Часть 2
25 июня 2026, 10:00Голова... Боже, как же больно. Череп пульсирует, раскалываясь на тысячи осколков. Что-то внутри посылает в затылок волны такой тошнотворной боли, что я боюсь открыть глаза до конца. Кажется, если я их распахну — голова треснет пополам, как переспелый орех, и оттуда что-то вывалится. Каждый удар сердца отдаётся в черепе тупой, пульсирующей волной. В ушах стоит пронзительный, оглушающий писк, перекрывающий всё остальное — он въедается под кожу, вибрирует в зубах, и от него хочется заорать, но голос не слушается.
Что случилось?
Мысли ворочаются неповоротливо, вязко, как будто я пытаюсь плыть в киселе. Какая-то машина... Свет... Не фары, именно свет. Он рос не по линейной логике, а как пятно крови на промокашке — сразу огромный, заполняющий всё периферийное зрение. За секунду до удара я слышала звук: не гудок. Это были шины. Визг сухого резинового мяса об асфальт — тонкий, какой-то истеричный. Помню тёмный, огромный силуэт, вылетевший из-за поворота прямо на меня... Удар пришёл внезапно, и не в бок, не в плечо — в правое бедро, снизу-сбоку, выворачивая ногу, подкидывая вверх, как тряпичную куклу. Ощущение было такое, будто въехал не бампер, а целая стена из спрессованного воздуха. Несколько бесконечных миллисекунд мне ещё удалось увидеть небо. Потом асфальт. Он прилетел сам по себе — в спину, в затылок, сразу везде, с глухим, мокрым звуком, который услышала, кажется, не ушами, а позвоночником.
И ещё — кожей.
Потому что в следующую секунду меня поволокло, даже перекрутило. Небо вместе с мокрой поверхностью крутились, как диск проигрывателя на тридцать три оборота. Откинуло не сильно, нет — всего несколько сантиметров, может, полметра, но этого расстояния хватило, чтобы асфальт содрал с тела тонкий, болезненный слой. Я почувствовала это не сразу — шок пришёл раньше боли — а потом вдруг осознала: жжёт. Жжёт так, как будто к боку приложили горячую плиту.
Дальше — темнота.
Я пытаюсь сделать вдох, но грудь сковало тугим, болезненным обручем. Лёгкие не слушаются — они будто забыли, как это делается. Сжались до размера спичечного коробка. Пальцы судорожно скребут поверхность подо мной в поисках опоры, пытаются уцепиться за привычное. Инстинктивно ожидаю нащупать жёсткий, ледяной бетон, наверняка мокрый, с мелкими трещинами и вмятинами, куда за ночь набралась дождевая вода. Но вместо этого под ногтями оказывается что-то мягкое, ворсистое и чуть влажное.
Писк в ушах начинает медленно трансформироваться. Оседает, густеет — и превращается в жужжание. Монотонное, ровное, неумолимое. Оно не нарастает и не затихает — просто есть, как гулкая тишина в ушах после долгих часов в наушниках, когда музыка уже выключена, а память о ней ещё дрожит где-то внутри, но только этот шум шёл не из головы. Откуда-то сверху...
С трудом разлепляю веки. Мир расплывается — мои очки слетели с лица ещё там, на перекрёстке, но даже сквозь эту близорукую муть я понимаю, что всё в корне неправильно.
Где серое небо? Где ветер? Воздух вокруг неподвижный, спёртый. Он как будто совсем не движется, просто висит, точно в комнате, которую давно не проветривали. И пахнет он совершенно иначе: не бензином и дождём, а старой пылью, мятой и чем-то непонятным. Запах как в месте, где кто-то умер.
Я кое-как приподнимаюсь на локтях, жмурясь. Свет бьёт по глазам, но он странный — ровный, тусклый и совершенно без теней, отчего всё вокруг кажется плоским, нереальным, как во сне. Надо мной тянутся старые, квадратные люминесцентные лампы, закреплённые на подвесном потолке из грязных, давно немытых вставок. Некоторые из плит отсутствуют вовсе, оставляя в потолке зияющие квадратные дыры с висящими проводами...
Это они, лампы, так назойливо и непрерывно жужжат, и этот уже невыносимый с первых минут моего нахождения тут, звук — низкочастотный, давящий весом всего воздуха в этих помещениях — моментально проникает в голову, садясь где-то в зубах и заставляя нëбо зудеть.
Проморгавшись, я пытаюсь сфокусировать зрение. Мои ладони упираются в скрипучий пол, покрытый противным ковролином. Он на удивление влажный на ощупь, пропитанный какой-то ржавой, липкой жижей, которая противно шуршит при малейшем движении. Выглядит как размоченный табак, и от неё разит плесенью. А вокруг... Стены. Они заклеены бледно-жёлтыми обоями, которые кое-где отклеиваются и свисают полосами, обнажая обшарпанную штукатурку — серую, в мелких трещинах, похожую на потрескавшуюся землю в засуху. Это место напоминает чью-то заброшенную квартиру, вернее, на бессвязную череду пустых помещений.
— Твою ж... – выдохнула я, и этот выдох получился одновременно и стоном, и смешком — сухим, нервным, совсем невесёлым.
У меня перехватывает дыхание от острой, иррациональной паники, которая скручивает желудок посильнее привычного, ставшего почти родным, голода. Я же только что была на улице... Я шла к ларьку за сдобными булочками для мамы... Что происходит?
— Мама..? – срывается с пересохших губ жалкий, сиплый шёпот.
Но мне никто не отвечает. Кажется, никто и никогда мне здесь не ответит. Слышу только как коридоры гудят своим шумом, растянутым на километры, погружая мой разум в липкое оцепенение. Где я?
Пучок ламп над моей головой внезапно заливается ярким, слепящим заревом и, едва заметно — слишком быстро для человеческого глаза — моргает. Миг — и тишина. Жужжание резко обрывается, и окружающая действительность погружается в неестественный вакуум. Слышно, как моё сердце колотится о грудную клетку, стуча по рёбрам кулаком, как мои вены пульсируют в такт чему-то невидимому и огромному, что притаилось в этих стенах.
— Папа?.. – голос дрогнул, отразившись от стен глухим, неестественным эхом, словно сам звук увяз в этих жёлтых обоях.
Лампы снова зажужжали, и вместе с этим звуком вернулось чувство реальности. Только мерзкий, монотонный гул вперемешку с тишиной, в которой странным образом тонет моё дыхание, не даёт мне покоя.
— Есть кто-нибудь? – позвала я.
Это шутка... Какая-то больная, идиотская шутка! Пранк! Я нервно сглотнула, пытаясь убедить себя, что сейчас из-за угла выйдет кто-нибудь с камерой, или что я просто сплю. Да! Сплю в своей комнате, укрывшись с головой. Но боль в затылке была слишком резкой, слишком осязаемой для сна...
Сны не сдирают кожу с бока, не оставляют на ладонях ободранные красные пятна, которые саднят при каждом движении.
Мысль просочилась, как сквозняк под дверь, который чувствуешь спиной раньше, чем понимаешь, откуда он дует. Может, это не шутка... Может, это кома? Я читала, что в коме люди видят странное. Нужно это как-то проверить... Проверить на реальность происходящего.
Я села.
И тут же пожалела об этом, ведь мир буквально качнулся. Пол ушёл из-под ног, хотя я сидела. Стены поплыли влево, потом вправо, потом разом — куда-то вверх и вниз, как будто меня затягивало в водоворот. Я вцепилась пальцами в ковролин — ногти скребли по синтетике, пытаясь найти опору там, где её не было.
Потом сжала руку в кулак — ту, что не так сильно ободрала об асфальт. Разжала. Размахнулась. И со всей силы, как будто хотела выбить из себя эту дурь, влепила себе пощёчину. Звук получился хлёсткий, громкий в этой ватной тишине — как удар мокрой тряпкой по кафелю. И тут же ладонь взорвалась болью. Не той, терпимой, которая тихо ныла до этого — просто содранная кожа, просто ссадина... Нет. Сейчас жгло так, как будто я сунула руку в крапиву. Как будто кто-то провёл по открытой ране наждачкой. Каждое нервное окончание орало и ныло от мучений.
