VI
8 апреля 2026, 19:40***
Она не помнила, как провалилась в темноту. И не помнила, как долго в ней блуждала — секунды, минуты, часы, дни слиплись в один липкий, дурнотный ком, который невозможно было разжевать и проглотить. Леа брела по черной пустоте, спотыкаясь о собственные мысли, падала, вставала и снова падала, пока однажды не почувствовала под ногами дно. Оно было твердым. И тряслось. Сознание возвращалось медленно, нехотя, будто кто-то вытягивал его из глубокого черного омута на тонкой, готовой вот-вот оборваться нити. Леа не помнила, сколько времени провела в беспамятстве — может, час, может, день, может, целую вечность. Время потеряло смысл, рассыпалось на мелкие осколки, стало бессмысленным. Первым пришел запах. Он был отвратительным — густым, тяжелым, липким, — и успел въесться в волосы, в одежду, даже в поры. Гнилая капуста, прелые овощи, затхлая солома, плесень, чужой пот и еще что-то — горькое, травяное, едкое, оседающее на языке противным привкусом. Бермудская красавка. Леа узнала бы этот запах где угодно, даже сквозь дурман и полуобморочное состояние. Тошнота тут же подкатила к горлу соленым комком, заставила сглотнуть впустую — во рту было сухо, язык казался куском куском мыла, приклеенным к небу. Потом пришли звуки. Мерный, убаюкивающий скрип колес. Глухой стук копыт по утрамбованной земле — то чаще, то реже, в зависимости от того, попадало ли колесо в выбоину или катилось по ровной дороге. Голоса снаружи — неразборчивые, далекие, словно с того света, но явно принадлежащие нескольким мужчинам. Они переговаривались, иногда смеялись, иногда ругались. Леа сквозь звенящую пелену в ушах пыталась уловить смысл их слов, но они распадались, не складывались в предложения, оставляя после себя лишь смутное ощущение опасности. Затем — ощущения. Она лежала на боку, скрючившись, поджав колени к груди. Под щекой — колючее, жесткое сено, которое впивалось в кожу тысячей мелких иголок. Под спиной — дощатый пол, каждая щель, каждая неровность которого отдавалась глухой болью в позвоночнике. Тело было тяжелым, непослушным, словно налитым свинцом; даже просто приоткрыть глаза оказалось испытанием — веки дрожали, ресницы слипались. Мир вокруг предстал мутным, размытым, колеблющимся, будто она смотрела на все сквозь толщу воды. И только потом пришла боль. Голова раскалывалась. Не просто болела — ее будто раздирали изнутри, от затылка до глазниц, от висков до макушки. Каждая мысль, каждая попытка сосредоточиться на чем-либо давалась с нечеловеческим трудом, и Леа несколько минут просто лежала, не двигаясь, не открывая глаз, только дышала — часто, поверхностно, как загнанный зверь. Ее везут. Кто-то везет ее. В закрытом фургоне, судя по тусклому, едва пробивающемуся сквозь щели в досках свету. Полумрак, густой и тяжелый, давил на глаза, и Леа не сразу поняла, что вокруг нее — деревянные стенки, обшарпанные, темные, пахнущие плесенью и старостью. Фургон дернулся — колесо, видимо, попало в выбоину, — и ее мотнуло в сторону, больно ударив плечом о борт. Внутри все перевернулось, к горлу снова подкатила тошнота, и Леа зажмурилась, дыша часто, поверхностно, пытаясь не задохнуться в собственном теле, которое вдруг стало тесным и чужим. Сколько прошло времени? Час? День? Она не знала. Может, они все еще в Гибли. Может, уже далеко. Может, их везут на край света, чтобы продать, убить, бросить в какой-нибудь яме и забыть. Сердце заколотилось быстрее, — от страха, от бессилия, от отвратительного предчувствия, — и вместе с ним пульсация в висках усилилась, стала почти невыносимой. Леа