От её «вы» и полного имени меня будто ошпарило кипятком. Мы были близки… мы стали близки! Уж точно ближе, чем должны были.
— Мы же на «ты», — сказал я, хмурясь. Какое-то дикое отчаяние подкатило к горлу.
— В тот вечер, стоя на сцене, я не просто играла, — ответила она, игнорируя мой упрёк. — Это было прощальное выступление. Мы уже знали, что филиал умрёт. — Она подошла к роялю, провела по его крышке, с печалью потёрла пальцами, растирая пылинки. — Я слышала ваши слова после концерта. Вы стояли в коридоре и говорили кому-то, что игра была ужасной, что как можно было вообще такими клешнями браться за инструмент…
Да, было такое. Я пришёл на концерт не только для того, чтобы посидеть с Катюшей и поддержать её запал, но и потому что музыка всё ещё сжигала самого меня. Я обожал пианино. Абсолютный слух – дар, который мать называла блажью. Я часами сидел за инструментом, импровизировал, сочинял. Мечтал поступить в музыкальное училище, потом в консерваторию, как Софья, и стать пианистом.
Я был талантом, чёрт возьми!
Учителя хвалили, приговаривая: «Мальчик, тебя ждёт великое будущее». И я видел его! Видел концерты, аплодисменты, видел, как я играю на сцене. Но у судьбы на меня оказались другие планы. Мать забрала моё будущее. Обида гложет до сих пор. Иногда я ловлю себя на том, что ненавижу её не столько за попойки, сколько за уничтоженную мечту.
Тогда, в коридоре, разговаривая с одним из родителей, я так и сказал: «Её пальцы двигались неуклюже, как клешни. Сплошные диссонансы! Как она вообще закончила училище? Бездарность!»
Я сказал это от злости, от своей собственной боли. Я имел право критиковать. Я знал, что такое настоящая музыка, и чувствовал каждый фальшивый аккорд, как личное оскорбление. Самовлюблённый кретин? Возможно. Но я был прав. И эта обида... она всё еще жжёт.
Как же больно вспоминать.
Софья выжидающе смотрела в мои глаза. Что сказать? Извиниться? Объяснить?
— Я говорил не о тебе, глупышка. Ты играла превосходно. А вот пианистка твоя отыграла дерьмово.
— Дерьмово?.. — ещё тише, чем раньше, переспросила она, и я услышал в её голосе предвестник плача. — А вы знаете, почему та женщина так играла? Почему её пальцы, как вы сказали, были «клешнями»? Её зовут Надежда Петровна. И у неё артрит. Её руки опухали и болели так, что она ночами не спала! Она хотела уйти, умоляла найти замену! Но кто поедет в такую глушь? Кто за копейки будет учить деревенских детей? Она осталась. Осталась ради них и ради меня, потому что я была её лучшей ученицей, и она не могла меня подвести! Она играла через боль, а вы… Вы пришли и сказали, что её золотые руки, что её боль – это клешни!
Я всё ждал, когда Софья заплачет, но она стойко держалась. Стояла, смотрела на меня, а я видел в ней отражение того самого молодого идиота, которым был. Ублюдка, который разбил сердце девочки, уничтожил мир двух женщин и кучки детей, поставив подпись в нужной графе.
— Я не знал, что происходит в филиале на самом деле, — браво, Жень, лучший ответ. — Мне сказали, помещение будет нормальным. Я…
— …сделал свою работу, — закончила за меня Софья. — И уехал. Если бы вы знали, как они ждали, что кто-то приедет и спасёт нас... И вот, надо же, вы приехали.
Она сделала маленький шаг вперёд, потом ещё один, увереннее. Теперь мы стояли очень близко друг к другу, буквально на расстоянии вытянутой руки. Мне хотелось обхватить её лицо руками, и говорить, что: «нет-нет! Всё не так! Всё совсем не так!».
Её запачканная ладонь потянулась к моей щеке, и я закрыл глаза, замирая от предвкушения.
Я сглотнул.
Почему это так трогает?
— Знаете, — вполголоса заговорила она и я открыл глаза, млея от касания её руки. — Я пребывала в смешанных чувствах, когда увидела вас в галерее. Так уж вышло, что когда-то я запала на одного взрослого дядю. Красивого, уверенного, из большого города. Такое иногда случается… Он тогда приехал, сказал, что поможет филиалу, что музыка будет жить, и дети тогда смотрели на него, как на бога. Маргарита Павловна ему поверила, открыла документы, рассказала о проблемах.
Она убрала руку.
— А этот дядя уничтожил музыку и выкинул свои обещания на ветер.
У меня кровь застыла в жилах.
— А потом он снова появился. Говорил о картинах, о желаниях. Я не знала, что мне делать. Ненавидеть? Бояться? Надеяться, что в этот раз всё будет иначе?
Это был я. Тот дядя. Тот самовлюблённый кретин.
Я отлично помню деловые встречи в кабинете отдела образования, которые изрядно меня истаскали, помню слова о неэффективности содержания удалённых объектов, и мои собственные: «Мы можем выкупить долги и снять с муниципалитета бремя. Гарантируем, что педагоги и учащиеся будут переведены в адекватные условия».
Мне показали бумаги. Я их подписал. Что будет дальше – меня совершенно не интересовало, какой прок? Я сделал своё дело. Да, Софья, я сделал свою работу. И да, я помню ту женщину, которая показывала мне классы, рассказывая об учениках. Я кивал ей, делал деловой вид, думая о предстоящем отчёте Артёму Леонидовичу. Слова «переезд» и «оптимизация» ничего для меня не значили, потому что я не догадывался, что они представляют из себя на самом деле. То есть, я понимаю, что в моём деле это почти стопроцентная грязь, но, клянусь, я не рассчитывал, что в делах, где замешаны дети, подобному есть место быть.
— Вы называете её директором, но это не так, — Софья печально улыбнулась. — Маргарита Павловна была заведующей филиалом и учительницей. Но для нас, для всех детей, она была директором. Мамой. Той, которая всё может. Она и Надежда Петровна были душой этого филиала. Всё делали сами! Белили стены к началу года, красили подоконники, собирали деньги с родителей на уголь для печки. И сами же её топили. А когда крыша потекла, Маргарита Павловна упросила местных мужиков помочь, а Надежда Петровна обед им готовила, пока они чинили. Но зачем я рассказываю вам об этом?..
