Часть 3. Мастер

9 мая 2023, 18:54
1.  Её звали Ольга Крылова, и за две недели до прихода с циклом лекций нас ею сильно запугали. Литературный критик и обозреватель трёх крупных изданий. Жёсткая и спуску не даёт. На факультет являлась ежегодным временным явлением — и только к выпускному курсу: оценить свежую поросль, прорядить сорняки, присмотреть новых Довлатовых.  Возможно, Чеховых.  Впрочем, об этом преподы старались не шутить — а то как сглазят!  Поэтому я сначала взбодрился, потом приуныл. Потом решил, что какая разница: я точно не Чехов.  Шансов понравиться Ольге Крыловой было мало. Желания не было вообще.  Меня больше волновала Ева Настоящая. Спрашивать у Матецкого, куда на весь сентябрь подевалась его сестра, было бессмысленно — он тоже испарился. А перед премьерной лекцией Крыловой вдруг нарисовался и молча пошёл впереди меня в аудиторию.  Я решил, что принципиально не пикну о Еве.  — А где ты был? — только и спросил.  — С Евой.  Буквально вынудил продолжить!  — И как она?  — Сейчас хорошо.  То есть в гипотетическом тогда ей было плохо?  — Не драматизируй, — процедил Матецкий.  Видимо, изволил успокоить. Как умел.  Мы вошли в аудиторию и увидели маленькую изящную блондинку на сверхъестественной высоты шпильках. Блондинка ковырялась в разложенных по столу листках и всё-таки была Крылова, хотя и лет на 20 младше той, что я успел вообразить.  Крылова подняла на нас глаза, похожие на грозовые тучи, и сказала:  — Здравствуйте.  Нам обоим.  А потом одному Матецкому:  — Давно вас не было видно.  Матецкий ухмыльнулся и пошёл к нашему месту.  Я засеменил следом. В голове застыл крик.  — Поздравляю, твой мастер найден, — сказал Матецкий, устраиваясь на стуле.  Я запахнул челюсть, и больше мы об этом не говорили.  Бытует мнение, что роль мастера в становлении на путь очень велика. Этот ритуал перетёк в область искусств из магии, что бы там ни думали околонаучные материалисты. Каждому юному подавану, почувствовавшему давление силы, было бы очень желательно наткнуться на учителя, дабы развивать талант не хаотично, а по системе, которая суть таинство. Для этого, как и в магических системах, происходит обряд посвящения. А если ты посвящён — ты избранник. Сам факт, что мастер тебя нашёл и предложил встать под своё крыло, как в рупор сообщает всем свидетелям, что у тебя талант есть. Подтверждён. И отныне не должен оспариваться — даже в Курилке.  Сомнения, есть или нет талант, по статистике нашего психотерапевта, одна из врождённых опций истинного писателя.  Поэтому все на факультете её имитируют. Я точно знаю, что у половины братии никаких сомнений нет. Но психотерапевт сказала «опция истинного», и все эту опцию прикрутили себе на самое видное место. Без неё, как без студенческого значка, в наши лекционные не попадёшь.  Мастер же — такой полумифический персонаж, которого встречают, как гласит легенда, ближе к выпуску из университета. Буквально на улице: он тебя видит, ты видишь его, пара слов с обеих сторон — и вот ты уже опознан и завербован.  Матецкий утверждает, что истинные писатели находят мастера всегда на факультете. Кто не нашёл — ошибся с делом жизни. А легенда о встрече где угодно, хоть на улице, — их обезболивающее от правды бытия.  — За все годы я видел студентов двадцать, которых выбрал мастер.  «Годы» у Матецкого, чтоб все понимали, это десятилетия. Я уже был уверен, что он вечный житель этих стен — а им через пару лет должна была стукнуть сотня.  — Что делать тем, кто мастера нашёл? — спросил я, совершенно не желая знать ответ: ибо боялся.  — Мастер скажет, — тоненько улыбнулся Матецкий.  Интриган. Мне кажется, он поспорил с кем-то на меня. Может быть, с духами других зданий или факультетов. 2.  — Вот взять Троянскую Елену. Ей было очень скучно с Менелаем. Ей и с Парисом было скучно, хотя он шалел от её красоты. Царице захотелось драйва, фейерверка! И она поддалась искушению: врубила фаталь на полную мощность. Ослепила царевича, заставила себя похитить, как жар-птицу. И хвостом подпалила чужой терем.  Сожалела ли Елена о содеянном? О да. Но сладко. Барышня оттянулась, убедилась, что огого. Сделала бомбу, пульнула ею в древний город — сотворила апокалипсис. И успокоилась. А потом тихо-мирно пошла по руинам назад.  Парис, кстати, так и не понял, что дело любви не стоило. Он тоже оттянулся: заматерел и возмужал, попробовал войну на вкус. Женщину не удержал — не беда, всё равно побывал в её постели. К тому же Афродита ему авансы делала — а это уже олимпийский уровень!  Ну а Трою спалили... Цена, конечно, велика, но по карману: можно новую отстроить, современнее и краше.  Этот спич о Елене Троянской («видение древнего мифа сквозь призму личного творчества») я произносил в полнейшей тишине. Ольга Крылова смотрела в разложенные на столе листки, не трогая их. Слушала внимательно. Меня от этого несло сильнее. Все остальные двадцать ртов в аудитории задержали дыхание в предвкушении моей кончины.  Сейчас Крылова поднимет глаза, в которых блещут молнии, и саданёт одной из них. Затем Горыныч слетит с Парнаса и острым когтем на мизинце выцарапает меня из списков факультета, а стало быть — из литературы.  Моё имя собственное с удовольствием растреплют до полного нарицательного. На литфаке давно назрела необходимость в свеженьких синонимах к терминам «лох» и «бездарь».  Ольга Крылова подняла грозовые глаза. Улыбнулась. Сказала:  — Оригинальный нарратив. Жаль, не на роман. Садитесь.  Двадцать ртов выдохнули. В аудитории стало скучно и душно.  Горыныч так и не почуял кровь и не слетел со скалы на её нежный запах.  3.  — Взбодрились, братия! — призвал нас зычным голосом Димоныч.  В ответ раздался мелодичный гул.  — Сестрия не гундит, а подаёт пример. Руками машем, ногами пляшем!  В восемь утра даже это не получалось.  — Плохо! Спите! — Димоныч задумался на секунду. — Паланика врубим?  — Вруууубим, — чуть-чуть бодрее прогудел наш строй.  — Верил в вас. Как в себя!  «Врубить Паланика» означало носиться по газону и застывать, изображая то, что хаотично выкрикивается вокруг:  — Покажи мне черновик. Вспышка!  — Покажи мне хорей. Вспышка!  — Покажи мне Парнас. Вспышка!  И так — минут пятнадцать, кто во что горазд. Дурацкая игра, которую мы обожали. Особенно когда начинали усложнять.  — Покажи мне тяжесть небытия. Выносимого. Вспышка!  — Покажи мне второй псевдоним Бесфамильного. Вспышка!  — Покажи мне Димоныча на выпускном...  — Тормозим! — поднял руку физрук. — Вам ещё рано это видеть.  Мы сбились в ржущую стаю. Дышали бодро.  Димоныч выглядел довольным:  — Раз обнаглели, то значит размялись. Приступим к спортивным рекордам.  Но мы не приступили.  — Олька явилась! — воскликнул Димоныч. — А где кроссовки?  Крылова, скривив подобие улыбки, пыталась аккуратно пересечь газон на тонущих в нём шпильках и зачем-то добраться до нас.  В далёком прошлом Ольга и Димоныч были сокурсниками: он — лирик, она — критик. Ещё до выпускного Ольга прочертила ясный карьерный план, и тонкаи поэты туда не вписывались. Димоныч был не тонкай, а весь — пламя и дым. Но такие тем более не вписывались — никуда и ни во что.  За десять лет карьерный план Крыловой был успешно перевыполнен. Димоныч тоже на судьбу не жаловался, но искры сожаления тлели в зрачках нашего физрука всякий раз, когда он видел Ольгу.  Вот и сейчас Димоныч просто наблюдал, как она подходит. А мы, свидетели, все до единого смутились.  — Мне нужны эти семь человек, — сообщила Ольга физруку, вручая список с именами. — На весь семестр, вместо физры.  Димоныч уткнулся в список.  — Так мне не нравится, — сказал. — Парни нужны на поле!  — В списке две девушки. Их отпускаешь?  — Они тем более нужны: каждая за десятерых парней!  Лирик в душе — он и в спортивных штанах лирик.  — Прекрасно. Забираю. Все претензии — к Горынычу. В письменном виде. Время рассмотрения, как он велел вам передать, четыре месяца.  — То есть семестр?  — То есть семестр, — Ольга изящно дёрнула листок из рук Димоныча. Улыбнулась ему победительно.  Зачитала нам список.  Я оказался в нём. И почему-то обрадовался. 4.  Семь человек вокруг стола — так мы вернулись в Творческую. Жданский, Ника, Варя Нарядная, Стас Гостевой, Тркин, Гвоздь, я — без Матецкого. Все ждали Ольгу.  — Андрюша обиделся, — шепнул мне Тркин.  — За то, что не позвали?  — И даже не взглянули.  — Может, тут поэзией не занимаются.  — А Гвоздь тогда на что?  — Для любования. Он красивый.  Тркин удивлённо посмотрел на меня. Что? Гвоздь красивый. Тркин тоже. Девчонки тем более. И Ольга. Мы все здесь прекрасны.  Но я понял взгляд Тркина. Сегодня я странный. И ни одного Матецкого рядом, чтобы меня пояснить. Или хотя бы заземлить ехидством.  — Давайте сразу к делу, — с порога начала Крылова, влетев как птица. Поднятый ею вихрь захлопнул дверь: мы дружно вздрогнули. — Вы здесь ни в коем случае не избранные. Вы — отобранные. Мной, по моим личным причинам, которые я может вам открою, а может обойдётесь. Тем не менее, вопросы в ходе наших дискуссий приветствуются. А возражения отметаются — будете делать, что я говорю. Хорошая новость: это чистое творчество. Плохая: вам ничего не гарантировано.  — Из чего? — поинтересовалась Ника.  — Не из чего, — отрезала Крылова.  — Почувствуй себя добровольцем, — хмыкнул Жданский.  — Вы добровольно поступили на литфак. Теперь расхлёбывайте, — оптимистично заявила Ольга, усаживаясь на стол и демонстрируя всем хищные шпильки. — С вас и начнём. Как зовут?  — Саня. Жданский.  — Саня, значит?  Оказывается, он Саня.  — Сегодня будем разговаривать о вашей жизни.  — Почему о моей? — насупился Саня.  — Кто сказал «только о вашей»? — удивилась Крылова.  Мы ничего не понимали, но напряглись.  — Смотрите: каждому простое устное задание — рассказать, на что похожа его жизнь. Как жанр литературы. Или другого вида искусства — почему нет?  — Смешивать искусства можно? — уточнил Тркин.  — Попробуйте, — позволила Крылова. — А начнём мы с Сани.  — Жизнь моя — черновик! — провозгласил Жданский.  — Только не цитатами. Своими словами, — предупредила Ольга.  — Если своими, — сказал Жданский, — то черновик хреновый. Я даже не знаю, что из него забирать в беловик.  — Вы к себе критичны, — заметила Ольга.  — Я честен! — ответил Жданский. И замолк, давая всем прочувствовать трагизм своего заявления.  Мы прониклись.  — Что скажете вы? О себе, — взглянула Ольга на Тркина.  — Зачем мы этим занимаемся? — резко спросила Варя. — Вы заменяете сеансы психотерапии?  — Почти, — ответила Крылова. — Только со мной эффективнее. Мы будем развивать ваш персональный вокабуляр. Для этого каждый должен понять, что он из себя представляет. А остальные — быть в курсе.  — Мы в Творческой этим три года занимались, — проворчал Гвоздь.  — Отлично. Значит, продолжаем, — и Ольга обратила взгляд на Тркина. — На что похожа ваша жизнь?  — На экзистенциальный скай-фай экшн, — лениво протянул тот.  Кажется, в Творческой родился новый жанр.  —  На что попроще не претендуете? — спросила Ольга.  —  Не размениваюсь, — поправил Тркин.  Обнаглел, конечно. Но Ольга довольно кивнула — как будто поняла, о чём вообще он говорил.  Когда очередь дошла до меня, я внезапно понял, что хочу говорить честно. Стоять перед Крыловой без забрала. Её глаза сверкали грозами, она была опасной. Это здорово.  Сказал я следующее:  — Жизнь моя похожа на мой собственный сценарий, который снимает не самый талантливый режиссёр.  