заставила себя дышать глубже, ровнее, успокаивая разбушевавшуюся кровь, которая, казалось, готова была разорвать вены изнутри. Она пыталась собрать разбегающиеся мысли в один тонкий, дрожащий ручеек. Леа была не одна. Кто-то дышал рядом — тяжело, сипло, надрывно, будто каждым вдохом раздирал грудь изнутри. Хриплое, прерывистое дыхание раздавалось где-то совсем близко, слева, смутно ей знакомое. Леа, пересилив мучительную слабость, повернула голову. Шея затекла, мышцы сводило, каждый миллиметр движения отдавался пульсацией в висках, но она все же смогла разглядеть в полумраке чей-то силуэт. Ран. Сердце пропустило удар, а потом забилось с такой силой, что заложило уши. Леа вглядывалась в его лицо — с каждой секундой картина становилась все страшнее, все отчетливее, все невыносимее. Он лежал на спине, прижав руки к груди, — веревки, грубые, пеньковые, впивались в его запястья, стягивали лодыжки. Кожа под ними была стерта до крови. На руках, там, где ткань рубашки была разорвана, виднелись полосы бинтов — грязных, пропитанных засохшей синей кровью. Леа не могла разобрать, насколько глубоки раны, но даже в тусклом свете, пробивавшемся сквозь щели в досках, было видно, что их много. Слишком много. Ее взгляд скользнул выше — и застыл на его лице. Глаза закрыты, веки подрагивают, бледность такая, что кожа кажется почти прозрачной, под ней проступают синеватые прожилки вен — нечеловеческие, драконьи, которые обычно были скрыты под слоем плоти. Но сейчас, когда он был так слаб и истощен, они проявились с пугающей отчетливостью. Губы — синие, стянутые, потрескавшиеся, с запекшейся кровью в уголках, между ними — полоска ткани, темной, грязной, завязанной на затылке узлом, въвшимся в кожу. На щеках под тканью алели глубокие красные борозды. Кляп. Леа почувствовала вдруг, что и у нее во рту что-то есть. Она провела языком — грубая материя, прижимающая язык к небу, мешающая дышать, заставляющая сглатывать собственную слюну с привкусом крови, горечи и бермудской красавки, до сих пор не выветрившейся из легких. Кляп съехал чуть вниз — должно быть, когда ее трясло в беспамятстве, — но все еще держался. Леа поняла, что должна избавиться от него. Она попыталась пошевелить руками — и тут же поняла, что они связаны. Плотно, туго, за спиной. Веревка стягивала запястья так сильно, что пальцы онемели, и каждое движение отдавалось болью в плечах, в локтях, во всем теле, которое и так было разбито и изранено. — М-м-м, — застонала она сквозь кляп — глухо, отчаянно, но этот звук, хвала богам, потонул в скрипе колес и стуке копыт. Никто снаружи не услышал. Никто не обратил внимания. Леа зажмурилась, собирая волю в кулак. Она должна снять кляп. Должна заговорить. Должна разбудить Рана, пока не поздно — пока они еще могут что-то предпринять. Она лежала на боку, и это немного облегчало задачу — по крайней мере, она могла тереться головой о пол, не переворачиваясь. Леа уперлась затылком в дощатый пол и начала тереться о шершавое дерево, о колючую солому, пытаясь зацепить узел за что-нибудь, ослабить его, хотя бы сдвинуть. Дышать становилось все труднее — от напряжения и страха. В груди закипала истерика, которую нельзя было выпустить наружу. Леа терлась затылком о пол, чувствуя, как солома впивается в кожу, как дерево царапает нежную шею — чертов узел не поддавался, а только сильнее врезался в лицо, натирая щеки. Она застонала снова — громче, отчаяннее, — но попыток освободиться не оставила. Надо. Надо. Она должна заговорить, должна разбудить Рана, должна понять, что происходит и куда их везут. Тело трясло — от слабости, от дурноты, голова кружилась, перед глазами плыли темные пятна. Тошнота снова подкатила к горлу, и Леа на мгновение испугалась, что ее вырвет прямо в кляп и она захлебнется собственной рвотой. Она заставила себя дышать медленнее, глубже, успокаивая желудок, который, казалось, готов был вывернуться наизнанку. Но она не останавливалась. Она продолжала тереться головой о пол, пока пока в глазах не потемнело окончательно — но вдруг узел ослаб и ткань поползла вниз. Леа дернула головой один раз, второй, третий — и кляп наконец сполз с ее губ, повиснув на шее грязной тряпкой. Леа вдохнула — жадно, глубоко, обжигающе, — и хрипло закашлялась. Воздух пах гнилью и сыростью, но он был таким сладким, таким долгожданным, что она на мгновение забыла обо всем — о боли, о страхе, о веревках на запястьях, — и просто вдыхала мнимую свободу. Дышала, хватала ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, чувствуя, как возвращается способность мыслить. Леа опустила взгляд — запястья стянуты, лодыжки тоже, та же грубая пенька, что и на Ране. Она дернула руками — бесполезно. Узлы были затянуты туго, на совесть, словно тот, кто вязал, имел опыт обращения с пленниками. Даже зубами не порвать. Оставив попытки освободиться, Леа снова повернулась к Рану. Он все еще был без сознания, дышал тяжело, хрипло, с присвистом. Этот страшный звук резал сердце сильнее, чем любая веревка. — Ран, — прошептала она, едва шевеля пересохшими губами. — Ран, проснись. Он не реагировал. Только дышал — тяжело, надрывно, будто каждым вдохом преодолевал препятствие. — Ран, — повторила она громче, насколько могла позволить себе шепот, чтобы не привлечь внимание тех, кто был снаружи. — Это я. Леа. Пожалуйста, проснись. Ничего. Сердце заколотилось быстрее. Леа почувствовала, как паника снова подступает к горлу. Она не могла дотянуться до него руками — они были связаны за спиной, каждое движение плечами отдавалось острой болью в затекших мышцах. Но она могла подползти. Леа начала двигаться — медленно, осторожно, стараясь не шуметь. Тело не слушалось, мышцы дрожали, движения давалось с нечеловеческим трудом. Она оттолкнулась коленями от пола, подтянулась, снова оттолкнулась — и так, дюйм за дюймом, преодолевая расстояние, которое казалось ей сейчас огромным. Солома колола кожу сквозь тонкую ткань платья, веревки впивались в запястья, но Леа не обращала на это внимания. Все ее существо было сосредоточено на нем — на его лице, на его дыхании, на том, как медленно поднимается и опускается его грудь. Она оказалась рядом, прижалась щекой к его плечу, чувствуя сквозь ткань рубашки тепло его тела — слабое, но живое. Живое. Он жив. Это главное. — Ран, — прошептала она прямо ему в ухо, касаясь губами мочки. — Проснись, пожалуйста. Я не могу одна. Мне страшно. Голос ее невольно задрожал, и Леа возненавидела себя за свою слабость, за слезы, которые снова подступали к глазам, за эту страшную беспомощность, которая сковала ее тело сильнее любых веревок. Страх, холодный и липкий, снова подступил к горлу: а что, если он не проснется? Что, если его отравили сильнее, чем ее? Что, если он умрет прямо здесь, в этой вонючей телеге, а она будет сидеть рядом и смотреть, как угасает его дыхание? И тогда она сделала то, чего никогда бы не сделала в другой ситуации. Она наклонилась и укусила его за ухо — сильно, почти до крови, чтобы боль пробилась сквозь дурман. Ран дернулся. Все его тело напряглось, вздрогнуло, и он открыл глаза — мутные, бессмысленные, подернутые пеленой. Леа на мгновение испугалась, что он не узнает ее, — что, если