III.
11 августа 2025, 17:44Едва минул праздник святого Януария, солнце уже вовсю грело неапольское побережье — это было верным признаком засушливого лета. Недобрые предсказания тихим ворчанием срывались с языков прислуги, непристойные проклятия тянулись ленивым южным говором из гортаней нищих, оставленных без кровли под немилосердным солнцем, а урожайные потери и хозяйственные ухищрения были самой горячей темой для бесед знатных синьоров и синьор, пока их виллы на Золотом побережье срочно готовились для летних забав.
Впрочем, игры природы совсем не отражались на изобилии яств, которые предлагались на званых обедах. Их изысканность, как и многие городские обычаи, были Нове в новинку. По деревенскому обычаю она вставала с петухами, в то время как неапольская знать просыпалась не раньше полудня. Служанка в доме Веспер плотно закрывала шторы в господских спальнях, но внутренние часы сбоя не давали, и Нова распахивала их сама, присоединяясь к утренней суете городских простолюдин.
И для нее утренние часы одиночества никогда не были скучными. Здесь под крылышком у Веспер у нее свободы было больше, чем Нова могла бы найти даже в самом широком поле. Она могла пользоваться библиотекой в свое удовольствие, что являлось невиданной роскошью и удачей, в которую мало верилось. Порой Нова нарочно не забирала книгу в комнату, чтобы иметь необходимость прийти за ней и выбрать ее снова.
А иным утром Нова открывала сундук в изножье кровати и доставала новые доставленные от портнихи платья, прикладывала их к себе перед зеркалом и кривлялась, представляя себя хозяйкой бала или по крайней мере его самой желанной дебютанткой. Разнообразие в нарядах было ей в диковинку, ведь остальное время она ходила в платьях, перешитых деревенской швеей из материнского приданого, как будто она в самом деле была чужой сиротой на попечении у господ; у таких платьев всегда были простые цвета, скромные ткани, и даже талия, несмотря на все усилия провинциальной мастерицы, оставалась завышенной, как во времена Наполеоновских войн. Теперь у Новы захватывало дух от переливчатых шелков нового гардероба, мягкости индийского чинца, от тяжести наслоенных газовых юбок, пышности рукавов и обилия оборок.
Иногда Нова не прикасалась к платьям, а просто приближалась к сему же зеркалу — старому, в тяжелой раме, с дорогой амальгамой, столь точное, каких не делали уже мастера нового века — и вглядывалась в свое отражение. Почти всю жизнь Нова не представляла, что красота может быть поприщем соперничества, ведь у нее не было ни противниц, ни приза в конце гонки. Все было просто: черты, доставшиеся от матери, она находила в своем лице красивыми; то, что напоминало в ней отца, считалось мудростью и силой. Да, Нова не была похожа на святых, что изображали художники, не было у нее больших детских глаз и круглых румяных щек, но разве можно сии лица было судить такими поверхностными, земными категориями? Благословенная душа превращала живописные лица в святые лики, озаренные светом Святого Духа. Лишь в Неаполе Нова оказалась в компании вполне живых и даже греховных юных сеньор, которые могли бы побыть моделями разных Екатерин и Варвар. Донна Четани, самая популярная дебютантка сезона, отличалась как раз такой свежей румяной красотой. Но разве лицо Новы, хоть и отличающееся, не вызывало приятных чувств? Тщеславие уже прикрепляло к спине Новы крылышки Икара, когда она вглядывалась в свой ровный нос без итальянской горбинки, припухлые губы, изящный овал и замечала, что золотой свет рассвета особенно красит ее естественную бледность. Стоит найти причину на вечерней прогулке подставить лицо солнцу, а может быть, даже на будущем знаменитом приеме под открытым небом в садах синьоры Четани бросить вызов ее дочери, найдя удачное место на поляне прямо под солнцем? И так, чтобы в этом свете ее непременно увидел Люсьен — вдруг возникла мысль.
И Нова не отпрянула в испуге от нее.
Ведь, может, шевалье к ней подошел как раз из-за той миловидности, которой она сейчас любуется в зеркале? Ах, если бы только узнать его мятежные мысли! Исключительно из любопытства, конечно.
***
Как и обещала Веспер, на ее ужин, организованный для узкого числа из всего лишь двадцати приглашенных, она позвала музыкантов и поэтов-импровизаторов. Их искусство обладало одним достоинством — виртуозностью; виртуозно они сочетали все услышанное и прочитанное у настоящих творцов, превращая выражения печальных гениев в спортивное соревнование инструментов слепой души. Примерно так — хотя и чуть менее изысканно — объяснил Шен отказ от приглашения, посетовав, что искусство в Неаполе, колыбели античной культуры, сейчас больше годилось для базарных ярмарок, в которые и превратился этот перенаселенный город. Веспер в ответ на это поджала губы. Ей возразить было нечем повидавшему все чудеса света путешественнику; но и обиду, нанесенную родному городу, прощать не собиралась. Шен еще не знал, что ему придется поплатиться за свою резкость.
