Глава 5
14 мая 2026, 13:06Яркий свет начал спадать не сразу.
Сначала он ещё держался на руках и груди плотной золотой плёнкой, будто тело не понимало, что бой уже закончился. Потом сияние стало тише, мягче, ушло с кожи в тонкий ореол вокруг плеч, волос и пальцев.
Полностью оно не исчезло.
Я не знал, сколько это продлится и могу ли убрать ореол по желанию. После боя это была лишняя неизвестная: тело и так ныло от перегрузки, а теперь ещё продолжало светиться само по себе.
Я стоял на голой возвышенности у края поселения, дышал медленно и пытался понять, насколько сильно перегрузил тело. Пустого больше не было: на земле оседала серая пыль, ветер лениво тянул её вниз по склону, а почти всё поселение смотрело на меня так, будто я только что лично отменил конец света.
С одной стороны, примерно так оно для них и выглядело.
С другой — сейчас мне куда сильнее требовались вода, чистая ткань, крыша над головой и еда. Раны тянуло, ноги начинали дрожать, и я не сомневался: если в ближайшее время не найду место, где можно сесть, тело само уложит меня на землю. Еда, судя по настойчивому голоду, спорила за первое место, но пока её пришлось поставить после воды и перевязки.
Боль вернулась постепенно, зато уверенно: тянуло бок, жгло плечо, ныла грудь, отзывалось бедро на каждом шаге. В целом набор был понятный: рваные раны, ушибы, перегрузка мышц и последствия слишком резкого расхода рейрёку. Я ещё плохо понимал, как это тело держит духовную силу, но уже чувствовал: в бою я слишком быстро поднял поток, слишком грубо прогнал его через мышцы и теперь организм требовал плату за такую щедрость.
Для первого дня после попадания график вышел плотный.
Я опустил руку и сделал шаг вниз по склону. Нога дрогнула, но выдержала. Хорошо: падать будем не сразу, а с достоинством и, возможно, уже под крышей.
Внизу люди начали приходить в движение.
Сначала один мужчина у стены попытался подняться и снова сел, потому что ноги его не держали. Потом женщина с ребёнком, та самая, которую Пустой едва не сожрал в начале боя, прижала мальчишку к себе и заплакала так тихо, будто боялась нарушить тишину. Где-то в стороне кто-то шептал молитву — негромко, неуверенно, скорее по привычке, давно забытой и вдруг вернувшейся сама собой.
Когда я сделал ещё несколько шагов, люди начали опускаться на колени.
Не все сразу и не одинаково. Кто-то просто сгибался, не понимая, что делает. Кто-то падал тяжело, как после долгого бега. Кто-то кланялся так низко, насколько позволяло дрожащее тело. У одного старика пальцы вцепились в край старого кимоно; он смотрел на ореол вокруг моих плеч и плакал без звука, даже не пытаясь стереть слёзы. Рядом с ним старая женщина закрывала рот ладонью и повторяла что-то короткое, сбивчивое, похожее то ли на благодарность, то ли на просьбу.
И это уже не было простым страхом. Страх никуда не делся: перед ними стоял окровавленный человек, только что разорвавший Пустого голыми руками, и от этого спасение выглядело почти так же страшно, как сама опасность. Но за страхом проступало другое: люди смотрели так, будто вместе с ужасом из них вынули что-то тяжёлое, старое и давно привычное. Кто-то плакал от облегчения, кто-то тянулся взглядом к ореолу, кто-то просто сидел в пыли и не мог отвести глаз.
Мой свет не просто убрал давление Пустого. Он задел в них место, которое в Руконгае обычно стараются не трогать, потому что там давно всё пересохло.
Сильнее всего это било по старикам. Молодые цеплялись за происходящее взглядом, в котором ужас мешался с надеждой; дети замерли с открытыми ртами, а местные крепкие ребята вдруг стали настороженными и тихими, словно впервые поняли, что их сила здесь больше ничего не решает. Старикам же будто на миг вернули не молодость и не силы, а само чувство, что мир может быть не только грязной дорогой от одной беды к другой.
Пусть молятся, если им так легче. Сейчас это было не моей проблемой.