дурман лишил его рассудка, и перед ней сейчас не Ран, а обезумевшее животное, которое может разорвать ее в клочья, не понимая, что делает? — Ран, — прошептала она, заглядывая ему в глаза. — Это я. Леа. Ты меня слышишь? Он моргнул раз, второй, третий — и взгляд его медленно сфокусировался на ее лице. Узнавание вспыхнуло в глазах, и вместе с ним — страх. Не тот страх, который она видела в нем раньше — не злость, не раздражение, не холодное высокомерие, — а настоящий, животный, парализующий, от которого расширяются зрачки и перехватывает дыхание. — Леа, — прохрипел он сквозь кляп — неразборчиво, но она поняла. — Тш-ш-ш, — она прижалась губами к его щеке, шепча прямо в кожу. — Не громко. Нас могут услышать. Лев быстро оглянулась на стенку фургона, за которой по-прежнему доносились приглушенные голоса и мерный стук копыт. Потом снова посмотрела на Рана, — на его связанные руки, на кляп, на бинты, пропитанные кровью, — и внутри у нее все перевернулось от жалости и ненависти одновременно. — Сейчас, — прошептала она, подбираясь ближе. — Сейчас я сниму с тебя это. Не двигайся. Она наклонилась к его лицу, прикусила зубами край ткани, торчащий из-под узла, и начала тянуть. Ткань была грубой, пропитанной чьим-то вонючим потом, но Леа не обращала на это внимания. Она тянула, пока узел не ослаб и кляп не сполз с его растерскавшихся губ. Ран вдохнул так глубоко и жадно, словно все это время не дышал вовсе. Он закашлялся, тихо застонал, но Леа, не думая, припала к его губам своими. Поцелуй вышел соленым и горьким, отчаянным, будто они целовались в последний раз. Может, так оно и было. Ран отвечал ей с той же яростью, с той же безысходностью, и когда они наконец оторвались друг от друга, оба тяжело дышали, глядя в глаза, полные ужаса и любви. — Тише, — прошептала Леа, касаясь лбом его лба. — Тише. Нас услышат. — Где мы? — его голос был хриплым, сорванным, едва различимым, словно он не разговаривал несколько дней. — Что произошло? — Не знаю, — она покачала головой, чувствуя, как слезы снова потекли по щекам. — Нас отравили Бермудской красавкой. Я слышала их голоса, перед тем как потерять сознание. Фермер Бруно. Это он… он нас поймал. Ран закрыл глаза, и Леа увидела, как его лицо исказилось — не от боли, нет, — от стыда. От того жгучего, разъедающего изнутри стыда, который хуже смерти. — Это из-за меня, — его голос дрожал, срывался, ломался, как у ребенка. — Лошади. Ты же говорила мне... ты говорила, что надо было... Если бы я не пошел туда один... Леа, это из-за меня. Ты здесь из-за меня. — Замолчи, — отрезала она, чувствуя, как внутри закипает злость — не на него, на обстоятельства, на себя, на весь этот проклятый мир, который снова и снова повергал их в бездну. — Замолчи, Ран. Сейчас не время для сожалений. — Но если бы я послушал тебя, если бы мы пошли вместе... — Замолчи! — она почти выкрикнула это, но вовремя спохватилась, прикусила губу и продолжила шепотом, едва сдерживая дрожь в голосе: — Ты слышишь меня? Не время. Мы должны думать. Должны понять, куда нас везут и что с нами сделают. Сожалеть будем потом. Ран замолчал. Его глаза — воспаленные, обведенные темными кругами, с красными прожилками на белках — смотрели на нее с благоговением и болью. Леа на мгновение стало невыносимо стыдно за свою резкость. Но она не могла позволить себе слабость. Не сейчас. Не тогда, когда от каждого их слова, от каждого решения зависело, увидят ли они когда-нибудь солнце за пределами этой телеги. И увидят ли они друг друга. — Куда нас везут? — спросил он, немного помолчав. — Ты что-то слышала? Что-то