Часть 2
16 июня 2024, 22:42На первый урок я ожидаемо проспала. Не в том смысле, что планировала это, но, лежа с открытыми глазами в середине ночи, я уже знала, что нужно или совсем не ложиться, или беспардонно проспать завтрак и все, что можно.
Эта встреча выбила меня из колеи намного сильнее, чем та, мимолетная, в лазарете. Там я видела Леви издалека, мельком, и смогла уговорить себя, что мне почудился знакомый недовольный изгиб губ, заносчивая посадка головы. А его взгляд… подумаешь, он меня никогда не пробирал, вызывая скорее смех, чем испуг.
Могильник — моя территория, и никакие летаргики со взглядами выдуманных друзей не заставят меня почувствовать себя там не в своей тарелке. Как бы ни тянуло подойти, убедиться… Разубедиться.
Но коридор мужской половины дома, рисунки Леопарда и густое, замешанное на тоске одиночество, глядящее на меня с недоверчивым удивлением — они не оставили меня безмолвной. Невозможно остаться равнодушной. Во сне он был моим сослуживцем, моим другом, моим возлюбленным, моей семьей. Как я могла пройти мимо него в реальности, не вывести из этого тесного коридора, не вернуть ему звезды? Этому мальчику с заведомо несчастным, разочарованным лицом и почти атрофировавшимися за годы бездействия мышцами? Никто не заслуживает тоски.
Всех тому хуже, кто не находит
Радости больше ни в чем.*
Уже стоя за его спиной во дворе, я знала, что не усну сегодня. Слишком хорошая память, чтобы не вспомнить каждое его слово в мой адрес, каждое оскорбление, каждый поединок, каждый поцелуй, каждое прощание.
— Как же ты затрахала своими вшивыми титанами! — и он берет на себя одного из гигантов, между которыми я сдуру вклинилась.
— Как же ты затрахала своими вшивыми титанами! — и отправляется с отрядом на их поимку.
— Как же ты затрахала своими вшивыми титанами! — и с силой захлопывает недописанный отчет об эксперименте, подхватывая меня на руки и относя в постель.
Я не плакала, будто разучилась плакать во сне, но, видимо, какие-то звуки издавала, как следовало из утреннего монолога Мухи. Соседка забежала после завтрака за тетрадями и попутно отлепила меня от подушки, причитая:
— То хихикает, то стонет, то орет ночью… по тебе дурка плачет… Вставай уже, а то опять Крестная с меня спросит, почему ты не была на уроке!
Едва ополоснув лицо и подобрав с петухами волосы, все равно опоздала к началу занятия, впрочем, умозаключения монаха-селекционера мне и так были известны, а значит, ничего не пропустила. Биолог — маленький спокойный старичок — придерживался того же мнения, и только махнул рукой в сторону свободного места, завидев мою раскаявшуюся голову в проеме двери.
Свободных мест на последних партах было достаточно — исправно посещали уроки только Фазаны, — но ни одно из них меня с моим зрением не интересовало. Я с самого пробуждения по молчаливому соглашению с первой группой была повелительницей первой парты посередине. Теперь моему полноправному владычеству пришел конец: свободное место рядом со мной было занято Леви Аккерманом и его сиротливо лежащими на парте листком и ручкой.
Нужно было хорошо знать его, чтобы понять, как он растерян. Намного сильнее, чем я, когда впервые села за парту в прошлом году. Я поймала себя на мысли, что никогда не видела его за учебой: Леви присоединился к Разведкорпусу уже после того, как я окончила кадетское. Это было интересно.
Он быстро сориентировался, что нужно делать: слушай и пиши, пиши и слушай.
В конце урока пошел обстрел задачками про фасоль, и пара выстрелов попали в моего соседа. Отбивал их Леви с таким же сосредоточенным вниманием, как удары в спарринге, и я невольно улыбнулась. При виде моей улыбки глаза соседа сузились еще сильнее.
Однако стоило учителю копнуть на несколько тем назад, и Леви занял глухую молчаливую оборону. В отчаянных ситуациях его лицо всегда каменело, так, чтобы скрыть от подчиненных неприятную правду.