Мне был нужен не шум вокруг и не благодарности, а человек, который сможет ответить на пару простых вопросов и не упадёт в обморок посреди разговора.
Я оглядел улицу и остановил взгляд на тощем мальчишке в грязном кимоно. Волосы у него торчали во все стороны, лицо было перепачкано пылью, а стоял он ниже по склону так, будто из последних сил пытался не упасть и не опуститься на колени вместе со всеми.
Глаза у него были живые. Напуганные, да, но не пустые.
Подойдёт.
Я указал на него пальцем.
— Ты. Подойди.
Мальчишка вздрогнул. Женщина рядом с ним дёрнулась, будто хотела удержать его за рукав, но тут же убрала руку. Вокруг стало ещё тише. Несколько человек склонились ниже, один мужчина быстро приложил ладонь ко лбу и пробормотал что-то невнятное.
Мальчишка сделал шаг, потом второй. Чем ближе он подходил, тем сильнее у него дрожали губы, но он всё-таки дошёл и поклонился почти до земли.
— Как зовут? — спросил я.
Он сглотнул.
— С-Сэйта, господин.
— Сэйта, — повторил я. — Где здесь самый приличный дом? Такой, чтобы была вода, крыша без дыр и место, где можно обмыться.
Он поднял голову совсем чуть-чуть, посмотрел куда-то мне в грудь и тут же отвёл взгляд.
— У Мацуры-сама, господин.
— Кто такой этот Мацура?
Сэйта моргнул, будто вопрос был странным сам по себе.
— Мацура-сама? Он самый уважаемый человек здесь, господин. Дом у него большой. Люди есть. Вода… еда.
Понятно. «Уважаемый человек» в таких местах обычно означало не добродетель, а то, что у человека хватает людей, оружия и наглости, чтобы остальные называли его уважаемым.
— И чем он заслужил такое уважение?
Сэйта на секунду задумался — не потому, что не знал ответа, а потому что для местных это, похоже, было само собой разумеющимся.
— Он сильный, господин. И люди у него сильные. Если кто должен — заберут. Если кто спорит — тоже заберут. Иногда еду, иногда вещи. Иногда дом.
— А если человек не отдаёт?
Мальчишка помолчал и посмотрел в сторону, где у стены сидели несколько жителей.
— В лучшем случае бьют и выгоняют, господин. Как Мацура-сама скажет.
Вот теперь всё встало на место.
— Хорошо. Веди.
Сэйта резко поднял голову и тут же снова её опустил.
— К Мацуре-сама?
— К нему.
Мальчик заметно хотел что-то сказать, но слова так и застряли у него в горле. Он только сглотнул и опустил взгляд ещё ниже.
— Да, господин.
Он повернулся и пошёл вниз, стараясь держаться впереди, но не слишком далеко. Я двинулся следом — медленно, без лишней торжественности. Величественность сейчас была побочным эффектом: окровавленный гигант с золотым ореолом вокруг плеч и волос редко нуждается в дополнительной актёрской игре.
С каждым шагом горячка боя отпускала сильнее, а вместе с ней возвращалось всё, что тело откладывало на потом. Бок уже не просто тянул — пульсировал в такт дыханию. Плечо горело, на бедре кровь начала подсыхать и неприятно стягивать кожу, грудь саднило так, будто внутри поселился маленький злобный кузнец. Часть крови я удерживал напором рейрёку: не лечил, не закрывал раны, просто не давал телу растекаться быстрее, чем надо. Возможно, поэтому ореол и не гас окончательно — сила всё ещё ходила под кожей, слишком близко к поверхности.
Подробно разбираться буду под крышей. Сейчас список был коротким: вода, чистая ткань, нож, место, где можно сесть, и несколько минут без чужой суеты вокруг.
Мы прошли мимо той самой женщины с ребёнком, которых Пустой едва не достал в начале боя. Она сидела у стены и прижимала мальчика к себе так крепко, будто боялась, что его снова попытаются отнять. Когда я оказался рядом, женщина дёрнулась, явно собираясь подняться, но ноги её не послушались. Она всё равно попыталась поклониться ниже, не выпуская ребёнка из рук, и только сильнее прижала его к груди.