Я зашипела сквозь зубы, тряся ладонью, лишь бы унять это огненное, пульсирующее жжение. Опустила взгляд на свои руки. Левая ладонь была в крови — не сильно, так, ссадины, но пальцы дрожали, и кровь размазывалась по коже, когда я пыталась сжать кулак. Правая — целее, только костяшки красные, будто била ею стену...
Когда я успела?
Осторожно, боясь сделать больно, поднесла пальцы к боку, там, где асфальт содрал кожу. Толстовка была цела — чудо, наверное — но под ней чувствовалось жжение.
Значит, это не сон... И, возможно, не кома. Тогда что?
А что, если...
Новая паника скользнула ледяными пальцами по позвоночнику, пересчитывая кости. Свет. Визг тормозов. Удар. Я умерла? Эта мысль упала в сознание тяжёлым, холодным камнем. Разве смерть выглядит так? Как бесконечная сеть комнат и коридоров?! Нет! Нет! Нет! Я всегда думала, что там будет либо судный день, либо абсолютная темнота, но не эта давящая атмосфера, от которой начинает мутить!
— Меня сбила машина... У меня черепно-мозговая, и мне всё это мерещится...
Слова звучали фальшиво даже для меня. Я подняла голову и посмотрела вдоль коридора. И вдруг поняла, что боюсь не того, что здесь есть что-то страшное. Я боялась, что здесь вообще ничего нет. Ни людей, ни выхода. Только стены. Только свет. Рука машинально коснулась лица. Так, спокойно... Надо найти очки.
Всё ещё потрясённая, опустилась на четвереньки, зажмурившись, чтобы не видеть лишний раз эту размытую, давящую на психику жуть. Пальцы судорожно зашарили по полу. Пол под руками оставался до странного влажным — хотя на ощупь казался сухим. От этого мерзкого несоответствия захотелось вытереть ладони о брюки. Ворсинки ковра цеплялись за кожу, как крошечные мёртвые насекомые.
Где же они...
Наконец подушечки пальцев наткнулись на знакомый холодный металл тонкой оправы. Я потянулась к ним, но пальцы дрожали так сильно, что я лишь тронула очки рукой, а они отъехали чуть дальше. В итоге всё равно торопливо нацепила их на нос.
Лучше бы я этого не делала.
Стёкла вернули миру чёткость, и реальность обрушилась на меня во всём своём неестественном уродстве. Я прозрела. И я ахуела... Потому что увидела, насколько здесь всё одинаковое, и насколько пустое. Села обратно. Жёлтые стены уходили вдаль, пересекаясь под какими-то неправильными, нелогичными углами, на которые было больно смотреть. Пустые, однотипные, застывшие. Они точно проваливались в бесконечность. Мой мозг отказывался это принимать: взгляд просто соскальзывал, не в силах найти точку опоры, будто само пространство пыталось вывернуться наизнанку. И этот шум... Монотонное журчание ламп...
Я смотрела на эти стены, на эти лампы, и вообще ничего не понимала. Совсем ничего. Не то чтобы мысли не складывались — их не было. Только белое шипение в голове и этот гул снаружи, который в итоге смешался.
Меня трясло, как мокрую, подранную псину. Самое обидное, что я себя так и ощущала. Дрожала часто, так что зубы начали выстукивать дробь. Я закусила нижнюю губу, пытаясь успокоить себя, но это не помогло. Руки ходили ходуном, даже когда прижимала их к груди. Сидела на полу неизвестно где, в неизвестном месте, и не могла встать. Ноги вроде бы слушались, однако я просто не давала им команду. Потому что если подняться, придётся что-то делать. А что делать?
Прошла минута. Две. Я перестала считать. Просто смотрела в одну точку на стене напротив — там обои чуть пузырились, и мне казалось, что пузыри двигаются. Дышат. Как будто всё это место дышало, а я нет...
Резко обернулась, ища глазами свой рюкзак. Мой тяжёлый ранец со стопками тетрадей и, самое главное, телефоном... Его не было. Ни сзади, ни сбоку. Исчез. Словно его стёрли из этого пространства за ненадобностью. А вот очки остались. А может...
Рука инстинктивно нырнула в карман толстовки. Пальцы нащупали твёрдый пластик старенького плеера. Он уцелел... Но сейчас мне было плевать на музыку. Все исполнители остались там, в живом мире, где был смысл. Здесь для них не осталось места...
Я встала с пола и замерла, втягивая носом душный, спëртый воздух. Пахнет по-прежнему пылью... Старой, залежалой, не той, что летает воздухе, а именно та, что лежит тут годами — плотная, тяжёлая, похожая чем-то на вкус, который оседает во рту. Чувствую запах ещё чего-то такого мятного, лекарственного. Корвалол, или пустырник, может валерьянка. То, чем обычно пахнет в квартире, где живёт очень старый, очень больной человек, для которого аптечка стала важнее холодильника.
И вдруг осознала, что мне снова нечем дышать. Воздух холодным огнём давил на внутренние стенки лёгких, как будто я пыталась выдохнуть что-то твёрдое.
Старая пыль. Мята...
Бабушка, её квартира на окраине, куда меня с детства привозили раз в месяц, и каждый раз, признаюсь, мне не хотелось туда ехать. Потому что там всегда было почти темно, потому что бабуля забывала, кто я, и называла маминым именем... Потому что там пахло именно так: чем-то гнилым.
Помню тот день. Мне было четырнадцать. Мы приехали навестить её, как всегда — с сумками гостиницев. Мама прошла на кухню разбирать продукты, а меня отправила поздороваться. Я вошла в комнату, тихонечко, почти на цыпочках, сама не знаю, почему. Бабушка лежала в своей кровати, на боку, отвернувшись к стенке. Помню, тогда я задержала взгляд на самой комнатушке, такой, казалось, маленькой, заставленной старой мебелью, пахнущей нафталином и сушёной мятой.
В углу, у окна, завешенного выцветшим тюлем, стоял старый трельяж с потускневшим от времени зеркалом в три створки. В детстве я любила кривить в нём смешные рожицы. А перед ним — пузатый столик на гнутых ножках, застеленный салфеткой, той самой, что бабушка ещё девчонкой вязала, рассказывала мне об этом.
На салфетке теснились бабушкины сокровища: три иконы в потемневших окладах — Никола-угодник, Богородица и Спас, перед ними теплилась лампадка, хотя огонька тогда не было. Рядом примостились пузырьки с лекарствами, пудреница с выщербленной эмалью, пара старых, но красивых брошек — одна с камушком зелёным, другая просто витая, латунная. Тут же лежали очки в футляре из кожзама, потёртом до белых уголков, расчёска с выломанными зубьями — но выкинуть ей было жалко, привычная. Стопка писем в пожелтевших конвертах, перевязанная бичëвкой, лежала там же.
Сверху на конвертах — маленькая фарфоровая собачка.
Я осторожно позвала бабушку, но она не отозвалась. Думаю, странно, обычно та всегда нас встречала... Подошла ближе, и дотронувшись до её плеча ощутила что-то странное, неестественное. Остывшее.
Моё тело инстинктивно отдёрнуло руку и почувствовало, как внутри всё холодеет вместе с телом моей бабушки. Где-то в глубине ютилось не понимание ещё, а предчувствие, холодный червь, свернувшийся под рёбрами. Я снова дотронулась до её руки, потом до щеки, показавшейся мне жёсткой. Мои пальцы судорожно нащупали шею, там, где должна была биться жилка.
Там было тихо. Пульса не было.
Я закричала. Выбежала на кухню к маме с этим криком — смесью ужаса и непонимания. А потом долго не могла смотреть в ту сторону, когда мама зашла в комнату, когда вызвали скорую, когда приехали люди, много людей. Я сидела в углу прихожей, вжавшись в стену, и смотрела на свои руки — на пальцы, которые трогали мёртвое тело.
Сказали, что умерла во сне. Сердце просто... Остановилось. Но для меня тогда это слово — «просто» — прозвучало как плевок. Ничего не бывает «просто», особенно если ты в четырнадцать лет трогаешь холодное лицо и не сразу всё понимаешь.
