Из дневника доктора Герарда ван Свитена, Вишков, 22 марта 1756 года
23 января 2023, 22:44Почти целый год я был склонен считать, что происшествия, описанные мною в тринадцати последних — весь год по-прежнему последних — дневниковых записях, окончательно и бесповоротно отвратили меня от изложения событий моей жизни на бумаге. Пера я, разумеется, не бросил, и речь не об одних только письмах и служебных бумагах, до краев наполнивших шуршащим ворохом мои и без того серые дни: я брал его в руки и для того, чтобы погрести под грудой стройных и выверенных научных аргументов то, чего на свете больше нет. Однако писать о себе, а тем более писать для себя — ведя диалог не с собеседником по ту сторону листа, а с собеседником внутри собственного черепа, — я положил прекратить до той поры, когда я перестану из ночи в ночь видеть одни и те же сны; когда сердце мое перестанет подскакивать и заходиться боем башенных часов от малейшего шороха лишь потому, что этот шорох я не могу объяснить, и замедляться до мерного шага человека, идущего за гробом, от каждого напоминания о тех, кого я более не увижу на этом свете. А пора эта, думается мне, не настанет для меня в земной жизни никогда.
И все-таки я беру чистый лист и вывожу на нем сегодняшнюю дату. Почему я делаю это — не знаю. Впрочем, ни малейшего повода для тревоги я здесь не вижу. Непоколебимого сторонника логики, находившего обоснование любому проявлению мира внешнего, больше нет; так отчего же полагать, будто то, что от него осталось, способно объяснить тончайшие движения человеческой души? Подчас, должно быть, сам Господь дивится нашим поступкам, дурным и прекрасным, мелким и сложным, обдуманным или импульсивным — но всегда таким человеческим.
Положит ли эта запись начало постепенному возвращению к старой привычке или останется одинокой — этого я тоже не знаю. Но знаю одно: теперь, когда на моем столе плавится еще не потухший огарок, зажженный в большей степени для придания направления моим сбившимся и рассеявшимся мыслям, которые я надеюсь собрать воедино, выровняв свое рваное сердцебиение по спокойному дыханию пламени, нежели ради света; когда за окном моей крохотной комнатки под самой крышей придорожного трактира медленно опускаются сумерки и дождь барабанит будто бы прямо по моей голове, — теперь я должен — или, может быть, решил, или, может быть, хочу — поведать бумаге о встрече, которая произошла в этом же самом трактире несколько часов назад. Поведать, впервые в жизни не делая выводов.
Я еду на северо-восток; снова поручение, снова путешествие: Господь не отнял у меня доверия императрицы — последнего, что не дает мне окончательно превратиться в беспокойного и раздражительного старика. На этот раз речь идет о вещах обыденных и скучнейших, да и едва ли на век человека может выпасть дважды то, что мне суждено было пережить год назад.
Януш по-прежнему со мною и сегодня с самого утра отчего-то в превосходном настроении духа. Сюда мы заехали поужинать и переночевать; к первому, впрочем, был расположен один только Януш — я не чувствовал голода, лишь усталость и досаду, направленную непонятно на что. Как врач, между прочим, я полагаю, что пренебречь ужином — грех гораздо меньший, чем, к примеру, отказаться от завтрака, а потому предпочел отложить любое взаимодействие с пищей до завтрашнего утра и немедленно отправиться спать.
Хозяин вызвался проводить меня в отведенную мне комнату — в двухэтажной постройке через двор, с виду более основательной и добротной, чем та, где был устроен трактир. Однако мы не успели пройти и нескольких шагов к двери, как меня кто-то окликнул.
— Герр доктор?
Голос раздался сверху. Я обернулся, сзади меня на второй этаж вела широкая деревянная лестница.
На площадке второго этажа стоял Вудфолл. Он созерцал меня оттуда, немного прищурившись, и рот его постепенно искривлялся улыбкой — как всегда скошенной, одним углом. Когда прошло первое, впрочем, не сильное удивление, мне подумалось вдруг: отчего, интересно, появилась у него привычка улыбаться так? Не оттого ли, что он научился прятать улыбку почти так же рано, как и улыбаться? Я внезапно осознал, что почти ничего не знаю о его прошлом — откуда он, из какой семьи, каким было его детство? Обо всем этом я никогда не имел ни малейшего понятия.
В руке у него я заметил объемный саквояж, и это обстоятельство, признаться, меня удивило: с каких это пор avvisatori, способный, как видится мне, спать на голых досках и неделями не менять белья, путешествует с багажом?
Впрочем, на этот вопрос я вскоре получил ответ: из-за спины Вудфолла показалось миловидное девичье личико. Я узнал не без изумления Софию Штигг — юную певицу из Каменной Горки. Помнится, я еще окрестил ее олененком за особенный взгляд ее глубоких черных глаз, который встретил и теперь. Но что делает она здесь, в обществе этого человека? Неужели…
Я не был рад видеть Вудфолла, и не только потому, что его появление резануло по моему сердцу напоминанием о том, о чем я никогда не забывал, но старался поменьше думать. Дело в том, что после того, как все закончилось, мы с ним, несмотря на сблизившие нас пережитые вместе ужасы и общие потери — след, который, я уверен, не изгладился в его душе точно так же, как в моей, — мы, откровенно говоря, не ели бы друг с другом вишни.
Еще в Каменной Горке, когда я, как мог, способствовал заживлению его ран и сращиванию сломанной в двух местах лучевой кости, его настроение было очевидно: он жаждал, как только сможет держать перо, открыть миру правду.
Измученный и бледный, но не утративший пламени во взгляде, он горячо доказывал мне, что все, чему были свидетелями мы, непременно должно стать достоянием общественности, и даже призывал меня обнародовать мои записи, которых, разумеется, не читал, но о существовании которых подозревал. Правда, подозревал он и то, что не все в этих записях годится для печати, и потому предупредил, что дневник необходимо будет сперва "несколько поправить", чем обещал заняться немедленно по выздоровлении.
В те дни я и так много спорил с ним: он отказался соблюдать не то что постельный — это я побоялся ему и предложить — но хоть сколько-нибудь сберегающий силы режим, и я опасался, что он навлечет на себя осложнения вплоть до горячки. Этого, впрочем, не случилось, и я сомневаюсь, что благодарить за такой исход следует одного лишь Господа: нельзя не признать, что не последнюю роль здесь сыграла железная воля avvisatori и его полнейшее пренебрежение к страданиям тела, на которые он попросту не обращал внимания.