помнишь? Леа зажмурилась, напрягая память, которая все еще была затуманена дурманом. Она цеплялась за обрывки воспоминаний, как утопающий за соломинку. Голоса. Обрывки фраз. Прокуренный голос Бруно, звучащий так, будто он говорил ей прямо в ухо. Смотри... хорошо... знать, как воровать... за девку... голос будет забавлять», — прошептала она, восстанавливая слова по кусочкам, как разбитую вазу, складывая их в предложения, которые складывались в страшную картину. — «А пацана... там будет нужен. На войне такие... на вес золота. Будем... до ярмарки... посмотрим, что и как... Она открыла глаза и посмотрела на Рана. Его лицо побелело еще сильнее — если это вообще было возможно, — и Леа увидела, что он понял. Понял все. Сразу, ей даже говорить не пришлось. — Ярмарка, — медленно проговорил он. — Тебя хотят продать… — Да, — перебила Леа, не давая ему договорить. Ей не нужно было слышать от него. Она и так знала. Догадалась. Поняла, как только услышала слова «голос будет забавлять». Ее будут продавать как диковинку — полукровку сирену с чарующим голосом. Кому? Мужчинам, скорее всего. Тем, у кого много денег и мало совести. Тем, кто купит ее, запрет в башне и заставит петь для своего удовольствия, пока она не сорвет голос или не сойдёт с ума. Или заставит сделать что-нибудь другое. Она не сказала этого Рану. Не могла. Видеть его лицо, когда он поймет, для чего ее могут использовать, было выше ее сил. — А тебя — на войну, — продолжила она, переходя к тому, что было очевидно и без слов. — Ты дракон. Наполовину. Они хотят использовать тебя как оружие. Ран молчал. Дышал тяжело, прерывисто, и Леа видела, как под его кожей — там, где не было чешуи, — пульсируют вены, вздуваются, опадают, вздуваются снова. Он сдерживался. Сдерживал ярость, которая наверняка клокотала в нем, грозясь вырваться наружу и уничтожить все вокруг — этот фургон, этих людей, этот мир. Но он не мог, — тлеющая по углам телеги красавка не позволила бы ему этого. — Нас разлучат, — сказал он наконец. Голос его звучал ровно, но в этой ровности было больше отчаяния, чем в любом крике. — Тебя — на ярмарку. Меня — на войну. Мы даже не узнаем, где искать друг друга. Леа молчала, — все-таки он был прав. Королевство огромное, границы растянуты на сотни миль, война идет на западе и на востоке, ярмарки бродят по городам и весям. Шанс найти друг друга в этом хаосе был меньше, чем найти иголку в стоге сена. Ничтожный. Призрачный. Почти несуществующий. — А если тебя убьют? — голос Леа дрогнул, сломался, превратился в жалкий, беспомощный писк. — Если тебя пошлют в самую гущу сражения и ты не вернешься? Если я никогда не узнаю, жив ты или мертв? — А если тебя продадут? — Ран посмотрел на нее бесцветными глазами. — И я никогда не найду тебя? Если ты выйдешь замуж за другого, потому что у тебя не будет выбора? Если ты родишь детей от чужого мужчины и забудешь меня? Леа задохнулась от ужаса. — Я не забуду, — она твердо покачала головой. — Никогда. Даже если меня отвезут на край света, даже если меня убьют — я не забуду тебя, Ран. Она замолчала, чувствуя, как слезы снова текут по щекам, капают на солому, впитываются в нее и исчезают, как исчезают все их надежды. А ведь сегодняшний день начинался так хорошо… Они молчали долго — минуту, две, пять. Фургон трясся, колесо скрипели, где-то снаружи перекликались возницы, лошади фыркали, и жизнь шла своим чередом, равнодушная к их маленькой, запертой в деревянной клетке трагедии. Мир не остановился. Мир не заметил. Миру было все равно. А потом Леа почувствовала, как внутри нее что-то