Но тогда впервые мне удалось узреть, что смерть — это не про то, что человек условно уходит, или засыпает навсегда, не про красивые слова из книг с ангелами и белыми крыльями. Смерть — это когда тело ещё здесь, а человека, которого ты знал и по-своему любил, уже нет. Казалось бы, простая, даже очевидная истина, которую все должны знать, но когда встречаешься с этим лицом к лицу, кажется чем-то немыслимым. И от этого знания внутри поселился холод, который не проходил несколько месяцев. Иногда он возвращался по ночам, и я лежала с открытыми глазами, боясь повернуться к стене, боялась, что увижу там что-то, чего не должна.
Бабушка ведь была верующей. Очень. Я помню, как она зажигала лампадку по вечерам, шептала что-то, крестилась мелко-мелко, касаясь пальцами лба, живота, плеч. Мне тогда казалось это чем-то недосягаемым, ненужным. Отворачивалась, рассматривала всякое на полках, или разглядывала себя в мутном зеркале трельяжа...
А сколько было слов о гробу... Мама шёпотом говорила отцу, что бабушка, предчувствуя скорый конец, заранее обо всëм позаботилась. Все свои накопления с пенсии отнесла, и гроб себе купила. Гробиком его ещё ласково называла.
«Свой гробик» — говорила бабуля при жизни, поглаживая шкатулку, где хранила свои украшения. Я не понимала, как можно вот так ласково относиться к собственной смерти? К погребению? Как можно выбирать гроб, как выбирают платье на выпускной...
Воочию я увидела тот гроб лишь во время похорон. Вид бабушки тогда поразил меня, и сейчас, в свете ламп, она снова возникла перед глазами. Холодная, пугающая... Помню, как подошла к гробу. Моя бабушка лежала в нём, и не моя. Моя — это улыбчивая старушка с седыми волосами да платочком, добрая, но забывчивая, а тут лежало чахлое подобие на неё. Бабуля, её бледное, почти прозрачное лицо, как будто вырезанное из воскового листа. Закрытые глаза, застывшие губы, которые казались ненастоящими, пластиковыми. Неживые руки, сложенные на груди. Воображение дорисовывало мерзкие подробности: казалось, будто из-под её закрытых век проступали капельки влаги, словно она пыталась проснуться. Или ещё хуже виденье — мёртвые губы начинали чуть заметно шевелиться, и было ощущение, что сейчас она откроет рот и скажет что-то тихое, но невыносимо пугающее. Гранёные края чёрного гроба блестели под солнцем, холодно отражая скупо распределённый свет.
На похоронах поставили иконы на специальный столик, рядом с могилой. Маленькие, тёмные, с едва проступающими ликами. Я смотрела на них и не понимала, почему они молчат. Почему не защитили? Где был этот их Бог, когда бабушка осталась одна в своей квартире, запертая, забытая, умирающая в одиночестве? Она часто молилась при мне, прося о том, чтобы Господь прибрал её из этого мира не иначе как в кругу семьи, чтоб свои были у постели. Или он был с ней там, в той комнате? Сидел вот так на краешке кровати, наблюдал, как она делает последний выдох, как её руки холодеют, а глаза закатываются, оставляя только мутную, тусклую белизну под полуприкрытыми веками?
Мысль пришла тогда, незваная, липкая... А что, если он не защитил, потому что это и есть защита? Что, если смерть — это и есть выход? Освобождение...
Мне страшно об этом думать. Кто-нибудь, пожалуйста, скажите, что это неправда!
Гул ламп, как мне показалось, стал громче. Он заполнял голову, стирал мысли, оставляя только пульсирующую, животную панику. Меня прошиб холодный пот, и я поняла, что дышу слишком часто, слишком мелко. Сердце колотилось барабаном.
Этот запах не приносил уюта, не напоминал о детстве, о бабушкиных пирожках, о тёплых пледах. Нет. Этот смрад означал одно: конец. Кого-то больше нет. Кто-то лежал и дышал этим воздухом, а затем перестал. А потом его положили в чёрный гроб, и всё.
И сейчас эта внезапная, ужасающая ностальгия — вместо того, чтобы хоть каплю успокоить — парализовала меня немыслимым, первобытным ужасом. От неё веяло не уютом детства, а тленом. Будто этот запах был сущностью, которая пришла сказать: ты теперь тоже часть этого забытого, мёртвого мира.
Вдруг я вижу, как геометрический рисунок обоев начинает медленно двигаться, плыть, расплываться.
Это сон. Я зажмуриваюсь — сильно, почти до боли, до звёздочек под веками. Это точно сон. Я сейчас открою глаза и окажусь на больничной койке, или — лучше — на дороге, с разбитой губой и ссадинами...
В горле встал колючий ком, но до слёз пока не доходило — организм был слишком шокирован, чтобы плакать. Только сухой, выжигающий внутренности страх и чёткое, необъяснимое понимание: в этой звенящей пустоте за мной уже кто-то пристально наблюдает.
— Это не по-настоящему... – шёпот звучит как попытки убедить себя, но я сама себе не верю. Голос отзывается глухо, как в подушку, или в вату. Эхо почти не возвращается, слова просто растворяются в гуле ламп.
Ноги дрожат, но держат — пока что. Подворачивается тот самый левый ботинок, и я спотыкаюсь, хватаясь рукой за ближайшую стенку. Стена жёсткая, холодная, чуть шершавая. Открываю глаза, смотрю вдоль коридора — сначала в одну сторону, потом в другую. Никакой разницы. Везде одинаково...
Куда идти?
Вопрос повис в голове пустой, ненужный. Я даже не стала на него отвечать. Потому что ответ был очевиден — и от этой очевидности становилось только хуже.
Никуда.
Я с дрожью вздохнула: воздух выходил мелкими, жалкими порциями, как после долгих рыданий. Подошла и осторожно прислонилась спиной к ближайшей стене, медленно сползла по ней вниз. Колени поджались к груди сами собой — детский, нелепый, единственный доступный мне сейчас способ защититься. Но от кого? От чего? От стен, которые не кончаются, от ламп, которые жужжат, как мухи над чем-то давно мёртвым..?
Моё сердце застряло и пульсировало где-то в горле, а пульс дрожал в висках глухими, болезненными толчками. Я дышала часто, поверхностно — и никак не могла поймать воздух. Казалось, что в лёгкие ничего не попадало.
Дыши. Просто дыши.
Но дыхание не слушалось. Будто я пытаюсь втянуть воздух через бумажную соломинку: тонкую, мятую, что вот-вот порвётся. В горле совсем пересохло, язык прилип к нёбу. Сглотнула — получилось больно, сухо, с каким-то всхлипывающим звуком. В груди разрасталось что-то огромное, горячее, живое. Оно не помещалось внутри, давило на рёбра изнутри, пыталось вырваться, как из костяной клетки. Мне хотелось закричать. Просто закричать — громко, чтобы этот крик разорвал жужжание, стены, эти жёлтые проклятые обои. Но голос до сих пор мне не поддавался. Из горла вырывался только сиплый, сдавленный звук, которого почти не было слышно.
Пальцы онемели. Я посмотрела на свои руки — они дрожали мелкой, противной дрожью, которую нельзя было остановить. Ладони, ободранные асфальтом, всë ещё обжигающе покалывали, но боль эта казалась чужой, не моей, как будто где-то далеко, в другом теле, у другого человека.
Я всегда думала, что исчезнуть — это не больно... Смотрела на стену напротив и почему-то вспомнила себя год назад. Ту осень, когда я сидела на подоконнике в своей комнате, смотрела на голые деревья и впервые подумала о том, что если меня не станет, никто и не заметит. Не из-за депрессии. Просто устала. От школы, от взглядов, от весов, от маминых слёз, от голоса внутри, который никогда не замолкал. Думала об этом спокойно, почти с облегчением, как думают о выходе из класса, где слишком душно. Думала об этом до сегодняшнего дня.
А теперь...
Теперь, когда я исчезла из реальности, где меня действительно больше нет — для мамы, для папы, для Димки, для всех — я вдруг поняла, что... Не готова.