Сломанную руку он, несмотря на мои опасения, держал в относительном покое, однако другой рукой уже через несколько дней начал пользоваться так, будто не было в левом плече еще не зажившей раны. Каким-то чудом ни одна кость в плече не была хоть сколько-нибудь серьезно повреждена пулей — подчас я готов был поверить, что платой неведомым силам за такую неуязвимость стала по меньшей мере его душа. Между строк добавлю, что фройляйн Штигг сделала для него в ту роковую для нас всех ночь больше, чем я во все последующие дни, и не слишком преувеличу, если скажу, что она спасла Вудфоллу жизнь, по крайней мере, жизнь деятельную и полноценную. Именно это породило теперь, когда я увидел ее рядом с ним, в моей голове одно весьма интересное предположение. Однако отчего-то в мыслях у меня пронеслось, что я вздохну с облегчением, если это предположение окажется неверным.
Тогда он наотрез отказался от чьей бы то ни было помощи в некоторых бытовых вопросах личного характера — тут я не мог не понять его и потому не возражал. И без того пререкаться с ним приходилось ежедневно, если не ежечасно: не знаю, чья раздражительность была тому виной в большей степени — его или моя.
Но если здоровье Вудфолла, в общем-то, касалось лишь его одного, хоть я и принимал как врач и, пожалуй, тогда еще как друг живейшее участие в его восстановлении, то, когда речь зашла о моих записках, я был непоколебим. О, должно быть, я говорил с ним даже чересчур резко, однако смею надеяться, что донес до него мою позицию с наипредельнейшей ясностью. Я напомнил ему о наших несчастных друзьях, отдавших жизни за то, чтобы ни один из тех монстров, чьи образы собрался он в который раз возродить в своей писанине, не ходил снова по этой земле; я разъяснил ему, что люди, сознательно и впустую волнующие общественность, имеют вполне определенное название, а государство, представителем которого, в конце концов, являюсь и я, — полное право принять против них вполне определенные меры. Он ожидаемо ответил очередной дерзостью, которой я повторять здесь не буду, и, конечно же, остался при своем. Позже я задавал себе вопрос — почему именно на этот раз намерения этого собирателя скверны настолько выбили меня из колеи? Почему, например, не тогда, когда я был убежден, что его сочинительство — отъявленная ложь, а сейчас, когда я знаю, что это чистая правда? Я спрашиваю себя об этом и теперь.
Для полноты картины стоит добавить, что поначалу он фамильярнейшим образом перешел со мной на ты и даже пару раз назвал меня "дружище Герард" — чему я, впрочем, не воспротивился, однако и не поддержал этого начинания, подчеркнуто оставаясь с ним на вы. У меня не лежала душа к братанию с возмутителями спокойствия и возомнившими себя невесть кем юнцами.
Его статья, или, вернее будет сказать, статьи вышли невероятно быстро: не прошло и трех недель с моего отъезда в Вену, как на первых страницах газет (причем он не ограничился "Венским вестником") появилось его имя. Я уехал слишком рано, чтобы проследить, кто, как и когда снял повязку с его сломанной руки, и имею все основания полагать, что никто: со всей отчетливостью представляю его самостоятельно взрезающим бинт, который я с таким тщанием и усердием наложил на его перелом, ножом сомнительной чистоты или даже сдирающим его зубами. Однако, по моим расчетам, сделать это раньше, чем спустя хотя бы месяц, а лучше полтора после моего отъезда, было бы попросту опасно.
Разумеется, этим он мог бы пренебречь — и пренебрег, я не питаю на сей счет ни малейших иллюзий. Но как бы рано это ни произошло, я не представляю себе, каким образом ему удалось хотя бы даже только записать все то, что было отправлено по издательствам в самые первые дни его освобождения от повязки — и это еще в том случае, если взять за данность чрезвычайно быструю работу всех инстанций, через которые проходит рукопись, преобразовываясь в напечатанную статью. А ведь не следует забывать и о том, что человек, — и это распространяется даже на газетчиков, — как правило, практически не в состоянии пользоваться только что сросшейся после перелома конечностью.
Вот почему меня охватило недоумение, когда в руки мне попался свежий газетный выпуск. Если бы не его безошибочно узнаваемый легкий, яркий и этим неизменно раздражающий слог, я мог бы предположить, что статьи за него написал кто-то другой. Вслед за недоумением пришло негодование: во время одного из наших разговоров на повышенных тонах он заявил мне, желая, по всей видимости, уязвить, что мое имя в связи с этим, как он выразился тогда, делом упомянуто не будет. Разумеется, я ответил ему, что это-то меня заботит менее всего, но признаю, что в глубине сердца был признателен за такую деликатность.
Каково же было мое удивление, когда в том, что мне пришлось прочесть, я встретил — нет, не собственную фамилию, формально он сдержал слово, — но прозрачнейшие намеки на мою персону, не оставляющие у хотя бы немного приближенного ко двору читателя ни малейших сомнений в том, что речь идет ни о ком другом, как о докторе ван Свитене. Самая первая мысль моя была о жене и детях: что решат они, попадись его статья им? Уже позже задумался об общественности, о том, как примут мой недописанный тогда еще трактат, в котором я доказываю, что вампиров — с тех пор, как я закончил трактат, я пишу это слово впервые — нет, хотя, если верить моментально заполонившим Вену слухам, я видел их своими глазами.
А ведь я видел их своими глазами.
По милости Арнольда Вудфолла мне пришлось пережить отвратительнейшие минуты на каждом из приемов, не явиться на которые я не смог найти предлога, — многие коллеги, очевидно, считали своим долгом спросить меня, кто прямо, кто исподволь, кто встревоженно, кто с иронической улыбкой, но все об одном и том же: читал ли я последний выпуск "Венского вестника" и, если да (скажи я "нет" — никто бы и не поверил), — каково мое мнение на этот счет. И из раза в раз я повторял один и тот же ответ: это выдумки, фантазии, ложь. Повторял, что никогда не был свидетелем ничему подобному, не сталкивался, не видел. Одних я успокаивал заверениями, что все это сказки; с другими, обмениваясь взглядами, полными иронии, — уж кто-кто, мол, а мы-то с вами люди умные и не верим в этакую чушь, — смеялся над изощренной изобретательностью газетчиков; и обеспокоенно кивал в ответ третьим, справедливо опасающимся влияния газет на умы. Я отрекался и отрицал, и в шепоте вокруг мне нередко слышался укор и едва ли не петушиное пение. Каким слепым и несправедливым судьей оказывается порой наша собственная совесть!
Но пускай же укажут мне, в чем моя вина: все, что я сделал и сказал тогда, я повторю и теперь, если будет необходимо. Если жизнь удосужилась научить меня хоть чему-то за долгие годы нашего с ней знакомства, так это тому, что горький осадок на дне бокала вовсе не означает, что вы только что выпили яд. Может быть, это было целебнейшее из лекарств.