Я мельком посмотрел на неё и лениво махнул рукой: сиди, мол, не дёргайся.
Женщина замерла, так и оставшись у стены. Мальчик смотрел на меня во все глаза, и в этом взгляде было слишком много для одного ребёнка: страх, облегчение, непонимание и отражение слабого золотого света. Я коротко кивнул ему и пошёл дальше.
Люди расступались. Вернее, пытались: те, кто мог стоять, отступали к стенам, а те, кто не мог, отползали или просто склонялись ниже. Кто-то плакал. Кто-то держал ладони перед лицом, не смея смотреть прямо. Несколько стариков не сводили глаз с ореола, будто от него зависело не моё величие, а их собственное дыхание.
Сейчас всё это проходило мимо. Люди плакали, кланялись, шептали благодарности или просто смотрели мне вслед, а я считал шаги, прислушивался к боку и думал о воде, ткани и крыше. Добрые слова, переговоры и прочая цивилизованная красота где-то ещё существовали, но явно не в том кармане, куда я сейчас мог дотянуться.
Сэйта вывел меня на улицу пошире, остановился у перекошенного забора и показал рукой вперёд.
— Вон там, господин. За большими воротами.
Дом Мацуры я увидел сразу.
Он не был дворцом: любой захудалый купец из нормального мира скривился бы от такого «богатства». Но для этого поселения дом выглядел почти крепостью: высокий забор, крепкие ворота, ровные доски, крыша целая, без провалов и заметных дыр. Даже с улицы было видно: этот дом строили не на последние крохи и ремонтировали чаще, чем соседние.
Мацура устроился с удобством.
Такие люди обычно любят, когда вокруг всё лежит на своих местах. Так проще считать запасы, держать людей в страхе и помнить, где заканчивается чужое, а начинается уже отнятое.
Сэйта стоял рядом и старался не смотреть на ворота слишком прямо.
Дальше вести его было нельзя. Пока мальчишка только назвал дом и показал улицу, он ещё мог раствориться среди тех, кто сегодня видел слишком много. Если же люди Мацуры увидят его у ворот рядом со мной, потом им будет куда проще найти виноватого, когда хозяин начнёт вспоминать, как именно беда дошла до его двора.
— Всё, — сказал я. — Иди.
Сэйта поднял голову.
— Господин?
— Иди к своим. К дому не подходи.
Он не стал спрашивать дважды. Поклонился почти до земли, попятился на несколько шагов и только потом развернулся. Через пару мгновений его тощая спина уже исчезла среди людей и заборов.
Хорошо.
Теперь я мог портить Мацуре день без лишних свидетелей, которых потом пришлось бы вытаскивать из последствий.
У ворот стояли двое мужчин с мечами. Они успели увидеть кровь, порванную одежду и слабое сияние вокруг моих плеч. Широкоплечий охранник с маленькими глазами шагнул было наперерез, второй, тонкий и жилистый, потянулся к рукояти.
Я почти не сбавил шага. Рейацу прижало их раньше, чем прозвучало хоть слово: широкоплечий замер, втянув голову в плечи, а тонкий застыл с рукой на полпути к мечу и очень медленно убрал пальцы.
— Открывай, — сказал я.
Запор сняли так быстро, как только позволяли дрожащие пальцы. Створки распахнулись, и я вошёл внутрь.
За воротами стояла такая тишина, будто дом давно вымер и только делал вид, что внутри ещё живут люди. У стены замерли несколько слуг: женщина лет сорока пяти или пятидесяти, две девушки помоложе, худой старик, мальчишка с ведром и мужчина с опущенной головой. Все они смотрели не на меня, а куда-то ниже — в землю, в собственные руки, в край крыльца. Дышали тихо, стояли ровно и старались занимать как можно меньше места.
Двор был значительно чище улицы. Дрова под навесом лежали ровно, у стены стояли накрытые кадки, доски крыльца не проваливались под ногами, а за домом где-то недовольно мекнула коза. По меркам нормального мира — мелочь. По меркам этого места, насколько я мог судить, — лакшери.
Я оглядел двор, однако местного князька приметить так и не смог. В окне мелькнула тень.