Кому-то за столом это понравилось. Кому-то показалось горьким. Но мы не стали углубляться — мы знакомились. И этим сессии с Крыловой были куда привлекательнее, чем вбуравливание в мозг психотерапевтки Евы.  Ника ответила:  — Моя жизнь — качественная новелла. Отличный слог, внятный сюжет, чётко прописанные герои. Не придраться.  — Вы отличница? — поинтересовалась Крылова.  — У нас не ставят баллы. Только уд и неуд.  — Ну а по личным ощущениям?  — По личным ощущения, я — богиня, — спокойно сказала Ника.  Мы знали, что она не преувеличивает. И были с ней согласны.  В конце занятия Ольга сияла: все фрукты, собранные за столом, ей нравились.  А мы были в восторге! Вывалились из Творческой и сошлись на том, что впервые получили столько удовольствия от заседания. Круглую комнату я нарёк именем Ольги Крыловой, да простит меня Ева Ненастоящая.  Не будь она всуе помянута.  5.  «Семь самураев» — звали себя мы. «Семеро козлят» — обозвал Андрюша и перестал здороваться со всеми. «Закрылки», — съязвил физрук, понаблюдав, как неспортивно мы семеним за Крыловой в Творческую — и прижилось именно это.  Закрылки заседали по утрам вместо физры, как и было обещано. Ольга бросала в нашу стаю одну тему — и мы терзали её на кусочки, довольно урча и обнаруживая новые оттенки вкуса.  Но иногда кусочки застревали в горле.  — Какие у вас отношения с вечностью? — однажды спросила Крылова.  В Творческой стало пронзительно тихо. Все уткнулись глазами в стены.  — Даже так? — усмехнулась Ольга. — А ну-ка выкладывайте, кто самый смелый.  Смелых не нашлось. Нашлись пафосные.  — Вечность. Не терпит. Суеты, — выдал Жданский.  Я покривился. Краем глаза заметил, что не я один.  — Туманно, — оценила Крылова. — Окей, спрошу иначе. Слава сейчас или в посмертии?  — Уууу, — встревоженно загудели мы.  — В сплетение бьёте! — пробасил Гвоздь.  Басом он пользовался редко — только когда выражал уважение.  Дверь в Творческую открылась, и на пороге возник Тркин — он так и не научился приходить вовремя. Никогда не умел.  — Стоять, — сказала ему Ольга.  Тркин замер.  — Выбирайте сейчас: слава при жизни — но только при ней. Или после смерти — но вечная?  — Во жёсткая! — пробасил шёпотом Гвоздь.  — Ага, — попробовал пробасить я в ответ. — Стреляет без предупреждения.  Я видел, с каким сочувствием на Тркина взглянула Ника. И, наверное, смотрел на него так же.  Но Тркин бодро, даже не шатаясь, подошёл к столу.  — Я приглашаю сесть после ответа, — сказала Ольга.  «Врушка,» — пробасил мысленно я. Получилось!  — Я отказался от вечности, — сказал Тркин, усаживаясь. — Ещё перед поступлением.  Ужас пробежал по нашим лицам. Мы воззрились на Тркина как на ходячего покойника.  — Как так? — вырвалось у Гвоздя.  Тркин лениво потянулся:  — А на кой мне вечность?  — Признание потомков? — предложил очевидное Жданский. — Школьная программа?  — Лесом потомков, — отмахнулся Тркин. — А школы, может, через десять лет отменят. Я собираюсь ловить кайф здесь и сейчас.  — Ты же франкофил! — пристыдил я Тркина.  — И что?  — Франкофилы — ценители всякого... вечного.  По кислым взглядам Тркина и большинства присутствующих я понял, что вообще не в теме. А я и не претендовал — было бы, за что так смотреть!  — Отлично, — сказала Ольга. — Как у остальных?  — Я не готов ответить, — сказал Жданский.  — И я, — сказала Ника.  — И я, — подхватил Гвоздь, перестав басить.  — Конечно, слава при жизни, — вдруг раздался ещё один невозмутимый голос. — На что мне посмертие, если я уже мёртв?  Теперь мы с ужасом разглядывали Стаса.  «А чего мы так смотрим?» — подумалось мне.  — А чего вы так смотрите? — повторил за мной Стас. — Есть Репин, есть Ван Гог. Мне Репин ближе — во всех смыслах.  — Они живописцы, — заметил Жданский. — Не писатели.  Как будто это всё меняло.  — Вот что, голуби... — начала Ольга.  «Закрылки», — мысленно поправил каждый из нас.  — Не вам решать, когда вас настигнет слава. И побежит ли вообще. Но все реакции весьма красноречивы. Отношения с вечностью — один из краеугольных камней в фундаменте искусства. На него натыкается всякий творец. Тркин и Гостевой, как мы поняли, уже наткнулись. И сделали конкретный выбор. Я бы хотела услышать подробности этих историй...  — И мы! — закивали мы.  — ...но не сейчас.  — Да, не сейчас, — согласился Тркин.  И его утомлённый вид как бы нам пояснял: докопаете до моих глубин — вот тогда и прикапывайтесь.  Надо признать, в моих глазах он и правда углубился.  — Сейчас, — продолжила Крылова. — я предлагаю унести с собой вопрос о вечности. И как-нибудь задать его себе — чем раньше, тем лучше. Потому что на этот камень вы наткнётесь обязательно. Стоит заранее решить, что будете с ним делать. И следовать своему выбору спокойно.  На этом заседание было окончено. Мы вышли пристукнутыми и молча разошлись по сторонам. Только Ника произнесла в никуда:  — Не понимаю, как вообще писать, если не в вечность...  А я не понимал, как Тркин успел так рано врезаться в краеугольный камень, сделать выбор и только после этого поступить на литфак. А зачем?  Мне требовались разъяснения Матецкого. Но его не было рядом. Он вообще исчез с тех пор, как я стал закрылком.  Может быть потому, что я почти о нём не вспоминал? 6.  «Мы все ждём идеального момента, чтобы писать. Он никогда не наступает».  —  Тезис, — сказал Тортильяныч. — Оспаривайте.  —  Но это же неправда!  Да, это был я. И я продолжил:  —  Бывают идеальные моменты, когда всё сходится — и ты влёт пишешь огромный кусь. Или целый рассказ. Это такое прекрасное чувство!  —  Нельзя полагаться только на моменты. Они редки, — заметил кто-то из братии.  —  Нельзя, — согласился я. — Но в тезисе ни слова про то, что моменты редки. Там ложное «никогда» и дурацкое «мы все ждём».  «Дурацкое?» — покхекал Тортильяныч. — Говорил бы подумав — цены б тебе не было.  Я против воли расцвёл: это же похвала!  —  Принимается, — добавил Тортильяныч.  И подтянул очки, чтобы лучше всех видеть. И чтоб все видели, что он сейчас всех видит — и выбирает тушку для битья.  —  Ну а кто тезис подтвердит?  — «Все» и «никогда» — ложные константы, — заметил Тркин. — Когда они есть в тезисе, можно сразу признавать его ошибочным.  Тортильяныч помолчал. Потом хмыкнул.  —  На первом курсе с вами было интереснее.  «Потому что меня боялись и чушь несли», — прозвучал его голос в моей голове  Я что, читаю мысли Максим Яныча?  «Ну что ты за дурак такой, что только понял? — вопросил Тортильяныч, и я осознал, что он смотрит на меня в упор. — Однако не читаешь, а я их тебе транслирую».  «А... А зачем?»  «Чтоб слов не тратить!» — рявкнуло в голове. И отключилось.  Я остался сидеть пригвождённым и думать. Думать старался красиво — вдруг кто-то в этот момент читал мои мысли?  Я пошарил взглядом по аудитории, ища чтеца, и наткнулся на Тркина. Он улыбнулся мне краешком рта.  Может, и он. Не худший вариант.  7.  Ника молчала. Мы благоговейно ждали.  — Я слышу голоса, — наконец выдала она. — Веду в голове бесконечные диалоги. Проигрываю всякие-разные ситуации с людьми — знакомыми или придуманными. Со мной в главной роли. По сути, я прокручиваю нон-стопом сценарии моих многих-многих жизней.  — Так то ж все мы! — воскликнул Жданский.  Мы заткнули его дружным шиканьем. Богиня говорила!  — Когда-то, придумав кучу классного, я грустила, что не могу прожить их все. А потом начала записывать — просто чтобы они перестали крутиться в сознании. И всё встало на места. Я прокрутила сюжет о жизни, которую никогда не проживу, отдала его бумаге — и он меня отпустил. А на бумаге — фабула или уже готовое произведение. Только имена подставь.  — То есть горячее порно с Алехандро в прошлом году — это твоя непрожитая жизнь? — снова влез Жданский. — С каким-то Саней?  — Да, — сказала Ника. — С Алехандро. Летом в Испании встретила и допридумывала, что могло бы быть.  Нам её ответ понравился, а Жданский прокис — и это понравилось мне.  — Мне кажется, или вас что-то печалит? — заметила Ольга. — Если голоса, то не волнуйтесь: для пищущих нормально их слышать.  Ника покачала головой:  — Меня печалит, что фантазия моя богаче, чем у жизни. Конечно, в моей происходит что-то интересное. Но ничего такого, чего я не могла бы вообразить. А в голове я проживаю невероятное! Не в фантастическом смысле — не бегаю по мирам (мне послышалось, что Тркин хмыкнул «зря»), но в повседневности воображаю столько, сколько реальная жизнь мне не подкидывает — а могла бы! И в целом я ощущаю себя девой в башне, которая проживает выдуманные жизни — гораздо более насыщенные, чем те, что происходят внизу.  Я Нике посочувствовал. Обидно же, в самом деле: всё время интереснее жить в голове, чем за её пределами. У меня, вон, и Ева, и Матецкий — поди такое выдумай! А она — в башне.  — Так что не так? — не понял Тркин.  — Один вопрос волнует, — сказала Ника. — Застряв в башне и прожив тысячи невероятных моментов, в старости я пожалею, что отдалась им, а не реальности? Или у меня будет глубокое удовлетворение от того, сколько жизней я успела прожить и как это было захватывающе? И неважно, что всё — только в воображении?  — Вопрос на миллион, — задумчиво сказала Ольга.  — Ну вот пока я на литфаке, я решаю: рискнуть ли мне остаться в башне.  — Ника, ты собираешься в литературный монастырь, ты понимаешь? — воскликнул Саня.  — Не в дворники же мне идти! — фыркнула Ника.  — Кстати. Вы пишете, когда метёте, да? — переключилась Ольга на Жданского.  Он порозовел.  — Ну так, напеваю про себя... И получаются поэмы. Чаще всего застольные.  — Какой странный жанр.  — Он так назвал! — Жданский ткнул в Тркина.  Тркин слегка поклонился.  — А почему вы согласились? — спросила Ольга.  — Потому что мне понравилось: поэмы для застолий. Необычно. — смущённо признался Саня.  — Тогда вопросов нет, — милостиво отцепилась Ольга и обратилась к Тркину:  — Знатный вы выдумщик.  — Визионер, — поправил её Тркин.  — Наш самый скромный парень в литдеревне! — добавил Гвоздь.  Все поаплодировали, но Тркин остался безмятежен.  Подошла очередь Вари.  — Мне пишется, — потупила она глаза, — только при соблюдении определённых ритуалов.  — Расскажете о них?  Варя зажмурилась. И, перемежая слова вздохами, начала перечислять:  — Я каждое утро встаю в пять утра. Почти 40 минут иду до Второго парка. Сажусь на лавочку — меняю их, чтобы не обижались. Дышу воздухом, слушаю птиц. И начинаю писать.  — Прекрасное утро! — одобрила Крылова.  — Но я пишу всего полчаса.  — Почему?  — Потому что ещё возвращаться. А хочется идти по пустому городу. Чтобы никто не мешал. На литфаке все думают, что у меня тексты рождаются просто так, по вдохновению. Но ради них я встаю в 5 утра, иду 40 минут в одну сторону, ищу лавочку — и пишу без перерыва в тетрадь обо всём, что приходит в голову. Потом читаю — и вычёркиваю всё ненужное, оставляю достойное. Иногда получается целый лист! Я иду обратно по спящему городу, я несу его бережно — и я счастлива.  Мы умилённо молчали.  — Ты сказала «тетрадь»? — нарушил общее благолепие Жданский.  Варя кивнула.  — Почему — тетрадь?  Варя ответила чередой выдохов:  — Я пишу от руки. В тетради... скетчбуке. С особой структурой. И цветом. Листов. Линером. Светло-серым. Вот.  — Какой интересный ритуал! — восхитилась Ника.  Варя слабо улыбнулась:  — Я составляла его по крупицам. Всё отточено. Выстрадано. Перепробовано. Я могу писать только в парке. Рано утром. Полчаса. От руки. В скетчбуке. С особыми листами. Линером. И почему-то светло-серым.  