В выступлениях модных музыкантов и поэтов напряжение чувств, бросавшее вызов стыдливой сдержанности разума, с непривычки поразили Нову, так что несколько первых минут она сидела как застывшая. Когда то, о чем она лишь читала, выражалось в певучих и надрывных интонациях, душа ее содрогалась. Но если первые несколько раз Нова считала, что мелодия ей лишь кажется дисгармоничной из-за быстроты пальцев виртуоза, парящих над клавиатурой, то потом она начала догадываться, что сия быстрота была единственным его достоинством (пропорциональным быстроте расстройства домашнего фортепиано от такого обращения). А потом и на десятом стихе — непременно о погибели души и сердца после одного взгляда любви, о воссоединении в вечности после смерти под пеплом Везувия, о союзе Эрота и Психеи — Нове также все меньше верилось в компетентность рассказчика. Данте был один такой на весь мир, и его любовь к Беатриче была эталоном; но чем больше ракурсов давалось в посвященных им пассажах, тем менее утонченным казалось это святое и неприкосновенное чувство. Головокружительный порыв восхищения вознес ее к самим музам на мифический Парнаса и так же резко сдернул ее с этой вершины, сменившись ярым, демоническим разочарованием. И потому в перерыве Нова, возможно, слишком поспешно покинула свое место в первом ряду и после на него уже не вернулась.
В гостиной, превратившейся в камерный театр, обычаи также стали театральными: шампанское вынесли только в перерыве, а маэстро искусств обнаружили не меньшую виртуозность в умении осушать бокалы разом, запрокидывая голову, после со смущением оправдываясь «пересушенным от волнения горлом». Холодное шампанское не остужало и пыла восхищения комплиментов, которыми щедро одаривали их зрители. Критика, как посудила Нова, старалась соответствовать поэзии в сложном изложении своих мыслей, прямота считалась простотой от небольшого ума, поэтому она снова осталась вне шумных компаний, предпочитая сливаться пестрым платьем с шелковыми цветочными обоями гостиной. Каждый раз на новом вечере, оставаясь в одиночестве, Нова обещала себе, что в следующий раз обязательно вольется в разговор и не испугается выглядеть глупо. А пока что ей оставалось разглядывать публику и изучать поведение тех, на кого так хочет быть похожей.
Каково же было ее удивление, когда взгляд нашел Люсьена! Вероятно, он опоздал и потому присоединился к вечеру лишь сейчас, тихо и без объявления, но уже вел непринужденную беседу с другими синьорами. Люсьен стоял, опираясь на бедро и уложив локоть на каминную полку, будто позировал Праксителю для какого-нибудь греческого идола, снова одетый для приличного общества в синий мундир и белые брюки. Единственной вольностью одеяния был распахнутый воротник, в котором виднелся узел черного галстука и край жилета. Люсьен был едва ли не единственным военным в этом светском собрании, и его офицерское платье в каждой золотой пуговице и блестящих нитях эполетов отражало и множило отблески свечей, пуская солнечных зайчиков по паркету; прямой фасон, по сравнению с пышными рукавами и зауженными талиями модных фраков, не умалял, а лишь подчеркивал природного телосложения, за которыми гнались денди своими швейными ухищрениями и тщательным подгоном: Люсьену не нужно было набивать широту плеч подкладом или утягивать талию, а светлые брюки лишь подчеркивали высокий рост. Уверенная благородная статность французского лейтенанта была куда достойней называться итальянским la sprezzatura, нежели потуги самих неаполитанских светских львов.
Не иначе как уловив взгляд Новы, Люсьен повернул голову точно навстречу ей, не прерывая своей беседы. Они обменялись поклонами в знак приветствия, но сближаться не спешили. Приличия, стесняющие их порывы — не библейские истины, их Нова искушать не спешила, коль скоро расплата полагалась куда скорее. Ведь они с Люсьеном не были друзьями, не были даже приятелями — по крайней мере не на глазах публики. Воспоминание об их секрете заставило губы Новы дрогнуть в быстрой улыбке — к счастью, самообладание не позволило выделиться на публике глупым выражением лица. Куда сложнее было не стрелять глазками в лейтенанта: вот мимо них прошла сеньора со своей дочерью, к беседе присоединился иностранец — Нова уловила отрывистую немецкую речь; и, наконец, Константино, который, судя по всему, являлся неотлучным приятелем Люсьена.
В конце концов, вечер без разговора с Люсьеном — это всего лишь еще один вечер, похожий на другие, бывшие в интерьерах других вилл и палаццо; отмерянная кем-то жестокая ее мера.