Значит, хозяин дома всё это время смотрел оттуда. Разумно. После того, что случилось на холме, только полный идиот полез бы наружу, не оценив сначала, кто вошёл в его двор и с какими намерениями.
Через несколько мгновений дверь открылась, и на крыльцо вышел плотный мужчина с редкими усами, хорошим поясом и лицом человека, который привык, что его недовольство замечают раньше, чем он успевает открыть рот.
Мацура. Никем другим он, судя по всему, быть не мог.
Кимоно чистое, ткань лучше, чем у всех людей, которых я видел до сих пор. На пальце кольцо: мелочь, если смотреть из нормального мира, но в таком поселении даже мелочь превращалась в вывеску.
Мацура первым делом посмотрел на меня, потом перевёл взгляд на мнущихся охранников у ворот и слуг у стены. Увиденного на холме ему хватило, чтобы не спрашивать, кто вошёл в его двор. Вопрос оставался только один: зачем.
— Господин… — произнёс он неуверенно, почти вопросительно.
В этом «господин» было всё, что он не решился спросить вслух.
Я посмотрел на него, на крыльцо, на целую крышу, на людей у стены и на кровь, которая снова тёплой дорожкой прошла по боку. Можно было торговаться, объяснять, ссылаться на спасённое поселение, давить словами и изображать цивилизованное перераспределение имущества в чрезвычайной ситуации. Всё это заняло бы время, которого у меня не было, и терпение, которое закончилось где-то между ударом Пустого и нынешним желанием сесть.
Поэтому я выпустил рейацу.
Не так, как против Пустого: не вспышкой, не ударом во все стороны и не волной для всего поселения. Я даже не стал толком думать, как именно это делаю; просто направил давление туда, куда смотрел, — на Мацуру.
Воздух вокруг него стал плотным.
Мацура рухнул на колени так резко, что доски крыльца глухо стукнули под ним. Охранникам у ворот и людям у стены достались только крохи этого давления, но после Пустого и этого хватило: широкоплечий охранник согнулся, тонкий побледнел ещё сильнее, одна из девушек тихо вскрикнула и тут же закрыла рот ладонью. Я удержал рейацу узко, не давая ему разойтись по двору. Ломать дворню вместе с хозяином в мои планы не входило.
— Мацура, — сказал я.
Голос вышел низким и тяжёлым. Не громким, но от него дрогнула даже тишина во дворе, а Мацура будто осел ещё ниже, словно каждое слово легло ему не в уши, а прямо на кости черепа.
— Я одолжу у тебя дом. На какое-то время.
Он пытался вдохнуть, но получалось плохо. Пальцы скребнули по доскам, будто тело искало хоть какую-то опору, кроме собственных коленей.
— Сейчас я займусь ранами, — продолжил я. — Когда закончу, тебя здесь быть не должно. Личные вещи заберёшь. Своих головорезов тоже. Еду и воду не трогаешь. Слуги остаются на месте.
Мацура не ответил, только опустил голову ещё ниже, и по тому, как напряглась его шея, стало понятно: слышит, понимает, запоминает.
— Если кто-то попробует забрать еду, воду или слуг, я буду недоволен.
Этого хватило.
Я убрал давление. Мацура согнулся ниже и задышал резко, почти со свистом. Жив. Хорошо.
И всё же, глядя на него, я отметил неприятную вещь: с этим приёмом нужно быть осторожнее. Давление рейацу било не по телу, а по душе, и душу иногда проще сломать, чем кость. Сейчас я придавил его точно до колен, но границу ещё только предстояло почувствовать.
Я повернулся к людям у стены.
— Кто здесь старший по дому?
Женщина сделала шаг вперёд и поклонилась. Остальные остались на месте, не поднимая глаз.
— Я, господин.
Она говорила тихо и ровно, но по сжатым пальцам было видно, чего ей стоит это спокойствие.
— Имя.
— Хана, господин.
— Хана, мне нужно обмыться и обработать раны. Где я могу это сделать?
— За домом есть помывочная, господин. Тесная, но там можно поставить кадки.