Варя вздохнула.  Я посмотрел на вытянутое лицо Стаса. Затем — на расцветающую ухмылку Жданского. Почуял, как из него рвётся: «Да психов тут...» Мысленно приказал: «Не смей!»  Жданский поперхнулся едва не сказанным. Помотал головой и отвлёкся на себя.  Варю никто не осмеял. Она расслабилась, тихо улыбнулась, сложила руки на столе и поглядела вокруг.  Ольга тоже.  — Кто следующий?  Гвоздь откашлялся.  — Я, конечно, не Нарядная, — сказал басовито. — Человек простой. Но очень захотелось пописать чего-нибудь в скетчбуке. В парке на рассвете. Только я не знаю, что скетчбук такое, где его искать и чем он не тетрадь. Нарядная, поможешь?  Варя просияла.  Она не стала в глазах братии чудилой.  Жаль. Могла бы познакомиться с Матецким.  — А кто-нибудь пишет в голове? — вдруг спросил Тркин. — Начисто.  — Я, — удивлённо сказал я.  — Несколько раз прокручивая диалоги и абзацы. Сразу редактируя и заучивая, потому что идти — а в это время ты идёшь — и писать одновременно ты не можешь. Голосовые сбивают с ритма, и потому надо сразу в голове всё написать, поправить и запомнить, чтобы готовым донести до компа?  Я опешил. Но сумел выдавить:  — Даа.  Тркин удовлетворённо кивнул. И замолчал, откинувшись на стуле.  Ты чего замолчал, Тркин?! Ты мне только что мир перевернул! Дал понять, что на этой планете есть схожие формы жизни!  Я начал озираться: где Матецкий? Мне нужен Матецкий!  Но вокруг были лица послушников. Правда, ни на одном не читалось, что Тркин — чудило.  Или что я. 8.  — Я просто сажусь и пишу, — сказал Стас и с противной улыбочкой оглядел всех вокруг.  Ну, положим, противность я додумал.  — Вопросы? — предложила Крылова, тоже оглядывая нас.  — На чём пишешь? — уточнила Варя.  — Клавишные, — улыбался Стас.  — Фиксированный объём в день? — поинтересовался Тркин.  — Тысяча слов обязательно. Так рекомендуют во всех учебниках.  У меня свело зубы от Стасовой исполнительности.  — А если не пишется? — это Ника.  — Со мной такого не бывает, — улыбнулся Стас.  — А если пишется слишком бодро? — Жданскому лишь бы что спросить.  — Не останавливаюсь, — улыбался Стас. — Но дольше трёх часов не пишу.  — То есть запоев не бывает? — понял Жданский.  — Я за здоровый образ жизни.  — Как насчёт вычёркиваний? — подал голос я.  Стас слегка нахмурился. Ага, не улыбается!  Я пояснил:  — Редактирование.  — Последний этап работы, — понимающе кивнул Стас. — Самый неприятный. Не люблю.  И он улыбнулся так, будто сказал очевидное. Хотя только что оскорбил моё чувство прекрасного.  Он вообще не замечал, что бесит нас.  — Всё он замечает, — уверенно сказал Гвоздь после практикума. — И наслаждается этим.  Сам Гвоздь задал Стасу последний вопрос:  — Ты миру что хочешь сказать?  Стас пожал плечами:  — То, что напишу.  — То есть, что брякнул, то и ладно?  Стас с улыбочкой взглянул на Ольгу: мол, Гвоздь хамит, а я не реагирую. Видите, какой я молодец?  — Но у вас есть понимание, для чего вы пишете? — вдруг повторила вопрос Ольга.  — Мне это нравится, — сказал Стас без улыбки, чувствуя подвох. — У меня легко выходит.  — Это достаточное обоснование, чтобы стать писателем? — подняла бровь Ольга.  И тут же развернулась к нам:  Это вопрос для всех. Для дома на подумать. «Что тут думать! — буркнул я дома Матецкому, который стал воображаемым всерьёз, потому что рядом его не было, а говорить с ним мне хотелось. — Что тут думать!»  9. В Курилке мы засиживались не только, чтобы выполнять домашку, но и находить новые темы для Творческой. Ольге нравилось, когда мы приносили свеженькие думы и кидали их на круглый стол. Прямо глаза сверкали, как у хищной птицы.  Я ходил на собрания в Курилке не ради аппетита Ольги, а ради своего — организму постоянно что-то требовалось.  Обычно то, чего у меня нет.  — Где брать тщеславие? — задал я братии, шуршащей книжками, вопрос, который мучил меня три курса.  — Тебе зачем? — поинтересовался Гвоздь.  — Для топлива. Баки наполнить.  — А сейчас на чём пишешь?  — А он не пишет! — проорал всем Жданский.  Я послал ему определённый взгляд. Жданский прочёл его — и заткнулся.  — За этим нужно к Нике, — подсказал мне Гвоздь.  — Ты обозвал Нику тщеславной, — меланхолично заметил Тркин.  — Да ей плевать. Зато вот у кого канистры с топливом не переводятся.  Но Ники рядом не было. А эти трое были, поэтому я не отстал.  — А вы где тщеславие берёте?  — Ты обозвал всех нас, — в той же тональности заметил Тркин.  Но я не согласился:  — Я воззвал! Мне нужна помощь. Нужно топливо, на котором вывозят книги. Оно проверенное, качественное и, говорят, неиссякаемое.  — А своё куда дел? — задал Гвоздь очень правильный вопрос.  — Слил в детстве. Решил, что мне не надо.  — Так можно? — удивился он.  — Можно. Если твёрдо решить, что ты — не тщеславный. А через 15 лет очухаться и понять, что отказался об бабушкиного наследства. И сейчас бы оно тебя озолотило.  — Да уж озолотило бы! — поддал ехидства Жданский.  Но на ехидное, если оно не от Матецкого, я не реагировал.  И не отцеплялся, пока не получал ответ:  — Так где берут тщеславие?  — Я культивирую в себе, — с ленцой признался Тркин. — Хвалю за мелочи, упиваюсь своей прозой.  Гвоздь поглядел на него неодобрительно. Но буркнул:  — Я не упиваюсь. У меня есть какой-то базовый запас. С ним и работаю.  Все посмотрели на Жданского. Он хмыкнул:  — Мой движок не на тщеславии. Я физически активный — а этот бензин непере-сы-ха-е-мый. Подметёшь три двора — и жить хочется, хочется писать...  — Но великим в будущем ты себя представляешь? — уточнил я.  — Представляю, — согласился Жданский. — Величавее всех писателей, ныне живущих.  — Он взаём работает, — понял Гвоздь. — Использует отблески будущего величия в настоящем. На них и пишет.  — Никаких отблесков, — обиделся Саня. — Только физическая нагрузка! Сиятельный у нас Андрюша. Во! За тщеславием — к нему.  — Андрюша таких допингов не знает, — заверил Гвоздь.  — А он на чём?  — На чистом гении. И даже не рискуй сомневаться.  — Не поверит?  — Хуже. Запишет в бездари. И всем расскажет. Логика такая: поскольку чистый гений очевиден, Андрюша им окутан. И если тебе кокон не заметен, то чистого гения ты в глаза не видел. Значит, что? Значит, бездарь. Вон с литфака!  — Ну, это не ему решать.  — Пока. Ты знаешь, что Андрюшина мечта — заменить Горыныча?  — Зачем? — удивился я.  — Чтоб не пускать в литинститут кого ни попадя. Тех, кто не видит чистый гений. Проверять будет на личном сиятельстве, вместо экзамена.  — Останется на весь литфак один.  — Неа. С бандой восхвалителей, — вставил Тркин.  Я поразился:  — А Горыныч, оказывается, молодец. Гением не сияет, восхвалителей никаких — и ничего, держится.  — Горррыныч! — внезапно взревел Гвоздь и взметнул карандаш как бокал, — Живи, змей, вечно!  Раньше мы бы подумали, что он сошёл с ума. Но сейчас тут же присоединились: взметнули ручки и карандаши и слаженно провозгласили:  — Ура! Ура! Ура! 10.  В Творческую я определённо пришёл подготовленным — то есть накрученным. Поскольку брякнул сразу, как все уселись:  — Можно у меня не будет странички в Википедии?  — Начинается, — проворчал Гвоздь.  Разве я когда-то это говорил?  — У тебя амплуа не ищущего славы, — пояснила Ника.  — То есть совсем придурошного, — добавил Жданский.  — А чтобы что? — спросил я с вызовом.  — А поясните? — прищурилась Крылова.  — Ну вот нас учат, что жажда публичного признания у писателя...  — ...обязательно при его жизни, — подсказала братия.  — ...обязательно при его жизни, — добавил я, — это базовый набор. То есть мы все к нему стремимся. Априори.  — А разве нет? — спросила Ольга. — Вы не хотите оставить след в литературе?  — Я — не хочу, — сказал я твёрдо.  И поскольку мне никто не верил, вынул козырь:  — Вот, скажем, Бунин, тоже не хотел.  «Да врал он», — процедил во мне голос Матецкого.  Или это был Тркин, сидящий рядом?  Но я решил не обращать внимания на них обоих. И продолжил:  — Бунин написал «Освобождение Толстого», где рассуждал, как это важно — выйти из цепи. Не оставить ни следа, ни наследника.  — Почему это важно для вас? — спросила Ольга.  «Почему вокруг тихо?» — спросил себя я.  Интересно, в такой тишине они слышат, как тикает бомба?  Я не стал говорить про бомбу. А больше мне нечего было ответить.  Гвоздь и Жданский картинно закатили глаза. Гостевой улыбнулся. Ника положила мне ладонь на плечо и сказала:  — Я прослежу, чтобы у тебя не было странички в Википедии.  — Мы все проследим, — заверил Жданский, — Особенно если признание тебя настигнет! Будем исправно удалять.  Он думал, что насмехается. Но от его слов и от тёплой ладошки Ники мне действительно стало спокойнее.  Только внимательный Ольгин взгляд не понравился. Она была похожа на учёного, который приглядел крупную мышь для экспериментов. Я почувствовал себя узником в лаборатории.  Мне очень захотелось встать и выйти.  11.  Странное время без Евы. Без её рыжих искр даже в смехе и солнечной пыли в глазах. Я никогда не задавался вопросом «А не приснилась ли мне она?» — потому что вопрос глупый. Я не спал. Я жил, как мог, и Ева была частью этой жизни. Её отсутствие ощущалось как пропажа внутреннего органа. Что удивительно, это не было смертельно. И даже почти не больно — если не ковырять. Это было непонятно. Я не знал, какими пасами вызвал в свою жизнь Матецкого с его сестрой — и не знал, что такого сделал, чтобы они пропали.  Я тосковал по Еве, хотя в целом не скучал. События текли в очень захватывающем русле: я едва успевал крутить головой по сторонам. Но образ Евы жил в моих мыслях ежедневно.  Как и ехидная рожа Матецкого, на которого я, пожалуй, злился. Интересно, с какого цвета волосами он сейчас? А может, лысый?  Мысленно пожелав Матецкому облысеть и тем самым подуспокоившись, я отправился на казнь к Тортильянычу.  Ежемесячное ритуальное действо звалось «дебаты», но по факту было смертоубийственной дуэлью: Тортильяныч не любил бои без крови. Возможно, он был порожденьем тьмы: я как-то отметил даты, на которые он назначал дуэли, и сверил их с лунным календарём. Все совпадали с полнолунием. Не просто ж так?  «Нет. Просто так. Но ты мне всё равно не веришь», — сказал тогда Матецкий.  Я мог обидеться: Матецкому я верил безоглядно. Но уже подозревал его в принадлежности к духам факультета. Тортильяныч же, никогда не встававший из-за стола, был, скорее всего, божеством, восседающим тут испокон времён. Боги и духи могут быть в сговоре — и врать друг о друге. А мы, наивные послушники, только молимся на них и внимаем любой чуши. Так заведено во всех религиозных орденах.  «Литература не религия», — посвятотатствовал мой выдуманный друг.  Мы стояли тогда посреди коридора. Жаль, не держали наготове палочки. Но я готов был зашипеть на него на парселтанге.  — Зайдёшь? — раздался голос Яныча из-за двери, которую я открыл, но порог не пересёк, зависнув в размышлениях. — Или опять сквозняков напустишь?  Сейчас заскрипит, понял я.  Тортильяныч и заскрипел, и засипел, и даже что-то прокаркал. Если перевести с его тёмнобожественного — просто заржал с собственной шутки. Но в силу древности — или непостижимой инородности — смех его в нашем мире звучал, как несмазанное колесо, давящее ворону.  «Горазд ты на образы, — осудил Тортильяныч, когда я наконец зашёл в аудиторию. — Гадость какая!» 12. Передо мной разверзлась типичная предказневая мизансцена: тесно сжатая группка послушников подальше от стола, за которым Тортильяныч изображал раздутого от важности судью. Возле стола — голое пространство и два стула напротив друг друга. На одном сидел Тркин. Второй пустовал.  