Теперь, по прошествии года, сплетни улеглись. Его статьи забылись, а мой трактат читают, и, думается мне, будут читать еще долго, возможно, даже тогда, когда никто и не вспомнит, что жил когда-то в этом мире Арнольд Вудфолл, любитель вытаскивать на свет божий самые грязные секреты человечества.
Потому что это я, а не он — приближенный императрицы, пользующийся всеми привилегиями, которые дарует такое положение. Я, а не он. И временами в этот год во мне просыпалось даже сочувствие к этому человеку, срывающему голос в тщетных попытках докричаться и тыкающему каждому встречному в лицо свою правду, похожую на новорожденного незрячего розового щенка. Я был далек от того, чтобы ненавидеть его, считать врагом или даже просто осуждать. Но почти так же далеко я находился и от мысли искать с ним встречи. Нет, я не был рад его видеть.
— Добрый вечер, — поздоровался я как можно суше. — Выезжаете?
Он улыбнулся еще шире, и выглядело это даже немного жутковато, а потом начал неспешно спускаться мне навстречу. Фройляйн Штигг последовала за ним, словно тень, а я подумал — верно ли я все еще называю ее фройляйн Штигг?
— Добрый вечер, — отозвался Вудфолл эхом, — мы, в сущности, никуда не спешим. В отличие от… других, мы не обязаны отчитываться ни перед кем, а потому свободно располагаем своим временем.
Он взглянул на меня прямо и открыто и протянул мне руку для пожатия. Я посмотрел на его запястье, и, пусть мне не хватило ни времени, ни света (а в последние годы зрение мое сделалось чрезвычайно чувствительно к темноте), чтобы разглядеть как следует, все же некоторое искривление сустава, как мне показалось, я заметил.
Я с осторожностью коснулся его руки: не могу утверждать, что принял решение ответить на рукопожатие, чтобы не оскорбить его, — мне и в голову не пришло, что можно не ответить. На протянутую руку я смотрел взглядом врача, и больше всего мне хотелось вывести его на свет, расстегнуть манжет и прощупать, как срослась кость. Однако, стоило мне со всей возможной деликатностью вложить пальцы в его ладонь, как он удивленно и насмешливо выгнул бровь и сжал мою руку с такою силой, что, признаться, я побоялся, как бы не пришлось кому-нибудь из моих коллег накладывать повязку мне. Это было красноречивее слов: как бы то ни было, его рабочий инструмент в полной мере остался при нем, казалось, что я пожимаю руку бронзовой статуе.
Вудфолл, наконец, разжал неумолимые силки, и я обрел свободу. Он встряхнулся, будто опомнился, и произнес, кивнув назад, за плечо:
— Да, кстати, доктор! Позвольте представить: моя… кхм, как это называется… жена. Вы ее уже немного знаете.
Та, о ком он говорил, выступила вперед. Не сказал бы, что тогда, год назад, хорошо ее рассмотрел, но все же мне показалось, что она похорошела — по крайней мере, ее лицо приобрело новые, более уверенные и спокойные черты. Тогда это была нервная девица, пожалуй, и испуганная; она сознавала свой талант, но заглядывала слушателям в глаза, желая убедиться то ли в том, что им нравится ее пение, то ли в том, что хоть кто-нибудь любит ее не только за это. Теперь же этот вечный немой вопрос исчез из ее взгляда.
— Миссис Вудф… — начал я, но она перебила меня, прыснув в кулак.
— Ой, не надо, — попросила она, и ее голос зазвенел колокольчиком. — Давайте попросту: София.
Она тоже протянула мне руку, по-мужски, ребром. Но я все равно склонился и коснулся ее руки губами. Она не воспротивилась, но опять хихикнула, и это вышло у нее не глупо, а просто весело.
Хозяин трактира, увидев, что никакого внимания на него не обращают уже с минуту, отошел от нас, что-то бормоча себе под нос.
— Эй, ты что-то сказал? А ну-ка повтори! — вдруг крикнул ему вслед Вудфолл.
Хозяин быстрее засеменил прочь, а фройляйн Штигг — все же я пока не могу принудить свое перо называть ее иначе — мягко коснулась локтя Вудфолла, и он не стал продолжать, только равнодушно-презрительно качнул головой в сторону трактирщика.
— Что же вы теперь — отдыхать? — поинтересовался он у меня довольно добродушно, — или выпьете с нами? Не терпится узнать венские новости.
Я не удержался от колкости:
— Охотно поделюсь с вами теперешними и прошлыми новостями, но с тем, чтобы вы, в свою очередь, сообщили мне новости будущие, — сказал я, впрочем, уже направляясь вместе с ними к свободному столу в глубине зала. — Что будет на устах у всех, к примеру, через неделю? А через две?
Вудфолл хмыкнул и внезапно — я чуть не вздрогнул — заорал, обернувшись к стойке:
— Вина нам принесите!
Потом, будто что-то вспомнив, он добавил, не сильно тише:
— И графин воды!
Стульев возле нашего стола было всего два. Вудфолл рухнул на один из них, поставил саквояж на пол, не глядя протянул руку к соседнему столу и, ухватив за спинку стул, на котором никто не сидел, крутанул его на двух ножках, переворачивая к нашему столу. На сидении обнаружилась чья-то кожаная сумка, и Вудфолл, уточнив "ваше?", но не дождавшись ответа, бесцеремонно запихнул ее на колени сидящему за соседним столом грозного вида детине. Тот флегматично не отреагировал. Вудфолл бросил на стул быстрый взгляд, нахмурился, смахнул с него какую-то соринку, и фройляйн Штигг, как ни в чем не бывало, села. Только тогда я занял место напротив них.
— На этот раз не отравите меня? — я еле удержался, чтобы не усмехнуться в его манере, углом рта.
Avvisatori принял наигранно растерянный вид и повернулся к фройляйн Штигг:
— Радость, у нас остался занзибарский порох?
Я застыл, ошеломленный — не упоминанием отравы, другим словом. А София быстро сориентировалась и подыграла: сосредоточенно свела брови, изо всех сил сдерживая улыбку, и принялась хлопать себя по карманам дорожного платья. К слову, я заметил, что она не затянута в такой тугой корсет, как тот, что был на ней в отцовском доме. Этому я не мог не обрадоваться: влияние корсетов на здоровье женщин — истинная катастрофа, и не передать словами, как мне жаль, что этого не понимают не только сами дамы, но и многие медики.
— Кажется, закончился, — проговорила она, наконец, невинно опуская пушистые ресницы.
Вудфолл развел руками:
— Видите — мы бы и хотели, но никак… Разве на Черный континент ради вас отправляться, но мне, если честно, одного раза хватило… А! — он стукнул ладонью по столу, — есть обыкновенный мышьяк! Не желаете?..