— Покажешь. Воду вскипятить, чистую ткань найти и прокипятить отдельно. Ещё принести нож, иглу, крепкую нить, миски и всё, что у вас обычно держат для ран: крепкое сакэ, соль, мёд, травы. Ничего заранее не смешивать и не готовить. Остальное сделаю сам.
— Да, господин.
Хана поклонилась ещё раз и пошла к задней части дома, показывая дорогу.
Далеко идти не пришлось. За домом, рядом с аккуратно сложенными дровами и накрытыми кадками, стояла низкая пристройка из потемневших досок. От неё пахло мокрым деревом, золой и чем-то кислым, старым, хозяйственным.
Внутри оказалось тесно. Для обычного человека — терпимо, для меня — почти насмешка. У стены стояло корыто, рядом темнела полка, под потолком висела связка сухих трав, а пол был выскоблен куда лучше, чем большинство улиц в этом поселении. По местным меркам здесь, видимо, было почти чисто.
Я остановился у входа, примерил взглядом пространство и решил, что полностью закрываться внутри не стану. Если сяду слишком глубоко, вставать потом придётся с помощью молитвы, ругани и, возможно, лома.
— Кадки сюда, — сказал я. — Ткань отдельно. Нож, миски и всё для ран — на полку. Потом все выйдут.
Хана поклонилась и ушла распоряжаться. Люди задвигались быстро, тихо и очень старательно. Никто не пытался задавать вопросов, никто не приближался без нужды. Через несколько минут у входа уже стояла горячая вода, рядом лежала свёрнутая чистая ткань, а на полке появились миски, нож с коротким лезвием, игла, моток крепкой нити, щепотка соли в маленькой плошке, мутная бутылка сакэ, немного мёда и несколько пучков трав, про которые я пока думал только плохое.
Когда последнее поставили на место, я сделал короткий жест к двери. Слуги вышли сразу. Хана задержалась на полшага, будто хотела спросить, нужно ли ещё что-нибудь, но передумала и тоже поклонилась.
— Буду у двери, господин.
— Далеко не уходи.
— Да, господин.
Нож я взял сам. Сначала промыл в кипятке, потом велел принести угли и подержал лезвие над жаром, пока металл не прогрелся как следует. До хирургической стерильности этому было так же далеко, как Мацуре до святого, но это всё равно лучше, чем доверять чужим рукам и чужому пониманию слова «чисто».
Обработку ран я превратил в работу. Не в подвиг, не в испытание, не в красивую сцену для благодарных зрителей, а именно в работу: размочить присохшую ткань, разрезать там, где нельзя отрывать, убрать грязь, промыть, проверить глубину, остановить лишнюю кровь и только потом решать, где стягивать края, а где лучше оставить рану под чистой повязкой. Без помощника было неудобно, зато спокойно. Никто не дышал над плечом, не совал руки куда не надо и не пытался помочь так, чтобы потом пришлось лечить ещё и последствия помощи.
Боль мешала, но с ней хотя бы можно было работать: у неё были место, причина и понятный предел. Хуже была усталость — тяжёлая, вязкая, подбиравшаяся изнутри и всё настойчивее тянувшая меня вниз, к полу и тёплой воде у ног.
Я занимался боком и, чтобы не сосредотачиваться на каждом новом рывке боли, попытался задать пару вопросов о поселении, когда Хана в очередной раз принесла воду. Быстро выяснилось, что для серьёзного разговора момент выбран не лучший: женщина отвечала коротко, смотрела в пол и думала сейчас явно не о картах, соседях и Пустых, а о том, как бы не ошибиться с кипятком и не попасть под новую беду.
Ладно. Вопросы подождут до еды: там хотя бы будет стол, миска и шанс не свалиться лицом в корыто посреди фразы.
Рана на боку наконец очистилась настолько, насколько это вообще было возможно без нормальных инструментов. Я осторожно подвёл к ней тонкую струю рейрёку — не лечить, не сращивать, не закрывать грязь внутри, а только сжать кровотечение и удержать края от лишней дрожи. Тело отозвалось теплом, слишком охотно, и я сразу убрал силу.
Не сейчас.
Не на грязных ранах.