И прежде чем я успела додумать эту мысль до конца, её накрыло.
Не волной — цунами. Не просто каким-то страхом — ужасом, который не помещался в груди. Это он всё это время рос, распирал рёбра, поднимался к горлу комком, который нельзя было проглотить.
Дыши.
Я открыла рот, но воздух не шёл. Лёгкие сжались в два маленьких, беспомощных кулака. Хватала ртом эту спёртую, пыльную пустоту, но она не попадала туда, куда нужно. Застревала где-то в трахее, в бронхах — колючая, сухая, бесполезная. Наверное, я выглядела как рыба, выброшенная на берег. И сердце пропустило удар. Потом ещё один. А потом забилось так, будто хотело выпрыгнуть, разбить грудную клетку изнутри, вырваться на свободу. Оно лезло через глотку, стучало в ушах, пока мир вокруг начал кружиться. Я еле-еле, через усилия, прижала ладонь к груди — почувствовала эти бешеные, хаотичные толчки под пальцами.
Бум-бум-бум-бум-бум.
Как будто внутри завели мотор.
Меня там больше нет…
В ушах зашумело. Словно я сидела под водой, а надо мной проплывал корабль. Давление нарастало, давило на барабанные перепонки, а я едва ли слышала собственное дыхание.
Вдох-выдох-вдох-выдох. Я как будто не успевала. Воздух заканчивался раньше, чем у меня выходило его восполнить. Начали неметь пальцы на ногах. Получилось пошевелить ими — едва-едва, как сквозь пелену. Потом онемение поползло выше, к щиколоткам, к икрам.
Что происходит?
Я не могу дышать.
Я сейчас задохнусь.
Здесь, на этом чёртовом полу, под этими чёртовыми лампами.
Перед глазами поплыли тёмные пятна. Края зрения стали размываться, сужаться, превращаться в тоннель, в конце которого оставался только маленький кусочек стены. Всё остальное померкло.
Я мертва.
Мысль была горячей, пульсирующей. И от неё некуда было деться. Я буду мучаться здесь. Одна, без воздуха, без помощи.
Страх стал физическим — он заполнил рот, нос, горло. Я вообще забыла, как дышать. Совсем.
Не могу. Не могу. Не могу.
Пытаюсь что-то с этим сделать, спиной чувствуя стенку — холодную, чуть вибрирующую. Или это не стена дрожит? Может, это мои позвонки отбивают дробь по штукатурке? Границы стёрлись...
Воздух не вдыхается — он процеживается. Сквозь сжатое горло, сквозь спазмированные мышцы, сквозь что-то твёрдое и колючее, что выросло в груди. Каждый вдох звучит как всхлип. Каждый выдох — как сдавленный стон. Я слышу их откуда-то со стороны, будто надо мной кто-то мучительно дышит, а я просто сижу и слушаю.
Пытаюсь вздохнуть глубже. Не получается. Лёгкие отказываются раскрываться. Они сжаты в комки — два сморщенных, бесполезных мешка, в которые не залетает этот теперь уже желанный воздух.
Грудная клетка ходит ходуном, но не гармошкой, нет... Гармошка подчиняется музыке. А это — судорога. Конвульсия. Рёбра двигаются сами по себе, без моего участия, как будто тело пытается выдохнуть меня наружу, вытолкнуть из себя.
Бум-бум-бум-бум-бум.
Пульс. Я слышу его не ушами — зубами, глазными яблоками, ногтями. Каждый удар сердца отдаётся в черепе тупой, тёплой волной, и мир на секунду заливается красным — даже сквозь закрытые веки. Сердце колотится, молотит по лёгким, вместе с грудиной. Выбивает дробь где-то в основании шеи, в яремной ямке, под языком.
Язык распух, или мне кажется? Я провожу им по нёбу, чувствую как там всё сухо, шершаво, а на языке остался вкус меди и батареек.
Пальцы. Я пытаюсь пошевелить ими, но они не слушаются. Дрожат. Мелко, противно, непрерывно, как игла швейной машинки на полном ходу. Смотрю на них — или мне кажется, что смотрю: глаза почти не фокусируются — и не узнаю. Чьи-то тонкие, бледные пальцы, ободранные костяшки.
Ладони горят. Та самая боль, которая должна быть моей — но она отстранённая, как будто под слоем ваты. Я знаю, что это моя содранная кожа, но чувствую её так, будто пытаюсь посмотреть на себя через толстое, мутное стекло.
Границы продолжают смещаться. Комната то сужается, то расширяется в пустоту, где даже моё дыхание теряется, не встречая преград. Стены плывут, как слои масляной краски под струёй воды. Обои продолжают пульсировать в такт чему-то невидимому. Или в такт моему сердцу...
Моргаю — и в ушах на секунду становится тихо. Абсолютный вакуум. А потом жужжание возвращается, и это уже не просто назойливый звук — оно ощущается как субстанция. Пропитало кости, встало между клетками, гудит на той же частоте, что и нервы...
И понимаю, что никогда не хотела умирать по-настоящему. Я схватилась за сердце. Реально — прижала ладонь к груди, почувствовала, как оно бьётся под рёбрами, как стучит в пальцы, как пытается вырваться. Слишком быстро. Слишком громко. Слишком... Осознаю, что мосты сожжены: это конец плёнки. И обратной дороги нет.
Я вцепилась пальцами в волосы, потянула. Сильно, почти до слёз. Боль пришла горячей, острой — и сразу же утонула в общем хоре, в этой какофонии ужаса, который разрывал грудную клетку изнутри. Она была бесполезна. Живые могут заставить боль перебить страх. А вот мёртвые — нет. Потому что для мёртвых боль — это просто ещё один звук. Ещё одна нота в этом бесконечном, неумолимом жужжании.
Бум-бум-бум-бум-бум.
— Я не хочу... – выдохнула я одними губами. Почти без единого звука, потому что голос кончился. – Я не хочу... Я не хотела...
А выбора уже не было.
Сердце колотилось так быстро, что удары потеряли свою отдельность, слились в один сплошной, ровный, вибрирующий унисон.
Я всхлипнула.
Всхлип получился громкий, хлюпающий, даже детский. Слёзы навернулись — на этот раз настоящие, горячие, живые. Они текли по щекам, утекали к шее. И почему-то мне не удалось вспомнить, как именно душа отделилась от тела, как сердце сделало последний удар, как мир в последний раз отразился в зрачках... И я, дура, ещё думала, что буду рада. Горький, выморочный смех застрял где-то в лопатках. Рада... Я была настолько глупа, что считала смерть отдыхом.
А я ведь никогда не умела замечать: такая внезапная мысль, которая раскалённой иглой протыкает трепыхающееся сердце.
Я всегда и везде ходила с наушниками, лишь бы не слышать своих мыслей. Двигалась так по улицам, мимо хрущёвок, мимо лужиц с радужными разводами бензина, мимо самой весны, лета... Оно было жарким, с запахом шашлыков из соседнего двора и ароматом скошенной травы, которая почему-то пахла сильнее, чем любые цветы. Я не слышала, как чижи и воробьи заливались своими песнями, как ветер шелестел берёзовыми листьями у крыльца...
Я не замечала. Не придавала значения тому, как за окном сменяются времена года. Не видела, как мама седеет. Не замечала, как по утрам солнце встаёт всё позже, а по вечерам ложится всё раньше.
Убивала себя каждый день...
И вот теперь — я здесь. И я сижу тут на полу, понимая, что никогда по-настоящему не жила. Я просто существовала: перемещалась каждый день из точки «А» в точку «Б». Из школы домой, из дома в школу... От завтрака к обеду, от обеда к ужину — или не к ужину, чаще всего не к ужину.
А теперь уже поздно.
Слёзы снова хлынули. Но не от паники уже, а от безысходной тоски по тому, что я сама у себя украла.
Я не хотела умирать.
Мысль повторялась снова и снова, как заевшая пластинка, и от этого становилось только хуже. Потому что каждая итерация была бесполезной. Зачем хотеть или не хотеть, когда уже ничего не исправить?
Но я хотела, чтобы меня спасли...