переломилось. Сломалось — и встало на место. Страх не ушел — он никуда не делся, — но рядом с ним появилась решимость. Твердая, как сталь, острая, как лезвие, холодная, как зимняя вода. — Мы выберемся, — сказала она с внезапной яростью. — Слышишь меня, Ран? Мы выберемся. Я не знаю как, не знаю когда, но мы выберемся. Он поднял на нее глаза — полные сомнения, полные боли, полные любви, которую она не заслуживала, — но Леа не отвела взгляда. — Я сбегу, — продолжила она, чеканя каждое слово, вкладывая в него всю свою волю, всю свою ярость, все свое отчаяние. — Если меня продадут — я сбегу. Если запрут — найду способ выбраться. Если прикуют цепями — перегрызу их зубами. Я сильнее, чем они думают. Я полукровка, Ран. Во мне течет кровь сирены, и когда-нибудь она закипит. В конце концов, сирены — искусные убийцы. Ран молчал, но в его глазах зажглась искра — маленькая, хрупкая, почти невидимая, но живая, трепещущая, как пламя свечи на ветру. — А ты, — Леа подалась вперед, почти касаясь губами его щеки, чувствуя запах его кожи — крови, пота, дыма и чего-то родного, щемящего. — Ты будешь жить. Слышишь? Что бы они ни заставляли тебя делать — ты будешь жить. Если прикажут превратиться в дракона — превращайся. Если прикажут убивать — убивай. Если прикажут сжечь целый город — сожги. Но не теряй себя. Помни, кто ты. Помни меня. — Леа... — Помни мои песни, — перебила она, чувствуя, как горло сжимается от слез, которые душили ее, рвали на части. — Пой их про себя, когда будешь в обличье дракона. Пусть мой голос будет жить в твоей голове… — Как? — выдохнул он. В этом одном слове было столько отчаяния, сколько Леа не слышала никогда — даже в самые темные их ночи, даже в самые страшные их ссоры. — Как ты найдешь меня, если мы даже не будем знать, где искать? Леа зажмурилась. Мысли метались, как загнанные звери, но она заставляла их собраться, заставляла работать, искать выход там, где его, казалось, не было. Она перебирала в голове карты, которые видела когда-то, названия городов, которые слышала от торговцев, дороги, которые проходили через их земли. — Город Иан, — сказала она наконец, открывая глаза. — Ты знаешь, где это? Ран нахмурился, напрягая память, и Леа видела, как он прокручивает в голове все просмотренные ими карты, маршруты, разговоры торговцев. — На Севере, — ответил он медленно, будто пробуя слова на вкус. — Недалеко от границы с Богемией. Маленький, мирный город. Я слышал о нем от купцов. Там… нет войны. — Я смотрела карты, — Леа говорила быстро, торопливо, боясь, что ее перебьют, что мысль ускользнет, что она не успеет сказать самое главное. — Иан находится недалеко от Гибли, но в другую сторону. Не на пути войны. Там безопасно. Если кто-то из нас выберется — мы должны встретиться там. — Но как мы поймем, что другой уже там? — спросил Ран. Его голос стал тише, спокойнее — он тоже начал думать, искать решение, а не просто тонуть в отчаянии. — Город не маленький. Мы можем пройти мимо друг друга и не заметить. Можем ждать на разных концах, не зная, что другой уже рядом. Леа закусила губу, чувствуя, как кровь выступает на потрескавшейся коже, как солёный вкус заполняет рот. — Тот, кто выберется первым, найдет дом, — сказала она. — Любой дом, который можно снять или купить. Неважно, какой он будет — большой или маленький, богатый или бедный. Важно другое. — Что? — спросил Ран. В его глазах горел огонь — тот самый, который она любила, которого боялась и которым бесконечно восхищалась. — Он выкрасит ставни в алый цвет, — сказала Леа. — Яркий, как кровь, как закат, как пламя, в котором сгорел