Часть 5

21 мая 2026, 02:46
Среда у меня началась с плохого кофе и негромкой утренней мысли о том, что я в этом мире уже почти двое суток, а из всех моих здешних достижений лучшее — невинное похищение журналистки с двумя коробками пиццы и одной коробкой того, что ни одна нормальная нью-йоркская кухня по доброй воле не соберёт. Достижение, как ни крути, странное, и я, надо признать, и сейчас, спустя годы, не уверен, гордиться им или стыдиться. Утром я проснулся в шесть, без будильника, с тем особым плотным сном, каким спят люди, у которых дальше всё равно не очень интересно. Сделал короткую зарядку, спустился в общий зал, налил себе кофе из автомата, который Крэнг с непонятной гордостью называл «новейшая разработка нашей лаборатории», и понял две вещи одновременно. Первая — это очень плохой кофе, чёрный, горький, с привкусом, отдалённо напоминающим то, как пахнет в детском саду на тихий час, когда вытирают пол. Вторая — мне это, в общем-то, нравится: плохой кофе у меня всегда означал начало дня, в который надо что-то делать. В мониторном зале меня ждали Бибоп и Рокстеди. Они стояли у самой двери, не входя, как два пятиклассника, вызванных к директору в первый день после возвращения из лагеря, в котором что-то произошло. У Бибопа на верхней губе осталось маленькое сухое жирное пятно — он не очень стирал утром лицо. Рокстеди стоял рядом, сложив руки за спиной, в той самой стойке, которой я их учил в зале и которая у него, в отличие от Бибопа, неожиданно прижилась. Я кивнул им двоим на стулья у бокового пульта, они сели, Бибоп сразу принялся жевать жвачку, а Рокстеди, не зная, что делать с руками сидя, снова сложил их за спиной — у него в этом положении получалась только нижняя половина стойки, и она была странно выразительна. — Ну что, — сказал я ровно. — Вчера справились. Бибоп поднял на меня растерянный взгляд. — Шеф, мы же её отпустили без боя, мы… — Я знаю, что вы её отпустили без боя. Я в эту минуту в наушнике сидел. — Так это и были непрошеные гости, шеф? — Это и были непрошеные гости. Бибоп задумался. Я с непонятным удовольствием смотрел, как он задумывается: жвачка во рту останавливалась, левый глаз прищуривался, лоб собирался в одну ровную, не слишком глубокую складку. Через секунду эта складка ему явно на что-то подсказала, и он осторожно спросил, в трубах ли живут эти, ну, эти, и зачем они в трубах. Я ответил, что живут, что вопрос хороший, и что он у меня вторую неделю как ученик, и нам с ним придётся ещё пару месяцев тренироваться, прежде чем это станет важно. Бибоп сказал «ладно, шеф» и замолчал — и должен признаться, в эту минуту я в первый раз за вторник испытал к нему что-то близкое к симпатии. У этого тощего мужика в кожаной куртке, с фиолетовым ирокезом и очками в форме сердечек, оказался, как ни странно, тот тип любопытства, который я двенадцать лет в зале искал у учеников и крайне редко находил. Любопытство тихое, не настырное, не ради «выглядеть умным», а ради «понять». Рокстеди в это время молчал. Я посмотрел на него; он, поняв, что я смотрю, медленно поднял голову и встретил мой взгляд. И в его пустых, глубоких, где можно припарковать гараж, глазах я неожиданно увидел не пустоту, а сосредоточенность. Он, в отличие от Бибопа, ни о чём меня не спрашивал — он просто ждал, что я ему скажу. (Здесь, забегая сильно вперёд, должен заметить, что у Рокстеди в дальнейшем оказалось гораздо больше ума, чем кто-либо из нас в первую неделю предполагал. Просто этот ум работал у него в режиме, который специалисты по машинному обучению назвали бы «отложенной обработкой». Рокстеди