— Пожалуй, воздержусь.
Я ответил легко, но без улыбки — воспоминание о моей, как я тогда думал, болезни на пути в Каменную Горку по сей день слишком сильно во мне.
Принесли вино и воду; мне было любопытно, зачем понадобилась Вудфоллу вода, но он и не притронулся к графину. София на миг отвернулась, провожая служанку рассеянным взглядом, и avvisatori сделал странное: поднял свою и ее чарки на свет, заглянул в них, прищурив один глаз, а потом поменял местами — поставил свою ей, а ее себе.
Он принялся разливать вино: наши чарки наполнил почти до краев, а Софии — сперва наполовину, а потом, поразмыслив, долил еще немного, до двух третей. Закончив, он с совершенно издевательской наглядностью перелил от меня немного вина себе и наоборот. Мы с ним выпили. Он посмотрел на меня с каменным лицом и произнес серьезно:
— Я, герр доктор, как вы, должно быть, догадываетесь, имею под рукой все необходимые противоядия. И кое-какие меры сегодня с утра дальновидно принял. В отличие от вас. А теперь, когда вы выпили вино, попрощаемся.
И он встал из-за стола.
Повисла тишина. Я глядел на него, едва ли не раскрыв рот. И в этой звенящей тишине раздался звук — будто фыркнула, отплевываясь после галопа, лошадь. Я заозирался, завертел головой, силясь найти источник этого звука. И вдруг мой взгляд упал на фройляйн Штигг. Она сидела вся красная от напряжения, зажимая рот обеими руками, и тряслась от беззвучного еле сдерживаемого смеха. Когда она заметила, что я смотрю на нее, смех — даже не смех, совершенно неприличный фройляйн (и миссис, полагаю, тоже) хохот — прорвался через ее сомкнутые губы и прижатые к ним ладони. Звук, который раздался, был еще менее пристойным, чем предыдущий.
— Извините, — выдавила она в мою сторону, захлебываясь смехом. — Арнольд! Папа правильно говорит, что ты меня портишь!
— Я?! — Вудфолл прижал руку к сердцу с выражением крайнего возмущения на лице. Другой рукой он, глядя на меня и качая головой, указал на хохочущую Софию, как бы говоря "поглядите на нее, доктор! И она утверждает, что это я ее порчу!" — и вдруг тоже безудержно рассмеялся. Смех у него оказался беззвучным — не от попытки сдержаться, естественно беззвучным. В голове у меня во второй раз промелькнула мысль — отчего так? Он упал на стул, запрокинув голову, София уткнулась лбом ему в плечо, и эти двое безумцев сидели напротив меня и смеялись, смеялись, смеялись. Пока, заразившись их весельем, я не засмеялся сам. Своей выходкой мальчишка не то чтобы напугал меня — я и не успел испугаться, да и никакого повода травить меня на деле у него не было, однако признаюсь, что сознание того, что меня только что разыграли — меня, старика, они, молодые и наглые — больно уязвило меня. А потому присоединился к их веселью я далеко не сразу — только тогда, когда оно сделалось так заразительно, что уж невозможно было не смеяться, глядя на них. И хохочущих безумцев стало трое.
— Скажите, мистер Вудфолл, — весело проговорил я через некоторое время, когда мы все приходили в себя, пытаясь отдышаться, а фройляйн Штигг и вовсе утирала выступившие от смеха слезы, — скажите, никому еще не доводилось хорошенько надрать вам уши?
На дне его темных глаз что-то промелькнуло, но, что бы это ни было, наружу он этого не выпустил. Уголок рта в который раз приподнялся, но — если мне не почудилось — немного не так, как раньше.
— О, герр доктор, — проговорил он медленно, мне показалось, что он немного тянет время, лихорадочно пытаясь что-то придумать, — знаете, чего только со мной не делали. Как видите, не помогло, и я не утратил привычки… как это сказать… — он щелкнул пальцами, — to play it by ear.
Он засмеялся, и если бы на моем месте был человек, не так долго и внимательно за ним наблюдавший, — не заметил бы в этом смехе никакой натянутости.
Я имел неосторожность озвучить возникшее в моей голове соображение.
— Ваши родители… ваша семья…
С тех пор, как юность моя прошла, мне крайне редко приходится теряться во время беседы: как правило, я нахожу слова, чтобы выразить любую мысль. Однако теперь я не договорил фразы.
— О да, — ответил Вудфолл коротко и совершенно спокойно, вполне уже овладев собою. Он снова налил себе вина, выпил и потянулся налить еще. Жесты его не были ни нервными, ни неестественно быстрыми.
— А… а вы куда едете? — вдруг поспешно спросила София, будто бы бросилась в какой-то омут — так это прозвучало внезапно и не к месту. — Вы по поручению? И… и… и вы надолго едете? А вот мы были у нас, ну, то есть у моих родителей. Мы теперь в Вену едем, а оттуда… Оттуда я не знаю, куда, но тоже куда-нибудь поедем; а у вас что за поручение, если не тайна? Мы никому не расскажем, правда-правда!
Она выговорила все это на едином дыхании, словно боялась, что кто-то перебьет ее — или сама старательно кого-то перебивая. Но мы с Вудфоллом молчали.
В ответ на последнюю ее фразу захотелось в очередной раз брызнуть ядом: да, мол, разумеется, avvisatori — именно тот человек, который "правда-правда никому ничего не расскажет". Для этого его пришлось бы как минимум убить.
Но я не стал этого говорить из сочувствия — не к нему, но к фройляйн Штигг, отчаянно пытающейся перенаправить беседу из канавы, в которую она по ошибке завернула, в прежнее широкое и прямое русло. Правда, мне действительно подумалось, что подробностей моего поручения рассказывать им не стоит, пускай в нем и не было ничего, сравнимого по важности или риску с прошлогодним, да и ехал я скорее для того, чтобы развеяться и размять кости и мозги: и те, и другие изрядно затекли от сидения на одном месте.
— Никакой тайны нет, — сказал я, — но я предпочел бы послушать о вас. Вы, говорите, побывали у ваших родителей, фрой… мис…
Я запнулся, это произошло случайно, но, кажется, следовало бы это сделать даже нарочно, если бы не вышло само: напряжение между нами троими почти спало.
— София, — поправила меня она, улыбнувшись, и только сейчас я заметил, как трогательно она морщит нос, когда улыбается.
— Скажите, София, — мне непривычно было называть даму, даже такую юную, просто по имени, но спорить с ней я не хотел: другой возможный вариант обращения мне нравился еще меньше. — Как там… город?
Она живо отозвалась.
