Часть 4
18 мая 2026, 15:28Если бы меня сейчас спросили, в какой именно момент я перестал воспринимать Эйприл О'Нил как персонажа мультсериала, я бы, не задумываясь, назвал тот вторник, около шести часов вечера, когда она в первый раз надо мной засмеялась. Она, разумеется, не знала, что смеётся именно надо мной. Я и сам, признаться, не сразу понял, что она смеётся именно надо мной. Но в этом, как и во многих других вещах, выяснившихся позже, я отстал от Эйприл часов на десять и не догнал, кажется, до сих пор.
Впрочем, обо всём по порядку.
Утром того вторника я сидел в зале с мониторами, гонял Бибопа и Рокстеди через простую разминку и думал. Думал, должен признаться, нехорошо. У меня было два открытых дела: мыши Стокмана, которые в среду должны были пойти в первый тестовый обход, и журналистка с Канала 6, которая в понедельник дала уже второй за день эфир из подворотни на Шестнадцатой улице, и в этот раз — мне передали запись по моему запросу — упоминала уже не «странные тени», не «существ», а «зелёные тени». Плюс одно слово, которое мне очень не понравилось: «вооружённые».
Это означало две вещи. Первая: у Эйприл О'Нил появился очевидец, который видел больше, чем могло быть полезно для дела. Вторая: у Эйприл О'Нил, как у любого журналиста, поймавшего такого очевидца, в ближайшие сорок восемь часов разовьётся мания. А мания журналиста, в моём опыте, обходится противнику дороже, чем бомба. Бомба взрывается раз. Журналист, поймавший тему, копает её до самой пенсии.
Эйприл нужно было мягко, аккуратно, без шума снять с темы. До того, как она доведёт её до своего шефа. И до того, как четверо зелёных в очередной выходной решат, что хватит сидеть в трубах, и придут к ней домой представляться.
Вариантов снять журналиста с темы, как известно, немного. Можно купить — риск утечки. Можно скомпрометировать — риск встречного расследования. Можно припугнуть — риск вспышки. Можно физически выключить, чего я даже подумать не успел толком: я её ещё в эфире не видел вблизи, а уже знал, что это не моя весовая категория.
Я выбрал третий вариант, в очень специфической версии.
— Бибоп. Рокстеди. Сюда.
Они подошли. Утренний пот на висках, Бибоп жевал жвачку, Рокстеди молчал. После вчерашнего занятия они уже умели стоять, не по-уличному, а по-человечески, и это было первое, на что я с непонятным удовольствием обратил внимание.
— У нас вечером есть работа.
— Шеф.
— Эйприл О'Нил, журналистка. С канала шестого. Мы её немного припугнём. Так, чтобы она перестала ходить с микрофоном в район Шестнадцатой.
Бибоп радостно хрюкнул.
— Понял, шеф. Морду ей в стену, чтоб помнила.
— Нет.
— Чё?
Я медленно повернулся к нему. Под маской, должен признаться, было сложно сделать настоящее «учительское» лицо, но плечи и подбородок справлялись.
— Ты её, Бибоп, пальцем не тронешь. Ни ты, ни Рокстеди. Никаких ударов. Никаких пощёчин. Никаких толчков в стену. Никаких заломленных рук. Никаких «лёгких подножек». Никаких «случайно». Понятно?
Он растерянно заморгал.
— А как же тогда…
— Это, мои дорогие, — сказал я, — задача. Вы у меня учитесь со вчерашнего. Решайте.
Они переглянулись.
(Должен здесь оговориться: в эту минуту я понимал, что задаю им задачу, на которую сам не знаю ответа. Я не знал, как припугнуть журналиста, не тронув его. Я никогда в жизни никого не похищал. Я тренер по каратэ из Питера, и моё единственное соприкосновение с похищением — это серия «Семнадцати мгновений весны», которую я смотрел в десятом классе. Я надеялся, что у этих двоих на улице был более релевантный опыт.)
В каком-то смысле он у них был.
— Шеф, — медленно проговорил Рокстеди, неожиданно осмысленным голосом, — а пугать-то можно вообще как хочешь?
— Как хотите. Только без боли и без оружия.
— А если, скажем, унизительно?
Я внимательно посмотрел на него через решётку маски.
— Унизительно — можно.
Рокстеди задумался. У него на низкого, плотного, с пустым взглядом мужчину в военных брюках это получилось плохо: было похоже, что он не задумался, а потерялся в коридоре. Но через секунду на его лице, ниже сломанного носа, появилась улыбка. Маленькая. Кривая. И впервые за всё наше с ним знакомство — обращённая не наружу, а внутрь.