Господи, Леви, откуда такая серьезность? Это не вопрос жизни и смерти. И ты не один.
— Извините! — тяну руку и задаю вопрос, не дожидаясь разрешения учителя. Вопрос как раз на семь минут, оставшихся до конца урока.
Учитель мгновенно перенес на меня свое внимание. В конце концов, это я поеду спустя неделю на олимпиаду по биологии.
Леви вылетел из класса с такой скоростью, что догнала я его только на алгебре.
— Не. Смей. Мне. Помогать.
Можно было подумать, что он угрожает доске, потому что на меня так и не посмотрел.
— Это солидарность просыпающих.
Я смотрю на его недовольную физиономию с удовольствием, возможно, даже с любованием. Не устала любоваться им во сне, а наяву его обаяние стало еще сильнее. Я почти забыла, каким он был в юности, взрослея вместе с этими строгими скулами, острым подбородком и суженными глазами. Сколько у него было поклонниц, сколько женских взглядов провожало его каждую экспедицию. Сколько из них навсегда осталось за стенами, сколько съедено титанами, убито марлийцами…
Спустя месяц он, кажется, понял, что про просыпы я не шутила. Редкий первый урок удостаивался чести видеть меня с самого начала. Леви по-прежнему не позволял себе пользоваться моей помощью, но и на уроках стал нагонять программу, а значит, я могу перестать отводить от него опасность перевода в класс помладше. Его гордость этого бы не вынесла.
Через неделю после принятия Нового Закона хихикающий Шакал вваливается в комнату с Очкастой, хотя еще до появления на пороге их приближение было слышно с другого конца коридора. Напуганная дикими набегами Длинной Габи, стая настороженно косилась на Ханджи. Идиоты.
Если она хоть немного похожа на Очкастую из сна — она больше парень, чем любой другой парень, и больше девушка, чем лучшая из них. Много дней я наблюдаю за ней, удивляясь, как мой мозг умудрился во сне так точно угадать ее. Не помню, чтобы мы встречались раньше.
Табаки она сразу преподносит дары из наружности — мелкие морские ракушки, светлые камушки. Шакал шумно радуется, хочет отдариться — и вот они в четыре руки перебирают его коллекцию безделушек и всякой дряни. Сверху спускается Горбач, косит глазом с подоконника Лорд, Слепой паучьими пальцами передает какой-то кусок мха, по рукам переходит набитая трубка, почти из воздуха материализуется Рыжий, и в какой-то момент я обнаруживаю нас всех играющими в покер. Уже в темноте между ней и Сфинксом разгорается спор о Леопарде, и они выбегают в темный коридор проверять гипотезы друг друга, а возвращаются за спором о книге Экклезиаста, и Табаки, чтобы не завершать вечер без песни, затягивает обещанное продолжение:
Лучший запас на дорогу для странника —
Смысла запас и ума;
Всюду дороже он всяких сокровищ,
И надежно поддержит в беде.
Ханджи подхватывает, и я с удовлетворением рассматриваю удивленную мордашку Табаки:
В меру быть мудрым для смертных уместно,
Многого лучше не знать;
Редко тот радостен сердцем, чей разум
Больше, чем надо, узнал.
Никогда не слышал, как она поет, ни разу за все время. А поет она хорошо, низким голосом, растекающимся по телу теплой пряностью. И кто ей заплел косу вместо хвоста, вплетя в нее колокольчики и бусы?
Завывания Шакала на контрасте режут уши:
Никогда не язви человека насмешкой
За то, что он жертва любви:
Волю мудрого может краса отуманить,
Что сердца не смутила глупцов.
Очкастая сидит в цветном шарфе Табаки с медной косой на плече, и смотрит на меня с улыбкой, не отрываясь. Что она делает с очками, что они никогда не дают рассмотреть выражение ее глаз?
Ханджи Зое первая голосовала за все вечеринки и попойки Разведкорпуса, и, возвращаясь, еще до утра могла проторчать в лаборатории под накатившим вдохновением. Или припереться ко мне и, дыша винными парами в лицо, уснуть на плече, пропуская мимо ушей мою ругань.