— Там все хорошо. Снег сходит. А мы были у герра Рушкевича и у герра Капиевского, там цветы посадили. Не мы, кто-то другой. Правда, они только взошли. Но там, в городе, уже мало помнят про… — она растерянно посмотрела на Вудфолла, — про это.
— Про это, — повторил он одновременно саркастически и устало, сделав ударение на второе слово.
— Там мало помнят, что были вампиры, — произнесла София с готовностью.
Повисло молчание, и это мне не понравилось. Наш разговор сделался чересчур хрупким: одна незначительная мелочь — и все усилия этой милой барышни по восстановлению утраченной гармонии окажутся тщетными.
— Как поживают ваши родители? — спросил я ее, чтобы перевести тему, и тотчас же пожалел об этом: во-первых, прозвучало слишком формально, будто на самом деле мне нет никакого дела. А ведь мне вправду было интересно, какие настроения теперь, год спустя после событий, царят в доме Штиггов. Полностью ли герр Штигг оправился от роковой ночи: я видел его среди тех несчастных, которые вновь обрели разум лишь к утру. Какие воспоминания сохранила его жена?
Вторую причину не задавать этого вопроса я понял только тогда, когда с моих губ слетело слово "родители": слово это каким-то непостижимым образом срифмовалось с моим недоговоренным вопросом, адресованным avvisatori, и создало в воздухе резонанс. Но София то ли не почувствовала этого, то ли не захотела обратить внимания.
— Они… хорошо. Я только… С мамой я поговорила, а с папой не успела. Папа на нас пока злится.
Avvisatori хмыкнул так громко, что нельзя было к нему не повернуться.
— Наш почтенный папа, — произнес он, и оставалось только гадать, в какое из трех слов он вложил больше сарказма, — был крайне удивлен, обнаружив, что его дочь способна принимать решения и делать выбор, и выбор этот — о ужас! — может внезапно оказаться, — он перешел на шепот и сделал страшные глаза, — ее собственным выбором!
София снова коснулась его руки, но обратилась ко мне, испуганно улыбаясь и глядя на меня взглядом оленя, в которого целится охотник.
— Нет, нет, не слушайте! Папа не против, и он все понимает, просто… Он потом привыкнет, правда! И еще Арнольд с ним спорит. Папа говорит, что он слово скажет — а Арнольд ему десять. И они ссорятся, потому что папа думает, что он прав, потому что старше. Но… это не всегда так. От того, младше ты или старше, не зависит, прав ты или нет.
Последние слова она произнесла тихо, но очень твердо. Я понял, что это ее убеждение: другим словом это было не назвать.
— Ну а что же, я молчать должен? — спросил Вудфолл беззлобно, но с напором, и она тут же замотала головой. А потом снова улыбнулась, уже совсем не так испуганно, как прежде, а гораздо веселее.
— Все будет хорошо. Это только поначалу так, а потом все обязательно будет хорошо. — Она посмотрела на Вудфолла, и я заметил, что свою руку с его руки она так и не убрала. — Я обещаю.
И снова ее тон меня удивил: в нем было много мягкости и теплоты, но много и твердости, железной, непоколебимой. Она сказала "обещаю" — и, кажется, действительно пообещала.
После этих слов София немедленно смутилась, как будто сказала что-то, не предназначенное для моих ушей. Я тактично промолчал. Ее взгляд растерянно шарил по столу, пока не наткнулся вдруг на вино, которое налил ей Вудфолл, — еще нетронутое. Она двумя пальчиками взяла чарку, поднесла к губам, попробовала вино, поморщилась и долила до краев водой из графина. Признаться, я и забыл о графине — а ведь поначалу мне было весьма любопытно, зачем Вудфоллу понадобилась вода. София попробовала еще раз, уже смесь вина с водой, и опять поморщилась, хоть на этот раз и не так сильно. Пробовала она совсем по чуть-чуть, даже не маленькими глоточками, а языком — так, как лакают молоко котята. Потом она перелила добрую половину своего вина Вудфоллу и снова разбавила водой, долив из графина до краев, так что вино, если это еще можно было назвать вином, из красного превратилось в бледно-розоватое. Только теперь, кажется, результат ее устроил: она спокойно обхватила чарку всей ладонью и сделала уже обычный, полноценный глоток.
— А неплохое вино у них здесь, между прочим, — заметил Вудфолл и добавил, неодобрительно косясь на Софию:
— Было.
Это "было" повисло в воздухе, будто относилось ко всей нашей встрече целиком. А может быть, и к нашему знакомству, к возможной дружбе между нами, людьми до неприятия различными.
И вправду — чего было мне ждать? Разговор не ладился; сонливость начала с новой силой одолевать меня, пить не было ни желания, ни возможности — после детской, но оттого не менее гадкой выходки avvisatori продолжить пить как ни в чем не бывало было бы по меньшей мере странно. Вино было для меня теперь взаправду отравлено, пусть ни капли яда в нем и не было.
Увы, даже разделенный на троих приступ самого искреннего смеха не сгладил этого впечатления. Оно проступило тотчас же, как смех умолк.
Нынешняя встреча, непредвиденная и нежеланная, заставила меня с особенной остротой ощутить всю тяжесть светской беседы — чувство пусть для меня и не новое, однако чересчур привычное, чтобы к нему примешивалось и другое — чувство собственной беспомощности. Avvisatori будто вернул меня в те времена, когда его еще не существовало на свете, а я, юноша моложе его нынешних лет, постигал азы сложнейшей из наук — той самой, в которой мне, как любезно напоминал мне Вудфолл всем своим видом, так и не удалось преуспеть. Тем, кто знает меня, вероятно, было бы трудно в это поверить, но я никогда не умел как следует поддержать разговора, в особенности с таким собеседником.
Я встал из-за стола. От усталости — только ли телесной? — моих сил не хватило даже на вежливое завершение, и, может, к лучшему: скажи я, что мне приятно или что я рад, avvisatori имел бы полное право снова посмеяться надо мною. Сколько именно мы должны за вино, я не знал, а потому положил на стол горсть монет — положил, не бросил, но, вероятно, мой жест все равно смотрелся несколько пренебрежительным. Вудфолл приподнял бровь.
— О не-е-ет, — медленно протянул он, тоже вытаскивая из кармана деньги. Он ловким щелчком отодвинул одну из моих монет и одновременно с этим той же рукой положил на это место свою — жест пусть символический, но вполне ясный. А я в который раз подивился, как хорошо, должно быть, срослась его лучевая кость — пальцы совершенно не утратили подвижности. — Я угощаю. К тому же, вы почти ничего не выпили, а то, что выпили, как мне показалось… не пошло вам на пользу.