Я сжала голову руками, зажмурилась, вжалась затылком в коленки. Кажется, меня начало немного отпускать... Но я не знаю, когда именно это началось. Не помню момента, когда страх перестал расти. Он просто... Упёрся в потолок. Как обычный стакан, полный воды — выше уже не нальёшь, только через край пойдёт. Моё тело, наверное, просто устало. Оно не могло больше дрожать. Не могло больше сжиматься в комок. Сердце всё ещё колотилось, но уже не с той бешеной силой, как те бесконечные минуты назад. Сколько я так сидела? По ощущениям, минут десять.
Дыхание...
Я не заставляла его замедляться. Оно само стало чуть глубже, чуть длиннее. Потому что мышцы груди тоже устали. Кажется, организм решил, что адреналина достаточно, хватит. Всё ещё сидела, прижавшись спиной к стене, чувствовала, как холодная штукатурка холодит лопатки через толстовку, и всё ещё боялась, но страх стал другим. Не острее бритвы — как раньше. Не тем, который режет, от которого хочется кричать, биться головой о стену, лишь бы он кончился. Теперь он был похож на тупой нож: такой же опасный, от него испытываешь боль, но это не смертельно.
Я разжала пальцы, которые вцепились в волосы.
Посмотрела на свои худые руки. Они дрожали — мелко, противно — но дрожь уже не шла изнутри. Она была поверхностной, как рябь на луже. Выдохнула. И вдруг поняла, что не помню, когда делала это в последний раз. Всё это время я только вдыхала. А выдыхать забывала... Ещё один выдох. Медленнее. Слёзы тоже кончились. Глаза устали так же, как сердце и лёгкие. Веки пощипывает, нос заложен, но новых слёз нет. Я сидела и чувствовала, как внутри, в груди, в животе, в горле, что-то понемногу отпускает. Не уходит, не исчезает. Просто... Ослабляет хватку. Как будто кто-то сжал меня в огромном кулаке — сильно, до хруста всех костей — а теперь разжал пальцы. Страх, естественно, остался. Он был здесь, висел в воздухе вместе с жужжанием ламп и этим запахом. Но теперь я могла с ним дышать. Раньше — нет. А теперь — да.
Я не знала, сколько это продлится, и знать не хотела. Потому что единственное, чего я желала сейчас — просто сидеть и не двигаться. Чтобы ничего со мной не происходило...
Хотя бы одну минуту.
Я не знаю, сколько прошло времени после этой истерики. В этом месте не было часов, и, кажется, не было окон, не было вообще ничего, что могло бы измерить секунды. Светильники жужжали одинаково дотошно. Продолжала так же сидеть у стены, обхватив колени, и посмотрела на свою правую руку. На коже, на сгибе запястья, была маленькая родинка. Я помнила её с детства. Мама говорила: «Родинка на правой руке — к деньгам». Я не верила, конечно. Но сейчас смотрела на эту родинку и не могла отвести взгляд. Провела пальцем по ней, а кожа была сухой, шершавой, как наждачка. Когда я в последний раз пила воду?
Мысль пришла и ушла. Я не стала на ней задерживаться.
Сквозь этот стихающий, рваный ужас, сквозь понимание, которое было тяжелее любого физического страдания — откуда-то из самой глубины, из детства, из бабушкиной квартиры, из тех редких вечеров, когда я сидела на её кровати и слушала, как она молится — всплыли слова.
— Бабуль... – выдохнула я. – Бабуль, помоги. Я не знаю, что делать...
Лампы жужжали. А потом я услышала себя со стороны — как будто она, бабушка, напомнила. И слова потекли сами, но не ровно, не гладко, а сбивчиво, с провалами, как будто я собирала их по осколкам.
— Отче... Отче наш... – всхлип. – Иже еси на небесах...
Губы дрожали, язык заплетался, каждое слово давалось через «не могу».
— Да святится имя Твоë...
Я не знала, зачем шевелю губами. Не умела молиться. Никогда не умела. Бабушка пробовала научить — сажала меня на кровать рядом с собой, брала мои руки и складывала мои пальцы, чтобы я повторяла. Но я ёрзала, отвлекалась на мух у подоконника, а бабушка вздыхала, мол, непутёвая ты! А теперь губы сами складывали слова.
Молитва не приносила облегчения, но она давала иллюзию времени. Секунду. Ещё секунду. Каждое новое слово отодвигало чёрные круги с краёв зрения, возвращало мир — пусть не живой, пусть мёртвый, но хотя бы не исчезающий окончательно.
Жужжание, которое до этого было просто тревожным фоном — изменилось. Оно стало громче, ещё напряжённее, чем до этого, словно самим комнатам не нравилась молитва. Шум нарастал медленной, неумолимой трелью, заложил уши, заставил сжаться от страха.
Я зажала уши ладонями, но это не помогло. Шипение было абсолютно везде. Оно шло от стен, от пола, даже от самого воздуха, которым я наконец смогла нормально задышать.
— Царствие... – прошептала я наугад. – Да приидет Царствие Твоё...
Я не была уверена, что правильно. Но бабушка когда-то говорила: «Главное — не слова, главное — сердце. Господь и так услышит».
Пусть услышит. Пожалуйста. Кто угодно.
Дальше — провал, потому что я не помнила. Или помнила, но слова не шли. В голове застревал только один обрывок, который бабушка повторяла чаще всего, когда думала, что я сплю:
— Хлеб наш насущный... Даждь нам днесь...
Я сжалась в комок. Прижала лоб к коленям.
Мне, возможно, не суждено вернуться. Я знала это. Но пока шептала эти старые, тёмные, бабушкины слова — внутри становилось спокойнее.
— И не введи нас во искушение... – я снова всхлипнула. – Но избави нас от лукавого...
Сердце всё ещё колотилось, однако уже не так больно. Пульс сбился с галопа на тяжёлую, частую рысь. Лёгкие всё ещё сжимались, но я уже могла сделать короткий, свистящий вдох.
— Яко Твоё есть Царство... – выдохнула наконец. – И сила, и слава... Во веки веков... Аминь.
Я сидела, уткнувшись лбом в колени, и почувствовала, как страх медленно, нехотя, отступает. Не исчезает — просто сжимается в комок где-то под рёбрами, затаивается, ждёт. Я знала, что он вернётся. Стоит мне пошевелиться — и он снова накроет с головой. Мне пришлось ждать вместе с этим чувством. Я ждала, когда темнота сомкнётся окончательно. Когда этот бесконечный, выматывающий гул сгинет сам собой, а я вместе с ним. Растворюсь в жёлтых стенах, стану частью этого заброшенного места.
А жужжание вдруг оборвалось щелчком, отчётливым, сухим, неестественно громким среди только что нарастающего гула. Как будто кто-то резко щёлкнул выключателем. Просто — раз — и нет.
Тишина вокруг стала глухой, давящей, но в тоже время какой-то настороженной. Словно пространство прислушалось к моим словам и что-то решило для себя. Я слышала, как шумит в ушах, как сердце — уже медленнее, уже не так панически — толкает кровь по венам, как жидкость булькает в радиаторах, спрятанных за потолками.
Я подняла голову, а веки были тяжёлыми, как свинцовые шторы. Ресницы слиплись от слёз. Мир плыл, не хотел фокусироваться, но я упрямо щурилась, всматриваясь в эту затихшую бесконечность, которая тянулась передо мной. И тут я заметила, как вдалеке, в метрах в пяти, может, в семи — я пока не умела определять расстояния в этом месте, где все ориентиры были одинаково бессмысленны — ярко засветилась лампа. И не знаю, совпадение это или нет, но мне показалось, будто меня действительно услышали. Она не жужжала, как раньше, так же молчала — и в этом молчании было что-то до дрожи осмысленное. Светила не ровным, тусклым, больничным светом, как её сёстры. Её луч был плотным, ярким, почти осязаемым — он бил в пол, разрезая воздух, как нож застывшее масло. В этом луче танцевали пылинки, даже не просто пыль, а миллионы крошечных, хаотичных частиц, которых я не замечала раньше. Они кружились, сталкивались, взлетали вверх и падали вниз. И я смотрела на них, заворожённая, не могла отвести взгляд.