Она взяла свой футляр и подняла пакет, разочарованно хмыкая себе под нос. Больше походило на всхлипывания. Я всё ещё ждал, когда Софья заплачет.
Не-а.
— Удачного репортажа, Евгений, — бросила она через плечо и пошла к выходу.
Я не мог её отпустить.
— Подожди! — хрипло бросил ей вслед.
Она остановилась, не оборачиваясь:
— Что?
Я сделал шаг вперёд, но будто упёрся в стену. Подойти ближе значило осквернить всё, что она сказала.
— Я хочу извиниться перед Маргаритой Павловной.
— Извиниться?
— Да.
— Ну… пошли. Я отведу тебя к ней.
Мы шли молча. Я плёлся за ней, как пёс на поводке, упираясь глазами в землю. Представлял старушку в халате, чай с вареньем, неловкие слова извинений. Мне было даже слегка не по себе. Стыдно.
Тропинка повела в горку, между деревьев стали мелькать оградки. Я замедлил шаг. Сердце вдруг стукнуло раз, другой, забилось чаще. Я остановился, упёр руки в боки.
— Бля-я-ять… — вырвалось само. Гранит, цветы… Нет. Не могло этого быть. Не должно было!
— Идёшь? — я открыл глаза. Софья выжидающе остановилась впереди. — Ты же хотел извиниться?
Её спокойный голос добил меня окончательно.
Она привела меня к ухоженной могилке. Я поднял глаза на фотографию и меня накрыло. Да, та самая женщина.
Софья поправила цветы в жестяной вазочке и прошептала:
— Здравствуй, мама. К тебе гость.
Блять.
Пиздец.
Мама!
У меня в голове ни одной нормальной мысли! Мат за матом! Мат за матом!
Господи!
Мне будто в солнечное сплетение с кулака врезали!
— Она… — я прокашлялся. — От чего?
Софья не смотрела на меня. Её пленила женщина, лик которой навсегда застыл в граните.
— Двусторонняя пневмония.
Пауза. Поднялся ветерок.
— Перешла в отёк лёгких, — продолжила Софья. — А потом не выдержало сердце.
Она повернула ко мне лицо. Глаза по-прежнему оставались сухими.
— Проще говоря, она умерла от холода. Она мёрзла, постоянно простужалась, кашляла до рвоты. А потом просто не смогла дышать.
Я молчал. Мне нечего было сказать. Я… убийца? Убийца с дипломом менеджера? Мой взгляд вжался в буквы на могильной плите, пытаясь собрать из них хоть какую-то фразу. Любую! Хотя бы «простите». Да вот только подать голос было бы чудовищной наглостью. Какое я имел право просить прощения у мёртвой женщины, которую заморозил заживо своими подписями?
— Ну, давайте, — тихо сказала Софья. — Толкайте речь. Вы же хотели. Скажите ей всё, что приготовили.
Я открыл рот. Сухие губы слиплись. Что я мог сказать?
«Маргарита Павловна, я очень сожалею о причинённых неудобствах. Наши условия оказались для вас неприемлемыми»?
Я только-только открыл рот, как зазвонил телефон, разрывая кладбищенское умиротворение. Я вздрогнул и судорожно полез в карман. Звонила Катюша. Про существование окружающего мира я вмиг позабыл.
— Прости, — пробормотал я в сторону Софьи, не глядя на неё, и принял вызов. — Что там, Катюш?
— Жень! Жень! Слышишь меня, Жень? — её голос был звонким, счастливым, будто она до сих пор не могла отдышаться. — Я заняла второе! Слышишь? Второе место! Из четырнадцати!
Широкая улыбка озарила моё лицо.
— Блин, это же здорово! Я… я так рад! Поздравляю, родная!
— Там была одна девочка из Питера, у неё техника… короче, не важно! Я довольна!
— Ты должна быть довольна, ты молодец, — говорил я, и голос сам собой становился мягче, теплее. Я отвернулся от могилы, от Софьи, сделал несколько шагов в сторону. — Слушай, я тут не очень далеко от дома. Если хочешь, как только ты вернёшься, могу приехать. Отпразднуем как следует. Накормлю твоим любимым мороженым, с орехами. А вообще весь холодильник тебе завалю!
— Правда-правда?! — завопила она детской радостью. — Давай! Мы в четыре утра только с поезда сойти должны. Я позвоню тебе, можно?
— Конечно звони!
— Тогда до встречи! Люблю тебя!
— И я тебя, — моя улыбка ещё не сошла на нет, но, встретившись взглядом с Софьей, я почувствовал, как она застывает и трескается.
Я опустил телефон и пояснил:
— Сестра. Тоже скрипачка. На конкурсе была. Вот, второе место заняла.
Не могу сказать, что Софья как-то переменилась в лице, но что-то в её отрешённом выражении точно смягчилось. Она провела ладонью по плите, будто гладя Маргариту Павловну по голове, и шепнула:
— Пока, мам.
Её рука потянулась к моей.
— Идём.
Я замер, совершенно сбитый с толку. Она без колебаний схватила мою ладонь и потащила за собой. Я только и смог, что спросить:
— Куда мы идём?..
— Ко мне домой, — ответила она, не оборачиваясь. — Я не пью, но маму помянем. Я расскажу тебе о ней. А ты расскажешь мне о своей катастрофе.
Я сжал её руку чуть крепче, печально улыбаясь. Какая прекрасная, ужасная фраза – «Твоя катастрофа».
Мама часто слушала Флёр. Очень любила. А я люблю вспоминать её танцующую с папой, когда я смотрел на них, затаив дыхание. Отец с его вечной щетиной на щеках, которая кололась, когда он целовал меня на ночь, обнимал её за талию, а она, запрокидывая голову, смеялась. Они не были идеальной парой. Отец мог вспылить из-за пустяка, мама с нервов могла разбить тарелку. Но в те моменты, когда они танцевали под Флёр, они казались совершенными, созданными друг для друга.