Вудфолл оскалился. Мне ничего не оставалось, кроме как забрать назад свои деньги — еще не хватало с ним спорить, тем более по такому мелкому и малозначительному вопросу. Однако я все больше начинал напоминать самому себе ровесника avvisatori — такого же упрямого, раздражительного, отвратительно самоуверенного. А ведь я, пожалуй, никогда и не был таким. Откуда же теперь взялось, как возникло в моей душе это чувство… азарта?
Я убрал монеты в карман и там и оставил ладонь. И сжал ее в кулак.
— Благодарю.
Потом я сделал несколько шагов в сторону лестницы, но остановился и обернулся.
— Как ваш перелом, мистер Вудфолл? — поинтересовался я с легкой улыбкой. — Не беспокоит?
Вместо ответа он вытянул вперед руку, так что чуть приподнялся рукав, открывая запястье, и сделал кистью неопределенное движение — вниз и резко вверх. Раздался отвратительный хруст. Я невольно поморщился. На его лицо вернулся сошедший было оскал, и он повторил движение. Оно вызвало тот же треск.
Ничего пугающего, честно говоря, в этом не было. Искривления кости, как я теперь разглядел, не произошло — разве совсем незначительное, а причину звука, по всей вероятности, следовало искать в том, что на месте слома мог образоваться своего рода callus: как правило, при заживлении повреждений вырастает несколько больше костной ткани, чем требуется — излишек создает трение и, соответственно, провоцирует хруст сустава. Однако меня удивило, что это явление в полной мере сохранилось у Вудфолла до сих пор, хотя с момента перелома миновал целый год. Впрочем, что удивляться, если у него, ни в чем не знающего меры, сверх меры и это?
Звук, однако, был действительно жутковатым; и если даже мой опыт не оградил меня от того, чтобы скривиться, на Софию, как я ожидал, это должно было произвести большое впечатление. Однако она не казалась напуганной — вероятно, привыкла.
— Абсолютно не беспокоит, — неожиданно констатировал Вудфолл. — И нисколько не мешает… ничему.
— И я очень этому рад, — бросил я равнодушно. Честно говоря, у меня взаправду несколько отлегло от сердца — если, конечно, он говорил правду, а не рисовался, чтобы не раскрываться мне и не выдавать всех своих бед. — А теперь, — я кивнул Янушу, уже давно поглядывавшему на нас из-за своей кружки, — позвольте откланяться. Я невероятно устал.
А вот это была абсолютная правда. Я намеревался лечь спать еще до встречи с ними, и не мог бы сказать, что эта встреча прибавила мне бодрости. Поэтому я не стал ждать их ответа — коротко кивнул Вудфоллу и поклонился Софии, даже хватило сил улыбнуться ей. И направился к двери, больше уж на них не оглядываясь. Мне не подумалось даже снова обратиться к хозяину — к черту, решил я, сам отыщу свою комнату, вещами займется Януш, а от человеческого общества избавьте меня, ради всего святого, до завтрашнего утра.
Переступив порог, я немедленно чуть не по щиколотку увяз в грязи — под дверью разлилась широкая лужа, похожая на болото, только in forma reducta . Дождь, вероятно, прошел днем — однако теперь ни одно облачко не заслоняло звезды, по-весеннему яркие на почти черном небе: солнце давным-давно село. Я тотчас же узнал Лебедя — лук с натянутой тетивой — прицелившегося в изломанную W Кассиопеи. Я сделал еще несколько шагов вперед, вышел на самую середину двора, где было значительно суше и грязь не хлюпала под ногами, и задрал голову так высоко, как только мог — минуя и острую, как шпиль собора, верхушку созвездия Цефея, ковш Малой медведицы с его Полярной звездой и хвост Дракона. Там, в самом зените, мерцал самый краешек Большой медведицы: в марте еще не увидеть ее целиком, но опознать уже можно. А заодно размять шею и плечи, до хруста одеревеневшие за нелегкое в моем возрасте длительное путешествие.
— Теперь мне совершенно ясно, отчего вы не носите парика в путешествиях, — раздалось у меня за спиной. — От таких упражнений ему на вашей голове было бы никак не удержаться.
Ох, как не хотелось мне оборачиваться. Но пришлось оторвать взгляд от мерцания далеких звезд, чтобы встретить свет куда более земной и, кстати говоря, куда более яркий, как ножом чиркнувший по моим расширенным от ночной темноты зрачкам. Дверь трактира была открыта, и фигура стоявшего на пороге Вудфолла чернела угольным силуэтом. За его плечом я разглядел и второй силуэт — девушку, на мой взгляд, не заслужившую такой участи.
Я предпочел ничего не отвечать ни на это его замечание, ни на последующее — "любуетесь звездами, герр доктор?". Не думаю, что хоть кто-нибудь на моем месте, будучи в моем состоянии духа и с тем упадком сил, который я чувствовал в последний час, нашелся бы скоро и остроумно ответить ему.
Он шагнул вперед и, как и я только что, едва не поскользнулся на жидкой грязи, стоящей почти в уровень с порогом. Я удивился сам себе, но не смог сдержать улыбки. Оставалось надеяться, что в темноте он этого не заметил. А он и не глядел на меня вовсе. Он вернулся на шаг и неожиданно — по всей видимости, не для одного меня, но и для нее — подхватил Софию на руки. Она не взвизгнула и не ойкнула, не попросила отпустить или поставить на ноги — ни кокетливо, ни с испугом. Я бы и не понял, что она совершенно не ожидала оторваться от земли, если бы она не сжалась в комок и не вцепилась бы ему в плечи — судорожно, как застрявший на дереве котенок цепляется за кору. Ее лица я не видел — она уткнулась носом в его неизменный коричневый камзол — но сам он, как мне показалось, имел вид невероятно сосредоточенный, но глядел притом с какой-то неуловимой теплотой. Сперва я подумал, что никогда, пожалуй, не видел его таким. А потом вспомнил, где видел: посреди боя в ту ночь, когда он прикрывал меня и Бесика — прикрывал, в общем-то, просто-напросто собой. Тогда я не придал значения этому его выражению — под свистом пуль взгляд может сделаться хоть напряженным, хоть испуганным, хоть таким странно рассеянно-мягким, как был у него. Однако теперь?.. Неужели на него так действовало осознание ответственности за что-то хрупкое? Никогда и не подумал бы предположить о нем подобное, однако не находил больше ничего, что объединяло бы кошмар, вспоминать о котором для меня по-прежнему мучительно, и сцену, свидетелем которой я только что стал.