Став командором, она с легкостью отпускала на гулянки подчиненных, но больше не присоединялась к ним. Тогда уже я приходил к ней, трезвой, прямой и твердой. На границе сна на ее лице появлялась та, прежняя улыбка, и ее тень оставалась со мной до утра.
Когда Очкастая ушла, а часть состайников уснула, Сфинкс посмотрел на Слепого долгим взглядом, будто продолжал начатый ранее разговор, и Слепой, пожав плечами, ответил:
— Я это знал.
Табаки, пританцовывая, раскурил свою трубку, и мне показалось правильным сказать ему:
— Спасибо, что пригласил ее. На женской половине Очкастой одиноко.
Я видел, как с ней общаются одноклассницы. Как с повернутой дурой. Работа в Могильнике не добавляет ей очков в глазах обитателей Дома.
Табаки подавился дымом и закашлялся, вытаращив на меня глаза. Сфинкс весело хмыкнул. Не дождавшись вменяемой реакции, я разозлился.
— Говорите уже, что хотели сказать.
Временами забываю, что в реальности мои угрозы не так уж пугают. Они переглянулись между собой, и Сфинкс, направившись к выходу, насмешливо бросил через плечо:
— Думаешь, она приходила к Табаки?
Время проходит между тренировками, учебой, комнатой. Воспоминания не пропадают, и все же понемногу отдаляются, перебиваемые рутиной. Тело понемногу крепнет, но все еще раздражает. Единственное, чего хочется до смерти, это выйти из затхлых стен Дома наружу. Сердце бьется предвкушением этого выхода на свободу. И в то же время понимаю, что этот выход не будет как во сне. Сраная издевка: вернуться в молодое тело, но с перспективой никогда не взлететь.
Когда выпадает первый снег, Очкастая сбегает с последнего урока и, схватив меня за руку, тащит во двор. Перед дверью спохватывается, бежит в четвертую взять куртки и, одеваясь, торопливо бежит на улицу. Чтобы замереть, подняв голову в небо, и ловить снежинки на бледное лицо, на линзы, на оборачивающиеся в мокрые сосульки волосы.
Она ничего не говорит, но я и не хочу слышать ее объяснения. Мне хватает своих.
На Парадизе первый снег был особенным праздником разведчиков. Начало зимы. С этого дня и до весны экспедиции не проводились, и из-за погоды, и из-за короткого светового дня. А это значило, что на целых три, а может и четыре месяца все, кто вокруг тебя, будут живы.
В день первого снега она впервые осталась у меня на ночь. Здание штаба плохо разогревалось, а угловая лаборатория и в теплую погоду продувалась всеми ветрами. Накануне я накричал на нее из-за очередного опасного эксперимента, стоившего ей ожогов от краев защитных перчаток до сгибов локтей, и четыре дня — ни до, ни после не слышал ее молчание дольше — она не разговаривала со мной. Но тут пришла, пришла с полным чайником заваренного чая в ледяных руках. И, оглушительно чихая, еле донесла до стола.
Завернутую в два одеяла, я отпаивал ее чаем, пока она не уснула на моей постели. А ночью, в самый снегопад, ожила и потянулась за поцелуем. Свист ветра за окнами заглушил ее стоны, пока она, как плавкий металл, обнимала меня, срасталась со мной, горячая и податливая. Уверенная, что до весны мы будем живы.
Накануне Нового года Очкастая пропадает. Не приходит в четвертую, не ходит по коридорам, не появляется на уроках. Никто из учителей не возмущается ее отсутствием, а значит, знают причину. Я даже заглянул в Могильник с выдуманной жалобой на головную боль, но и там ее не было.
На женской половине Дома одновременно чище: полы, стены, ковры, — и грязнее: запахи, разбросанные вещи, шум телевизора и женских голосов. Если на мужской половине Дома на Очкастую не обращали внимание, то такой роскоши на женской половине я не удостоился.
Девушки шептались, хихикали, смотрели вслед, заглядывали в лицо, а я все ждал, когда слух о моем прибытии дойдет до Очкастой, и она выйдет ко мне, избавив от необходимости заглядывать в каждую комнату.