наш дом. Чтобы его было видно издалека. Чтобы он бросался в глаза. Чтобы любой, кто пройдет мимо, запомнил этот дом. — В алый, — повторил Ран, и в его голосе появилась странная, почти болезненная нежность. — Почему именно алый? — Потому что это цвет жизни, — ответила Леа. — И цвет смерти. Цвет любви и цвет ненависти. — А если кто-то другой выкрасит ставни в алый? — спросил Ран. — Как мы поймем, что это наш дом? — Я не закончила, — Леа почти улыбнулась — слабо, едва заметно, но улыбнулась. — На ставнях будет рисунок. Какой-нибудь цветок черного цвета. Орхидея, например. Ран смотрел на нее так, будто видел впервые — с удивлением, с восхищением и с болью, которая не утихала ни на секунду. — Черную орхидею, — повторил он, точно пробуя слова на вкус. — Потому что если кто-то увидит черную орхидею на алых ставнях, он запомнит это и посчитает странным. Он расскажет соседям, соседи расскажут друзьям, и в конце концов тот, кто ищет, обязательно услышит о странном доме с черными цветами на окнах. И поймет. И придет. Она замолчала, чувствуя, как силы покидают ее. Голова снова закружилась, и перед глазами поплыли темные пятна. Дурман еще не выветрился из крови, и каждое усилие давалось ценой новой волны тошноты и слабости. — Если я выберусь первая, — продолжила она, борясь с головокружением, — я найду этот дом. Буду ждать тебя. Каждый день, каждый час, каждую минуту. Буду смотреть на дорогу, буду расспрашивать проезжих. А если ты выберешься первый — ты найдешь дом, выкрасишь ставни и будешь ждать меня. — А если мы оба выберемся? — спросил Ран недоверчиво. — Если мы оба сбежим? — Тогда тот, кто доберется первым, будет ждать второго, — Леа улыбнулась, хотя внутри все сжималось от боли. — Но если мы оба придем одновременно, то слух о двух странных домах с алыми ставнями разделиться за секунды. И тогда я сама лично надеру тебе уши за то, что заставил меня волноваться. Ран не улыбнулся в ответ, но что-то в его глазах потеплело. Совсем чуть-чуть, но Леа заметила. — А Риндо? Сирин? — спросил он с легкой тревогой. — Они... они остались в Гибли. Наверное, спрятались в роще Фейри, у озера. Если мы уедем, если я уйду на войну, если ты... — Когда мы выберемся, — твердо поправила Леа. — Когда. Не «если». Запомни это слово, Ран. Когда. — Когда мы выберемся, — послушно повторил он. — Когда мы выберемся, мы найдем их? Заберем с собой? — Да. Тот, кто первым добреется до Иана, обустроится и вернется за ними. Или пошлет весточку. Или найдет другой способ. Я не знаю, Ран, как именно мы это сделаем, но мы не бросим их. Обещаю. Она замолчала, чувствуя, как силы окончательно покидают ее. Глаза слипались, тело тяжелело. Леа знала, что долго не продержится — дурман снова затягивал ее в свои черные объятия. — А если никто не выберется? — спросил Ран тихо, почти беззвучно. — Если мы оба погибнем? Если нас убьют, продадут, если я сойду с ума в обличье дракона и забуду, кто я, забуду тебя, забуду все... Леа посмотрела на него. Долго. Пристально. Так, как смотрят на человека, которого видят в последний раз — даже если не хотят в это верить. — Тогда это наша судьба, — сказала она просто. — Но мы не должны сдаваться, Ран. Слышишь? Она наклонилась и поцеловала его — коротко, почти по-сестрински, в уголок губ, чувствуя соленые вкус его кожи, смешанный с кровью и слезами. — Пообещай мне, — прошептала она. — Пообещай, что будешь жить. Хотя бы ради меня, если не можешь ради себя. — Обещаю. Они смотрели друг на друга в полумраке трясущегося фургона. Леа чувствовала, как время утекает сквозь пальцы, как каждая секунда