реагировал не быстро, а медленно. Но реагировал, как правило, точно.) — На сегодня, — сказал я им обоим, — программа простая. В семь тридцать у нас на канале шестом эфир Эйприл О'Нил. Мы все его смотрим. После этого я скажу, что мы будем делать дальше. — Так точно, шеф, — сказали они одновременно. — А ещё что-нибудь надо? — добавил Бибоп. — Ещё надо, — сказал я, — чтобы тот, кто из вас собирал ту третью пиццу, пообещал мне больше так не делать. В зале стало тихо особым образом. После долгой паузы Рокстеди серьёзным басом сообщил, что пообещать не может, без обмана. Я спросил почему. Он сказал: «Может, ещё пригодится». Я долго молчал, а потом всё-таки рассмеялся — в первый раз за всё это утро, и в первый раз с понедельника не сдержанно, не профессионально, не как тренер, а просто, как смеётся человек, и сказал ему, чтобы он, если уж так, то хотя бы не на учениках. Он серьёзно ответил «никогда, шеф», и эту его одну фразу я помню до сих пор. Я с тех пор слышал от Рокстеди немало серьёзных слов, но эта оказалась одной из самых надёжных за всю нашу с ним совместную работу. Тот мерзкий состав он действительно больше нигде и никогда не воспроизвёл; что у него получались время от времени другие мерзкие составы, относится к совсем другому, долгому повествованию. В семь двадцать восемь Крэнг переключил центральный монитор на Канал 6. На экране появился знакомый по моим вчерашним наблюдениям логотип — синяя «6» в жёлтом овале — и плавно сменился на студию: длинный стол, четыре стула, на трёх из которых уже сидели ведущие. Слева пожилой мужчина с седеющими усами и видом человека, у которого язва. В центре молодая блондинка. Справа Эйприл. На ней не было жёлтого плаща. На ней был строгий серый жакет и белая блузка с маленьким бантом у горла. Волосы расчёсаны по-другому, чем вчера: убраны назад, открыт лоб. Лицо без вчерашнего раздражения, без вчерашнего смеха, без вчерашней растерянности — профессиональное, ровное, внимательное лицо репортёра, у которого впереди три минуты эфира и одна история. Я опустился в кресло у пульта; Бибоп, не глядя, тихо отдал свою жвачку в маленькую пепельницу на пульте, как если бы понимал, что в эту минуту жевать неприлично. — ...и сегодня в нашей утренней программе, — сказал пожилой ведущий с язвой, — наш специальный корреспондент Эйприл О'Нил с продолжением её расследования о странных явлениях в районе Шестнадцатой улицы. Эйприл. Эйприл слегка кивнула. — Спасибо, Бёрн. И пошла. То, что произошло в следующие три минуты, я и сейчас, спустя годы, считаю одной из лучших журналистских работ, какие я в этом мире наблюдал в прямом эфире. Эйприл говорила ровно и внятно. Она говорила о том, что вчера, во вторник, около семнадцати ноль пять, она вышла из здания Канала 6, и в полутёмном проулке у служебной парковки на неё напали двое неизвестных. Она говорила, что эти двое затолкали её в автомобиль, отвезли на брошенный склад в районе доков, и в течение полутора часов угрожали ей применением — здесь она сделала маленькую, аккуратную паузу — нестандартных пищевых продуктов. Бёрн в кадре поднял бровь. — Эйприл, что значит «нестандартных пищевых продуктов»? — Это значит, Бёрн, что они не ставили целью причинить мне вред физически. Они хотели морально. Меня угрожали накормить пиццей с одновременной комбинацией ананасов, анчоусов и крутого яйца. В мониторном зале Технодрома повисла особая, сосредоточенная тишина. — Шеф, — прошептал Бибоп, — она сейчас прямо в эфире про мою пиццу? — Молчи. — Шеф, это же она про мою пиццу. — Бибоп. Эйприл тем временем спокойно