«Женечка, иди к нам!» — звала мама, протягивая руку, и я вставал, шёл к ним, а потом мы кружились все вместе. И наша крошечная квартирка казалась мне огромным миром.
Как же там пелось...
«Нелегко искать объяснения и оправдания, С пулей в груди трудно быть непредвзятым. Но разве чужая боль не есть наказанье? И разве нет кары страшнее, чем быть виноватым?»
И вправду. Разве чужая боль не есть наказанье? Разве нет кары страшнее, чем быть виноватым? А что, если я действительно виноват? В том, что смирился с ролью, которую навязал себе после похорон, когда стоял у могилы отца и клялся, что стану сильным, чтобы защитить маму, а теперь и сестру? Вместо сдержанного обещания ушёл в бизнес, оставив их одних. Из меня получился ужасный сын и брат. — О чём задумался? — спросила Софья, не отпуская мою руку. — О том, что, возможно, весь мой накопленный жизненный опыт, — сказал я, цитируя Флёр, — оказался вдруг совсем бесполезен… Ты всё ещё не считаешь меня плохим человеком? — Я же говорила, что плохие люди не раскаиваются. Она привела меня к небольшому, но ухоженному домику со старыми яблонями. У входа стояла деревянная беседка, а рядом с ней будка для пса, но животины во дворе не водилось. В прихожей нас встретили две пары женских тапочек, а в гостиной – диван с вязаным покрывалом, пианино, застеленное кружевной салфеткой, и фотография в рамке на нём, из которой нам улыбалась Маргарита Павловна. Я быстро отвёл глаза. — Чувствуй себя как дома, — сказала Софья, надевая вылинявшие домашние носки и прошлёпала на кухню. — Проходи. Чего застыл? Я поплёлся за ней. Кухня была маленькой, с яркими обоями и ситцевой занавеской на окне. Софья поставила на стол пакет, вынула оттуда пирожки, завёрнутые в салфетки и несколько пластиковых контейнеров с салатами. — Помоги расставить, — кивнула она на шкаф с посудой. — Тарелки слева. Я молча взял две тарелки, поставил на стол. — Чай будешь? — спросила она, ставя на плиту старый чайник. — Буду. — Крепкий? — Да. — Сахар? — Нет. Она насыпала заварки, а потом села напротив меня и положила руки на стол. Чего-то от меня ждала. Я вздохнул и пробубнил: — Чувствую себя беспросветным мудаком. — Знаю. — Это не потому, что я тебя хочу и теперь пытаюсь строить из себя человека. Я правда себя так чувствую. — Знаю, — повторила она. Чайник закипел. Теперь передо мной стояла дымящаяся кружка. Софья отложила один пирожок на отдельную тарелку: — Для мамы. Она любила с капустой. Я упорно продолжал молчать. Она обхватила свою кружку двумя руками, уставилась в окно и сказала: — Я из того детдома. Родителей никогда не знала. С благословения местного батюшки, отца Алексея, Маргарита Павловна пришла к нам, чтобы взять несколько детей на музыкальные уроки. Софья отпила чаю. В мою глотку ничего не лезло. — Маргарита Павловна пришла с бубенцами, дудочкой, и усадила нас в кружок в конторе леспромхоза. На следующей неделе она принесла мне скрипку-восьмушку. Где раздобыла – не знаю, но, наверное, последние деньги отдала. — Она тебя удочерила? — Да. Сначала стала забирать на выходные, потом на каникулы, оформляла гостевой режим. Она много времени проводила со мной за занятиями, и моя подготовка была отменной. А потом пришли вы, и контору отобрали под ваши застройки. Нам же выдали это… — она махнула рукой в сторону окна, намекая на филиал. — Педагоги разбежались. Остались только моя мама да Надежда Петровна. — Софья… — Она боролась, — продолжала она, не слушая меня. — Писала письма, ходила по инстанциям, топила эти проклятые печки сама. Врачи сказали, её организм был истощён. Меж нами повисла тишина. Я смотрел на свои руки, думая о бумагах, которые они подписывали; о том, как они считали прибыль; о том, как сжигали дорогущую картину, зная, что за всё можно откупиться. Но сейчас… — Я не знал. Мне сказали, будет альтернативное помещение. То есть, цивилизованное. — После смерти мамы филиал закрыли. Детей разобрали по другим школам, кому повезло. Я осталась одна. Со скрипкой, и с мыслью, что должна закончить консерваторию. Должна играть так, чтобы она могла мной гордиться. Чтобы её борьба была ненапрасной. Вот и вся история. Вы пришли в мою жизнь дважды. Сначала – чтобы забрать самое дорогое, а теперь… я даже не знаю, зачем. — Что я могу сделать? Скажи! Что угодно! — Ничего, — она покачала головой. — Может быть, в следующий раз, прежде чем подписывать бумаги, вы вспомните этот дом, эту кухню, девочку из детдома, которая благодаря одной женщине перестала быть никем, и которую вы одним росчерком снова сделали сиротой? Этого будет достаточно. Я оказался сражён, потому что Софья не хотела ни денег, ни мести. Она хотела, чтобы я помнил, и я вдруг понял, что для меня это и есть самое страшное наказание из всех возможных. От денег можно откупиться, от мести – защититься, а вот против памяти лекарства нет. Она останется со мной навсегда. Вот эта кухня в забытом посёлке. Вот этот вкус дешёвого чая. И лицо вот этой девушки, которая почему-то смотрит на меня с пониманием, слушая пустые оправдания. Она обрекла меня на память. Я не мог больше сидеть. Даже дышать в этой маленькой, уютной кухне стало невыносимо. Сорвался с места и выпалил, не глядя на Софью: — Мне надо идти. — Почему? — высоким голоском, лишённого укора, спросила она. — Почему?! — я фыркнул, прошёл мимо стола, в прихожую, к своим кроссовкам. — Потому что сидеть здесь, с тобой, пить твой чай, дышать одним воздухом – это аморально! Я наклонился, чтобы обуться. Сраные шнурки не слушались пальцев. — Вся моя работа, Софья, – это