— Шеф, — сказал он. — Можно мы возьмём с собой пиццу.
— Зачем.
— Так. Пригодится.
Я посмотрел на Бибопа. Бибоп, надо отдать ему должное, понял раньше меня. На его лице тоже расцвело — но шире, дурашливее, с яркой уличной радостью человека, понявшего, что от него сейчас потребуют его коронного номера.
— Шеф, — почтительно сказал он, — а можно мы её возьмём… разную?
— Какую — «разную»?
— Ну. С ананасом. С анчоусами. Со всем. Разную, в общем.
Я не сразу понял. Потом понял.
— Сколько вы хотите коробок?
— Три.
— Возьмёте у Сэла на углу Седьмой авеню. Переоденьтесь в гражданское. Мышь Стокмана возьмёте с собой и оставите у Эйприл на месте — мне нужна запись. Эйприл подержите час, не больше. Никаких следов. Никаких ваших голосов с именами. Никакой формы Фут. После прихода непрошеных гостей, если они придут, отступаете без боя. Я скажу когда. Понятно?
— Так точно.
— Идите.
В пять часов вечера во вторник Эйприл О'Нил вышла из здания Канала 6 на углу Тридцать пятой улицы, держа в одной руке стаканчик кофе и в другой папку с документами. На ней был тот самый жёлтый плащ, в котором я её увидел на «Грундиге» Стокмана: лёгкий, не очень тёплый, неподходящий для нью-йоркской октябрьской промозглости. Это был, как я впоследствии узнал, единственный её плащ, и она носила его как форму: не потому что любила, а потому что, во-первых, на экране в нём её было видно издалека, и во-вторых, она была из той породы людей, которые покупают одну вещь надолго и не очень над ней раздумывают.
Я наблюдал за ней через канал связи с моими двумя учениками. Бибоп успел переодеться в потрёпанную кожаную куртку без всяких заклёпок и снять очки в форме сердечек. Без них его лицо неожиданно потеряло уличность и стало просто лицом немолодого мужчины на улице Манхэттена. Рокстеди надел вязаную шапочку и куртку поверх своей вечной майки. Они стояли у газетного киоска через дорогу от Канала 6 и старательно делали вид, что покупают «New York Post».
Эйприл прошла мимо них, не глядя.
Бибоп и Рокстеди, дав ей пройти полквартала, тронулись следом.
Они хорошо шли, надо отдать им должное. Не близко. Не далеко. Один по этой стороне, другой по той, как и положено в любой нормальной школе слежки. Я слушал их по рации и удивлялся: эти двое, ещё в субботу безусловно лучшие из мордоворотов Шреддера, в этот вечер вторника шли за журналисткой Канала 6 не как мордовороты. Они шли как профессионалы. Не очень опытные. Но честно старающиеся.
(Что у Бибопа и Рокстеди, в отличие от того, что мне рисовали в восьмидесятых, есть способность учиться, я в эту минуту понял окончательно. Должен признаться, это меня не обрадовало. Уличные идиоты, не способные учиться, есть надёжный, прогнозируемый тип сотрудника. Уличные идиоты, способные учиться, есть уже что-то третье, и третье, как известно, всегда оказывается дороже первого и второго вместе взятых.)
Эйприл свернула в проулок между двумя кирпичными домами, ведущий к стоянке. Стоянка была почти пуста. Её машина, маленький красный седан, стояла под фонарём у дальней стены.
Между фонарём и Эйприл было метров двадцать. Между Эйприл и Бибопом с Рокстеди — метров десять.
Дальше всё произошло быстрее, чем я успел докурить мысль.
Бибоп догнал её первым, обогнал, обернулся, развёл руки и улыбнулся неудобно-ласковой уличной улыбкой человека, который сейчас попросит у вас закурить. Эйприл, не сбавляя шага, вынула из сумки баллончик с перцем. Я, услышав щелчок крышки, успел только подумать «молодец, девочка», когда Рокстеди сзади мягко, как умеют только очень крупные и очень терпеливые мужчины, обхватил её руками, прижал её собственные руки к её собственным бокам и тихо шепнул ей в ухо, так, что я отчётливо услышал в наушнике:
— Не дёргайся, рыжик. Ничего тебе не будет.
Перцовый баллончик звякнул о бетон. Бибоп подобрал её сумку.