«Иди!»
Эта мысль была как инстинкт, как голод, как то, что остаётся, когда у человека отнимают всё, кроме желания двигаться вперёд.
«Вставай! Иди туда!»
Я не знала, куда, не знала, что ждёт меня дальше. Может быть, тупик... Может быть, дверь? А может быть, ничего — просто очередная пустая комната, такая же, как и все. Но это было единственное направление во всём этом месте, которое отличалось от других. Я устало вытерла лицо рукавом толстовки — мокрым, грязным. Потом сглотнула — сухо, больно, но горло больше не сжималось в спазме. Думаю, будет глупо верить, что меня кто-нибудь тут спасёт. Здесь никого нет.
Значит, придётся спасаться самой.
Я поëжилась. Пальцы всё ещё дрожали. Коленки подкашивались. Внутри всё сжалось в ожидании новой волны ужаса. Я была уверена, что сделаю шаг — и рухну, и паника вернётся, и я заору, и всё начнётся заново...
Просто не двигалась. Не потому, что не хотела, а потому, что не могла заставить себя разжать пальцы, которые вцепились в штанины. Тело превратилось в камень.
Но ты же не можешь сидеть тут вечно?
Попробовала встать. Уперлась ладонями в пол, подтянула колени — и замерла. Тело не слушалось. Не отказывало, просто... Не верило, что это имеет смысл.
Села обратно.
Посидела ещё немного. Вдох-выдох. Снова попытка. На этот раз я опёрлась о стену. Ноги дрожали, когда я выпрямлялась. Колени болели, и я чуть не упала, вовремя ухватившись за край какого-то выступа в стене. Не знаю, что это было. Просто за что-то зацепилась.
Простояла так несколько секунд. Дышала часто-часто, и снова опустилась на корточки.
— Ну же... – прошептала я себе. – Ну давай.
Я встала в третий раз. И удержалась.
— Выход есть. – прошептала я. – Он должен быть... Не может быть, чтобы его не было.
Шаг. Ещё шаг.
Лампа ждала. Её луч не двигался, не мерцал — просто ровно, спокойно освещал мне путь, как фонарь в ночном парке, который зажгли специально для того, чтобы я не заблудилась.
Мне было неизвестно, чем всё это закончится. Почему молитва сработала так? Но я шла. Потому что сидеть на месте и ждать, было намного страшнее, чем идти навстречу неизвестности. Даже для той, кто уже считала себя мёртвой...
Я встала под луч.
Он мягко упал на лицо, на волосы, на плечи, на руки — такой тёплый. Зажмурилась на секунду, а когда открыла глаза — пылинки всё так же танцевали вокруг, но теперь я видела их отчётливо. Каждую. Они не просто кружились — они словно приглашали за собой. Вели куда-то, и я сделала шаг вперёд.
И тут же — инстинктивно — скрестила руки на груди, из-за того самого чувства, которое не отпускало с самого начала. Оно вернулось, как только я отошла от стены, как только перестала чувствовать спиной опору.
За мной следят.
Не «кто-то» из-за углов, даже не «что-то». Просто следят. Этот взгляд был везде: из стен и потолков, из-за каждого поворота, который ещё только маячил впереди. А я не оборачивалась. Шла медленно, стараясь ступать бесшумно, хотя ковролин под ногами всё равно издавал шорох при каждом шаге...
Я провела рукой по лицу. Волосы почему-то мокрые — то ли от дождя, то ли от моего пота. Губы сильно потрескались. Я облизала их — солёные, с привкусом крови.
Я подождала. Тишина.
— Ау! Эй!
Ничего.
— Кто-нибудь!!
Голос сорвался, прозвучал хрипло, чуждо. Я услышала его со стороны — тонкий, жалкий, как у маленькой девочки, потерявшейся в торговом центре.
Эхо.
Где-то вдалеке, когда я проходила мимо очередного поворота, звук моих шагов вдруг начал сливаться с растянутым, похожим то ли на вздох, то ли на низкое, далёкое жужжание ламп, вибрирующий гул, будто воздух вдруг обрёл плоть. Иногда сквозь него прорывались резкие, металлические звуки — словно кто‑то царапал чем-то по стеклу. Эхо множило эти звуки, создавая ощущение, что они окружают со всех сторон. Я остановилась, прислушалась. Этот странный шум был одновременно везде, и при этом умудрялся пролетать рядом со мной, отчего по коже проступили колкие мурашки. Точно ледяные пальцы коснулись моей кожи.
Здесь можно умереть от голода? Или от обезвоживания?
Я подумала об этом, когда я обходила очередной зал — небольшое помещение, которое перетекало в коридоры с двух сторон. Посередине стояла колонна. Квадратный столб, обклеенный теми же бледно-жёлтыми обоями, что и стены.
Я обошла его справа, машинально провела рукой по шершавой поверхности. Обои вздувались пузырями.
А можно ли здесь вообще умереть?
Я вспомнила, как несколько минут назад, а может и вечность, сидела у стены и задыхалась. Тогда мне казалось, что смерть уже здесь, что она стоит рядышком и ждёт, когда я перестану бороться. До сих пор не знала, перестала ли.
Та истерика, та паника — они были настоящими. Даже слишком настоящими, чтобы быть просто игрой воображения. Значит, умереть здесь, наверное, можно. Хотя... Если я уже мертва, почему меня всё ещё охватывает страх?
Быть может, смерть — это не событие, а процесс?
От этого снова захотелось заплакать, но слёзы уже кончились. Я шла дальше, всматриваясь в каждый угол, в каждый изгиб коридора. Осторожно, медленно. Как будто за следующим поворотом могло оказаться то, что я не готова увидеть...
Пространство вокруг менялось: коридоры то сужались, заставляя меня почти касаться плечами стен, то расширялись в небольшие залы-карманы с такими же квадратными колоннами, как та, которую я обошла. В одном из таких залов пол был усыпан чем-то хрустящим — я наклонилась, рассмотрела. Осколки стекла. Мелкие, почти как песок. Они поблёскивали в тусклом свете, и от них пахло чем-то химическим, резким, напоминающим ацетон. Я обошла их по дуге, хотя вряд ли это имело значение. Что мне могли сделать осколки? Я зачем-то посмотрела на свою ладонь — ту самую, ободранную асфальтом. Корка запеклась, превратилась в неровные, тёмные царапины.
Если я мертва, почему чувствую боль?
Я остановилась посреди коридора, прислонилась лбом к стене и закрыла глаза. Металлическая оправа очков больно впилась в переносицу, но я принципиально не убрала лицо — пусть боль хоть как-то прочищает голову.
Так. Думай... Если я вдруг позволю себе не думать — я пропаду, меня это место сожрёт. Мне нужно зацепиться за что-то, что я знаю. Что угодно...
Мысли путались, наскакивали друг на друга, но я заставила себя размышлять системно. Так, как учила на литературе Анна Сергеевна — разбирать текст по частям, искать скрытые смыслы. Только текст этот был — я сама.
Книги всегда были моим островком спокойствия. Я вспомнила, как сидела в библиотеке. Анна Сергеевна тогда заметила, что я всё время прячусь за стеллажами. Она подошла, спросила, что читаю. А я сказала: «Данте». Учительница удивилась, сказала, что в моём возрасте это странно, но если интересно — пусть. И дала мне книжку с комментариями, с картинами Боттичелли, где грешники корчатся в зловонных ямах, а Вергилий ведёт поэта по кругам. Над входом была надпись: «Оставь надежду, всяк сюда входящий»
Я потом готовила доклад по Аду. Хотела рассказать на уроке, выйти к доске и говорить о том, как устроен мир, где есть логика даже в страдании. Но когда настал мой черёд, я встала, открыла рот и вообще ничего не сказала. Просто стояла и смотрела в пол, пока весь класс молчал и ждал. Анна Сергеевна вздохнула, поставила мне двойку за неготовность, хотя видела, что я готовилась. Мне совсем не хотелось на это обижаться, я просто больше никогда не пыталась рассказывать. Чтение меня много чему научило, особенно тому, что у любой истории есть структура. У любого кошмара — внутренняя логика. Даже у ада. Именно у ада. Ну, допустим, я не в аду.