продолжила. Она сказала, что её похитители не были профессиональными бандитами в обычном смысле слова — они не пытались выбить у неё информацию, не угрожали оружием, не били. Они были, скорее, посыльными от кого-то третьего, и этот кто-то третий, по всей видимости, дал им инструкцию её не повредить. Она сказала, что испуг её был серьёзный, но кратковременный, потому что в какой-то момент ей удалось сориентироваться и понять, что физическая угроза к ней не относится. Она сказала, что у неё нет претензий к городской полиции, поскольку всё кончилось благополучно и без вреда, и что она не подаёт заявление. Бёрн в кадре переглянулся с блондинкой посередине. Блондинка сделала медленный, длинный кадр. — Эйприл, — сказал Бёрн, и в его голосе зазвучала та особая интонация телепродюсера, у которого на третьей минуте эфира начало пахнуть провалом, — а кто, по-вашему, был этот «третий»? — Я не знаю, Бёрн. — Никаких догадок. — Никаких догадок, которые я готова озвучить в утреннем эфире. — А связано ли это с теми вашими предыдущими репортажами о Шестнадцатой улице, в которых упоминались некие «зелёные тени»? Эйприл сделала маленькую паузу. Я в кресле у пульта подался вперёд — не слишком, я не хотел, чтобы Бибоп с Рокстеди заметили. — Бёрн, — сказала она наконец, — отвечу честно. Я в этой истории на сегодняшний день ничего не понимаю до конца. Никаких «зелёных теней» вчера в эту историю замешано не было. Никаких тоннелей, канализаций и тому подобного. Просто двое мужчин в куртках, обычный нью-йоркский склад и пицца. Я думаю, что между моими предыдущими репортажами и вчерашним инцидентом связь, скорее всего, есть, но какая именно — мне ещё надо разобраться. Сегодня я хотела с вашим, Бёрн, и зрителей разрешения, не говорить лишнего. — Хорошо, — медленно сказал Бёрн. — Что ж, Эйприл, спасибо за честный отчёт. Зрители, сейчас короткий рекламный блок, после которого мы продолжим. Студия ушла на заставку. Логотип Канала 6 загорелся на чёрном фоне. Я сидел в кресле у пульта, глядя на этот логотип, и медленно понимал, что только что произошло. Эйприл их прикрыла. Сделала она это не для них даже — они её не просили; она их по большому счёту вчера видела двадцать минут, троих толком даже не разглядела, имена двух из четырёх перепутала. Сделала она это для себя. Профессиональная журналистка, у которой случился сенсационный материал — четыре ниндзя-мутанта в канализации Манхэттена, — на третьем часу размышлений приняла решение этот материал в эфир не пускать. Понимала, что произойдёт, если пустит. Понимала, что общественное внимание для них есть конец. Понимала, что у неё в руках выбор: одна сенсация и звёздная карьера на выходе с шестого канала, или четыре зелёные жизни в тёмной канализации, продолжающиеся как и были. Она выбрала тоннели. И при этом, что особенно меня в эту минуту беспокоило, она не отказалась от истории целиком. Она сделала тонкое, сложное движение: сдала меня, точнее, моих двоих, но ниндзей оставила себе. Назвала «двое в куртках на складе», не назвала «зелёные тени», подняла чужую тему, отложила свою. Я в эту секунду понимал, что вместо одного открытого журналистского расследования у меня теперь два — одно открытое, и оно про Бибопа с Рокстеди, и второе, закрытое, личное, и оно про четверых. Должен сказать, что в эту минуту я в первый раз за всё своё пребывание в этом мире позавидовал той, прежней, мультяшной Эйприл — простой, шумной, с микрофоном, с надрывом и без второго плана. Та Эйприл была проще. Эта Эйприл была лучше. И поэтому хуже. — Шеф, — тихо сказал Бибоп. — Так это нас она