За этой мыслью Нова сделала глоток шампанского и осторожно оглянулась в поисках слуги, чтобы избавить себя от практически опустевшего бокала, но ее желания опередили. И снова сначала она увидела руку Люсьена, в этот раз в белой перчатке, и лишь потом — мягкую улыбку на красивом смуглом лице.
— Донна Бароне. — Отставив бокал Новы, он протянул ей новый. Изящество светских манер сочеталось с почти издевательской естественностью: каким-то образом он совершил замену в долю секунды, обдав ее легким ветерком быстрых, колдовских движений, а следом и слуга возник рядом будто из воздуха, и хрусталь нового бокала хранил еще прохладу только что вытащенной из льда бутылки. Пристроившись рядом с Новой, Люсьен понизил голос: — Не могу описать, как долго я ждал, чтобы вы, дали мне повод принести вам шампанского.
Что было лишним подтверждением его превосходного ориентирования в обществе. Нове бы и в голову не пришло оставить ему пространство для такого хитрого маневра.
— Извините, дон де Дион, однако я едва ли допью и этот. Меня предупреждали, что от большого количества шампанского слишком легко потерять самообладание.
— Один бокал — это немного. Наоборот, может быть, после третьего вы по крайней мере нашли бы этих людей достойных общения.
Значит, он тоже наблюдал за ней, видел ее отчуждение, хоть и истолковал неправильно. Взаимность была приятна, и Нова такой же взаимностью подхватила его ехидство:
— Какое лицемерие от любимца света.
— Вы считаете, я пользуюсь успехом? — Люсьена, кажется, позабавила мысль, казавшаяся Нове очевидной истиной. — Напротив, большинство здесь обходили бы меня стороной, будь на то их воля. Я думаю, многие недоумевают, почему вы предпочитаете им мою компанию.
— Что за бесстыдная лесть. Опять вы выворачиваете все с ног на голову.
— Отчего же? Разве вы не осознаете, какую власть имеет ваша репутация?
Таким словам полагалось быть острой, даже жестокой шуткой, но в голосе Люсьена не было ни капли смеха, и Нова уже не смогла съязвить в ответ и этим соврать, изящную вуаль набросив на свой недостаток. Даже она понимала абсурдность смены тона: правде и серьезности не было места под обрамленными мраморными путти сводами светской гостиной. О чем толкует Люсьен, какую власть может иметь то, чего нет? У Новы не было репутации, потому что не было биографии; лишь фамилия и титул отца и скучная маска отточенных манер.
— Вы, дон — единственный, кто находит мою компанию… занятной. — Каким же еще словом назвать деревенскую диковинку, коей являлась Нова?
— Скорее уж я — единственный, кто не боится проиграть в сравнении с вашей благодетелью. — ответив, Люсьен добавил, понизив тон, чтобы точно не быть услышанным никем, кроме Новы: — Даже наоборот: моя порочность и ваше совершенство отлично оттеняют друг друга.
От его тона Нову пробила легкая дрожь. Люсьен едва сдержал ухмылку, глядя, как она сделала глоток шампанского, наивно выдавая свое смущение. И продолжил в прежнем, светском тоне:
— Единственное, в чем можно упрекнуть донну Бароне — это высокомерие, с которым она отстраняется от общества, недостойного ее возвышенного характера. Однако вы лишь интригуете их еще больше, и если свой строгий вид неприступной вершины вы смените на хоть какую-то любезность, то они потянутся к вам, как мотыльки на свечу.
— Вы ошибаетесь. Я не отстраняюсь нарочно.
— Но на прошлом балу вы почти не танцевали.
Что ж, раз заметил Люсьен — не только отказ ему, а многие отказы Новы кавалерам — значит, заметили и другие. Как, возможно, уже заметили и затянувшуюся личную беседу с шевалье.
— Я могу только порадоваться, что мои попытки избежать конфуза от недостатка танцевальной неискушенности казались всего лишь высокомерием.
Судя по зажегшемуся взгляду Люсьена, признание Новы вызвало в нем живой отклик; но прежде, чем он что-то сказал, он вдруг повернул голову в сторону, откуда к ним спешила третья участница их диалога — Эстер Провера, изысканную законодательницу неапольских мод, прекрасную и беспощадную сплетницу, которая несмотря на замужний статус собирала вокруг себя мужчин, как букеты. Но, впрочем, ни шуршание ее юбок, ни аромат цветочных эфирных масел не достиг еще их, когда Люсьен встретил ее улыбкой — у него не иначе как лисье чутье, вдруг подумала Нова.
А у донны Эстер — лисья улыбка предвкушения, которую она даже не прятала за расписным веером.
— Графиня! Шевалье! Вы-то нам и нужны. Вы единственные не высказались о стихах Джакомо, значит, сможете бесстрастно рассудить наш спор.