Я посмотрела на стену, открыв глаза, потом всмотрелась в даль, где коридор сужался в точку, и тихо, сама для себя, выдохнула.
Наконец-то отлепилась от стены, немного отдохнув. Иду дальше, продолжая жевать мысленную жвачку. И где-то на десятом повороте перестала звать. Потому что горло саднило, а надежда — она ведь кончается быстрее, чем голос.
Я думала, что ад — это девять кругов. Даже странно осознавать, что я помню это в совершенстве. Лимб, сладострастие, чревоугодие, жадность, гнев, ересь, насилие, обман и предательство. Может быть, правильно делали мои одноклассники, когда не общались со мной? Подумать только: семнадцатилетняя девочка, которая на полном серьёзе читает подобную нудятину! Но каждый круг — своё наказание. В каждом — своя боль. Там есть структура и порядок.
А здесь — что?
Здесь — бесконечные комнаты, и ничего больше, нет даже намёка на логику. Только лампы, которые напоминают своим гулом гудение нашего холодильника по ночам, и обои... Может, это не ад. Может, это чистилище?
В чистилище, если верить католикам, души очищаются от грехов. Терпят страдания, чтобы потом попасть в рай. Но за что меня очищать? За то, что я не могла есть? За то, что обманывала маму? За то, что хотела исчезнуть?
Или это предсмертные галлюцинации?
Я слышала, что умирающий мозг в последние секунды жизни рисует сам себе самые яркие образы из памяти. Вытаскивает страхи, выворачивает их шиворот на выворот, заставляет смотреть, пока всё не погаснет. Может, эти помещения — мой собственный страх перед пустотой? Моя боязнь, что меня не заметят, не найдут, не спасут?
Я вспомнила «Сон смешного человека» Достоевского. Как герой попал в другой мир, как он бродил среди звёзд, среди счастливых людей, а потом развратил их, и они пали. Там была надежда. И была вина...
Но всё это, по сюжету, было частью сна.
А здесь — нет никого. Даже винить некого. Даже просить прощения — не у кого.
Может, это Бардо?
Я наткнулась на это слово в книжке по буддизму, которую взяла у библиотекарши из любопытства. Бардо — промежуточное состояние между смертью и новым рождением. Душа бродит сорок девять дней, встречает ужасающих существ, которые на самом деле — проекции её собственных страхов. Если ты вдруг узнаешь их — освободишься.
Если нет — родишься заново, кем-то другим.
Гипотезы не успокаивали. Но они хотя бы давали иллюзию контроля. А иллюзий в этом месте было так мало, что я вцепилась в эту, как в спасательный круг. Сделала шаг, потом ещё один.
Вопросов было больше, чем ответов, и они накапливались, давили на сознание, мешали думать о главном — о том, куда я иду и зачем.
Я шмыгнула носом. А что такое «молитва» для этого места? Так сложно было об этом думать, что мне пришлось остановиться перед очередным поворотом, вслушиваясь в тишину. Было страшно идти дальше.
Я же не крещёная. Никогда не была в церкви, если только не считать похорон. Не носила крестик, не читала ни одной, даже самой простой молитвы до сегодняшнего дня — только послушно сидела, слушая бабушку. И мне почему-то казалось, что я не знала слов, не помнила, особенно в момент, когда мне казалось, что умру от истерики. Молитва пришла сама собой — не из памяти, из чего-то более глубокого, из самого низа, там, где не работает логика, а работает только животный, первобытный страх перед тем, что тебя больше нет. Я перефразировала вопрос: что для этого места значит молитва? Она ведь почти не помогла, не спасла, не вернула домой. Дала лишь несколько минут, когда я не задыхалась, не билась в истерике, а просто дышала. Медленно, со всхлипами — но дышала. Что-то изменилось... А вдруг это место хочет мне помочь? Или... Может быть, это место не выносит напоминаний о жизни? И молитва — самое сильное из них? Я не знала. И, наверное, никогда не узнаю. Но я продолжала идти.
— Да есть тут кто-нибудь?! – опять крикнула я. Голос сорвался, прозвучал хрипло, неестественно в этой тишине. – Ау-у!
Эхо не вернулось. Словно кто-то нажал на кнопку «выключить звук», и мои слова просто... Растворились. Не долетели до стен, не отразились, не ушли вдаль, а пропали, как в бездонном колодце.
Я попробовала ещё раз, погромче:
— Кто-нибудь!! Кто угодно...
Тишина.
— Пожалуйста...
Слово ещё не успело сорваться с губ, а мир вокруг уже дёрнулся, как киноплёнка, которая на секунду соскочила с зубца проектора, а потом встала обратно, но уже чуть-чуть не в тот кадр. Я вскрикнула, но не успела испугаться — только моргнуть, потому что прямо передо мной моргнула лампа. Свет вспыхнул — резко, до белого каления, до боли в глазах, даже до того, что я на секунду ослепла — а потом погас. Полностью. Не зажужжал тревожно, а просто выключился, оставив после себя чёрный квадрат в потолке.
Звук моего крика, а может лучше назвать это визгом, вырвался сам по себе — короткий, сдавленный, похожий на тот, который человек издаёт, когда оступается на лестнице в темноте. Но он был от неожиданности. От того, как это было резко. Как будто пространство чихнуло... И лампа снова зажглась. Я видела, как она набирает яркость — не мгновенно, а медленно, с каким-то натужным, электрическим стоном, как будто её кто-то заставлял гореть через силу. Свет вернулся — ровный такой, тусклый. Такой же, как у всех. Лишь подрагивал немного. Сука... Тупой светильник!
И только когда я, успокаивая себя, попыталась выдохнуть медленно — через сжатые зубы, почти силой...
Вдох — тишина. Выдох — ровный, тусклый свет. Ещё вдох — ничего не происходит. А потом я догадалась проверить.
Свет лампы повторял за мной. Каждый мой судорожный, панический вдох — она надо мной моргала, подрагивала, едва заметно меняла яркость. Как будто пространство дышало вместе со мной. Как будто это место было не вокруг меня, а во мне. И моя паника подпитывала его, заставляла пульсировать, двигаться, жить. А когда я заставила себя выдохнуть — медленно, через силу, подавляя дрожь — лампа успокоилась.
Свет выровнялся, стал ровным, тусклым, мёртвым. Я постояла ещё секунду, приходя в себя. Сделала шаг, потом ещё один... Просто чтобы не стоять на месте.
И тут — краем глаза, справа, там, где коридор делал резкий поворот — я увидела движение. Оно было быстрым. Одно мгновение — и ничего. Тень, вернее силуэт. Человеческий! Быстрая, скользящая, она мелькнула и исчезла. Я не успела разглядеть лица, но видела расплывчатые контуры — плечи, ноги...
Моя первая мысль была: «Он не должен меня увидеть». Я инстинктивно вжалась в стену, задержала дыхание. Чужая тень в этом пустом месте — это не спасение, это угроза. Я знала, что такое другие люди. В школе они не трогали меня, но я знала: от них можно ждать чего угодно. Они могут просто не заметить. А могут и заметить. И тогда — что?
Я стояла, прижавшись спиной к стене, и слушала. Шаги? Да нет, тишина. Сердце колыхнулось, а потом забилось, но уже как-то по-другому — не от страха больше, а от надежды, от дикой, почти болезненной надежды, которая в этом месте казалась чем-то запретным.
— Ч-что?!
Ничего... Но я знала, что он там! Или это место приняло форму человека, чтобы заманить меня глубже?
Я не знала.
Сделала шаг к повороту. Потом ещё один. Колени дрожали, но я не останавливалась.
— П-пожалуйста... – голос сорвался на скрипучий всхлип. – Прошу, помогите!
Ничего в ответ не последовало, но я знала, что видела, и мне не показалось. Вдруг сорвалась с места, не помня себя, не думая, куда бегу. Только вперёд, туда, где мелькнул силуэт. Подошвы скользили по ковролину, ноги заплетались от усталости, но я бежала.