в эфир сдала? — Тебя и Рокстеди. — А черепах? — Не сдала. Бибоп подумал и спросил почему. Я ответил, что потому что ему она вчера не успела понравиться, а они успели. Бибоп удивился: за двадцать минут? Я сказал, что им хватило. Должен признаться, я к этому моменту произносил это уже не для Бибопа, а для себя самого. У меня в голове, как только что в студии у Эйприл, что-то медленно щёлкало, и щёлкало неприятным щелчком: не «всё пошло по плану», а «всё пошло не по плану, и плана у меня, кажется, не было». Двадцать минут — это, в общем-то, было всё, что у Эйприл с черепахами было до того, как она начала их защищать в утреннем эфире на полтора миллиона зрителей. Что в этих двадцати минутах было такого, что её перевернуло, я в эту минуту не знал, хотя кое-что уже видел. Через мышь. Тот фиолетовый, который ей развязывал руки пальцами, как развязывают шнурок. Тот оранжевый, у которого, когда она проглотила кусок третьей пиццы, в горле что-то щёлкнуло. Тот синий, который сначала сказал «отойдите от неё», а уже после этого ей представился. Тот красный, который вышел в дверь следом за моими, без слова, без лишнего движения, просто проверить. Они были, я в эту минуту понял, четырьмя пятнадцатилетними подростками, которые двадцать минут назад спасли её от похищения, и она уже им поверила настолько, что готова была лгать в эфире. Я медленно поставил кофе на пульт. Кофе был всё ещё плохой. В этот момент Крэнг, не отрывая взгляда от своего пульта, тихо сказал, что у нас, кажется, всё хорошо: журналистка ничего полезного зрителям не сказала, история уйдёт в архив через неделю, можно продолжать. Я кивнул, не отвечая. Крэнг моих кивков, как я уже начал понимать, не считывал, и это меня в эту минуту устраивало. Дело в том, что у меня была ещё одна камера на Канале 6. Должен пояснить. Накануне вечером, после того как Бибоп и Рокстеди вернулись с задания и сдали мне отчёт о складе, я тихо распорядился отправить второго связного с второй мышью Стокмана в монтажный зал Канала 6. Связной — не из моих учеников, а из тех людей, которыми у Шреддера, как выяснилось, был полон Манхэттен; молчаливый, опрятный, в галстуке, с отмычкой второго уровня — попал внутрь в три ночи, нашёл удобную балку прямо над рабочими столами, оставил мышь на ней и тихо вышел. Эту мышь у меня на пульте показывал отдельный монитор. Большой эфирный сейчас уходил на рекламу. Я плавно выкрутил громкость на маленьком и отвернулся от Крэнга так, чтобы он не видел моего экрана. На маленьком мониторе шла студия с другой стороны — со стороны потолка. Эйприл вставала из-за стола. Бёрн ей что-то говорил, не отключая микрофона; она кивала, отстёгивала свой петличный микрофон и складывала его в коробочку — обычный пост-эфирный ритуал, которого ни один телезритель никогда не видит. Эйприл подошла к ассистентке-оператору, дородной невысокой брюнетке в наушниках с микрофоном, в которой я узнал — по моим воспоминаниям с ковра — Ирму. Они отошли в боковой проход, мимо кофеварки. — Эйприл, — сказала Ирма негромко, оглянувшись на Бёрна, — ты только что в эфире наврала. — Я знаю. — Зелёные тени были. — Были. — Ты их видела. — Видела. — И ты не сдала. — Не сдала. Ирма помолчала. Через мышь я видел только её спину и плечо; у Эйприл было видно только лицо — спокойное, чуть осунувшееся, без вчерашнего смеха, с веснушками, которые на студийном свете проступили заметнее, чем при дневном. — Ирма, — сказала Эйприл негромко, — ты заметила одну вещь? — Какую? — Эти двое, которые меня вчера. Они не были идиотами. — Шеф, они вроде как были. — На вид. На