И пятнадцать секунд спустя они уже задвигали Эйприл, связанную, в плаще, с заклеенным ртом, на заднее сиденье грязного «Шевроле», того самого, на котором накануне я ездил к Стокману.
«Я же сказал — без следов», — сказал я в наушник. «Вы её в плаще скрутили. Плащ ей теперь застёгивать?»
«Шеф, — обиженно отозвался Бибоп, — а что мы должны были, в халат её одеть?»
Я промолчал.
В каком-то смысле они были правы. Я просил их об удивительной задаче — припугнуть, не повредив, и не оставить следов. Удивительные задачи, как известно, имеют свойство выполняться удивительными способами, а удивительные способы имеют свойство сопровождаться слегка мятыми плащами. Что ж.
Я поправил наушник, опустился в кресло у мониторов и стал ждать.
Через сорок минут я смотрел, как мышь Стокмана, маленькая серебристая, размером с голубя, заняла позицию под балкой над столом в брошенном складе на углу Шестнадцатой и Десятой. Камера у неё в носу была, к моему ошарашенному удовольствию, отличной. Картинка шла цветная, чёткая, без помех; единственный её недостаток — лёгкое, постоянное покачивание (мышь дышала, как настоящая) — добавлял всему происходящему оттенок какой-то домашней, безжалостной правдоподобности.
На столе под балкой стояли три коробки.
В первой лежала пицца, на которую я через монитор смотрел, должен признаться, с чем-то близким к уважению. На томатной основе, под слоем сыра, в неуместной симметрии лежали разрезанные на четвертинки кружочки консервированного ананаса и серебристые, маслянистые, исключительно мерзкие на вид анчоусы. Двенадцать кружков ананаса. Двенадцать анчоусов. Каждый ананас на анчоусе, каждый анчоус на ананасе. Кто-то, Бибоп, надо думать, выложил их с фанатичной аккуратностью, какая бывает у людей, относящихся к своей злокозненности всерьёз.
Во второй лежала пицца, на которой к ананасам и анчоусам добавились крошечные чёрные оливки и сардины.
В третьей лежало что-то, что я даже опознать сразу не сумел. Сверху на тесте, под коркой расплавленного сыра, лежали — и это были, вне всякого сомнения, только лежали, потому что ни один пиццамейкер в мире не положил бы их добровольно, — варёная курица, маринованные огурчики, опять анчоусы, опять ананас, оливки, и в центре, как корона, одно крутое яйцо, разрезанное пополам.
Эту последнюю, по всей видимости, заказывал Рокстеди.
Эйприл сидела перед всем этим, привязанная к деревянному офисному стулу аккуратной верёвкой (я заметил, что верёвка была мягкая, бельевая: Бибоп либо сам подумал, либо подсознательно повторил мою инструкцию «без следов»). Скотч с её рта они сняли. Руки были связаны спереди, чтобы она могла, если будет очень нужно, поднести ко рту еду. Сумку поставили рядом, на полу.
Бибоп стоял слева от стола. Рокстеди справа. У обоих в руках было по куску пиццы. У Бибопа с ананасами и анчоусами. У Рокстеди с ананасами, оливками и крутым яйцом.
— Эйприл О'Нил, — торжественно начал Бибоп, и я в наушнике опять, не в первый раз за этот день, удивился перемене в его интонациях: голос его звучал так, как звучит голос плохого театрального актёра, играющего хорошего гангстера. — Ты слишком много знаешь.
— Что вам надо.
— Чтобы ты заткнулась про канализацию.
— Я вас за это посажу.
— Не посадишь, — спокойно сказал Рокстеди. — Ты нас не видела.
Эйприл огляделась. Помещение было пустым, серым, холодным, без окон. Камера мыши под балкой над её головой была настолько маленькой, что человек при беглом осмотре её бы не заметил. Эйприл, надо отдать ей должное, посмотрела вверх внимательно. Но не увидела.
— Что вам надо, — повторила она, уже тише.
— Чтобы ты, рыжик, — сказал Бибоп, — заткнулась про канализацию. И чтобы мы тебя за это, рыжик, сегодня не убивали.
Он сделал шаг вперёд. Поднёс кусок пиццы с ананасами и анчоусами ей ко рту.
Эйприл отдёрнулась.
— Что вы делаете.
— Кусай.
— Это пицца.
— Гавайская. С анчоусами. Кусай.
— Это, — медленно проговорила Эйприл, — вообще не еда.