И вдруг — тупичок.
Я влетела в него, едва не разбив нос о стену. Ноги скользнули по склизкому ковролину, и меня качнуло вперёд — я выставила руки, чтобы не врезаться лицом в стену, и ладони с глухим, мокрым шлепком ударились о поверхность. Толчок отдался в плечах, в позвоночнике, в гудящей голове. Комната со стеной... Обычная, обклеенная выцветшими обоями, такая же, как все. Ни двери, ни прохода, ни даже намёка на то, что здесь можно повернуть. Я оттолкнулась от стены, повернулась, вжимаясь спиной в обои, и заметалась по маленькому закутку, как загнанный зверь. Пять шагов в одну сторону, пять в другую... Стены. Тусклый свет. Гул ламп над моей головой звучал теперь иначе — как насмешка. Словно это место смеялось надо мной, специально заманило меня сюда, чтобы я поняла: надежда — это самая жестокая пытка.
— Ну пожалуйста!
В отчаянии снова развернулась лицом к стене, в которую чуть не влетела, и упёрлась в неё ладонями. Обои под пальцами были влажными. Я поморщилась, отдернула руку, но что-то заставило меня замереть. Опустила взгляд ниже...
Мне показался мокрый след человеческой ладони, прямо на стене, на уровне моей груди. Пять пальцев, отчётливо, как будто кто-то только что опёрся об эту стену и прошёл сквозь неё. Вода или что-то липкое, тёмное, ещё не высохшее, стекало вниз по обоям тонкими, неровными дорожками, оставляя за собой тёмные разводы на жёлтой бумаге.
— Что за...
Инстинктивно, не думая, я приложила свою ладонь к этому влажному следу. Пальцы не совпали — след был крупнее, мужской, с длинными пальцами. Но когда я коснулась обоев, они под моими пальцами... Слегка поддались. Бумага была натянута на что-то пустое, будто за ней — не стена. Я снова прижала ладонь к обоям — на этот раз сильнее, и они заметно продавились. Холодный, сквознячный воздух коснулся моей кожи, и мне почудилось, что волосы на руках встали дыбом.
Я оторвала кусок обоев, полоса жёлтой бумаги с узором отделилась с противным, влажным треском. Бросила её на пол и снова вцепилась. Ещё полосу. Ещё... Штукатурка осыпалась под ногтями, но я не останавливалась. Очередной лоскут оторвался вместе с куском шпаклёвки. А в стене, над полом, было отверстие. Квадратное, ровное, будто вырезанное кем-то острым. Оно зияло в бетоне чёрной, глубокой, пустой глазницей.
Я немного наклонилась, заглядывая внутрь. Темнота, больше ничего. Такая плотная, что, казалось, её можно потрогать. Она не пропускала свет, и смотрела на меня оттуда, из глубины. Я осторожно сунула руку в отверстие — пальцы нащупали гладкий холодный бетон. Втянула руку обратно, будто обожглась.
— Нет. – сказала вслух. – Нет, нет, нет...
Медленно отшагнула от стены, мысленно повторяя себе, что я не полезу туда, но всё равно прислушалась, услышав сквозняк.
Слабый, едва уловимый, но он был. Ветер тянул оттуда — холодный, сухой, пахнущий пылью и чем-то ещё, как запах подъезда в доме, где я живу.
Выбора не было. Сколько у меня есть времени в этом месте?
Сзади — стены, ровный свет, который сводил с ума, а впереди — темнота. Холодная, неизвестная, страшная...
Я наклонилась ещё ближе. Сунула руку в отверстие. Широко. Я смогу пролезть. Наверное... Втянула голову в плечи, подтянулась коленом и начала протискиваться внутрь. Очки чуть не слетели — я придержала их рукой. Спина царапала верхний край проёма, колени скользили по бетону, но я лезла туда, в темноту. Я вытянула руку перед собой — не увидела её. Немного пошевелила своими пальцами — ничего. Только сквозняк. Он дул откуда-то издалека, из самой глубины.
Я ползла в темноту на ощупь, сдирая мясо с коленок. Здесь трудно дышать... Лампы остались снаружи, вместе со светом и гулом, который всё ещё доносился оттуда, приглушённый, далёкий, почти уютный по сравнению с этой холодной, давящей пустотой.
Я ползла вперёд, чувствуя, как бетон под пальцами становится всё более шершавым. Кажется, потолок опускается всё ниже, стены сужаются. В начале пути я могла свободно двигать локтями — небольшая свобода, но хотя бы не страшно. Потом локти стали упираться в бетон с обеих сторон. Пришлось прижать руки к телу, вытянуться в струну и ползти только за счёт мышц пресса, которые у меня, конечно, были в плачевном состоянии. Мои локти скребли по штукатурке, оставляя на ней тёмные, влажные следы — наверное, снова кровь, но я не чувствовала боли. Только давление: огромное, всеобъемлющее, массивное.
Меня сжимают.
Этот тоннель хочет меня раздавить. Когда я загнала себя в эту бетонную кишку, грех было этим не воспользоваться. Потолок давил на спину. Я ощущала всю его вязкую тяжесть — физическую, настоящую. Каждый сантиметр моей спины, от лопаток до копчика, ощущал этот холодный, шершавый бетон, который опускался всё ниже и ниже. Мне казалось, что если я вдуг захочу сделать вдох — полной грудью, как это было раньше — я упрусь позвоночником в потолок, что мои рёбра не выдержат, треснут, сломаются, вопьются в лёгкие.
Я боялась дышать, правда. Я лежала в этой узкой, холодной, тёмной трубе и боялась сделать полный вдох, потому что места не было. Потом воздух, казалось, кончился. Не в лёгких — вокруг меня, ведь бетон вытеснил его, выдавил... Забрал себе.
Грудная клетка, тем временем, почти не расширялась — стены мешали. Я чувствовала, как рёбра упираются в бетон с боков, как каждый мой вдох — это маленькая борьба, маленькая победа, которую я вырываю у этого места. Выпирающие кости копчика, которые мне никогда не нравились, думаю, сильно пострадали. Всё тело ноет.
Попыталась повернуть голову — и не смогла. Стены держали её, как тиски. Я могла смотреть только прямо — в темноту. Мне было страшно, что вот сейчас я точно увижу что-то, ползущее мне на встречу. Моё богатое воображение не давало мне спокойно доползти. Но точно не знаю, сколько ещё нужно вот так двигаться, прежде чем я наконец-то доберусь до чего-то... Внутри этого бетонного чрева было холодно, так, что я видела едва заметный пар изо рта. Руки онемели. Я перестала чувствовать пальцы — только холодное, шершавое прикосновение бетона, который уже стал продолжением моей кожи. Ноги затекли. Колени болели от постоянного трения о пол. Лёжа в этой бетонной трубе, в полной темноте, под тяжестью потолка, который давил на спину, я вдруг поняла одну простую, ужасную вещь.
Я не знаю, смогу ли я развернуться, если впереди будет тупик.
Я попробовала повернуться на бок — стены не пустили. Обратной дороги не было. Щекой прижалась к холодному полу, носом уткнулась в бетонную крошку. Расстояние до потолка не увеличилось. Я была зажата так же, как и минуту назад.
Обратно — тоже не развернуться.
Только вперёд.
Я снова перекатилась на живот. Оттолкнулась ногами. Проползла сантиметр... Ещё. Ещё...
Бетон не отпускал. Он держал меня, обнимал, сжимал — как удав, который не торопится, потому что знает: жертва никуда не денется.
Я не застряну.
Я не застряну.
Я не застряну.
Я повторяла это как молитву. Новую, свою. Ту, в которую хотела верить, хотя ни одна молитва реально не помогла мне здесь раньше.
Ползла. И в этой тишине, в этой темноте, наедине с собственным дыханием, я вдруг поняла, что не боюсь. Странно, но — нет. Или боюсь, но уже не так, как раньше. Потому что хуже уже не будет... Ведь так? Я всё равно ползла. И сквозняк становился всё сильнее. И где-то впереди, может быть, очень далеко, мне показалось, что я вижу слабый, едва уловимый свет. Но... Выход ли это?
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!