Бок я зашивать наглухо не стал. Слишком грязная рванина, слишком много пыли и чужой духовной дряни после когтей Пустого; закрыть такое красиво и плотно значило бы запереть внутри всё, что потом начнёт гнить. Я только стянул пару участков там, где края расходились сильнее всего, остальное промыл и закрыл чистой тканью.
Бедро оказалось проще, чем я ожидал: длинная скользящая рана, неприятная, но без глубокой рванины. Там игла уже имела смысл: несколько стежков, повязка сверху — и можно идти, не превращая каждый шаг в отдельное проклятие. Плечо пришлось перевязать плотнее, грудь — оставить в покое, потому что ушибы лечатся временем, а не героическим ковырянием.
Хана появлялась у входа ещё дважды: первый раз принесла свежей воды, второй — чистую одежду, но внутрь не заходила и глаз не поднимала. Я не возражал. Чем меньше людей рядом с моими ранами, тем спокойнее.
Когда последняя повязка легла на место, я замер, опираясь ладонью о край корыта. Тело дрожало мелко и зло, как перегруженная машина, которую заставили ехать дальше после треска в шестернях.
Живой.
Пока это был лучший диагноз.
С одеждой вышло хуже.
Хана принесла свёрток и оставила у входа, не заходя внутрь. Я подождал, пока её шаги стихнут, развернул ткань и несколько секунд смотрел на добычу с тем спокойным отчаянием, с каким люди обычно смотрят на лекарство, которое точно поможет, но пить его всё равно не хочется.
Кимоно было чистым. Это уже делало его ценностью. На этом хорошие новости почти заканчивались. В плечах оно тянуло, в рукавах явно не знало, что делать с моими руками, а пояс пришлось затягивать так, чтобы вся конструкция хотя бы не пыталась немедленно сбежать вниз.
Сапог, разумеется, не было. С нормальной обувью у этого мира вообще намечались какие-то сложные личные отношения.
Я посмотрел на остатки прежней одежды, на воду, уже мутную от крови и грязи, потом на свои руки. Дрожь почти ушла. Почти. Свет вокруг кожи стал совсем слабым, тонким, как отблеск на металле перед закатом, но не погас.
Ладно.
Для первого дня после смерти я выглядел не самым позорным образом. Уже достижение.
У двери ждала Хана. Стоило мне выйти, как она тут же поклонилась, низко и поспешно.
— Еда готова, господин.
Вот это были лучшие слова за последние несколько часов.
Я кивнул и пошёл за ней.
До дома было несколько шагов. Двор за это время успел стать тише. У ворот уже не стояли двое охранников, слуги разошлись по своим делам — или сделали вид, что разошлись, — и никто не пытался изображать обычный вечер в приличном заведении.
— Мацура? — спросил я, не останавливаясь.
Хана вздрогнула, будто я назвал не человека, а болезнь.
— Ушёл, господин. Охранников забрал. Еду и воду не трогали. Слуг… тоже.
Ну вот и славно.
Значит, местный князёк решил не испытывать судьбу. И правильно сделал: после холма спорить со мной из-за пары охранников, нескольких мешков еды и права держать слуг за горло было бы не смелостью, а плохим пониманием причинно-следственных связей.
Внутри дом оказался именно таким, каким и обещал двор: не богатым по нормальным меркам, но вызывающе сытым по местным. Чистые циновки, низкий стол, закрытые сундуки у стены, глиняная лампа с ровным огоньком. Не дворец и даже не дом зажиточного горожанина, но после улицы, где люди привыкли считать щели в стенах разновидностью вентиляции, всё это смотрелось почти неприлично богато.
Еду поставили быстро. Рисовая каша, миска тушёных кореньев, немного солёной рыбы, вода и ещё одна маленькая плошка с чем-то тёмным и острым на запах. Я не стал уточнять состав. Сначала требовалось убедить тело, что его сегодня не собираются добивать окончательно.
Сел я осторожно, не из достоинства — просто если бы сел как обычно, бок мог высказать своё мнение вслух.
Хана осталась у стены. Руки сложены, голова опущена, взгляд в пол. В доме двигались ещё две женщины, но они старались делать это так тихо, будто любое лишнее шуршание могло стать преступлением.
Я взял первую миску.