Однако вместо Ханджи ко мне вышла высокая длинноносая блондинка, раскраской лица перещеголявшая своих подопечных.
— Ты кто, мальчик? — с брезгливым любопытством поинтересовалась она и, не дожидаясь ответа, скомандовала: — Ну-ка иди за мной.
Уже в воспитательской, среди раскиданных чашек с кофе, я представился, но мой ответ воспитательницу не удовлетворил.
— И к кому же ты, Леви Аккерман?
— К Ханджи Зое.
Густо подведенные глаза удивленно расширились.
— Зачем?
Хотел бы я сам знать ответ на этот вопрос. Потому что я не отпускал многолетний сон? Или он - меня?
— Она не была на уроках несколько дней.
— У нее освобождение, — кивнула головой женщина, глядя на меня с презрительной жалостью.
— Я могу ее увидеть?
Она же не думает, что я уйду, узнав, что у нее освобождение?
Накрашенные губы воспитательницы раздвинулись в снисходительной улыбке.
— Душенька, я надеюсь, ты все понимаешь про Ханджи. Она очень перспективная девочка, а сломать будущее очень легко.
После этой фразы в принципе можно было отключаться от монолога, но я дослушал до конца, пока она не сказала:
— Ваши подростковые мимолетные связи не стоят того, чтобы разрушать жизни друг друга, понимаешь?
«Ох, Леви, что же нам делать?»
— Понимаю.
Что-то в моем голосе разубедило ее задавать дополнительные вопросы.
В комнате у Очкастой ее кровать и тумбочку легко определить по степени беспорядка. Сама Ханджи сидела, скрестив ноги, на расправленной постели в наушниках. Правда, очкастой ее сейчас назвать было неуместно: глаза скрывала широкая белая повязка, как у Фемиды. Не я один остался без полетов.
Невнятный звук пробился сквозь голос лектора, и пришлось останавливать аудио и стаскивать наушники.
— Что у тебя с глазами? — холодный голос Чистюли приятно разнообразил ежедневное гудение Мухи.
— А, плановая операция.
Отвечаю беспечно, будто не удивлена его приходу. Будто мне не страшно. Главное, чтобы голос не пропустил тех страхов, которые сопровождали каждое медицинское вмешательство. Там, на тумбочке, лежит книга, написанная шрифтом Брайля. Как напоминание, что могло меня ждать, если бы я не решилась на операцию. И что ждет, если она не удалась.
— И сколько ты еще пропустишь дней?
До каникул осталось не так много, но интонация у вопроса интересная. Ворчливая. Какая же знакомая. Я пододвигаюсь, приглашая сесть рядом.
— Думаю, пойду уже в Новом году. Мать заберет меня на каникулы. Ты скучаешь?
Леви не садится, но приближается ко мне.
— Когда ты мылась в последний раз?
Не сдерживаю смешок. Сколько раз я слышала этот вопрос во сне!
Перед операцией. И догадываюсь, как сейчас выгляжу. Янус уговаривал меня лечь в лазарет на время реабилитации, но идея с чистой тихой комнатой мне не понравилась. Здесь Дом дышит, живет, разговаривает голосами соседок и телевизионными мелодрамами. Не оставляет в маринаде из собственных страхов ни на миг.
— Какая разница?
Серьезно, какая разница, чистая у меня голова или нет, когда намного важнее вопрос: удалась ли операция.
— Тебе кто-нибудь помогает?
Кто-нибудь, как-нибудь — да. Муха приносит еду и подает одежду, Душенька передает сообщения матери, телефон проигрывает записи.
Киваю и снова кладу руку на пустое место рядом у стены. Слышу, как он садится, и осторожно опускаю голову на его плечо. Глупо, но мне его не хватало.
— Я скучала.
Если чему-то меня и научили мои сны, так это расплачиваться по счетам сразу, без кредитов. Никогда не знаешь, когда встретишься снова, и встретишься ли вообще, а потому говорить надо сразу, без повода.
Леви уже не так худ, как был в сентябре, и я совершенно необоснованно горжусь его упорством.
— Послушаешь со мной? Тут университетские лекции по паре предметов…
— Пойдем помоем тебя.