Я сразу пошёл к нему. Каким-то образом, даже без понуждений Тортильяныча, стало понятно, что сидеть там мне. Так чего откладывать?  «Ну коли желаешь», — с удовольствием звякнул в моей голове Тортильяныч.  Я даже отвечать не стал. Кажется, я перестал его бояться — и его кровавой бойни тоже.  Тркин сидел бледный. Но не испуганный. Он просто отлетел куда-то далеко — и там ему было несладко.  — Тэээкс, — раздался голос судьи. — У нас рьяные добровольцы. Не вижу смысла оттягивать.  Послушники, что заняли места в партере, слаженно выдохнули и мгновенно превратились из потенциальных жертв гладиаторских боёв в их зрителей. Взметнулись волны оживления.  — Потише, потише, — поруководил Тортильяныч.  Когда установился штиль, обратился к нам с Тркиным с традиционной инструкцией:  — Ну что, смельчаки. Я зачитываю вам отрывок. Автор его — один из вас. Он будет защищать написанное, а его оппонент доносить нам всем, почему это — очень плохой текст.  Классическая дуэль. Мы занимались подобной деструктивщиной с первого курса, уничтожая друг друга на потеху Тортильянычу. Бойцов для арены, как правило, выбирал жребий, поскольку идти в открытую не хотел никто. После того, как обречённые на смерть приветствовали цезаря, он зачитывал им кусок текста и командовал «ату!». Один должен был разрывать текст на лоскуты, второй — защищать как себя.  Тортильяныч не ленился и выбирал кусочки посочнее из написанного нами и хранимого в литфаковских архивах.  На меня, наверное, мало что нарыл — я неурожайный. А Тркин вот подставился. Странно, что вызвался сам.  Тркин взглянул на нас из своего далёка, и я понял: ему плевать.  Яныч меж тем затрубил фантастическую тркинскую лабуду. Явно экспериментальную, где мой брат-закрылок соединял смыслы и техники в невиданные комбинации, словно за алхимическим столом. Месиво то ещё. Но харизматичное. Возможно, так и должен звучать если не философский камень, то этап нигредо.  Глас Тортильяныча отгремел. Смех, которым сопровождалось его зычное декламирование, тоже. Тркин сидел и рассматривал ногти на длинных холёных пальцах. Ему бы в них тлеющий «Галуаз» — и я бы рухнул ниц перед столь эстетичным пофигизмом.  Но вроде как я нападающий. Пора что-то сказать. Желательно честное. А мне — неохота. И ещё мне всё понравилось, хотя я ничего не понял.  Поэтому я сказал единственную правду, которую знал на данный момент:  — Так не пишут.  — Ну не пишут и не пишут. Я так пишу, — ответил Тркин.  Я подался вперёд — и пожал ему руку.  Тркин удивлённо посмотрел на меня. Потом на руку. Потом опять на меня. А потом рассмеялся.  И рассмеялась вся аудитория. С огромным облегчением.  Я ограничился улыбкой.  «Оборзели!» — постановил скрип в моей голове.  По лицу Тркина я понял, что он тоже его слышит. Не в первый раз.  ***  Когда-то Тортильяныч выгнал меня с дебатов с тем же диагнозом, но персональным — «оборзел!» Дуэль была для меня дебютной, и я не знал, что следовало бояться.  Для начала мне было велено сесть на стул, в котором из сидушки угрожающе торчала шляпка гвоздя. Я отказался по этой понятной причине. И даже предложил альтернативу: постоять. Про шляпку не сказал, просто ответил: «Постою. Читайте».  За что был выгнан. Назван оборзевшим. Очень на это обижен. А потом ещё и облит несочувственным смехом Матецкого.  Впоследствии я понял, что это была удача. Побывал на паре десятков гладиаторских боёв — и каждый отсиживал с зажмуренными глазами. От чего страдал ещё больше: тексты в ушах звучали резче, рвущие их зубы — зловеще, а урчание братии — тошнотворнее. Каждый раз после дуэлей я выходил раздавленным, униженным, несчастным. Хотя ни разу больше не оказывался на стуле. Потому что не писал.  Или потому, что тот, кто оборзел с первого раза, получал иммунитет.  Но сегодня на дебатах мне понравилось — впервые. Странно только, что и Тортильянычу, и амфитеатру — тоже.  Зачем тогда были все эти годы кровавых боен и страданий с зажмуренными глазами? Вот зачем?  Если я вернусь и спрошу, Тортильяныч откусит мне голову. Не сможет тёмное божество выдержать столько непочтения за раз!  Был бы здесь Матецкий, послал бы разузнать его.  Я усмехнулся, представляя, как он бы усмехнулся на посыл. И радость мою моментально смыло. Да что там — я почти всплакнул!  И решил, что пора принимать кардинальные меры. 13. — А не стать ли мне графоманом? — сказал я вслух.  Но никто не ответил, ибо стоял я один посреди коридора.  — Стану графоманом! — постановил я окончательно, мстя Матецкому за его отсутствие: не сберёг! не удержал!  — Полон желания спросить: что ты под этим понимаешь? — поинтересовались сзади.  Я подпрыгнул: Матецкий?  Не Матецкий.  По коридору летел Димоныч — стремительный, как «Сапсан». И появлялся всегда так же: ничто не предвещало — ррраз, и он уже прошёл полкоридора. Ррраз — и уже скрылся за углом.  Но не сейчас.  Сейчас Димоныч встал возле меня и посветил глазами хитро-хитро. Но я, как всем известно, дурной-дурной, поэтому не постеснялся мысль свою развить. Впрочем, она была коротенькая:  — Буду писать, что в голову взбредёт.  — Я думал, так вы задницы тут и просиживаете. Вместо того, чтоб спортом заниматься.  — Я люблю спорт, — буркнул я.  — То-то следы твои на стадионе поросли репьём, — съехидничал физрук. И разрешил с широким жестом:  — Графомань. Ты же за этим сюда пришёл.  — Между графоманом и писателем вроде есть разница.  — Это какая? — с интересом спросил Димоныч.  Я немножко подумал. И выдал солидное:  — У графомана текст через все щели лезет. А писатель слова отмеряет.  — У тебя как: лезут? Или отмеряешь?  Я насупился. У меня лезли.  — Видишь! — радостно сказал Димоныч, — Даже становиться никем не надо: всё есть.  У меня-то лезли. Только я-то их не пускал.  — Вообще, хороший план, — вдруг добавил физрук. — Если ты графоман, писать не так страшно. Никакой ответственности — что взять с болезного? Графомань и наслаждайся. Только спорт не забывай.  И ррраз — «Сапсан» стартанул с места и пропал из коридора.  «Ну и зачем тебе я, если другие умники нашлись?» — сказал Матецкий.  Жаль, что только в моей голове.  14. Во Втором парке намечался листопад, и я подумал, что самое время отправиться туда грустить и колотиться в муках неприкаянности. Огненные шапки клёнов и рыжие лучи, пронзающие их, сделали своё дело — я разомлел, впал в меланхолию и ощутил в груди саднящие царапины. Стало так тошно, как того хотелось.  Но настрадаться мне не дали.  Сначала влупил дождь — как осенью положено, назойливый и склизкий. В принципе, промокнуть, заболеть и захиреть в мои планы входило, но процесс был неприятен. Так что пришлось ковылять в ротонду. А там уже столпилось общество. Более-менее сухое, общество заворчало: отступать ему было некуда, а стоять с промокшим мной — неприятно для пальтишек.  Я почувствовал себя преступником — и разозлился. Покинутость, отчаяние, горемычность — всё то, чем со вкусом и умением мог бы воспользоваться Андрюша — облетели с меня, как листва с кустов. Я гордо вышёл прочь, прямо в стену дождя, и общий вздох облегчения стал мне прощальным пинком.  Весь путь домой я складывал нехорошие посылания общества из ротонды. Злой прокипятился в ванне, злой зарылся в одеяло — и заснул.  Проснулся мягким, выспавшимся и, что отвратительно, здоровым. Повздыхал, поклевал бутербродов — и отправился длить эту жизнь, хотя толком не представлял, для чего.  15.  Очередной день на литфаке начался без Матецкого. Его место в лекционной уже покрылось пылью — столько пустовало.  — Я сяду? — спросил Тркин. И сел.  Я запаниковал. А ну как объявится Матецкий? Решит, что раз его место занято, он больше мне не нужен — и покинет навсегда?  Тркин не заметил, как я заёрзал на стуле. Сидел, уставившись в одну точку.  Волей-неволей мне пришлось угомониться. И приглядеться.  — Чего с тобой? — сподобился я, наконец, спросить.  — Давай поговорим? — попросил Тркин, развернувшись ко мне всем корпусом.  — Давай... — я совсем растерялся. — Прямо здесь?  — Лекция же, — укоризненно сказал мне Тркин.  Как будто это я просил о разговоре!  — После. В Курилке, — добавил он.  И, даже не дождавшись моего «окей», Тркин отвернулся и уставился на лектора.  Странные у нас завязались отношения. Ведёт себя, будто друг старинный.  Но после лекции я без возражений последовал за Тркиным в Курилку.  Мы поднялись на крышу. По городу гуляли тучи и скупо выдавали порции мелкого дождя. Холодный ветер моментально забрался к нам под свитера, чтобы согреться. Стало неуютно.  Тркин зажёг «Галуаз». Сделал две длинные молчаливые затяжки. Но когда пришла очередь третьей, я не выдержал:  — Так что с тобой?  — Муторно. Слова давят, — объяснил Тркин. — Скоро писать начну.  — Что именно? — заинтересовался я.  — Не знаю. Наперёд никогда не знаю. Кривобоко пишу. Из середины. Фрагментами. Сценами с разных концов. Очень выматывает.  — Ты всё время бледный, — сообщил ему я.  Мол, хреново тебе, и это видно. Тркин спокойно кивнул. Принял как данность. И вновь перестал разговаривать. Только второй «Галуаз» зажёг. И прикрыл глаза, облокотившись затылком на стену.  Поговорили.  Но мне явно не хватило.  — А у меня девушка пропала, — сказал зачем-то.  Вот трепло!  Тркин лениво приоткрыл правый глаз.  — Куда?  — Не знаю. Не сказала.  — Так спроси.  — Как?  — Что значит «как»? — удивился Тркин и приоткрыл левый глаз. — Словами. Позвони. Напиши. Или из принципа молчишь? Мол, бросила — и ладно?  — Она не бросила! — возразил я, вкладывая в эти слова все остатки уверенности. Получилось убедительно — но только для Тркина. На себя уже не хватило.  Тоска накинулась стремительно. Чтобы отвлечь её, я добавил:  — И телефона у неё нет.  — Как нет? — снова удивился Тркин.  Я развёл руками. Он вяло на это посмотрел, обдумал и постановил:  — Так не бывает.  Ослепительная рыжая девчонка с янтарными глазами из всех дураков выбирает меня. У неё нет смартфона и есть брат, которого ты, Тркин, в упор не видишь — а он уже два года на лекциях со мной сидит. Сидел.  Так не бывает, Тркин, но так есть.  Мне расхотелось говорить о Еве. Надо бы о другом. Отказ от вечности очень просился к обсуждению, но нутро сообщало: не время, Тркин не расположен.  И тут я вспомнил то, чего никогда о нём не знал.  — А как тебя зовут?  Внезапно бледность Тркина порозовела. Он помедлил, но ответил:  — Жан-Фауст.  — Что?  «Тркин, ты обалдел?!» — должно было орать моё лицо.  Оно и проорало — судя по тому, каким сердитым, глядя на него, стал Тркин.  — Я, знаешь ли, не мог в роддоме возразить! — рявкнул он. И сдвинул брови.  Я тоже сдвинул — но не отстал.  — А фамилия какая?  — Тркин! Только с Ы.  Я задержал воздух в горле вместе с криком.  Тркин взметнул гордый профиль вверх, подержал его так... И сник.  — Думаю поменять имя, — признался он, становясь тихим и грустным. — на Якова.  Я выдохнул.  — Яков Тркин. Красиво, — сказал ему искренне.  Буднично, добавил бы следом. Это вряд ли звучало как одобрение, но после услышанного — точно им было.  — А тебя как зовут?  Я сказал.  Тркин хмыкнул. Мол, а ко мне придираешься.  Так мы официально познакомились.  Третий «Галуаз» сгорал в полном молчании. Но меня это не раздражало. Я умиротворённо разглядывал город сквозь дымные кольца. После особенно пижонского, в форме лемнискаты, повернулся к Тркину и понаблюдал, как изящно он стряхивает пепел себе в ладонь.  — Ты кажешься мне пафосным и очень непростым, — сказал я его профилю.  — А ты мне — долбанутым, — сказал Тркин, не поворачиваясь. — Но это здорово.  Так мы официально подружились. 16.  Два месяца закрылки играли в стихийные ассоциации, метафорично говорили о себе, придумывали каждому легенду — в общем, лепили дружественную атмосферу.  А потом Ольга сказала, чтобы к ней пришёл Стас. Один. А мы в это утро свободны.  «И их осталось шесть», — подытожил Гвоздь, чем выразил общее настроение: нам расклад не нравился.  Вместо физры мы пошли в Курилку — обсудить недобрые предчувствия и предзнаменования.  У стеллажей, возле которых собрались в кружок и горестно задумались, вдруг возник Горыныч. Остановил на нас немигающие глаза. Но не прицепился, а похромал своей дорогой.  Защитный купол Ольги пока действовал. Кто знает, что останется от него после сегодняшнего утра? Вдруг Стас — тёмная лошадка, выигравшая в соревновании, которое шло всё это время? Просто мы о нём не знали.  — Стоило догадаться, — проворчал Гвоздь.  — Но почему он? — воскликнула Варя. — Он же бездарь!  — Неправда, — возразил я.  — Он не бездарь, — согласилась Ника. — Он... приличный литератор.  Все кисло сморщились.  Слыть приличным литератором в приличном литературном обществе было крайне неприличным.  — Думайте, думайте, ребзи, зачем Ольге Стас! — подгонял нас Гвоздь. — В единичном экземпляре!  Мы тут же накидали вариантов:  — Она его сожрёт?  — Надкусит?  — Возьмёт в сокритики?  — В заложники?  — В рабы?  — Узнаем, когда выйдет, — вздохнула Ника. — От наших версий только голова болит.  *** Стас Гостевой не был тёмной лошадкой. Даже фамилия его была настоящей — они ничего на себя не лепил. Писал продуктивно, присутствовал всюду. Но всё, что он делал, я не запоминал.  Стас был невыразительным. Не буйствовал, не декламировал, не разрушал организм и талант. Не боялся провалов, не взирал с вершин, не выдумывал новые жанры и стихотворные размеры — даже в шутку. Вёл себя предсказуемо. И на вопрос Крыловой, в каком жанре в дальнейшем намерен творить, ответил твёрдо:  — Роман.  Ну конечно, роман.  — Как будто других жанров в литературе нет, да, дети? — подмигнул нам Гвоздь.  — Этот самый значительный, — улыбнулся Стас. — Каждый писатель мечтает написать роман.  Мы мгновенно завыли сиренами: запрещённая лексика! запрещённая лексика!  «Каждый писатель мечтает...» — в первый же день вывела на дашборде Крылова чёрным маркером. Зачеркнула красным и сказала:  — Все обобщения — лживы. А ложь номер один о писателях начинается с этих трёх слов.  Мы обещали запомнить навечно.  Стас смущённо пожал плечами. Не стал возражать нашим воплям. И поправлять себя не стал.  — А вы, гудящий громче всех, — обратилась ко мне Ольга, — в каком жанре намерены писать?  — Тёмной каплей чернил выводить письмена на реке. Палочкой по песку, — выдал я. — Разве важен тут жанр?  Творческая погрузилась в молчание.  — Ты такой сложный, потому что правда такой? — всё-таки спросил Гвоздь. — Или просто чушь лепишь?  Как будто Андрюшей меня обозвал!  Я задумался над ответом Гвоздю. И больше ничего из того заседания не запомнил. Хотя Тркин с ходу напридумывал пять новаторских жанров — их следовало бы записать. 17.  Гостевой вошёл в Курилку, как обычный посетитель, а не участник тайной беседы с Крыловой. Но нас не проведёшь!  Мы обступали его медленно, с разных сторон: Гвоздь шёл в затылок, Варя кралась с левого фланга, Ника — справа. Я и Тркин остались стоять, где стояли, но я притягивал к нам Стаса взглядом — получалось!  Он неспешно приблизился. Остановился, уже тесно окружённый нами, и наморщил лоб.  — Будешь делать вид, что непонятно? — поинтересовался Гвоздь.  — Так непонятно ж, — сказал Стас, чем моментально всех взбесил.  Мы наскочили на него с вопросами: о чём говорили, что делали, как вообще прошло и к чему готовиться?  — А, это, — улыбнулся Стас.  — Убила бы! — сказала Ника.  И, кажется, едва сдержалась.  — Вообще, странно поговорили, — нахмурился Стас, не замечая её выпад. — Вначале как я вижу своё будущее — это понятно. Потом Крылова стала выдумывать альтернативы. Если не получится то, если это — как я себя поведу? Совсем нелепое: романы запретят писать или отменят книги — что я буду делать?  — А что ты будешь делать? — спросил Гвоздь.  — Не буду верить в гипотетическую чушь, — усмехнулся Стас. — Я на литфак писать пришёл. А не придумывать, как жить, если стану неудачником.  — А если станешь? — спросил я.  Он странно посмотрел на меня. И ответил с улыбочкой:  — У других больше шансов. Вот они пусть и думают.  — Так что в итоге Ольге надо от тебя? — допытывался Гвоздь.  — А я так и не понял. Наверное, ждала услышать, что я готов быть писателем без романов. Услышала, что не готов. Кажется, ей это не понравилось.  — Думаю, она о другом спрашивала, — предположила Варя.  — Ничего другого я от неё не услышал, — ответил Стас и вновь наморщился. — Я вообще не понимаю, чем с ней занимаюсь, если честно. Точнее — мне это зачем?  — Может, тебе и незачем, — сказала Ника.  — Очень может быть, — рассеянно подтвердил Стас.  И даже не улыбнулся.  Вопросов к нему не осталось. Никто из нас не понял, что происходило в Творческой, но раз не понял сам Гостевой, то и ответов он не даст. Единственное, что стало очевидно: Стас загадочное собеседование провалил. Но, кажется, ни у кого, в том числе у него самого, сожалений по этому поводу не было.  18.  Спустя полчаса в Курилке стоял непроглядный дым. Тркин раскачивался на скрипучем стуле, тянул «Галуаз» и красиво думал. Стас отсел от него подальше и обывательски читал. Закрылки в лице меня, Гвоздя и Ники сочиняли домашку. Я — больше для вида, но местами увлекался. Писали от руки в скетчбуках — кто карандашом, кто линером.  Метод Вари Нарядной поглотил нас целиком и, в общем-то, нравился. Только руки болели с непривычки. И времени на ручное письмо уходило больше.  — А ведь я положил этому начало. — самокритично ворчал Гвоздь. — Я втянул вас в эти грешные скетчбуки! Будто Нарядная лучше всех знает, как писать! Сидим теперь, пыхтим. За это время три поэмы напечатать мог бы!  Я наставительно поднял карандаш:  — Когда у Ремарка спросили, что главное в писателе, он ответил: железная задница.  — Ненавижу, когда он прав, — простонала Ника.  — Никому он такого не говорил! — сказал Гвоздь.  — Смотри, Гвоздь, — сказал я. — Это целый Ремарк. И ты за целого Ремарка отвечаешь, говорил он кому-то такое или не говорил. Ты осознаёшь?  Гвоздь нахмурился. Но не сдался.  — Откуда ты его слова достал? Кто их цитировал?  — Мне друг рассказывал.  — Выдуманный?  — Может и выдуманный. Зато настоящий!  Матецкий бы шаркнул ножкой — будь он тут.  Ника внимательно взглянула на меня:  — Ты хоть иногда понимаешь, какие перлы выдаёшь?  — Понимаю. И все они запатентованы, — важно ответил я.  — Тыща чертей тебе за шиворот! — бросила Ника.  Это высший комплимент. Черти заимствованы Никой из любимых фильмов про пиратов и выражают крайнюю степень негодования. Выдаются вслух очень редко. В целом, лишь когда некое лицо по текущей странице догадывается, какой финт Ника припасла на следующей.  Приятно обходить мастера интриг на поворотах!  Со мной это произошло во второй раз, а острота ощущений — как впервые.  «Вот тебя раздуло! — сказал Матецкий, когда мне насыпали за шиворот первых чертей. — Охолонись. Она всё равно тебя сделает».  «Почему?» — спросил я.  «Потому что это — она».  «А я тогда — кто?»  «А ты — это ты», — ответил он обыкновенно. А похвалил или прикончил — сам решай.  Я начал обстоятельно решать — и провалился в сумрак небытия.  «Не время. Ты мне нужен здесь!» — потряс за плечо Матецкий.  «Интересно, — подумал я в тот раз, — Когда он меня трясёт, я трясусь в глазах других? И что они обо мне, таком припадочном, в те мгновения думают?»  «Ничего необычного, — заверил Матецкий, — Думают, что типичный ты».  Хорошие были деньки. Поучительные. 19.  Пока я их оплакивал, Гвоздь успел наговорить целую отповедь. Зачин, скорее всего, был о вымышленных друзьях — его я пересидел в воспоминаниях — а сейчас звучал вывод, что время романов прошло: мир ждёт не цветастые простыни, а понятные вещи.  — Например, табуретки? — уточнил я так, будто никуда не отлетал.  — В первейшую очередь!  — Их форма неизящна, — заметил вернувшийся к нам Гостевой.  — Да брось! — мгновенно вскипятился Гвоздь. — Поэтическая табуретка? Не изящна?  — Бродский бы не оценил, — пожал плечами Стас.  Конечно, Бродский.  Спасибо, что не Бунин.  — Твой Бродский устарел, — заявил Гвоздь. — Как банкетка с рюшей. Сегодня людям нужны формы, применимые в быту. Без всяких кренделей.  — Тогда не табуретка им нужна, и не банкетка, а пень. Простой и ясный, — выдал яда Стас.  Но Гвоздь его похвалил:  — Вот! Умеешь мыслить умно.  Перекатился с цыпочек на пятки, задумался буквально на секунду, а затем поднял глаза к бесконечному куполу Курилки — и провозгласил:  — Я прям и прост, как ясен пень!  А Бродский — знатный забубень.  Будь я такой же забубень,  Я произнёс бы «ясня пень».  — Иии, погоди-ка, — добавил он без паузы, не дожидаясь аплодисментов и берясь за стилус, — Оставим это в веках!  Пригляделся к стене, выбрал место позаметнее — и начертал там свежеструганную табуретку.  Стас скривил лицо и подержал его подольше, чтобы Гвоздь заметил. Но тот был поглощён творением. Зато Ника не выдержала и сказала:  — Скривись назад, пожалуйста. Так ты не очень привлекательный.  И Стаса покривило симметрично.  20.  Раздался страшный треск, а потом грохот. Тркин, всё это время продолжавший выжимать из стула стул-качалку, был им повержен. Однако стул понёс невосполнимые потери — две ноги.  Мы помчались к Тркину, который почему-то не спешил вставать. Приблизились и поняли, что он лежит красиво, лицом вверх, кольцами дыма вверх, — и прекрасно это осознаёт.  — Вставай, на полу очень холодно, — попросила Ника.  — Такие стулья обидчивые, — сказал Тркин в купол Курилки, — Хрупкие такие. Сюда бы табуретку.  Все заржали.  Тркин не понял, почему, но сразу оклемался и привстал, чтобы понять.  — Он не услышал ясен пень, — догадался я.  — Ооо, это зря! — посочувствовал Тркину Гвоздь. — Мир уже не прежний. Пойдём. Я покажу тебе шедевр.  — Заодно проверим, цел ли ты, — беспокоилась Ника.  Пожалуй, Тркин упал так удачно, как и не рассчитывал.  Он, гордый и несломленный, позволил Нике поддерживать его, пока все возвращались к табуретке. И прихрамывал чуть картиннее, чем требовала реальность — замыкающий шествие я хорошо это видел.  — Так, стоп. — Гвоздь замер перед стеной. — А где?  Там, где был увековечен ясен пень, зияло белое пространство.  — Кто?! — взревел Гвоздь на всю Курилку.  В пустоте дальних коридоров раздался зловещий хохот. А вслед за ним появился Андрюша и помахал нам, как флагом, белой от штукатурки ладонью.  Гвоздь рванул к нему. Андрюша ракетой полетел из Курилки. Но его смех звенел в пространстве ещё добрую минуту.  — Засранец, — нежно сказала Ника. — Мне его не хватает.  — Он просто не любит плохие стихи, — сказал Стас.  Все, не сговариваясь, отступили от него на шаг. А кто-то и на два.  — Что? — спросил Стас. — Такое не может нравиться.  — Нам не нравишься ты, Гостевой. — процедил Тркин.  — И пишешь ты... никак! — бросила Ника.  — Я пишу хоть как-то, — парировал Стас, выразительно посмотрев на меня.  — Наверное, тебе стоит ответить, — подсказал Матецкий, возникая за Стасовой спиной. — Это вызов.  