После первого же глотка горячей каши организм окончательно вспомнил, что он большой, побитый, зашитый кое-где на живую нитку и почему-то всё ещё работающий. Вспомнил и потребовал продолжения.
Я не стал с ним спорить.
Первая миска исчезла быстро. Вторая — чуть медленнее, потому что бок решил напомнить о себе и потребовал более уважительного отношения к наклонам. На третьей я уже мог думать не только о еде, боли и ближайшей горизонтальной поверхности.
Хана всё это время стояла у стены. Не сидела, не ела, не задавала вопросов и вообще старалась занимать в комнате как можно меньше места. Получалось плохо: напуганного человека всегда видно, даже если он прячется прямо у тебя перед глазами.
Я поставил миску на стол.
— Хана.
Она вздрогнула.
— Да, господин.
— Ты здесь за хозяйством следила?
Женщина замялась, будто пыталась понять, не спрятан ли в вопросе крючок.
— За кухней, господин. За водой. За тем, что в доме. Что принести, что сварить, сколько осталось… такое.
Уже лучше.
— Считать умеешь?
Хана быстро кивнула, потом так же быстро покачала головой.
— Немного, господин. Мешки, кадки, миски, людей в доме. Долги Мацура-сама я не считала. Это он сам… или его писарь, когда приходил.
Писарь. Отлично. Значит, в этой дыре всё-таки водился хотя бы один человек, способный не терять мысль после второго десятка.
— Писарь ушёл с Мацурой?
— Нет, господин. — Хана ответила слишком быстро и тут же испуганно прикусила губу. — Он старый. Нога больная. Мацура-сама его держал для счёта. Рэн… то есть, господин Рэн живёт через два дома отсюда. Если его не забрали.
«Господин Рэн». Прекрасно. В этом поселении даже писарь с больной ногой уже проходил по категории местной знати.
— Потом приведёшь его. Не сейчас.
— Да, господин.
Я вернулся к еде. Коренья почти не имели вкуса, рыба была пересолена так, будто её пытались сохранить до следующего века, зато каша оказалась горячей, густой и честной. Сейчас этого хватало. Тело принимало всё без капризов — как механизм, в который наконец-то начали подбрасывать топливо.
— Сколько людей в посёлке? — спросил я, когда миска снова опустела.
Хана растерялась.
— Всех?
— Всех.
Она посмотрела в сторону двери, будто ответ мог лежать там, аккуратно сложенный рядом с обувью.
— Я так не скажу, господин. Домов больше сотни. В больших — много. Где крыши целые, там по десять, по пятнадцать душ бывает. В пустых иногда тоже живут, если дождь сильный или с улицы гонят. Мацура-сама, когда долю с домов собирал, говорил, что людей в посёлке шесть сотен с лишним. Может, семь. Может, больше. Я не знаю точно.
Шесть-семь сотен. Для деревни — много, для будущей проблемы — достаточно.
— Это с детьми или только с тех, с кого Мацура брал долю?
Хана замялась, подбирая ответ.
— Детей Мацура-сама не считал, господин. С них взять нечего. Если с кем-то старшим живут — тогда дом платит. А если сами по себе… — она опустила глаза. — Тогда как получится. Кто сам пришёл, кого нашли, кого старшие за собой тянут. Совсем маленьких мало. Они… плохо держатся здесь.
Она сказала это просто, без жалобы, как говорят о холодной зиме, дырявой крыше или крысах в зерне: неприятно, но спорить бесполезно.
Я молча взял следующую миску.
— Еды в доме много?
Хана ответила увереннее:
— Для дома — много, господин. Мацура-сама пустым кладовые не держал.
— А для посёлка?
Она сразу опустила глаза.
— Для посёлка — нет. Люди сами кормятся. Кто что нашёл, выменял, выкопал… с того и живёт. Из этого дома брали, господин. Не раздавали.
Я кивнул и снова потянулся к миске.
Ответ был ожидаемый. Вопрос, если честно, тоже был не самым срочным. Просто пока я спрашивал, голова держалась над столом, а не пыталась упасть в кашу лицом.
— Пустые часто сюда заглядывают?
Хана побледнела. Не сильно — куда уж сильнее после сегодняшнего, — но пальцы на рукаве сжались так, что костяшки выступили.