— Я знаю, рыжик, — сказал Бибоп голосом, в котором впервые проступило настоящее, личное, искреннее наслаждение. — Я её для тебя сам собирал.
Я в наушнике подавил то, что в зале на Васильевском называется неуместным смехом тренера в момент сложного спарринга. Подавил с трудом. Бибоп, надо понимать, на ходу импровизировал, а импровизация у меня была запрещена. Но, должен признаться, в этой конкретной импровизации он попал точно в цель. Я уже сейчас, в первые секунды, видел через мышь, как Эйприл поняла. Не сразу — через какое-то время. Может быть, через тридцать секунд. Может быть, через минуту. Понимание проступало у неё в глазах, как чернила в воде: медленно, неравномерно, с паузами.
Это было не похищение с целью убийства.
Это было что-то другое. Что-то, чему она пока не могла найти имени. Что-то, что серьёзно усложняло ей не столько физическое выживание (выживание ей, видимо, не угрожало), сколько профессиональную её жизнь: как, спрашивается, репортёр Канала 6 утром в среду явится к продюсеру с историей «меня похитили двое мужчин и в течение часа угрожали мне пиццей с ананасами»?
Она бы выглядела сумасшедшей. Уволили бы её, конечно, не за это. Уволили бы её за то, что она пришла со «зелёными тенями», и кто-то наверху уже собрал список всех её последних эфиров и подсчитал, во сколько канал обходится её одержимость. Но всё-таки.
Эйприл это, как я уже сказал, поняла. И в этом понимании на её рыжем, веснушчатом, очень умном лице неожиданно появилось не отчаяние, а раздражение. Глубокое, искреннее, профессиональное раздражение журналиста, которому только что вместо новости подсунули клоунаду.
— Вы, — сказала она ровно, глядя на Бибопа, — придурки.
Бибоп моргнул.
— Чего?
— Придурки.
Она посмотрела на Рокстеди.
— И ты тоже придурок.
Рокстеди задумался — у него это получилось, как я уже выразился, плохо, — и неожиданно кивнул.
— Бывает, — сказал он.
— Кто вас прислал.
— Не твоё дело, рыжик.
— Кто вас прислал, — повторила Эйприл. — Я на канале с двадцати трёх лет. Я видела всех ваших. Вы не «Транс-Континент Робот». Вы не якудза. У итальянцев ребята попроще, но без ананасов. У русских серьёзнее, но без анчоусов. Кто вас прислал.
Должен признаться, что в эту секунду я в наушнике, в гулком зале мониторов в Технодроме, испытал то самое чувство неизбежности, какое испытывает тренер на ковре, когда видит, что в спарринге его восемнадцатилетний ученик случайно столкнулся с тридцатипятилетним мастером спорта.
Эйприл была лучше, чем мои двое.
И мне нужно было заканчивать.
Но именно в эту секунду высоко над головой Эйприл, в каркасе крыши пустого, серого, без окон склада на углу Шестнадцатой и Десятой улицы Манхэттена, что-то очень тонко, очень деликатно скрипнуло.
Я через мышь увидел их. Четверых.
Они спустились с балок одним движением, все четверо одновременно, как четыре капли воды, которые слили в одно ведро. Должен сказать, что в тот момент в наушнике я сам забыл, что я Шреддер, что я попаданец, что это запись с мыши. Я смотрел, как они спускаются, и единственное, что у меня крутилось в голове, было: «они правда зелёные».
Они правда были зелёные.
Тёмно-оливковые в тех местах, где у людей кожа, и по-другому тёмные в тех местах, где у людей одежда. На лицах банданы. У одного синяя, у одного красная, у одного оранжевая, у одного фиолетовая. За плечами оружие. У одного — две катаны крест-накрест. У одного — посох. У одного — двое сай в боковых креплениях. У одного — нунчаки на поясе.
Я ещё в детстве пытался запомнить, кто из них кто, и до сих пор сомневался. Теперь, с расстояния первой моей минуты с ними, мне это казалось уже не очень важным. Они были как четверо чьих-нибудь братьев, которых ты только что увидел в их собственном дворе и понял, что отличить их сейчас всё равно не получится, но отличать их и не надо: они приехали вчетвером, и работают они вчетвером, и тебе на ближайшие пятнадцать секунд достаточно знать одно: их четверо, и вы вдвоём.
Бибоп и Рокстеди, к моей чести и к их собственной, не дёрнулись.
Бибоп замер с куском пиццы во рту. Рокстеди — с куском в каждой руке. Эйприл, привязанная к стулу, медленно, с выражением, которое я бы под расписку охарактеризовал как «ну наконец-то», подняла подбородок.