Вудфолл осторожно перешел лужу, наступив и так не блистающим чистотой сапогом в самую чвакающую грязь, однако внимательно глядя себе под ноги — чтобы ненароком не упасть, не покачнуться, не уронить, никак не потревожить свою драгоценность. За это кратчайшее мгновение он успел даже переменить положение рук и перехватить Софию немного иначе: по всей видимости, счел, что так, как было, — ей неудобно. Он опустил ее на землю все с той же аккуратностью, и она как ни в чем не бывало слегка одернула свое коричневое дорожное платье и посмотрела на меня — без улыбки, но как-то удивительно мягко; я не могу описать, что в ее взгляде так подействовало на меня, но я невольно улыбнулся ей сам.
— Счастливого пути, герр доктор, — прозвенел колокольчик, и оба они, уже не глядя в мою сторону, поспешили в сторону конюшни. Мне впервые пришло в голову: на чем, интересно, они собираются отправиться в дорогу? Едва ли у них есть деньги на то, чтобы содержать свой экипаж и кучера, да и не мог я представить себе avvisatori таким барином. Но как же он возит с собой Софию? Не уберет же он ее в багаж и не перекинет через седло, как похищенную. Как, к примеру, добрались они сюда?
Пока я размышлял, София скрылась в черном дверном прогале конюшни — туда, должно быть, едва проникал зыбкий свет звезд и луны. Вудфолл вошел было за ней, но вдруг обернулся и быстрым шагом устремился прямо ко мне. Я, признаться, этого не ожидал. До последнего, пока он не остановился прямо передо мной, я думал, может быть, даже надеялся, что его цель — вовсе не я. Почему бы ему не забыть что-нибудь взять или сделать и не вернуться за этим? За сумкой или узлом, только бы не по мою душу. К моему несчастью, шел он именно ко мне, и поделать с этим я ничего не мог. Я метафорически собрал волю в кулак и приказал себе не поддаваться на провокации.
Вудфолл несколько секунд молча стоял напротив меня, слегка склонив голову набок.
— Вы очень хороший человек, — проговорил он вдруг. Я вздрогнул. Но ведь он не присутствовал… тогда. Он не мог видеть, не слышал этих слов, сказанных мне год назад другим человеком — слов, ставших для того человека последними. Почти последними.
Он будто не заметил моего смятения и продолжил:
— Уверен, вам это известно и без меня. Но хотел бы, чтоб вы знали, что и я осведомлен.
Ни намека на усмешку на его лице не появилось. Он снова замолчал на несколько секунд; молчал и я, не зная, что уместнее всего сделать — сказать "спасибо"? Вероятно, стоит написать, что я был ошеломлен — но я не знаю, так ли это. Я не успел понять степень собственного удивления, я просто стоял и слушал его — потому что он опять заговорил. Позу он принял нарочито непринужденную — встал как-то боком и руки спрятал в карманы. Я понял, что он, кажется, волнуется.
— Понимаете, у нас с вами штука одна забавная получилась, но вы-то, впрочем, о ней даже и не знаете. Этак бывает у девиц, когда они сами себе черт знает чего навыдумывают, сами в эту ерунду свято уверуют, а ты не у дел, но именно ты, разумеется, виноват. Вот и я в точности как такая девица повел себя. Я в том году что-то помирать собрался — так, знаете, подумалось, что пора и меру знать, а тут еще кровопийцы эти, ну, помните, не забыли еще? — вот теперь он чуть ухмыльнулся. — Ну все, думаю, довольно с меня, предчувствие и все в этом роде. Эй-ей-ей, не строили бы вы такой скорбной ро… такого скорбного лица, герр доктор! Это я вовсе не к тому, чтоб вы… Как раз к сути подхожу, не убегайте, вижу же, что хотите ретироваться. Я вас надолго не задержу. Так вот… на чем мы остановились? Собрался я помирать. И вот честное слово, — он прижал руку к сердцу, — ни капли не выпил, само накатило под вечер: целую бумагу вам в память составил. Я там вас по имени, будто вы мне приятель, и во всех грехах исповедуюсь, будто вы поп. А теперь все — изничтожил, нету!
Вудфолл широко развел руками жестом комедианта, объявляющего конец представления.
Я ждал, начиная уже сомневаться, что он знает сам, к чему ведет. Внезапно я осознал, как трудно, должно быть, приходится священникам — выслушивать что-то в этом духе несколько раз в день. На языке вертелось, что напрасно он говорит так, будто что-то переменилось с тех пор, — он, видно, по-прежнему считает меня за попа, как он выразился, и за приятеля одновременно. Однако то, что я услышал… Он думал, что не переживет той ночи, ожидал, что его убьют. А вывод из этого сделал лишь один — попрощался со мной. Как он сказал тогда? "Я всегда вмешиваюсь. Это мое призвание". А еще он отчего-то решил, что погибнет он, но не я. Почему? В младенчестве мать не окунала меня в чудесную реку Стикс, и я, кажется, не менее смертен, чем любой из людей.
— Изничтожить-то изничтожил бумажку, — продолжил avissatori, немного тише, — а отсюда вот, — он постучал ладонью по макушке, — не стерлось, прекрасно вспоминается, как писал. Вот и вышло, что я-то с вами поговорил, а вы и понятия не имеете. Странно, согласитесь. А теперь и вы будете знать, и вроде как утраченная гармония…
Он свистнул и мотнул головой, как будто что-то, описав круг, возвращалось, рассекая воздух.
— Вы искали моей дружбы?
Мой вопрос, одинокий среди тишины, прозвучал жестче, чем я хотел бы. На самом деле все, чего я хотел, — чтобы он всего лишь подтвердил, что я верно понял его.
— Гм… да-а-а… — протянул он, так, как если бы собирался сказать "да, но". Однако "но" он не сказал. — Что было, то прошло, герр доктор. Если дружбы у нас с вами не вышло — так тут ни вашей вины, ни моей. Удивительно вот что: представьте на минутку, что все пошло иначе, и я все-таки… того. — Вудфолл даже не чиркнул по горлу, а просто ленивым жестом махнул мимо горла рукой. — Тогда, глядишь, с вашей стороны не то было бы. Получили бы мое письмо, прослезились бы, сходили бы туда, где меня бы закопали, а там — страшно представить — отыскали бы мои черновики, но не с тем, чтоб порвать в мелкие клочки, а на память. Из ностальгических, значит, соображений. А не то и вовсе бы в печать отдали, благо там без крамолы, ее я позже добавил, уже когда… когда выжил.
Он шевельнул бровями, облизнул губу и слегка кивнул мне.
— Так-то мы с вами не такие уж противоположные люди, если поразмыслить. Мы, может, к одному и тому же разными путями идем. Вам мои приемы не нравятся, мне порой ваши не годятся. Что ж нам, подраться теперь?