Он так вздыхает, будто я заставляю его. Он того, насколько знакома эта фраза, глаза слезятся.
— Глаза нельзя мочить.
Напоминаю себе и ему. Я не то, чтобы против душа, скорее не представляю, как можно это осуществить технически.
— Я понял. Где у тебя полотенца и чистая одежда?
Гоню от себя воспоминания из сна за неуместность. Еще покраснеть не хватало.
Смутно догадываюсь, что приличные девушки не запираются с мальчиками в душе, не раздеваются при них и не позволяют касаться себя. Мочалкой, всего лишь мочалкой. Но что поделать, если хоть во сне, хоть наяву я не самая приличная девушка.
— Я сама могу намылиться, — ворчу, потому что в сухих механических движениях Леви чувствую раздражение.
— Повернись.
Сон и реальность смешиваются в неразделимый клубок. В темноте тело еще острее помнит прикосновения мужских рук, шум воды, взгляды на моем теле. Я не стесняюсь наготы, слишком хорошо знаю, что привлекательного или соблазнительного во мне мало. Не удивительно, что во сне у меня были такие роскошные фантазии: самый сильный, красивый, властный сослуживец обращает на меня внимание, зовет в душ и там… Давно пора вернуться в реальность, где меня моют, как больную бродячую собаку.
Волосами приходится заняться отдельно, он сооружает сложную конструкцию из стула, упора и лейки душа.
— Обрежь мне волосы, и хватит раковины, — собственная беспомощность начинает раздражать. Зачем мне эти патлы, кого я буду ими соблазнять?!
В ответной тишине меня заматывают в полотенце, распускают хвост и пытаются расчесать пряди пальцами.
— Нет, — наконец отвечает тишина голосом Леви, и голос этот кажется если не довольным, то вполне умиротворенным.
Вода действительно не попала в глаза. Лицо целиком осталось сухим. Пальцы в волосах уносили зудящую боль и привычные операционные страхи: что ничего не получилось, что зрения продолжит падать, и тогда можно попрощаться и с профессией медика, и с прыжками с парашютом. А может, и вовсе Дом обзаведется вторым Слепым, и я даже вспоминала по дороге из больницы неимоверно тонкие и чуткие, живущие своей жизнью пальцы вожака четвертой.
Когда пальцы Леви пробежались до кончиков, я впервые за все время порадовалась длинным волосам. Их длины как раз хватило, чтобы успокоиться.
Во сне мне такая роскошь была недоступна. Зато и помывки были другими, нужно признать.
Сначала Леви закидывал меня в душевую и запирал дверь, пока не помоюсь. Потом, когда сменилось звание и штаб, появилась ванна, а в нее так просто уронить заодно своего мойщика. А еще в ней можно упоительно бесстрашно раздевать и трогать Леви, перехватывая инициативу. Или прислоняться к нему спиной и сжимать внутри его пальцы. А после, чистой и расслабленной, оказываться прижатой спиной к стенке, подхваченной под попу сильными руками...
— Очкастая, не спи. Пойдем в комнату.
Что я там думала про приличных девушек? Наяву я невероятно приличная девушка.
Хорошо, что я не вижу лицо Мухи, но по ее потрясенному аханью легко представляю его выражение.
По звукам его шагов понимаю, что он вешает полотенца и убирает грязную одежду. Выбираю момент, когда он оказывается за моей спиной, и разворачиваюсь к нему.
— Спасибо, Чистюля.
Честное слово, я бы поцеловала его, но испугалась, что промахнусь сослепу. А вот у Слепого бы наверняка получилось.
На следующий день я бужу ее и забираю на урок, на ходу подкармливая бутербродом из столовой. Нахера я вчера это сделал? Пусть бы и дальше сидела с сальной башкой в грязной футболке.
Всю ночь снилась Очкастая во всех мыслимых видах: в форме и без формы, в УПМ, в лесу, и в лаборатории, в халате, и в постели, без всего… Гребаные подростковые гормоны. Вчера я был слишком сосредоточен на деле, чтобы о чем-то фантазировать в ее присутствии. Ей тоже было не по себе. Наверняка ей больно, хоть и не признается, волосы я ей промывал уже в бешеном темпе, настолько напряженным стало ее лицо. В реальности она была худее, без развитой мускулатуры, бледнее, ниже, словно все свои силы оставила в моем сне. Впрочем, как и я.