Тот, что в синей бандане (и, я думал, с катанами, но проверять было некогда), сделал короткий, экономный шаг вперёд и ровно сказал:
— Отойдите от неё.
Я в наушник, не давая никому додумать, скомандовал:
— Бибоп. Рокстеди. Отбой. Без боя. Через заднюю дверь. Пиццу не оставлять.
— Шеф, — сдавленно проговорил Бибоп, не разжимая губ из-за куска во рту, — а третью?
— Третью оставьте.
— А вот эту, с курицей?
— Бибоп.
— Ладно, ладно.
Они переглянулись. И тут (это, насколько я могу судить, было одно из лучших командных движений за весь тот вторник) Бибоп и Рокстеди сделали то, чего не делали никогда раньше и, надо признать, в дальнейшем тоже не очень делали: они синхронно отступили.
Не побежали. Не дёрнулись. Просто, как два хорошо натренированных официанта в дорогом ресторане, у которых только что упала тарелка, спокойно отошли назад, к задней двери. Бибоп подхватил по дороге одну из коробок (с ананасами и оливками, я заметил). Рокстеди — другую (с курицей-яйцом-сардинами).
Третья осталась на столе перед Эйприл.
Четверо в банданах не двинулись преследовать. Тот, что в синем, проводил их взглядом до двери, сказал что-то тихо одному, тот, что в красной, кивнул, развернулся и вышел в дверь следом, без шума, без агрессии, просто проверить. Двое других, оранжевый и фиолетовый, подошли к Эйприл.
— Мисс О'Нил, — мягко сказал фиолетовый.
— Дайте мне несколько секунд, — сказала Эйприл, глядя не на него, а на стол, на оставленную коробку. — Я кое-что сейчас пойму.
Она помолчала.
— Кто вы.
— Мы её друзья, — сказал оранжевый дружелюбно. — Можно сказать.
— Друзья кого.
— Города, — сказал фиолетовый осторожно. — В широком смысле.
Эйприл медленно подняла на него глаза. Глаза у неё, я заметил, оставались сухими и очень внимательными. Никакой истерики. Никакой благодарности. Только то самое профессиональное любопытство.
— Вы те самые зелёные тени, — сказала она. — Из канализации.
Фиолетовый и оранжевый переглянулись.
— Можно сказать.
— А почему вы сейчас разговариваете со мной по-человечески, а не «зелёным гулом», как описывали свидетели?
— Свидетели, мисс О'Нил, — мягко сказал фиолетовый, — обычно немного добавляют от себя.
Эйприл кивнула. И в этом кивке было, как я с моего экрана через мышь видел, столько спокойной, профессиональной благодарности — за нормальный человеческий ответ, — что мне впервые за вторник стало понятно, почему именно она в той первой серии становилась у черепах своей. Это была не журналистка-простак. Это была журналистка, которой можно было сказать правду, и она бы её приняла спокойно, без обморока, и вписала бы в дело.
(Это, опять-таки, было одно из тех открытий вторника, которые я тогда оценил недостаточно. Эйприл О'Нил, как и Бибоп, и Рокстеди, была способна учиться. И это, как я теперь понимаю, был четвёртый по счёту тревожный звонок, прозвучавший за те первые двое суток моего попадания в этот мир. Я их, все четыре, на тот момент отметил и пошёл дальше. Зря.)
Фиолетовый развязал ей руки. Двигался он, надо признать, аккуратно: не рассекал верёвку какой-нибудь катаной (хотя катана у него на спине была, я её видел в третьей раме записи), а распутывал узел пальцами, как распутывают шнурок. Эйприл потёрла запястья. Поднялась со стула. И — это был первый момент, который меня через мышь остановил, — посмотрела вниз, на стол.
На третью пиццу.
— Эту, — сказала она, — они мне предлагали.
— Предлагали? — переспросил оранжевый, заглядывая в коробку.
— В качестве пытки.
Тишина в складе стала совершенно особенная. Через мышь Стокмана я услышал, как у оранжевого в горле что-то медленно щёлкнуло.
— Это, — медленно проговорил он, — пицца.
— Да.
— С ананасами.
— Да.
— И с анчоусами.
— Да.
— Одновременно?
— Да.
Оранжевый посмотрел на фиолетового. Фиолетовый посмотрел на оранжевого. Между ними, через эти два взгляда, прошёл за две секунды весь объём информации, который за двенадцать лет в зале у меня прошёл бы за полугодовой тренинг с сильным юниором. Молчаливый. Целостный. Без слов.