Он ничего не прибавил, будто ожидая, что я и вправду приму решение — подраться нам или нет. В наступившей тишине я прислушался к самому себе, пытаясь понять, какие чувства вызвали во мне его откровения. С удивлением я ощутил, что спокоен: раздражение мое само собой улеглось — кажется, я уже не в том возрасте, когда хватает топлива на то, чтобы долго поддерживать злость полыхающей и задорно потрескивающей. Особенной нежности avvisatori у меня по-прежнему не вызывал, но, признаться, меня тронуло, что он искал моей дружбы. Не могу сказать, что хоть когда-нибудь был обделен людским вниманием; от нехватки знакомых или даже приятелей я не страдал. Одним с высоты опыта я покровительствовал, с иными мы питали друг к другу взаимное профессиональное или попросту человеческое уважение, но того, кто мог бы панибратски похлопать меня по плечу и честно высказать в лицо все, что думает, — такого друга в моей жизни, пожалуй, и нет. Да и был ли когда-нибудь?
Что, интересно, он нашел во мне, — в старом, скучном и брюзгливом скептике?
— Я никогда этого и не желал, — ответил я наконец на его замечание по поводу драки, все-таки справедливо приняв его за метафору. — Я лишь был расстроен… да что там — меня привели в бешенство ваши статьи, герр Вудфолл! Скажу прямо, я не ожидал, что вы…
— Понимаю-понимаю, — прервал он меня, выставив ладони вперед, будто мое бешенство было не просто крайней степенью негодования, а настоящей rabies . — Но скажите честно — сами себе, мне не надо — неужто вы этого с самого начала обо мне не подозревали? Я же вам ясно говорил, что этого дела так не оставлю. Предупреждал же, — он взглянул на меня укоризненно и одновременно сочувственно: таким взглядом я мог бы посмотреть на императрицу, застань я ее поедающей отбивные после того, как мы во всех подробностях обсудили, к чему может привести такая несдержанность.
— Что ж поделать, — продолжил Вудфолл со вздохом, дернув плечом, — тут все как она говорит, мне слово, а я в ответ десять. В конце концов, это мое призвание.
Сказав "она", он не оглянулся и не кивнул головой в сторону конюшни, где несколько минут назад исчезла София. Он произнес это так, будто бы "она" означало "София" точно так же как "я" для него означает его самого.
— Ну что ж, вроде как dixi. Если непонимания между нами меньше стало — я рад. А нет — тоже не велика беда, я, знаете, привык впустую воздух сотрясать, уж такое выбрал себе занятие — говорить, даже если слушать не особенно-то хотят.
И внезапно, прежде чем я успел хоть как-нибудь осознать происходящее, а тем более обдумать, и уж тем более отреагировать, он шагнул ко мне и крепко меня обнял. Первая мысль, пробившаяся в мой неожиданно опустевший разум, была — насколько же, оказывается, он выше меня: не на целую голову, конечно, но явно больше, чем на полголовы. Потом мой мозг, кажется, попытался вспомнить, когда и кто последний раз обнимал меня, и не преуспел. А дальше я не думал совершенно ни о чем, даже, вопреки человеческой природе, о том, что ни о чем не думаю. Я попытался ответить на его объятие, но как только мои руки коснулись его спины, он отстранился и зашагал прочь.
И я был рад, что больше он ничего не сказал.
В следующее мгновение мое изумление, которое, как думалось мне, уже достигло своего предела, только возросло: навстречу Вудфоллу вышла София, но не одна. За собой она вела двух лошадей — гнедых, с характерными чуть туповатыми мордами, иногда поразительно напоминающими мне, не в обиду государыне будь сказано, габсбургские носы. Поразило меня не только то, что София вывела двух оседланных коней одна, и не видно было никого, кто мог бы помочь ей с упряжью или с тяжелой сумкой, которую она — больше было просто некому — привязала к седлу одной из лошадей. Удивило меня и другое обстоятельство — то, как именно София вынуждала животных следовать за собой. Она не вела их под уздцы, да и вовсе не прикасалась к упряжи, а шла, легко, без нажима положив ладони на холку каждому из коней, и они шагали по обе стороны от нее, так размеренно и спокойно, как если бы паслись на бескрайнем заливном лугу без малейшего признака человеческого присутствия. Мне, растроганному и еще не вполне пришедшему в себя после объяснения с avvisatori, это показалось чуть ли не чудом.
Вудфолл помог Софии забраться на спину одному из коней — она уселась боком, по-женски, — а потом и сам вскочил в седло с легкостью заправского кавалериста. Теперь при взгляде на него не оставалось никаких сомнений в том, что он способен, как тогда, в пять дней преодолеть путь от Моравских Ворот до Вены и из Вены до Каменной Горки.
Но София… неужели она, этот хрупкий олененок из богатой гостиной, сопровождает avvisatori в его безумных странствиях, проводя дни и ночи в седле?
— Вы поедете верхом? — спросил я, не скрывая своего удивления, перемешанного с некоторым опасением за фройляйн Штигг, но и с восхищением ею, которое я тоже не считал нужным прятать.
София погладила коня меж ушей, и он замер, словно бронзовая статуя. Она обернулась ко мне.
— Мы пока поедем, но не до самой Вены, а до почтовой станции. А там я опять устану, и мы по-другому поедем.
— Семейная жизнь, — развел руками Вудфолл, поджидавший ее уже у самых ворот, — ужасно снижает скорость, знаете ли.
София что-то шепнула, пригнувшись к гриве своего коня, и догнала Вудфолла. В воротах она помахала мне рукой:
— До свидания, герр доктор!
— До встречи, — кивнул avvisatori, и больше мы уж не сказали друг другу ни слова. Они выехали на дорогу, а я, как думалось мне, незаметно, вышел со двора и глядел им вслед, оставаясь в тени частокола. Их черные силуэты почти не выделялись на фоне темно-синего неба и темной дорожной грязи, но еще с минуту я мог различить две фигуры: повыше — прямую и устремленную вперед, и пониже — беспокойную, непрестанно то отстающую, то обгоняющую спутника, словно пес на охоте, то подъезжающую чуть ли не вплотную, чтобы сказать что-то непременно очень важное. Прежде, чем они скрылись за поворотом дороги, маленькая фигурка подняла руку высоко над головой и в последний раз мне помахала.
А я еще долго стоял и всматривался в поглотившую их дорогу и в усыпанное звездами небо, и что я чувствовал — объяснять не стану. Если случится так, что мои записки обретут читателя, и тем, кому они попадут в руки, окажется человек молодой, — пускай простит мне мою сентиментальность, ведь она так свойственна старикам. Если же Господу будет угодно, чтобы дневник мой прочел такой же старый болван, как и я, то убежден, что, кем бы вы ни были, мой добрый друг по ту сторону листа, — вы поймете меня без лишних слов.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!