строить красивые замки из дерьма, — я почти перешёл на крик, говоря в пространство между полом и её ногами. — Я покупаю, надавливаю, и подписываю! Я никогда, не остаюсь смотреть на последствия своих решений, слышишь?! — я взглянул на неё исподлобья, завязывая узел. — Ни-ког-да. Я не хочу видеть трещины на стенах, не хочу видеть, как замерзают люди. И сейчас я не вижу слёз девочки, у которой отнял единственного человека, и меня это ранит! Неужели тебе не больно?! Как ты можешь продолжать вести со мной разговор?! Я выпрямился. Сердце сходило с ума. Из меня выливался неконтролируемый поток слов: — Я был готов ко всему! К судебным искам, к грязным статьям, к подставным поджогам от Новикова! Ко всему, кроме этого. Кроме того, чтобы увидеть сломанные судьбы! Моя сестра выросла без отца, с матерью-алкоголичкой, и я был вынужден пробиваться наверх с надеждой, что спасу их, создам такой мир, где им не придётся голодать и бояться. А сам провернул всё то же самое с другими! Отнял у таких же Кать тепло, надежду и матерей! Хуже всего мне сейчас от того, что я не знал, что добровольно разрыл вам могилы! Извини, – я развёл руками. – Мне жаль! Я развернулся к дверям, потянулся к ручке, как вдруг Софья ухватила меня под локоть: — Постой! Я вырвал руку, оборачиваясь, и рявкнул на неё: — Какой нахрен «постой», Софья?! Чего ты от меня хочешь?! Почему ты вообще со мной разговариваешь? Почему не плюнула в лицо? Я тебе жизнь сломал! Она стояла, опустив глазки к полу и теребила свои же пальцы. — Потому что это всё, что я хотела от тебя услышать. Я замер. — Что? — Я не ждала извинений, денег или красивых жестов для камер. Я ждала, что кто-нибудь из вас наконец увидит и поймёт, что вы натворили, — она робко шагнула ко мне и вновь взяла за руку. — Ты первый, кто не стал оправдываться, и то, что ты понимаешь последствия – многое значит для меня. Ещё не всё потеряно. Или хотя бы не для всех. Я стоял, как вкопанный, а её пальцы сильнее сжимали мою руку, прося задержаться. Сердце, которое только что колотилось от ярости, замедлилось от её близости, от глаз, полных боли, которые теперь смотрели на меня с… прощением? Надеждой? — Софья, — прошептал я, не в силах отвести взгляд. — Вы меня морально уничтожили сегодня, заставили взглянуть в бездну. Теперь эта бездна смотрит на меня, и мне очень дурно. К своему огромному сожалению, я вдруг понял, что совершенно не заслуживаю ни вашего сердца, ни вашей милостыни. — Мы же на «ты»... — тихо напомнила она мои же слова. — Ты заслуживаешь, потому что не побоялся взглянуть. Заслуживаешь, потому что у тебя болит. Я не знаю, кто из нас потянулся первым – быть может, я, в желании почувствовать её тепло ближе, или она, чтобы подтвердить свои слова близостью. Но её ладонь скользит вверх по моей руке, к плечу, а моя - к её талии, желая удержать единство в вихре мимолётных чувств, которые так часто обманывают нас. Наши лица сближаются, и я ощущаю тепло её губ прежде, чем они касаются моих. Господи… Её губы кажутся мне самыми нежными и желанными из тех, что я знаю. Целуя других женщин, я осознавал, что завтра наша нежность превратится в привычку, а послезавтра – в скуку, но не с Софьей – или так мне кажется в этот самый миг? Её губы дрожат от неуверенности, от волнения, а я думаю о её душе, о такой уязвимой, о том, как она пережила мою жестокость и вместо того, чтобы сломаться, расцвела в моменте мнимого прощения. Я не хочу вторгаться в её рот языком. Мне так нравится, что наши губы едва соприкасаются! Нравится, что мне хочется быть нежным рядом с ней. Вкус её губ пьянит, разжигая в груди тепло, словно я отогреваюсь после долгого погружения в холод, и я схожу с ума от того, как она осторожно втягивает мою нижнюю губу, заставляя меня забыть обо всём, кроме неё. Но сколько таких мгновений я уже пережил? Много, очень много, и всё же с Софьей я растворяюсь, отрываясь лишь на миг, чтобы вдохнуть, и снова слиться воедино, – и в то же время презираю себя за слабость, зная, что Софья обречена угаснуть в холоде разочарования, если я немедленно всё не исправлю. — Теперь можешь уходить, если хочешь, — прошептала она в мои губы, прерывая поцелуй. Хотелось остаться. Жуть как хотелось остаться! Но я не смел. Ничего ей не сказал. Погладил щеку, стиснул челюсти и рванул на улицу. Что делать? Куда идти? Кто я теперь, после всего, что вскрылось? Мои губы запечатлели тепло её прощения, а душа разорвалась в клочья от человеческой правды. Впервые за столько лет меня торкнуло сильнее, чем от удара конкурентов. Я шёл, не разбирая дороги, просто брёл вперёд, даже не оглядываясь по сторонам. Мыслей не было, заварилась сплошная каша из смешанных чувств. Исправить. Надо всё исправить! Для Софьи, для той женщины в могиле, для той земли, которую я загадил своими приоритетами, в конце концов, для себя самого. Я же не сволочь. У меня тоже, может, есть сердце. У меня тоже может болеть. А что, если купить землю, построить новое здание, снова закидать деньгами? Да, Волохин будет доволен, но это будет самый циничный откуп, который только можно представить. Я не хочу откупаться, я хочу искупить свою вину! Вернуть всё назад… Но как вернуть мёртвую женщину? Как вернуть Софье дни, которые она провела в страхе потерять последнее? Как вернуть детям их мечты? Я не знаю. От бессилия хочется заорать. Стоп. Останавливаюсь посреди пустой дороги, задираю голову к грузному небу и ору во всю глотку. Ну и дерьмо… Опускаю голову. Ну и дерьмо… Одна створка кладбищенских ворот висит на честном слове. Калитка рядом давно