— По-разному, господин. Иногда по нескольку месяцев тихо. Бывает, год хороший — ни один не придёт. А бывает, один ушёл, и через месяц другой явился. Этот… с оврага. Старые души говорили, он там давно ходит. Не каждый раз к нам. Иногда дальше. Иногда мимо. Иногда сюда.
— Много после них остаётся?
Хана не сразу поняла вопрос, а потом поняла — и стала ещё бледнее.
— Какой придёт, господин. Один схватит душу-две и уйдёт. Другой дом выест, пока насытится. А бывает… — она сглотнула. — Бывает, после него вся улица пустая остаётся.
— И что вы делали?
Вопрос был глупым, и я понял это сразу после того, как задал.
Хана всё равно ответила:
— Прятались. Двери подпирали. Малых под пол, если успевали. Кто молился, кто рот себе зажимал, чтобы не закричать. Только он всё равно слышал. Или чуял. Не знаю.
Она говорила ровно, почти без слёз, и от этого становилось хуже. Плачут о несчастье, а о порядке вещей рассказывают именно так.
Я медленно выдохнул и заставил себя взять ещё кусок рыбы.
— А шинигами как часто приходят?
Хана подняла на меня глаза и тут же опустила обратно.
— Шинигами, господин?
— Да. Те, кто должен разбираться с Пустыми.
Она помолчала, будто я спросил о людях из старой сказки.
— Я не видела, господин. Старые души говорили — бывают. Где-то далеко. Там, где белые стены и чистые дороги. Может, правда. Может, нет. К нам не приходили.
— Совсем?
— При мне — нет. И при тех, кто меня нашёл, тоже нет. Только рассказы.
Вот и ответ.
Не окончательный, конечно. В таких местах «никогда» часто означает «не при мне» или «не там, где я могла увидеть». Но для сегодняшнего вечера хватало и этого: если помощь где-то существовала, привычки доходить до этой дыры у неё не было.
Я снова кивнул, кажется, уже в третий раз за разговор. Универсальный жест: подходит и для понимания, и для усталости, и для случая, когда говорить дальше уже не хочется.
И, если быть честным, уже не можется.
— Хватит, — сказал я, отодвигая миску. — Где здесь можно лечь?
Хана поклонилась так быстро, будто ждала этого вопроса с самого начала.
— Я покажу, господин.
Комнату мне отвели небольшую, но отдельную. В доме Мацура-сама, как выяснилось, даже место для сна могло быть роскошью: сухой пол, циновка без дыр, сложенное одеяло и стена, через которую не тянуло ночным воздухом. После улицы это почти оскорбляло своим удобством.
Я сел на циновку и на несколько мгновений замер.
Тело требовало лечь немедленно, а разум, старая упрямая сволочь, требовал сначала убедиться, что я не развалюсь во сне окончательно. Раны тянули, под повязкой саднило плечо и глухо ныл бок, но самое главное было не в них.
Рейрёку всё ещё ходила по телу неровно. Не бурей, как на холме, уже нет. Скорее остаточным жаром после пожара: где-то глубоко, под кожей, под мышцами, под привычным ощущением самого себя. Именно она держала вокруг меня тонкий свет, едва заметный теперь даже в полумраке комнаты.
Я прикрыл глаза и начал медленно ослаблять внутренний напор.
Не гасить и не рубить, а просто отпускать лишнее, слой за слоем, как распускают слишком туго затянутый узел. Часть силы ушла в дыхание. Часть — в тяжесть рук. Часть тихо растеклась по телу, перестав давить изнутри на каждую рану.
Стало больнее, потом — легче.
Золотой отблеск на пальцах дрогнул, истончился и наконец исчез. Комната сразу стала темнее, проще, обычнее. Только лампа у двери ещё держала маленький жёлтый огонёк, да за стеной кто-то очень тихо шептал молитву. Не мне, наверное. Или мне. Сегодня я уже не был уверен, что местные видят разницу.
Я хотел усмехнуться, но сил хватило только на выдох.
Ладно.
С этим будем разбираться завтра.
Потом погасла лампа.
И следом за ней — я.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!