повадке. На речи. А по делу — нет. Один из них собирал ту, с курицей, пиццу с патологической аккуратностью. Шесть ингредиентов. В идеальной симметрии. По кругу. Такое не получается у идиота. Такое получается у человека, который или очень любит порядок, или ему кто-то дал указание, и он это указание выполнил с тем тщанием, какое бывает у людей, чувствующих, что они впервые в жизни делают что-то правильно. Понимаешь? — Понимаю. — Они были не сами по себе, Ирма. За ними стоит кто-то третий. И этот кто-то третий, я тебе скажу, серьёзно меня беспокоит. Потому что он умеет одну редкую вещь. — Какую. Эйприл посмотрела куда-то в сторону. — Он умеет вышколить дурака так, чтобы тот выглядел дураком, был дураком, говорил, как дурак, но при этом выполнял операцию, как профессионал. Это, Ирма, очень специфическое умение. У нас в Нью-Йорке такое умеет полтора человека. И никого из них вчера в проулке у нашей парковки не было. Ирма помолчала. — И что ты собираешься делать. Эйприл медленно подняла глаза. Не на Ирму, не в студию, не на оператора. Куда-то выше — туда, где у Канала 6 на потолке монтажного зала висели балки, и одна из этих балок, как раз над её головой, в этот момент очень мирно, очень незаметно несла на себе маленькую серебристую мышь весом в пятьсот грамм с камерой высокого разрешения в носу. Эйприл не видела мышь. Эйприл туда вообще не смотрела. Но у меня в кресле у пульта в Технодроме, на втором километре под Манхэттеном, в эту минуту неприятно похолодело между лопаток. — Я с ним познакомлюсь, Ирма, — спокойно сказала Эйприл. — С тем, который третий. Я с ним обязательно познакомлюсь. Я медленно убрал палец с кнопки записи. Бибоп и Рокстеди, не понимающие, почему я вдруг замолчал, сидели справа от меня и тихо дышали. Где-то у дальней стены гудела никелированная сфера Крэнга — он, кажется, что-то писал у себя на пульте, не глядя. Я допил кофе. Кофе был, как я уже сказал, плохой. (Здесь, спустя годы, должен признаться: в эту минуту я в первый раз понял, что я в этом мире не один играю шахматы. И понял я это не от черепах, у которых при всей их подростковой ловкости не было никакого плана. Не от Крэнга, у которого план был, но не очень хороший. И не от моих новых учеников, у которых плана не было вовсе. Я понял это от рыжей журналистки в сером жакете с маленьким бантом, которая в утреннем эфире на полтора миллиона зрителей только что спокойно сообщила полугороду, что собирается со мной познакомиться лично.) Я повернулся к Бибопу и Рокстеди. — У нас будут нерабочие часы. С двенадцати до двух я хочу у себя в покоях посидеть один. Потом мы вернёмся в зал. — Так точно, шеф. — И ещё, Бибоп. — Шеф. — Не делайте никому больше пиццы. Никому. Никогда. Пока я не скажу. Рокстеди медленно склонил голову — то ли в знак согласия, то ли в знак уважения, я уже к этому моменту перестал между этими двумя у него различать. Я встал из кресла, оставил их дежурить у мониторов и пошёл к себе. Плащ за спиной двинулся следом, ровно, как воспитанная собака. На полпути я подумал, что у меня очень нехорошее предчувствие относительно того, что собирается со мной в ближайшие сутки сделать рыжая девочка с веснушками из монтажного зала Канала 6. И что если бы у меня вчера, во вторник, было хоть немного больше воображения, я бы её не отпускал. К сожалению, воображения у меня вчера не было. Сегодня уже тоже не было. Завтра я надеялся, что появится. Но завтра, как я уже имел случай заметить, в моей новой жизни не всегда наступало в том виде, в котором я его ждал.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!