— Хватит валяться, пошли на урок.
Ранняя побудка давалась ей тяжело, а без зрения и вовсе превращалась в задание под россыпью звездочек. Уже подходя к классу, она сказала:
— Хорошо, что ты меня забрал, на самом деле. Девочки с вечера устроили мне допрос, и сегодня было бы только хуже.
Болтая с повязкой на лице, она напоминала одну из древнегреческих провидиц.
— Из-за чего?
— Мне сложно это объяснить, — но когда это ее останавливали сложности — я слишком материалистка. Но в их мире, где каждый мальчишеский взгляд и вздох имеет свое значение, твой вчерашний поступок приравнивается к тому, чтобы признаться в любви прямо в коридоре и после заняться сексом в воспитательской, выгнав оттуда Душеньку.
— А в твоем мире?
— А в моем, — придержав ее за локоть, направил в дверной проем, — мне приятно ходить с чистыми волосами. Еще немного, и отстригла бы. Мама бы расстроилась. Кстати, она завтра приедет забрать меня на каникулы. Не хочешь с нами? Мы поедем в горы, если присоединишься, будет здорово. Хотя у вас в комнате странное отношение к наружности…
Странное отношение к наружности было не только в четвертой. Весь дом играл в затянувшуюся игру «обмани реальность», и был в ней смертельно убедителен. Игра передавалась по наследству от прошлых выпусков, и удивляюсь, как она не затянула Очкастую. Как она может так спокойно входить в Могильник, когда там даже меня пробирает запахом мертвечины? В ее комнате такое количество вещей из наружности, будто она ее часть. Не поэтому ли ее недолюбливают соседки? Однако, приходя в четвертую, она с удовольствием включается в игры Табаки, а часы — самую нелегальную контрабанду для четвертой — и так не носит.
Поехать в наружность на праздники — идея безумная, как она сама. А она так легко об этом говорит. Кому мы нужны там, в наружности, поломанные и забытые всем миром, вызывающие разве что презрение и жалость?
Сама Очкастая словно не замечала это. И слепота на ее участие в уроках никак не влияла. Ей не нужны были ни конспекты, ни учебники, она уже переросла школьные темы.
И при этом, вставая, чтобы ответить, несколько раз спотыкалась о ножки собственного стула, переходя в другой класс, оббивала собой косяки и стены. Смеялась над собственной неуклюжестью и шла дальше, благодарно сжимая мою руку.
— Ступенька. Ступенька. Ровно. Прямо двадцать шагов, потом поворот направо.
— Как здорово, что ты предложил проводить меня до лазарета! Ай! — запнулась на ровном месте.
— Считай шаги молча. А то повязка понадобиться не только на глазах.
— Да ничего. Ты решил насчет каникул? Хотя я понимаю, здесь тоже прибавилось развлечений, — споткнулась на этот раз о колесо коляски, но я был наготове. — Имей в виду, что в рейтинге парней дома ты очень высоко. Пользуйся!
— Не могу. Меня к вам не пустят за секс в воспитательской.
Очкастая хохотала так заливисто, что из Могильника выглянула дежурная паучиха, узнала Ханджи и устремилась навстречу.
— Мы тебя заждались! Мама ждет в кабинете у заведующего, после перевязки — сразу туда. Как глаза, сильно болят? Офтальмолог точно разрешил авиаперелет?
Очкастую увели в перевязочную, а у меня в голове билось одно-единственное слово: «Авиаперелет».
Мама Очкастой, маленькая рыжая женщина в дорогом хорошо сидящем платье, смотрела на дочь с ужасом и надеждой. Кажется, она не совсем понимала, что дочери давно не десять лет, постоянно хлопотала вокруг нее с тревожным лицом, брала за руки, гладила лицо.