сорвана с петель и лежит в бурьяне. Перешагиваю через неё, как через порог чужого дома, где мне не рады. В сухих стеблях шуршит ветер, а за старыми берёзами скрипит несмазанная калитка соседнего участка. Возможно, мне просто кажется. Повсюду трава выше моей щиколотки, местами по колено и жёлто-коричневая от солнца. Торчат деревянные кресты. Многие покосились, как пьяные старики после поминок. Новых могил мало, и они выделяются яркими венками из искусственных цветов и свежими пластмассовыми лампадками. Остальные просто зарастают. Памятники тонут в крапиве и репейнике, а ограды из прутка проржавели до дыр. Некоторые вообще разобраны на металл. Видать, кому-то очень понадобились прутья. Над одной могилой стоит кривая сирень, которую, наверное, сажали ещё при жизни. Теперь же она выше всех крестов. Иду медленно и тихо, как вор. Не хочу потревожить спящих. Вот и могила Маргариты Павловны. Останавливаюсь. Хотелось бы упасть на колени, закопаться лицом в холодную землю и выть, как собака, но я стою столбом, нервно потирая ладошки о свои бёдра, будто она сейчас восстанет и начнёт меня отчитывать. Зачем я припёрся? Просить прощения у мёртвой? Она и слышать-то меня не хочет. Ей уже всё равно. А мне вот – нет. Мне теперь будет больно каждый раз, когда я вспомню её лицо на фотографии, когда представлю глаза Софьи в тот день, когда она поняла, кто я и какой на самом деле, и когда услышу запах её волос, который так дурманил в наш первый и, получается, последний поцелуй. Я опускаюсь на корточки. Трава шуршит под ногами. Пыль поднимается мелким облачком. — Простите меня, — шепчу я. — Я не знаю, слышите ли вы. Верю ли я в это… неважно. Я пришёл сказать вам то, что должен был сказать очень давно. Я замолчал. Ветер зашелестел кустарниками. — Я – тот самый «молодой человек из инвестиционной компании». Тот, кто всё разрушил. Кто пришёл к вам с деловым видом и пустыми обещаниями. Я думал только о том, какую прибыль принесёт ваш участок. Смотрел на вас и на детей, а в итоге ничего не увидел. Меня ослепила жажда лучшей жизни. Глаза слегка намокли. Моргать надо чаще... — Маргарита Павловна… — опускаю голову перед ней, как виноватый ученик. — Мне очень жаль. Жаль, что мои слова сейчас ничего не стоят, жаль, что я опоздал. Я забрал ваш дом, убил ваше дело, отнял у вас силы и в итоге – жизнь. Потираю ладоней лицо. Дышать тяжело. Шепчу: — Я не знаю, как всё исправить. Не знаю, можно ли вообще что-то исправить. Но я обещаю вам. Клянусь. Я сделаю всё, что в моих силах, чтобы вернуть сюда музыку. Я найду способ. Вырою возможность из-под земли, если понадобится. Я верну сюда всё, что у вас отняли, верну надежду. Я замолчал, прислушиваясь к тишине. Мне казалось, я должен был почувствовать облегчение, но нет. Была страшная тяжесть ответственности, которую я только что взвалил на себя. — Я позабочусь о Софье, — добавил я тише. — Конечно же, вас я ей не заменю, но в обиду уж точно не дам. Таков мой долг перед вами. Я постоял на коленях ещё минуту, потом тяжело поднялся. Ноги затекли, в голове шумело. В последний миг, прежде чем уйти, обернулся и сказал: — Спасибо за то, что вырастили её такой. И за то, что показали мне, кем я стал. Прощайте.***
Тётя Таня сидела на перевёрнутом ящике у порога закусочной и курила. Завидев меня, её любопытное лицо с прищуром переменилось, превратившись в хмурое и серьёзное. Она швырнула окурок, втоптала его в грязь и вскочила с ящика, преграждая мне путь. — Ты чё это тут один шляешься? — спросила она, скрещивая на груди руки. — Софку где оставил? Я остановился в паре шагов и устало объявил: — Мы не вместе, Татьяна Петровна. Я и правда тут по работе. Всё, как она говорила. Она вновь прищурилась, изучая моё лицо. — А рожа кислая, будто лимона пожевал. Что случилось-то? Обидел чем Софку? Я достал свою пачку, выбил сигарету, закурил. Дым немного прояснил мысли. — Обидел, — хрипло сказал я, поглядывая в даль на маленькие домики. — Вы знали Маргариту Павловну? Ту, что… заведующей в музыкальном филиале была? Тётя Таня насторожилась: — Ритку?.. Конечно, знала. Святой человек для всего посёлка, царство ей небесное. А тебе-то что до неё? Я сделал глубокую затяжку. Помимо табака тлело моё сердце. — Это я, — выдохнул я вместе с дымом. — Я тот человек, из-за которого нормальное помещение закрыли, и под покровительством которого музыкалку вынудили переехать в ту развалюху. Тётя Таня по-старушечьи ахнула. Отшатнулась от меня, прижала руку к своей груди, будто вот-вот словит сердечный приступ, и тяжело опустилась обратно на ящик. — Господи… — прошептала она, качая головой и не глядя на меня. — Так это ты… Женька Громов? Моё имя в её устах прозвучало так по-домашнему, что я вздрогнул. — Вы знаете мою фамилию? Она подняла на меня глаза. — Как не знать-то… Она же про тебя говорила! Всё ждала. Рассказывала нам, бывало, за стойкой: «Приедет Женечка, всё исправит. Он же не может иначе. Он же нашинский, он поймёт». Я замер с сигаретой на полпути ко рту. Мозг отказался понимать. — Что? Какой «нашинский»? Она меня знала? — Да как же не знать… Громов, молодая звезда, пианист. Она на твоих концертах бывала, когда в город выбиралась. Говорила: «У нашего Женьки такой талант! Видно, парень через многое прошёл, так музыку чувствует!». А когда ты уже большим приехал с теми бумагами, она сначала не поверила, что это ты. Потом признала. И всё твердила: «Не может Женька Громов, который Шопена так играл, сознательно нас похоронить! Он, наверное, не в курсе, как тут на самом деле. Разберётся и вернётся, вот