— Ох, — сказал оранжевый.
— Да, — сказала Эйприл.
— Это уже жестоко.
— Уже не очень.
Она усмехнулась.
Это была первая её усмешка за весь вторник, и я её через мышь увидел плохо: мышь была сверху, она смотрела сверху вниз, я видел только верх лба и переносицу. Но я её услышал. Маленький, сухой, раздражённый звук, который издаёт человек, который ещё не отошёл от испуга, но уже понял, что испуг был меньше, чем казалось.
— Леонардо, — сказала Эйприл оранжевому.
— Я Микеланджело, — мягко поправил оранжевый.
— Прости.
— Бывает.
— А Леонардо — синий?
— Да.
— Так и подумала.
Они помолчали.
— Микеланджело, — сказала Эйприл. — Мне нужно сделать одну вещь, после чего я согласна с вами разговаривать сколько угодно. Можно?
— Конечно.
Эйприл повернулась к столу. Подняла со стола кусок третьей пиццы, той самой, с курицей, ананасом, маринованным огурчиком и крутым яйцом сверху.
Поднесла ко рту.
Микеланджело и его напарник в фиолетовой бандане одновременно открыли рот, чтобы сказать «нет, не надо». Я в гулком зале мониторов в Технодроме тоже мысленно открыл рот.
Но Эйприл уже укусила.
Я не знаю, как точно описать то, что произошло на её лице в следующие три секунды. Профессиональное любопытство сменилось сосредоточенностью. Сосредоточенность — недоумением. Недоумение — отвращением. Отвращение, в свою очередь, прошло через короткую, обиженную, человеческую гримасу человека, которому полагалось бы выплюнуть, но который уже слишком взрослый, чтобы плеваться при незнакомцах, и поэтому проглатывает.
Эйприл проглотила.
Положила недоеденный кусок обратно в коробку.
И — не сразу, не мгновенно, а постепенно, как закипает чайник, — начала смеяться.
Сначала тихо. Потом громче. Потом так, что фиолетовый с Микеланджело переглянулись с тем выражением, какое бывает у тех, кто только что привёл из кабака в гости подругу и теперь не знает, что с ней делать. Эйприл смеялась — над пиццей, над собой, над пиццей у себя во рту, над двумя её похитителями, которые сейчас драпали с двумя коробками, над четырьмя зелёными существами, которых она до сих пор путала по именам, над Манхэттеном, над собственной паникой, над всем этим вторником.
Микеланджело осторожно сказал:
— Мисс О'Нил, всё в порядке?
— Да, — сказала Эйприл, не переставая смеяться. — Всё в порядке. Я просто. — Она вытерла глаза. — Я просто. Очень. Очень устала.
— Понимаем, — сказал фиолетовый.
— Очень. Очень. Устала.
Она засмеялась снова.
Я медленно снял наушник. Положил его на пульт. В зале мониторов было гулко, ровно, синё. Где-то под полом гудел Технодром. На центральном экране у меня всё ещё, в углу, шла мышь Стокмана, и Эйприл в ней, маленькая, рыжая, в плаще, всё ещё смеялась.
Должен признаться, что в эту минуту я впервые за вторник, а может быть, и за всю свою новую жизнь, не знал, что мне, собственно, делать дальше. Не как Шреддеру. Не как тренеру. Не как наблюдателю. Просто — что мне делать дальше с тем фактом, что в этом мультике, оказывается, живёт настоящий человек. Который сейчас, в трёх километрах от меня, в брошенном складе на углу Шестнадцатой и Десятой, смеётся над пиццей.
И этот настоящий человек завтра утром придёт в эфир Канала 6 и расскажет об этом всему городу.
И что-то мне подсказывало, что то, что она расскажет, будет совсем не тем, что я хотел.
Я надел наушник обратно.
— Бибоп. Рокстеди.
— Шеф.
— Возвращайтесь. И — Бибоп.
— Шеф.
— Завтра вы, дорогой мой, идёте со мной. На занятия.
— А Рокстеди?
— И Рокстеди.
Я выключил мониторы.
Понедельник в Технодроме закончился где-то около часа ночи во вторник. Вторник, в свою очередь, закончился около семи вечера. Если мне память не изменяет, в среду я в первый раз за всё время своего присутствия в этом мире позволил себе плохой кофе и долгое утреннее молчание.
К сожалению, кофе мне больше уже не помог.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!