— Доченька! Я забрала твои справки, копию с медкарты, какие милые здесь врачи! Ханджи, солнышко, как ты себя чувствуешь? Какие у тебя чудесные подруги! Помогли помыть голову, правда, этой желтой рубашки я у тебя раньше не видела…
По лицу Очкастой расплылась довольная улыбка, и она с интонацией честной первоклашки отчиталась перед матерью:
— Это не подруги, это Леви!
Лицо бедной женщины я не увидел, сосредоточившись на Очкастой. В конце концов, мы в Могильнике, если что, откачают.
Мать подавилась начатой фразой, чем сразу воспользовалась Очкастая:
— Мамочка, можно, Леви поедет с нами? Пожалуйста! Уверена, директор не будет против!
До меня вдруг дошло, что перелет — явно не дешевое удовольствие, и что брать какого-то оборванца в придачу к своей драгоценной дочурке никакая мать на свете не захочет.
— Леви Аккерман, — я протянул руку, и женщина неуверенно ее пожала.
Наманикюренная ручка в рассеянности замерла на полпути к Очкастой.
— Но как же… Нужно разрешение, доверенность…
— Ему вчера исполнилось восемнадцать, — с тем же идиотски-счастливым выражением лица отрапортовала дочь.
Любопытная зараза. В глазах ее матери я немедленно переквалифицировался из насильника в педофила.
Я все же посмотрел ей в глаза, и из-под образа женщины-наседки на секунду выглянуло что-то тяжелое, тоскливое, возмущенное и сразу смирившееся. Ханджи нашарила мое плечо и слегка сжала его.
— Извините, это дурацкая идея. Я пойду.
«Поеду», — поправил бы Курильщик. Сраный правдолюб.
Потянулся снять руку Очкастой с плеча, и она немедленно схватилась за ладонь. Она тоже уже не выглядела радостной, плечи сутуло завернулись вперед. Глубоко вдохнула и отпустила меня.
— Отчего же, — донеслось мне в спину. Мать Ханджи продолжила задумчиво-холодным тоном: — Друзья Ханджи, конечно, могут поехать с нами. Я поговорю с директором. Заеду завтра в десять утра.
Очкастая светилась.
— Спасибо, спасибо! Пойдем, провожу тебя к директору!
— Я знаю дорогу, милая, — женщина снова вернулась к заполошной ласковости. — Даже слишком хорошо.
Должно быть, она подумала, что я не расслышу, когда, обняв Ханджи, прошептала:
— Господи, ну почему все повторяется…
— Мам, перестань, — едва слышно оборвала дочь, — Леви не Череп, а я — не Марта.
В четвертой уже все знали, что я уезжаю, еще до того, как я начал складывать вещи. Я чувствовал их удивление и ужас, повисшие в воздухе. Будто я собрался прыгнуть с крыши, а не ехал на веселый уикенд.
— Вот так, други, от совместного принятия душа до наружности — один шаг, — нравоучительно произнес Табаки.
— Какого душа? — замороженно спросил у него Курильщик. Кажется, он единственный не только не ужасался, но даже немного завидовал.
Я пристально посмотрел на Шакала, и тот пожал печами в ответ.
— Душа человеческих снов и страстей, под которым вырастают цветы наваждений и лианы страхов. Но не бойся, дитя, — в Курильщика полетела губная гармошка, которую он едва успел поймать кончиками пальцев, — играй свою песнь, пока за спинами ушедших закрываются врата города, оберегая покой всех живущих. Сим победиши.
— Ты уверен? — вкрадчиво поинтересовался у меня Сфинкс, но ответил ему, разумеется, Табаки.
— Уверен ли он? — взвизгнул он. — Как можно быть в чем-то уверенным, когда тебя очаровала ведьмина кровь?
— Что ты возьмешь с собой? — осторожно поинтересовался Горбач, не обращая внимания на причитания Шакала.
— Вещи.
Табаки буквально подорвался от моего ответа, оборвав песню на полпути:
— Уходить в наружность без защиты?! Ты сохранил абрикосовые бусы, которые я подарил тебе? Хотя что они сделают, тут нужен амулет посильнее.
«Придурки, — под кожей расползается тепло от их нелепой заботы. — У меня уже есть самый сильный амулет».
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!