увидите, он вернётся!». У меня подкосились ноги. Я прислонился к стене закусочной, чтобы не упасть. Всё было гораздо, в тысячу раз хуже, чем я думал. Лучше бы она верила в абстрактного «инвестора»! До чего же сердце больно стучит. Маргарита Павловна верила в меня, в Женьку Громова, в парня, который играл на пианино, мечтая выбраться из грязи. И, конечно же, в её голове эти два человека – юный пианист и холодный управленец – не могли быть одним и тем же. Она ждала, что первый победит второго. Увы. — Она ждала?.. — переспросил я, не сводя глаз с камня на другой стороне дороги. — Ждала до конца, — вполголоса подтвердила тётя Таня. — А потом силы кончились. Я закрыл глаза. Я предал мальчишку, которым однажды был, и на которого кто-то ещё надеялся. — Что же мне теперь делать, Татьяна Петровна? — не стыдясь своей беспомощности спросил я. Мне нужен был хоть какой-то совет. Я совсем растерялся. Давно не чувствовал себя таким разбитым. — Как мне всё исправить?.. — А ты действительно хочешь исправить? Или просто совесть гложет, вот и пришёл выговориться? — Действительно хочу, но ещё не могу понять, как. Хочу вернуть сюда то, что отнял. Она вздохнула, поднимаясь с ящика: — Головой думай, Женька. Коль познал, как ломать – так и строить, будь добр, научись. Построй по-честному, для тех людей, для Софьи, для тех деток, что сейчас по подвалам без дела шляются. Начни с того, чтобы понять – на тебя надеялись и тебе верили. Не опозорь эту веру во второй раз. И так, к слову, ты вообще-то Софке нравишься. Она упёрлась ладонями в бёдра и потянулась, сморщившись. Её косточки звонко хрустнули, она размяла шею, а потом закопошилась в кармане своего халата: — Если ждёшь автобуса, то зря, — она закрыла закусочную на ключ. — Суббота. Последний уже ушёл. Такси сюда не суются, даже за твои деньги. Дорога говно, да и кто поедет? Разве что велик у кого стырить. У Генки из «Продуктов», может, ржавый стоит. Шмыгнув носом, она махнула на меня рукой: — Спокойной ночи, Женька. Повезло тебе, что не осенью приехал.***
Я сидел под фонарём, поглядывал на кружащую толпу мошкары, и чувствовал себя так дерьмово, как никогда. Мне не было так плохо после первых провалов на работе, не было так больно после неудачных драк, не было так тревожно после криков Волохина, который грохал мои отчёты об стол. Я будто бы пробил второе дно. Автобуса нет. Машины нет. Телефон… телефон есть. Можно позвонить, вызвать вертолёт, блять, если захотеть. Можно вернуться в свою квартиру, принять душ, и всё забыть. Сделать вид, что сегодняшнего дня никогда не существовало. Я зажмурился. Образ Софьи, целующей меня в прихожей, сдавил грудную клетку. Они все ждали Женечку Громова. Так, тряпка, соберись. Сколько можно ныть? Давай, думай своей башкой, вари котелком! Муниципальная развалюха. Что с ней делать? Нихрена с ней не сделаешь, пока она муниципальная. Надо вывести. Как? Через фонд. Да, создать фонд! Именной. Фонд Маргариты Павловны. Она заслужила. «ВолХолдинг» может выступить учредителем. Артём Леонидович… Бляха, как ему впарить свою идею? А что, если я скажу ему правду? Например, что это инвестиция в репутацию и наш единственный способ отмыться? Думаю, он купится, он же прагматик. Допустим, фонд предлагает муниципалитету сделку. Мы всё строим за свой счёт. Они дают землю в аренду на сорок девять лет, и остаются в шоколаде. Надо только найти того самого чиновника, которого я тогда прижал, и предложить ему… карьерную возможность. Он подписывает соглашение и становится героем, спасшим очаг культуры. Что касается Софьи… Наверняка в детдоме есть ещё таланты. А что, если заключить с ними договор? Оборудовать там класс, найти регулярного учителя из города… Так-с, значит, нужен транспорт. Пятница-воскресенье? Два раза в неделю? Как их заинтересовать? Деньги, благотворительность в резюме? Одного класса мало. В филиал надо вернуть жизнь и сделать так, чтобы педагоги не бежали. Когда они не будут бежать? Когда у них будет достойная оплата труда и комфорт. Автобус в шесть утра полный отстой. Может из местных кто-то подтянется подработать? Ладно. Деньги. Что с деньгами? «ВолдХолдинг» если и даст стартовый капитал, то он пойдёт на строительство и на первый год. Дальше надо, чтобы фонд зарабатывал сам. Как?.. Гранты. Проект с Министерством культуры, который сейчас под угрозой, может нам помочь! Мы создадим «модель возрождения сельской культуры». Звучит громко. Это то, что минкульту нужно для отчётов. Они дадут грант на развитие, и тут же могут подключиться другие. Голова закипела. Это пока что план на будущее, а сейчас надо бы разобраться с проблемами поменьше. Я всё ещё не знал, где буду спать. Есть ли тут местные шараги с такси? За крупную сумму до Твери согласятся отвезти. Наверное, нет. Татьяна Петровна всё ясно сказала. Из темноты ко мне стала приближаться фигура, укутанная в клетчатый халат поверх домашней одежды. Я рассмотрел уже знакомые носки в шлёпанцах. Софья. Она подошла ко мне, встала рядом, уставилась куда-то перед собой и разделила тишину. Наверное, мы молчали около пяти минут, прежде чем она сказала: — Мне звонила Татьяна Петровна. Сказала, ты в полной жопе, — я сразу среагировал на последнее слово, вылетевшее из её нежных уст. — Сказала, что бросила тебя как бомжа, на ящике. Она перекатилась с пятки на носок и зевнула. — Тут нет гостиниц, а до райцентра километров тридцать пешком. В общем… прекращай жевать сопли и пошли ночевать ко мне. Я покачал головой и уставился в асфальт под фонарём. — Не могу я к тебе идти, Софья. Не