приближает их к разлуке, к неизвестности, к той черте, за которой они могут никогда не увидеть друг друга. — Спой мне, — попросил Ран вдруг. Голос его был хриплым, но в нем звучало что-то детское, беспомощное, от чего сердце Леа сжалось до боли, до крика, до желания разорвать эти чертовы веревки и обнять его так, чтобы никто и никогда не смог их разлучить. — Спой в последний раз. Я запомню. Буду вспоминать, когда станет совсем тяжело. Леа закрыла глаза. Голос ее дрожал, когда она начала — тихо, почти беззвучно, так, чтобы никто снаружи не услышал, чтобы этот момент принадлежал только им двоим: — И стук колес, как эшафот, уносит тебя вдаль. «Я выберусь, мо-о-оя любовь!» — тебе я вслед кричал… Я нау-у-учусь тебя любить, мне без тебя не жить. Твой го-о-олос — мой ориентир, я сам себя казнил… Голос срывался, ломался, но она продолжала, чувствуя, как слезы текут по щекам, как Ран сжимает ее ладонь — насколько позволяют веревки, — как мир снаружи перестает существовать, остаются только они двое и песня, которую она поет ему, возможно, в последний раз. — Со-о-отни ночных дорог напомнят мне тебя-а-а… Я в них терял свою любовь и заново встреча-а-ал… Лишь дай мне посмотреть в последний раз в твои глаза, я потерял дорогу к ним, я потерял себя-а-а-а… Она пела. Голос ее, даже ослабленный дурманом, сорванный от долгого молчания, дрожащий от слез, звучал как сладостная молитва, как волшебное заклинание, как (не)последнее прощание. Фургон дернулся и остановился. Голоса снаружи стали громче, разборчивее. Шаги. Команды. Кто-то спрыгнул с козел, кто-то крикнул, кто-то засмеялся — грубо, раскатисто. Этот смех прозвучал как приговор. — Леа, — прошептал Ран с ужасом. Она поцеловала его в последний раз — жадно, отчаянно, не обращая внимания на веревки, на боль в запястьях, на тошноту, которая снова подкатила к горлу. Целовала так, будто от этого поцелуя зависела вся их жизнь. Может, так оно и было. — Я люблю тебя, — прошептала она, отрываясь от его губ. Каждое слово давалось ей с трудом, пусть они и были пропитано болью и надеждой. — Не забывай. Никогда. Что бы ни случилось, где бы ты ни был, кем бы тебя ни заставили стать — помни, что я люблю тебя. — И я тебя, — ответил он. В его глазах блеснули слезы, которых она никогда не видела — ни в детстве, ни в юности, ни в самые темные их ночи. Дверца фургона распахнулась, и яркий свет ударил в глаза, заставил зажмуриться и отвернуться. Чьи-то грубые руки схватили Леа за плечо, дернули, потащили к выходу, и она закричала — не от боли, от отчаяния, потому что знала, что это конец, что их разлучают, возможно, навсегда. Она обернулась — в последний раз, — успела увидеть лицо Рана, искаженное отчаянием, его глаза, любви и страха, его губы, шепчущие ее имя. А потом ее вытащили наружу, и дверца захлопнулась, отрезая его от нее навсегда. — Ран, — прошептала она, когда ее поставили на ноги и поволокли куда-то. Ветер уносил ее голос, разбивал о камни, топтал в пыли, и никто не слышал, и никто не знал, и никому не было дела. Но он не слышал. Или слышал, но ничего не мог сделать. И Леа, утерев слезы плечом, заставила себя смотреть вперед. Не оглядываться. Не плакать. Не думать о том, что она, возможно, только что видела его в последний раз. Она должна быть сильной. Должна выжить. Должна сбежать. Должна найти его — чего бы это ни стоило. Даже если для этого придется пройти сквозь огонь, воду и даже адское пламя. Даже если для этого придется стать той, кем она боялась стать. Она сделает это. Она дала ему слово.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!