Но я распахнул рот от радости и впился глазами в его лицо, обрамлённое новой ярко-розовой шевелюрой.  Так, радостный, к нему и двинул.  Матецкий ухмыльнулся и последовал к выходу. Я — за ним.  — И псих к тому же, — добавил в наши спины Стас.  Я ушёл и не видел, как Ника проткнула пальцем стасову грудь и сказала:  — Он. Мечтатель. А ты — земляной червяк. Да, земляной червяк!  — Тогда ты — богиня бандерлогов, — вернул ей Стас.  Что стало последней каплей, как рассказывал мне позже Тркин. Все покинули Курилку, отрезав от себя всякое желание общаться с Гостевым.  Одновременно с этим Гвоздь поймал Андрюшу и пообещал оторвать ему руки.  Андрюша выдал громовое «Ха!» и расплакался. Упал Гвоздю лбом на плечо и завыл о несправедливости мира.  — На, вырывай! Зачем мне они, зачем писать?! Я пропускаю жизнь! Вы ею пышите! И без меняяяя, — стенал Андрюша.  Мы с Матецким наблюдали за Андрюшиной истерикой и улыбались. Не от бесчувствия — от счастья обретения друг друга.  — Ты столько пропустил! — сказал я. — За целую жизнь не расскажешь!  — Напиши об этом, — посоветовал Матецкий. — Почитаю. 21. После упоительного чаепития на крыше мой выдуманный друг потрепал меня по голове и заявил, что для меня он отныне — праздник, а потому должен случаться редко. Чем вверг, ещё такого радостного, в резкое уныние. На запрос о Еве он отвечал, что не сторож брату своему, буде она сестра.  С тем и пропал.  И этим окончательно добил.  Я спустился в Курилку, похожий на набрякшую дождём тучу. Подковылял к столу, за которым Ника усердно строчила в скетчбуке, и чуть на него не пролился.  Ника взглянула на меня — и расхохоталась.  — Ты вроде незлая, — заметил я. — Но ведёшь себя очень недобро.  — Прости, — хихикнула Ника. — Я девушка чувствительная. Легко впитываю окружающее настроение. Твоё сейчас ну совсем не ко двору.  Какая нежная.  — Мы за тебя чуть Гостевому не накостыляли! — сообщила нежная и показала убедительный кулак. — Жаль, ушёл. И сказал, что выходит из закрылков.  Я вздохнул:  — Может, зря? Изгоем быть непросто.  — Личный опыт?  — Я до сих пор помню, как меня разлюбили на факультете, — признался я.  — Из-за таланта и красоты? — уточнила Ника.  Я умилился: запомнила мой афоризм!  — Меня за это же не любят, — кивнула Ника.  Мою радость пригасило. Но я счёл своим долгом возразить:  — Тебя любят очень многие.  — Мной восхищаются, — поправила Ника. — За то же, за что не любят. Не у всех есть силёнки любить за превосходство.  Моя воспоследовавшая физиономия Нику развеселила.  — И нечего мне стыдиться! Я — звезда, это моя природа. Её надо принимать, даже если кого-то она жжёт. Вот ты, — Ника ткнула в меня пальцем, — себя не принимаешь. Солнце в банке.  — Солнце? В банке?  — Метафора из моей сказки. Если вспомнишь, мы в Творческой на втором курсе обсуждали. Я этот образ писала с тебя.  Я помнил — потому что образ был красивый: тёмная банка из толстого стекла. И солнце, играющее в прятки. Решившее, что его не видно. Но банка сияет, а из горлышка торчат ослепительные кудри.  — Я думал, с Андрюши списано.  Андрюша думал точно так же. В день, когда Ника прочла нам сказку, он восхитился и назначил её главной музой.  — О нет! — засмеялась Ника, довольная своим коварством. — Андрей не в банке! Он не сходит с небосвода, в солнце русской поэзии метит. А ты солнцем русской прозы быть не хочешь. Почему?  Внутри меня сошлись стальные двери. Сдавили лёгкие и защемили горло.  — Нельзя, — с трудом проскрипел я. — Опасен.  Мне захотелось убежать — обычная реакция на сокровенное признание. Все удивлялись, и только Матецкий привык.  Предатель Матецкий!  Ника подставила палец мне под подбородок и слегка вздёрнула его.  Нахалка!  — Дорогой, ты солнце. В самой-самой жаропрочной банке тебя надолго не удержишь. Помнишь, чем сказка моя кончается?  — Нет, — сказал я, стараясь не помнить.  Не получилось.  Моя сказка кончится тем же: стекло лопнет — и тысячи осколков изранят всех вокруг.  — Чтобы стекло не лопнуло, надо вылезти из банки. Так ты будешь безопаснее.  Улыбнувшись лисичкой, Ника вернулась было к скетчбуку. Но вдруг сузила глаза и уставилась за моё плечо. Я оглянулся.  Тени у стеллажа ходили ходуном. Там же тихонько шелестели книги. «Возможно, сквозняки», — подумал я. Не шпионы же.  Но Ника, нежная девушка, гаркнула:  — Андрюша! Я тебя вижу! Выходи, засранец.  И расхохоталась.  Секунда — и Андрюша показался у стеллажа с очень недовольным видом. Процедил:  — Я отзываю своё восхищение. Отныне у тебя нет полномочий главной музы.  — Чёрта с два! — вновь засмеялась Ника, — Музами не разбрасываются. А таких, как я, больше не найти!  — Не уверен, — холодно бросил Андрюша.  Но Ника и бровью не повела. А обратилась к молчавшему мне и спросила:  — Он нам подходит для семёрки?  Мне надо было что-нибудь ответить, но я ослеп: от сияния Андрюши.  — Прекрати, — сказал я, прикрывая ладонью глаза. — Выжигаешь роговицу.  Вот уж кто истинное солнце. Невыключа-ю-ще-е-ся, сказал бы Жданский.  Я не был уверен, что мечтаю каждое утро жариться в его лучах. Но решала всё равно Крылова.  — Крылова решает, — напомнил я Нике. — Но ей такие... по вкусу, — добавил, глядя на Андрюшу.  Тот хмыкнул. Пригасил слепящий блеск, развернулся — и вышел из Курилки победителем. Ничего не сказав, но спиной дав почувствовать, что это не он напросился — это мы его умоляли. А он даже не снизошёл до обещания подумать. 22.  На следующее заседание в Творческой Стас не пришёл. Мы сделали вид, что так и было. Ещё бы Ольга, которая вот-вот влетит, нам подыграла.  — Давайте что-то обсуждать! — предложила Ника. — Она с порога втянется и не заметит. А мы потом объяснение придумаем.  Хитрая лисичка! Я знал, что Ника уже поговорила с Ольгой об Андрюше — и получила для него вип-приглашение. Но мне полагалось не знать, поэтому я кивал её обеспокоенности.  — Кидайте тему, — попросила Ника. — Любую.  — Слава на века! — включился Жданский. — Хочу её! Желаю! Говорю об этом честно!  Ему оглушительно поаплодировали. Кроме меня. А я напомнил:  — Быть знаменитым некрасиво. Не это подымает ввысь.  Нам с Пастернаком тоже поаплодировали. Но потише.  — Быть знаменитым — это очень, очень красиво! — отчаянно пискнула Варя.  И ей поаплодировали. Особенно надрывался Гвоздь.  — Цель творчества — самоотдача, а не шумиха, не успех, — заупрямился Пастернак моим голосом.  — Нещитово! — крикнул Жданский и даже вскочил на стул. — Борис Леонидыч сам себе противоречит! Льёт вредные сентенции с сияющих вершин! Легко ему оттуда!  — Это в посмертии он на вершинах, — заметил я, — А сентенции лил в условиях полнейшей неопределённости. И, кстати, их зовут стихами.  — Нещитово, — поддакнул Сане Гвоздь, хотя на стул с ним не взобрался, — Кто в итоге в шоколаде, тому не стоит заливать о «некрасиво». Даже посмертно.  — Пссс, ты затыкаешь Пастернака, — понизил голос я, чтоб вежливо охолонуть Гвоздя.  — Ты хейтишь Бунина! — проорал Саня.  — Что тут у вас? — удивилась Крылова, появляясь в Творческой и глядя на истоптавшего стул Жданского — больше с любопытством, чем с возмущением.  — Битва гремит! — выдал Жданский.  — Что за битва? — протиснулся за Ольгой Андрюша.  — Быть знаменитым некрасиво, Бесфамильный, — сказал ему Гвоздь.  Андрюша сделал круглые глаза. Посмотрел ими на Крылову и, попятившись к двери, спросил:  — Это вот этому вы обучаете? Мне того не надо!  Толкнул задом дверь и вышел вон.  Вот тут уже Крылова возмутилась.  — Слезай! — приказала Жданскому. — Что за чушь? — спросила у Гвоздя.  Тот молча ткнул в меня.  Я — в Пастернака.  Но Пастернак уже покинул место, где предали его завет.  Ольга вздохнула.  — Рассаживайтесь.  В Творческую под шумок передвигаемых стульев вернулся Андрюша и чинно сел возле Крыловой, будто никуда и не сбегал.  А мне было обидно за стремительно проигранную битву. На литфаке красиво быть тщеславным, вот как!  «Ты это знал, — сказал я самому себе голосом Матецкого, поскольку очень в нём нуждался. — Не делай вид, что сейчас разверзлись бездны».  — Не это подымает ввысь, — шепнул я воображаемому ему собственным голосом.  Услышал только Тркин. Но глаза не закатил, у виска не покрутил, а подмигнул мне. 23.  — Мне неловко говорить о том, как я пишу, — признался Гвоздь. И замолчал.  — Придётся, — сказала Ольга.  — Мы не будем смеяться, — добавила Варя, чем убила Гвоздя окончательно.  Но что его убивает, то делает бесстрашнее. Гвоздь начал:  — Мои стихи похожи на пятна. Они будто проступают на бумаге. Можно было бы красиво сказать «как кровь», но я определённо пишу не кровью. А чем-то подвижным, холодным. И немного ядовитым — вроде ртути. Только ртуть вряд ли умеет проступать пятном. А мои табуретки проступают. Я смотрю-смотрю на лист — и вижу, как на нём растекается пятно, а в нём — очертания, буквы. Так и пишу. Даже не знаю, я ли создаю стихи — или бумага, а я их только обвожу.  — Чтобы что-то обвести, надо увидеть, — заметила Крылова. — Вы их видите.  Андрюша фыркнул на всю Творческую.  — Что такое? — холодно поинтересовалась Ольга.  — Я так и знал! Конечно, не он пишет. И не бумага. Он на всём готовеньком.  Гвоздь недобро сощурился. Но Андрюша уже расправил крылья и летел:  — Есть музы, что приходят для плодотворного сотворчества. Они не шепчут строки, а услаждают взгляд и слух поэта...  Ника скромно, но для всех заметно потупила глаза.  — Поэт же, — продолжал набирать высоту Андрюша, — своим тончайшим ухом слышит мелодии и облекает их в слова. Таков наш труд! И бумага — лишь инструмент. Там нет подсказок и шпаргалок. А у кого они есть...  Тут Андрюша метнул бесстрашный взгляд на мрачного Гвоздя  — ...тому б задуматься — поэт ли он? Или он обводит, сиречь выводит в мир чьи-то чужие голоса? И чьи же это голоса? И есть ли право у него приписывать себе заслуги, которые приносят обведённые по контуру стишата?  — Межвидовая борьба, — громко шепнул мне на ухо Тркин.  Все захихикали.  — Кто это сказал? — возмутился Андрюша. — Отрицаю! Поэт должен быть честен — и я всего лишь следую этому нерушимому завету!  — Я тоже ему последую, завету твоему, — сообщил Гвоздь. — Засранец ты, и стихи твои...  — Потише! — предотвратила катастрофу Ольга, остановив Гвоздя на самом интересном. — Мы здесь оценок не даём. И не выражаемся.  — Вы, — обратилась она к Андрюше, — очень яркий индивид. Провокационный. Ценю стремление быть честным, но правило безоценочного суждения касается всех. Вы его нарушили, и больше не стоит. Предупреждаю один раз.  Провокационный индивид сложил расправленные крылья и нахохлился. Чуть менее провокационный Гвоздь не сказал ничего — однако по его довольной роже я заподозрил, что он рад был не брякнуть лишнего. Мы, правда, так и не узнали, что он думает о стихах Андрюши. Но нам было достаточно того, что думали о них мы.  Впрочем, оценки наверняка разнились. 24.  — Давайте определимся с вашей ЦА, — предложила Ольга.  — Что за цэ а? — шепнул мне Жданский.  — Цепенящая аддикция, — сквозь зубы сказал я. И с удовольствием увидел, как он позеленел.  — Целевая аудитория, — вмешалась Ольга.  Саня пнул меня в колено. И отодвинулся.  — Инопланетяне, — без раздумий сказал Тркин.  Ольга прищурилась:  — Похоже, вы не шутите.  — Абсолютно. Мне тесно в земных рамках.  — То есть вам хочется писать для неопознанного сегмента?  — На данном этапе — да, — подтвердил Тркин.  — Хорошо, — сказала Ольга и взглянула на Жданского. Тот смешался:  — Я не успел подумать...  — Думайте, — постановила Ольга и повернулась к Нике.  — Самостоятельные женщины, не обременённые семьёй. Выбирают себя в любой ситуации. У них широкий кругозор и сильные амбиции. Романы вместо отношений и проживание только с самой собой.  — Чёткая, — одобрил Гвоздь и назвал свою аудиторию:  — Простые забулдыги, работники полей или заводов.  — Полагаете, они читают?  — Меня — будут! — пообещал Гвоздь.  — Достойное стремление, — одобрила Крылова и снова повернулась к Жданскому.  — Ещё ж не все сказали! — возмутился он.  — Если вам изначально непонятна ваша аудитория... — вкрадчиво начала Крылова.  — Праздношата-ю-щи-е-ся! — отчеканил Саня. — Я тоже буду учить их читать! Ну, это, вдохновлять на чтение.  Ольга скептически подняла бровь и никак Жданского не прокомментировала. Повернулась к Варе.  — Детская литература и янг эдалт, — пискнула Варя.  — Уверены?  — Мне там легко. Я не могу писать для взрослых. Ментально не дотягиваю.  — Инфантилизм?  — Возможно, — вздохнула Варя, — Но мне проще понять, как думают дети. Чем старше человек, тем для моего ума он непостижимее.  — Спасибо за честность, — тепло улыбнулась Крылова.  И с этой улыбкой повернулась ко мне.  Но я её остудил.  — Аутсайдеры, — сказал уверенно. — Моя аудитория: отщепенцы, инородцы, белые вороны.  — Занято! — встрепенулся Андрюша и со значением посмотрел на меня: уступи!  — Обойдёшься, — ответил я.  И очень удивился железности своего голоса.  Андрюша покраснел и начал раздуваться.  Все немного попятились.  — Конкуренция за такой... неоднозначный сегмент, — удивилась Ольга, оставаясь на месте. — Почему аутсайдеры?  — Я чувствую боль их отверженности! — вскричал Андрюша. — Тщусь утолить их скорбь!..  — Я — часть этой цэ а, — сказал я новым холодным голосом. Серьёзно: он начинал меня восхищать! — Плоть от плоти. Кровь от крови.  Все молчали. Кажется, никто до этого — кроме, разве что, Вари — не был в Творческой настолько откровенен.  — Крутая цэ а, — первым сказал Тркин.  — Сложная. Но крутая, — согласилась Ника.  — А справится ли? — усомнился Гвоздь.  — Однозначно! — постановила Ника. — Это его.  Андрюша взорвался красными искрами, подскочил — и вылетел из аудитории, оставляя за собой пепел и дым.  — Зря он так, — сказал Гвоздь. — Проза стихам не конкурентка.  Мы загудели.  — Что? Я отстаиваю эту ветку эволюции!  Спор с Гвоздём закипел, раскалился. И переместился за стены Творческой, когда Крылова окончательно от нас устала и махнула рукой: идите.  Я попробовал пойти, как все, но у меня не вышло. Ольга у порога протянула мне листок:  — Вам повестка, — сказала. И усмехнулась.  Очень весело.  Я прямо перед ней развернул листок и увидел расписание.  — В эти часы занимаемся тет-а-тет, — пояснила Крылова. — Завтра жду.  — А как... А все... А я...  И где он, мой железный голос?  — Жду завтра, а не до завтра, — сказала Ольга, выпихнув меня за дверь.  И рассмеялась за закрытой.  Очень-очень весело. 25. Хотел бы я сказать, что в Творческой было зловеще-неуютно, поэтому я так разволновался. Но на деле круглая комната выглядела ещё роднее. А Крылова, по обыкновению сидевшая на столе, расслабленнее и дружелюбнее.  Это немного успокаивало. Даже пришлось специально уговаривать себя быть настороже. Крылова — хищник. Я помнил, что она разглядывала меня, как мышь. Старательно пытался не забыть. Кто её знает: может, действительно съест. Или на опыты поведёт. Или прямо тут разделает?  Я покосил глазами туда-сюда в поисках инструментария. И ещё, может, страшных тёмных баков для органических отходов.  Ольга молча наблюдала, как я себя накручиваю. Наконец, когда я это заметил, устыдился и подсобрался, начала разговор.  — Вы отлично пишете, — сказала без вступлений. — Но вы не пишете.  Я бросил взгляд на дверь: она захлопнулась.  — Что скажете?  — Играете словами, — сказал я. — Эффектно.  — А вы почему не играете? Что с вами случилось?  — Ничего, — пожал я плечами.  — Вы просто передумали писать? Выдержали приличный конкурс, поступили на литфак, чтобы ничего не делать?  Я опять пожал плечами.  Ольга перекинула ногу на ногу. Я задержал взгляд на её туфле — острой, как копьё.  — Кем вы себя здесь чувствуете? На литфаке.  — Мальчиком из чулана, — буркнул я.  Сейчас бы запереться в нём — и сто лет не вылезать.  Ольга покачала головой в такт туфле. Сказала:  — Мальчик, который сам закрыл себя в чулане.  Я промолчал.  — Мальчик, сам запретивший себе жизнь.  Какие всё-таки фантастические у неё шпильки. Ими можно убивать.  — Так бывает, — сказала Крылова. — Ваш случай не то чтобы типичный, но не исключительный. На моей памяти несколько человек страдали подобным... недугом. Проходило. Хотите, и у вас пройдёт?  Я мог бы затребовать паузу, встретиться с Матецким и всё обсудить. Но мой предательский щенячий взгляд уже дал ответ.  — Вот и хорошо, — рассмеялась Ольга, вставая на смертоубийственные шпильки.  Мне хотелось зажмуриться: так высоко! А она даже не покачнулась. Села за стол, подарив равновесие мне и себе, и сразу приступила к делу.  — Есть рукопись? — спросила. — Любой степени сырости.  — А то! — ответил я, заинтересовав Ольгу мрачным тоном.  — Считаешь её провальной?  Я послушал себя и ответил:  — Нет.  — Отлично. Будем работать с ней. Много написано?  — Полностью. 50 листов. Повесть.  — Ого. А ты всё-таки пишешь. Как так получилось?  — Понарошку. Играл в писателя.  Ольга улыбнулась.  — Понравилось?  Я снова послушал себя и ответил:  — Очень.  — Тогда до завтрашнего вечера, — постановила Ольга. — Ничего с собой не приноси. Будем разгоняться постепенно. 26.  Вечером Ольга опаздывала. Заставляла томиться волнением, которое не голосом Матецкого, а почему-то Тортильяныча нашёптывало: «Вот придёт она — а толку? Ты писать-то сможешь? Атрофировалось всё, поди».  Интересно: это мои мысли или Тортильяныч свои транслирует — через стены? Он же сидит тут неподалёку, приклеенный к огромному столу.  «Нужен ты мне!» — отозвался Тортильяныч.  Ольга влетела птицей — без приветствий и извинений. Кинула мне через стол исписанный листок и повелела:  — Поиграй с этим клубком.  — Я вам котик, что ли? — буркнул я, покосившись на листок.  Но там было что-то любопытное. Пришлось вглядеться. Цепочка слов, заверчена спиралью, через запятую: камнепад, хрусталь, фиолетовый дым, возгорание, тёмные облака, отрешённость, длинная полоса... Стихийный набор.  — Поиграй, поиграй, — сказала Ольга. — Сплети из них связный рассказ.  — Да бессмыслица же, — сказал я, цепляясь взглядом за цепочку и против воли выхватывая что-то общее, неочевидное, но проступающее довольно быстро. Добавить нужных глаголов и...  Пальцы зазудели. Мне бы клавиатуру.  — Жанр не важен, — услышал я Ольгу. — Всё, что получится.  Да кто думает о жанре! Я уже разматывал цепочку: связь слов становилась выпуклой, подходящие глаголы затоптались в голове...  Зуд стал нестерпимым.  Ольга кинула мне ручку.  — Чистые листы за твоей спиной. Не спеши. Я вернусь нескоро.  Она выскользнула за дверь — а я соскользнул в миры, которые уже крутились водоворотом. Позволил им захватить себя и потянуть на глубину. Игра в клубок действительно подействовала на меня как на кота: я был полностью, полностью, полностью поглощён.  И, кажется, полностью счастлив. *** Я и впрямь стал для Ольги зверьком для опытов. Играл текстом, а Ольга, наверное, мной. Может, я всё это время держал ручку, подключённую к датчикам, которые делали всякие полезные замеры? Неважно. Меня волновали только клубки и игры с ними. Тексты лились в тетради: странные, смешные, иногда очень красивые. И каждый раз после игры — освобождение, усталость, ощущение, что мир у твоих ног, даже если сам он ничего такого не заметил.  Зачем всё это было нужно Ольге, я не знал. Она ничему не обучала — просто приносила мне свежий клубок, возвращалась через тысячелетия и забирала исписанное. У меня болели пальцы и ломило кисти рук, а губы вытянулись от улыбки, которую я носил до ночи после наших сессий. Из меня били фонтаны настоянного за долгие годы зелья — вина ли, отравы ли. Я не знал! Не был интере-су-ю-щим-ся, как сказал бы Жданский. Но был пере-рожда-ю-щим-ся. Из мальчика в чулане — в кого-то посильнее.  До рукописи из Пекла мы добрались не сразу. Но однажды Ольга о ней спросила:  — Тебе понравилось её писать?  — Да.  — И результат хорош?  — Не знаю.  — Дай кому-нибудь почитать. Только не другу, кому-то нейтральному.  — Вам?  — Нет: мне неизвестен порог твоей чувствительности. А я могу быть слишком жёсткой. Отдай кому-то, кто способен не щадить, но знает тебя достаточно, чтобы выбрать правильную дозу критики. И самое важное: ты должен ему верить. При любом раскладе. Конечно, он должен быть старше, начитаннее и умнее тебя — уж прости.  Да чего уж.  Я сразу понял, к кому придётся нести рукопись. Меня, конечно, мог бы спасти Матецкий — если бы хоть раз изволил оценить мои труды. Но он принципиально не давал оценок — только не мешал писать.  Как же, однако, странно, что существовал ещё один человек, которому я доверял. Хотя бесконечно с ним спорил.  Но рукопись показал именно ему.  Вернул, точнее. 27. — Это не лучшая твоя работа, — сказал Стеклов, отдавая прочитанное.  — Конечно, нет, — согласился я. — Она писалась понарошку.  И пояснил вопросительному взгляду:  — Я играл в писателя.  — Позволь спросить: зачем было играть?  — Чтоб не было больно, — признался я.  Получилось тихо и оттого, наверное, жалко. Это злило. Всегда злило, что я не мог произнести смело и бодро: «Меня кромсает на куски, как только я пишу всерьёз! Мне больно так, как будто меня рвут ножами!»  Но я сказал только то, что сказал.  На лице Стеклова было мало удивления. Он о чём-то думал.  — Давно это у тебя? — спросил.  — Лет с восемнадцати.  — После прихода на литфак?  Я кивнул.  — Терапия не помогла? В Творческой, — продолжил пытать Стеклов.  — Я ничего там не рассказывал.  Молодец, сдал себя с потрохами.  Захотелось бежать без оглядки. Я усилием воли вдавил себя в стул.  — Вот что, — сказал Стеклов и зачем-то открыл блокнот. Заглянул в него и застыл.  Я тоже заглянул: в блокноте было пусто. Взгляд Фёдора Палыча зафиксировался на белых листах. Сознание, наверное, ушло в сумрак небытия.  Мне тоже следовало бы уйти — самое время. Но Стеклов заговорил:  — Ты мне напоминаешь одного юнца, у которого была точно такая же проблема.  «Что вы знаете о моей проблеме», — буркнуло внутри.  По ответ меня потряс.  — Он писал всякую ерунду, весь ушёл в беллетристику и делал себя максимально блёклым. Но внутри него тикала бомба, и это тиканье слышали все. Его сторонились, как бунтаря, чьи действия потенциально уничтожат мир. Не со зла сторонились, инстинктом. Он потому и выбрал личину беллетриста, чтобы хоть как-то стать своим. А ещё постараться нейтрализовать бомбу. Знаешь, это не помогает.  — Знаю, — сказал глухой голос, когда-то бывший моим.  — А потом он решил, что хватит. Что отойдёт подальше от людей и напишет то, что давно хотел. И может, рванёт, может нет. Решил — и сделал. Как ты думаешь, рвануло?  — Я знаю, что рвануло.  — Да. Он уничтожил прежний мир, как того и боялся. Стал причиной разлома между «до» и «после». И не погиб, а выжил. И люди не полегли, а остались в восторге. И он сделал то, что должен был, ещё раз. И опять рвануло. И опять все выжили. Раз ты знаешь, о ком речь, скажи: оно того стоило?  Я крутил альбомы Мау нон-стопом. Я знал их наизусть. Я не хотел видеть мир без них.  — Оно того стоило. Однозначно.  — Ну и кстати, ему до сих пор трудно. Он уходит в длительные паузы и всё ещё изживает страх себя. Но страха всё меньше. А произведений, за которые мир благодарен, всё больше.  — Это же вы ему помогли, Фёдор Палыч?  — Я направил. Подсказал, что его бомбу и так слышно через всю написанную чушь. Что люди будут от него шарахаться и ждать подвоха. Так не пора ли, в конце концов, оправдать их ожидания — и страдать не попусту? А теперь говорю это тебе.  «Почему только теперь?», — подумал я.  И тут же понял, что теперь — самое время.  — Как вам — такому! — Бунин может нравиться? — вырвалось из меня прежде, чем я подумал.  — Так, — сказал Стеклов и захлопнул блокнот. — Не доводи до греха. Зелен ещё виноград, вкуса нет. Вставай и иди отсюда. Займись, наконец, делом. 28. План был простой — затаиться в Курилке и перечитать рукопись из Пекла. Так, чтобы никто не застукал. Или застукал, но не догадался, что это — она. И не узнал о моих практикумах с Крыловой.  Я боялся надломить хрупкую радость, которую дарила наша тайна. Хотя вообще-то Ольга не просила держать всё в секрете. Я сам так решил.  Прошмыгнуть в глубину библиотеки не составило труда. Курилка покровительствует всем таящимся: скрывает в укромных нишах, взбивает помягче кресла — чувствуй себя как дома! Будь невидимым. Только читай. Или пиши.  Недалеко от меня звучали спорящие голоса закрылков.  — Тащусь от современных дизайнов! Ляссе не люблю! — орал Жданский.  Его поддерживали.  — Господа! Обсуждать публикации раньше выпуска — моветон! — укоризненно напоминал Гвоздь.  Неписанное правило литфака: делай вид, что скромен, питаешься росой и не рисуешь обложки будущих книг.  Это кодекс. И мы его чтим.  Но обложки рисуем.  Я спрятался как раз за них. Достал блокнот, где набросал пару эскизов — если попадусь, скажу, что занимался непотребством. Пожурят, но отпустят. А увидят с рукописью — провозгласят о моём возвращении. И, возможно, пробудят бомбу.  Я вздрогнул от этой мысли.  В глубине Курилки зажглись два глаза.  Затем последовали шорохи, шелесты книг. Сопение. И спотыкание.  Неведомое чудище кралось вдоль стеллажей громко и неуклюже — о чём явно не знало. Остановилось недалеко от ниши, в которой я устроился. Пошебуршало на полке. Продвинулось ближе.  Свет от лампы скрывал меня и моё кресло, но хорошо подсвечивал Андрюшу, который копался в книгах. Какие-то вынимал, вместо них вставлял тёмные с золотом брошюры. А те, что вынул, прятал в запылённые низы.  Засаживал Курилку своей поэзией. И заодно устранял конкурентов.  Я медленно привстал, вытянулся так, чтобы скрываться в темноте, но быть услышанным. И ласково сказал:  — Курить есть?  Безымянный заорал.  Мгновенно вспыхнул свет — Курилка тонко реагирует на вопли, как всякая чувствительная библиотека.  Затопали ноги, приближаясь к нам. Я уже не прятался — только рукопись рюкзаком прикрыл, — и сгибался пополам от безумных глаз Андрюши и его запихиваний в сумку непосаженных брошюр.  Впрочем, справился он ловко.  —  Психовидло! — выкрикнул в меня.  И дал дёру.  —  Авторское обзывание, — присвистнул подошедший Гвоздь. — Считай, влепил автограф.  —  Не ревнуешь? — зачем-то спросил я.  —  У меня таких три, — усмехнулся Гвоздь. — Отборные! Эти стены содрогнулись от каждого.  —  Расскажешь?  —  Ни за что. Каждое по делу — считай, истинное имя. А их открывать нельзя, сам знаешь.  Знаю. Это кодекс. И мы его чтим.  — За что обозвал? — спросил Гвоздь.  — А то ему повод нужен.  Больше вопросов он мне не задал. Даже про лжеэскизы — хотя явно их заметил.  Мне было немножко стыдно за то, что я скрыл тайну от Гвоздя.  И бесконечно радостно, что это удалось. 29.  — Вот она, — Ольга похлопала по моей рукописи. — Твоя дипломная работа. Забираю. После выпуска получишь.  — Что ж вы не предупредили? — растерялся я.  — А зачем?  — Может, я бы другое что написал.  — И напиши, — сказала Ольга.  Но рукопись не отдала.  — Может, что получше, чем эта повесть!  — Её достаточно.  — Вы ж не читали.  — Я в тебя верю.  Казалось бы: фанфары! Но я зачем-то продолжил упрямиться:  — А Стеклов сказал, что это не лучшая моя работа!  — Значит, у тебя всё впереди.  Я взглянул на Ольгу прищуренным глазом: говорят, так заметнее подвох.  Но ничего я не заметил. И заныл:  — Чувствую себя... обделённым. Как будто... Ух, как неловко говорить!  — Давай-давай, — Крылова удерживала улыбку на краешках губ.  — Как будто с меня что-то важное сняли. Штаны, например.  — Ничего себе! — рассмеялась Ольга. — Но ты, как я погляжу, по-прежнему в штанах.  И ведь поглядела!  — Не смущайте меня, — буркнул я.  — Ты сам начал! — она уже от души веселилась.  От этого мне сразу стало легче. И спокойнее. Я ощутил, что штаны в самом деле на месте. А рукопись — окей, пусть будет выпускной работой.  — Смотри, как быстро ты переключаешься, — заметила Ольга. — Минуту повопил, и вот уже в порядке.  — Мне эта минута чуть жизни не стоила, — поворчал я. Для виду.  Но буря внутри улеглась. А снаружи осталась та самая тёплая тишина, в которой можно быть расслабленным и откровенным.  Я ей воспользовался.  — Вас к нам прислали, чтоб дипломы наваять?  — Ну, не прислали... Скорее, очень настояли на просьбе прийти.  — Вам не хотелось?  — Меня не все... ждали, — сказал Ольга таким тоном, который подсказывал, что не стоит уточнять этих «не всех» — ей будет неприятно.  А подмывало сказать что-то крайне приятное! Я покопался внутри — и выдал:  —  Вас очень ценят, да?  — Очень ценят вас, — сказала Ольга. — Меня позвали потому, что урожайный год. Просили найти самых крепких и прокультивировать их в продуктивных.  Я сразу представил Гвоздя репкой, Тркина — сельдереем. Андрюша — помидор, наверное.   Но со мной-то не сходилось.  — Я не крепкий, — заметил я. — И вообще не продуктивный.  — Пока, — сказала Ольга. — Моё чутьё, прости уж, мне важнее твоего мнения о себе.  — Ну ладно, — согласился я.  Потому что — а сколько можно спорить?  — Давай вернёмся к делу, — предложила Ольга, спрыгнула со стола и начала собирать листы в ящик стола. — На сегодня всё, а завтра жду.  — Чтоб культивировать меня? Взращивать и пропалывать?  — Ты не картошка.  — А кто тогда?  — Вот вырастим — узнаем.  Крыловой бы с Матецким потягаться — кто кого обставит в недосказанности.  И кстати!  Я решил, что момент подходящий.  — А откуда вы знаете Матецкого?  — Кого?  — Парня с цветными волосами.  — Не представляю, о ком ты.  — Ну да ладно, Ольга! Вы же его видите.  Она тревожно огляделась.  — Не сейчас, — раздражённо сказал я. — Вообще.  — Да о ком речь?  — Парень, который со мной к вам на лекции ходит. Ходил.  — Парень?.. — Ольга задумалась.  И вдруг хохотнула:  — Парень? Ты видишь его парнем?!  Я опешил.  — И он с цветными волосами? Обалдеть!  Я вышел от Крыловой перееханным надвое. И почти бездыханным.  — А ну-ка выдь! — призвал я пустое пространство. — Ну-ка выдь-ка, дружище! 31.  Он встретил меня в сумерках на крыше.  — Ну чего ты разъерепенился? — спросил и отхлебнул из дымящей чашки. — Давай, присядь. Поговорим.  — Ольга сказала, что ты был всегда.  Мы с Матецким смотрели на город. И впервые на моей памяти город внимательно смотрел на нас. Уж он-то видел Матецкого. Его вообще, оказывается, многие видели.  —  Ты был, когда она сама училась на литфаке. Ты был во времена восшествия Горыныча. Ты был, наверное, задолго до его рождения — а Горыныч древний. Ты правда дух факультета. И выглядишь для каждого по-разному. Кому как приятнее. Чтобы доверие вызывать.  —  Даа, — улыбнулся Матецкий. — Оля помнит меня старичком, который с ней носился, как наседка.  —  Ну а по итогу кто ты, блин?  — Куратор.  — Знаешь, мне это слово ничего не объяснило.  — Спроси, как много людей меня видит.  — Я боюсь узнать ответ. Боюсь, что тогда поменяю отношение к людям. Если тебя видят все, а меня при этом выставляют психом, как мне жить среди них? Как им верить?  —  Меня видят все, — безжалостно сказал Матецкий, и я закрыл глаза.  — Но в своё время. Можешь назвать это виденье шансом — его берут или не берут. И если не берут — больше не видят.  Я глаза открыл. И внимательно стал разглядывать Матецкого. А потом вытянул палец и потыкал его.  Он рассмеялся:  — Люблю твою непосредственность.  Матецкий впервые сказал, что любит во мне что-то! От этого стало тепло.  Можно общаться дальше.  — Ты шанс, который я умудрился взять?  — Сообразительный малыш. Приятно было посотрудничать.  Он что, сейчас встанет и уйдёт? Навсегда?  Матецкий остался сидеть там, где был. И спокойно продолжил пить чай. Я и забыл, что он этим до моего прихода занимался.  — Чем ты вообще занимался до моего прихода? На факультете.  — Общался, конечно. Чем тут ещё заняться?  — С послушниками? С преподами? С другими кураторами?  Матецкий кивнул.  Понятно.  — У нас должен быть долгий-долгий разговор на эту тему. Но я замёрз, — пожаловался я.  Матецкий протянул мне чай.  — Давай на одну чашку. Что тебя волнует?  — У меня ощущение, что ты меня выбрал, не я. То есть у меня не было шансов не взять шанс, если шанс — это ты.  «Записать бы», — мелькнуло в голове.  — Ну как сказать... До тебя я выбрал другого. Но он как раз шанс не взял, хотя у него все шансы были. А у тебя бы не было — если бы он взял.  — Кто это?  Обещай, что ничего ему не сделаешь! — поддразнил Матецкий.  — Кто?  — Не надо тебе знать.  — Я и обидеться могу.  — Валяй, — сказал Матецкий.  И занялся чаем.  Ладно. Погодим обижаться. У меня ещё столько вопросов вертится в голове — надо остановить барабан.  — Так, а где же... Когда же...  Матецкий навострил ухо.  Но что-то речь моя не шла.  — Давай, малыш, бубни быстрее. Ты крадёшь время у чая.  — Когда же будет обряд посвящения? — спросил я.  И очень смутился.  — Не будет обряда.  — Как так?  — А зачем?  — Ну, по традиции. По легенде. Чтоб талант не оспаривался. Чтоб сомнений в нём не было.  — Так он должен оспариваться.  — А сомнения?  — И сомнения должны быть. Вас, юных и дерзких, куда занесёт без сомнений? Сказали же на первой Творческой: «Опция истинного». Слушать надо, не дураки вам лекции читают.  Следовало догадаться. Фольклор на то и был фольклором, что врать не зарекался.  Не будет обряда. Не будет избранности. Не будет уверенности в ней.  — И всю жизнь не будет, — заметил Матецкий. — Добро пожаловать в литературу, юный подаван!  Расстроился я не сильно. Обряды, как часть литинститутской магии, меня, конечно, занимали. Но сомнений и без обряда я в себе не ощущал. Откуда бы: внутри — осколок мины, есть мастер, лучший друг — куратор...  — Угу. И ещё значок сверху об избранности дай. Ты нам, такой спесивый, потом напишешь — на века!  — Ладно. Обойдусь, — как можно более спесиво ответил я.  *** Наверное, мы выпили чашек по десять чая. Больше не лезло. И в голове лежал плотный туман — вроде не до конца всё выяснил, а вроде больше не могу.  Я тяжело поднялся, чувствуя, как по мне вместе с чаем переливаются туда-сюда обиды, горести, надежды. И пошёл на выход. Решил не прощаться с Матецким — пусть побудет в роли того, кого оставляют. Без слов.  И всё равно обернулся на пороге.  — Я знаю, почему ты выбрал меня.  — Куда деваться от твоего всезнайства, — вздохнул Матецкий. — Ну-ка, просвети.  — Тебе со мной не скучно. Я смешной и глупый.  Никогда бы не подумал, что это — мои главные достоинства. Но жизнь кивком Матецкого расставила всё по местам.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!