могу сидеть в твоём доме, смотреть на тебя… после всего. Просто не могу. Дальше случилось то, чего я вообще не ожидал. Она опустилась передо мной на корточки и её ладони обхватили моё лицо, заставляя поднять голову: — Жень, не надо копаться в прошлом. Что было, то было. Твоё самоосуждение не поможет ни моей покойной маме, ни мне, ни тебе самому. Вставай, Жень! Пойдём домой. Она отпустила моё лицо, схватила за руку и потянула вверх со всей силой. Я инстинктивно подался, чтобы не упасть, и оказался на ногах. Её хватка оказалась на удивление крепкой, и я подумал, что при желании врезать, она бы могла сделать достаточно больно, несмотря на свою миниатюрность. Я не сопротивлялся. Шёл за ней и слушал, как шлёпают её пятки. Она тащила меня, как замерзающую дворняжку, которую надо срочно отогреть, а моральные терзания оставить на потом. Я уже успел забыть, что такое человечность. Мне было пятнадцать. Глубокий ноябрь. Мать снова напилась в стельку, притащила с собой какого-то мужика. Тот буянил, орал. У меня урчал живот. Дома не было даже хлеба. В холодильнике мышь повесилась, использовав в помощь пару банок с пивом, рядом с которыми приютилась бутылка водки. Моих денег с подработки хватало только на то, чтобы не выгнали из нашей конуры. За комуналку не платили месяцами, свет уже отключали дважды и приходилось клянчить свечки у соседей. Я не выдержал. Выскользнул из квартиры, когда в очередной раз зазвучали пьяные вопли. Было очень холодно. Я сидел на лавочке у подъезда в тонкой ветровке, обнимая себя в попытках согреться. Хотелось, чтобы всё поскорее закончилось. Мимо проходила моя учительница литературы, Анна Сергеевна. Шла с тяжёлой сумкой, видимо, с магазина. Увидела меня в темноте, пригляделась. Подошла. — Женя? Ты что тут делаешь? Я молча посмотрел на окна нашей кухни. Открылась форточка, раздался мужской смех. — А-а, — протянула Анна Сергеевна. — Снова проблемы дома? Я потупил взгляд. Сказать правду? Сказать, что дома пьяный дебош и есть нечего? Сказать, что мне некуда идти? Анна Сергеевна погладила моё плечо и, слегка ухватив меня под руку, стала приподнимать: — Пойдём, Женечка, пойдём… — Куда? — спросил я, стесняясь взглянуть на неё. Она обняла меня, взяла за руку так же, как сейчас Софья, и потянула за собой: — Домой, Жень. Домой. Я тебя накормлю, ты у меня покупаешься, отоспишься. А завтра в школу вместе пойдём. Она привела меня в свой тёплый дом, накормила гречкой с котлетами, дала чистое полотенце и разложила диван. Я спал под тяжёлым одеялом, впервые со смерти отца ощутив себя в полной безопасности. Тот вечер спас меня. По крайней мере, дал сил продержаться ещё немного. У Софьи на кухне пахло жареным луком и мясом. Видимо, пока я сидел на ящике, она готовила, хотя затарилась салатами тёти Тани. На плите на маленьком огне доваривались макароны, в сковородке остывали котлеты. Котлеты… Иронично. Она переложила их на тарелку, поставила её передо мной и велела есть. Я чувствовал себя не взрослым мужчиной, а тем самым парнем, которого недолюбили. Потом мне расстелили диван… история повторяется. Этот день меня размазал, как муху по стене. Слишком много дерьма за одни сутки. Я взглянул на часы. Катя должна приехать в четыре. Скорее всего, она уснёт ещё в поезде, учительница разбудит её уже на станции, их встретят, отвезут Катю домой. Она будет слишком сонной, чтобы звонить мне. Наберёт утром, как только выспится. Мне надо успеть приехать к ней до этого момента. Уехать отсюда, вернуться в свою жизнь и сделать вид, что… Что? Что ничего не произошло? Уже не получится. Я лёг на диван, уставился в потолок. Думал о сестре. О том, как она играет на скрипке, и о том, что я, спасая её будущее, украл будущее у таких же, как она. Потом услышал тихий топоток. Софья застыла в дверном проёме в длинной ночнушке. Я подавил смешок, вырвавшийся против воли. Я фантазирую о пеньюаре, а она в длиннющем ночном платье, что больше неё эдак на пару размеров. — Не спишь? — прошептала она. — Нет, — ответил я, пряча улыбку. Она шмыгнула носом, сделала несколько шагов и… легла рядом. Забралась ко мне под плед и прижалась всем телом. Я не понял, что происходит, а потом она вдруг заревела навзрыд, обхватила меня руками и уткнулась лицом мне в грудь. — Софья… — попытался я, но голос пропал. Я закрыл глаза, сглотнул ком, застрявший в горле. Мне было безумно, невыносимо больно! От её слёз, от того, что я их вызвал. От всего! Я осторожно обнял её в ответ, ощущая, как её слёзы просачиваются сквозь мою футболку и жгут кожу. — Прости меня, — прошептал я, целуя её в макушку. — Прости, прости, прости!.. Она подняла на меня заплаканное лицо. Её губы дрожали, а она старательно их поджимала, пытаясь остановить плачь. — Ты правда можешь всё исправить? — пролепетала она сквозь слёзы. Я кивнул. Не мог говорить. — Честно?.. Ты не обманешь?.. Я снова кивнул. — Ты… ты точно никуда больше не исчезнешь? — прозвучало отчаяннее остального. Она выговорила это сквозь прерывистые всхлипы. — Ты не сделаешь вид, что ничего не было? Я снова, из последних сил, кивнул. Она обмякла в моих руках и сквозь всхлипы я начал разбирать обрывки фраз: — Я снова увидела тебя тогда, в училище. Ты привёл Катю на консультацию к Михаилу Петровичу. Она такая маленькая была, со скрипкой в полроста… А ты тогда стоял в дверях, в чёрном свитере… А потом… потом я случайно услышала, как ты играл в пустом классе. Ты играл Баха и совсем не заметил, как я приоткрыла дверь. Я любовалась тобой сквозь маленькую щель, и ты был такой… такой недосягаемый! Для меня особенно. Я была первокурсницей, которую ты в глаза бы не увидел. А сейчас ты здесь. Разве бывает так, чтобы тот, на кого ты смотрел снизу вверх, вдруг упал рядом с тобой и оказался таким же разбитым?.. Её голос сорвался в растерянный шёпот, полный стыда: — Я не знаю, что с этим делать, Жень… Потому что я тебя… я тебя так давно… так безнадёжно… — Она вдруг умолкла, вытерла остатки слёз ладоней и уставилась на меня своими огромными глазами. — Знаешь, насколько я была одержима тобой? — Насколько?.. — Я высчитывала дни. Когда Катя ходила к Михаилу Петровичу по субботам в четыре, я специально задерживалась в соседнем классе, чтобы услышать, как ты спросишь её: «Ну как, солнышко?». Я завидовала ей. Страшно завидовала! Она могла взять тебя за руку. А я – нет. Тогда, в шестнадцать, я думала: вот стукнет мне восемнадцать, я стану настоящей артисткой, и тогда он меня заметит! Смешно, да? Она попыталась улыбнуться. Я молчал. По большей части потому, что проводил в голове простые математические расчёты. Тридцать один минус шестнадцать... Пятнадцать. Половина её жизни! — Софья… — я прокашлялся, приподнимаясь. — Мне сейчас тридцать четыре. — Я знаю, — быстро ответила она. — Я всё знаю. Помнишь то интервью, где тебя спросили, веришь ли ты в любовь в бизнесе? — Не очень. — Ты ответил, что любовь – это когда у тебя есть лишние деньги на цветы и лишнее время на разговоры. И добавил, что у тебя нет ни того, ни другого. Или та статья, где ты комментировал банкротство конкурента? Честность не окупается, так? Я всё читала, злилась на тебя, потому что понимала – ты и правда так мыслишь. Я хмыкнул. — Что ещё ты читала? — Видела ролик с конференции, где тебя спрашивали, в чём секрет успеха. И ты сказал… —…не верьте никому, кто говорит, что делает это ради людей, — мы проговорили мою фразу одновременно. — Да, было такое. — Было… И про женщин твоих я тоже знаю. Ты хорошо прячешь их имена и лица, но заголовки-то везде. Ты с Волохиным не разлей вода, а он любит менять партнёрш. Так что да, я знаю, какой ты. — Не знаешь, — тихо добавил я. Не знаешь ты, Софья, как на самом деле я могу любить. Не знаешь, как я хочу поверить людям ещё раз. Не знаешь, как я заставляю свою совесть молчать. Не знаешь, как я горжусь собой днём, и ненавижу себя ночью перед сном. — Мне больно, потому что я хочу верить, что под бронёй из цитат и всех твоих сделок есть человек, который может быть со мной без расчёта на выгоду. — Так верь, — ответил я, встречаясь с ней взглядом. — В любом случае, твои знания не делают нашу ситуацию нормальной. — А я и не прошу нормальности! Я прошу, чтобы ты не делал вид, что этого разговора не было. И что меня тоже – не было. Я прикоснулся пальцем к её влажной щеке, смахнув очередную непослушную слезу. — Хорошо. Не буду. Это было всё, что я мог пообещать, и всё, что ей было нужно. Она снова прижалась ко мне, а я смотрел в потолок и думал, что нет ничего страшнее и слаще, чем быть чьей-то запретной мечтой. Особенно когда сам уже давно перестал верить в то, что достоин мечтать о чём-то светлом. Я гладил её волосы, пытаясь себя оправдать. Сейчас девятнадцать... По закону имеет полное право выбрать любого мужчину, которого она хочет. Может расписаться с ним, может уйти из дома, может пить вино в баре, может рожать детей. Но я смотрю на неё и вижу цепочку: шестнадцать – семнадцать – восемнадцать. Я уже был взрослым мужиком и с большим количеством женщин, пока она училась на первом курсе колледжа. Когда ей стукнуло семнадцать, Вера и Надежда – были именами моих бывших. А вот Любовь что-то запаздывала… Тридцать четыре минус девятнадцать… Между нами пропасть, в которую я смотрю и понимаю – на той стороне девочка, рисующая «нас» в тетрадке по алгебре. А на этой – я. Весь такой из себя, со своей работой и усталостью. Мне не по себе. Боже, как мне не по себе. Я чувствую себя тем самым взрослым дядей из страшилок, которого боятся все мамы и папы. Тем, кто «пользуется доверием», кто «манипулирует», кто «берёт то, что не имеет права брать». И ведь я не могу сказать, что это неправда, потому что часть меня действительно хочет взять. Хочет взять Софью целиком — её наивность, её веру, её дрожь в голосе, когда она шепчет моё имя. Хочет спрятать от мира, от боли, от всего того дерьма, которое я сам в этот мир притащил. Но ещё страшнее представить утро без неё. Без того, как она морщит носик. Без её пальцев, которые – да! – чертовски мне нравятся. Без рассветов, когда она лежит на мне и её волосы лезут мне в рот. Хочу ворчать, что мне мешают её волосы, а потом любоваться, как она вычёсывает свою гриву и восхищаться ею. Что я могу сделать, если это юное сердце вдруг решило, что я – его дом? Что я могу сделать, если сегодня она распотрошила меня, вытащила всё то, что я прятал от себя, и оказалось, что там ещё теплится искра чувств? Что я могу сделать, если я тоже неровно дышу к этому ангелу? Если, когда она улыбается сквозь слёзы, у меня душа разрывается и срастается заново в считанные секунды? Я закрыл глаза. Господи, прости мне мою любовь. Прости, что она такая грязная, такая запоздалая, такая неправильная! Прости, что я не могу её отпустить, потому что если отпущу, то уже никогда не соберу себя обратно. Прости, что я боюсь её сломать, и ещё больше боюсь, что без неё сломаюсь я. Софья шевельнулась во сне, прижалась теснее. Я поцеловал её в висок. Наверное, поздно спрашивать разрешения у совести, коль она и так уже всё решила за нас двоих.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!