— Я явился не к началу и, возможно, имел несчастье пропустить выступление вашего фаворита, — склонил голову Люсьен.
— Тем лучше — вы не сможете лукавить, услышав их впервые. Идемте же!
Круг, решающий судьбу поэта, состоял из самого обвиняемого и его первого оппонента: князя Марко Торлони, первого сына династии знатных банкиров. Марко, почти такой же рослый, как Люсьен и немногим старше него, возвышался над худощавой фигуркой поэта, недовольно поджимая губы. Поэт, то есть Джакомо, багровел от пыла спора в тесном обруче накрахмаленного воротничка. Эстер же была не очередным батальоном на поле сражения, а ее истинной причиной, и судя по ее виду, она об этом знала и хотела похвастаться истовостью поклонников.
— Джакомо, — обратилась она к поэту, будто старому приятелю. Или это была манера, копирующая старинный обычай обращения к мастеру по имени: как случилось с Леонардо, Петраркой, Бокаччо, Рафаэлем? — Прошу, еще раз — для нашего рассеянного шевалье.
Джакомо при видео Люсьена отчего-то судорожно сглотнул, но, быстро что-то решив про себя, сделал вдох, раздул грудь и продекламировал:
— Театром в наши дни зовут притон вечерний,
Где безнаказанно орудует порок,
Любому зрителю распутник даст урок.
И вот по вечерам на городских подмостках
Разврат кривляется в своих дешевых блестках.
— Какое строгое сужденье, — отозвался Люсьен, впрочем, не впечатленный откровенностью обвинительных стихов.
— Поэт всего лишь сам выдает, в каких театрах он бывает, чтобы написать такую похабщину, — мигом подхватил Марко. Джакомо не отступил:
— Я верю в свободу творчества и чистоту языка, а не декорации в угоду галантности.
— Поэтому постоянно ошибаетесь и используете напулитано? Если вы так обожаете Данте, почему бы вам не поучиться у него грамматике?
— Да, я самоучка! — Кажется, поэт окончательно сравнялся по цвету с маком. Нова, также оставшаяся безучастной к стихам, обнаружила в себе простое человеческое сочувствие к мужчине, которому приходилось защищать свое творчество от возвышающегося над ним во всех смыслах вельможи. — Но мне зато есть, что сказать!
— И потому вы говорите пошлости!
— Но ведь именно поэту, творцу, и рассуждать о падении искусств, так сказать, изнутри, — вмешалась Эстер, пытаясь предотвратить моральное избиение нежной созидательной души.
— Кажется, падение искусств и нравов предрекает нам каждое поколение художников, — заметил Люсьен, все еще не впечатленный.
— Уверен, римляне тоже не видели начала своего конца! — воскликнул поэт, распаляясь.
— Римлян погубила их же Республика изнутри! — прошипел Марко, и на его словах взгляды присутствующих — даже Новы — невольно обратились на краткий миг к Люсьену. Слово это в нынешний век куда больше напоминало о возвышении предприимчивого корсиканца, нежели о далекой античности, пока сами французы меняли свои режимы, как бальные перчатки — сразу всю пару, стоило тончайшей ткани разойтись по шву и испортить лощеный облик.
Люсьен, впрочем, не впечатлился и в третий раз, даже больше, чем прошлые разы — и отмолчался, словно не услышал намека вовсе.
— Разве публика не придерживается того же мнения о современной драматургии? — попыталась разрядить напряжение Эстер. — Нынешние постановки часто вгоняют меня в краску. А вас, графиня?
— «Севильский цирюльник» Россини был весьма хорош. Более в театр выбираться мне еще не приходилось, — призналась Нова.
— Что же, осудит ли наш Джакомо графиню за ее небольшое удовольствие? — Марко открыто усмехнулся и бросил вызывающий взгляд на поэта. — Разве не против таких комедий вы обрушиваете свою обличительную песенку?
— Несчастный Фигаро кажется скромным малым по сравнению с характерами водевилей, которые пишут мерзавцы Гюго и Дюма.
— Так напишите свою. Если все, что вы привезли из путешествия во Францию — это брань на прогресс, то мы в самом деле обречены быть игрушками других держав!
— Он уже пытался, — позади раздался голос, в котором Нова узнала маркиза Риццальдо. Эстер не врала, говоря, что они с Люсьеном единственные остались в стороне от обсуждения судьбы Джакомо — и, видимо, вне участия в его судьбе. Риццальдо остановился между господ и с любопытством внимал перепалке. Впрочем, не он один — Нова заметила, что к ним подошло еще несколько фигур. — Его патетические элегии монархии не пришлись к парижскому вкусу. Унижает он гораздо эффектнее, чем восхваляет.
— А вот и неправда. Джакомо не унижает, а рассуждает. Прочитайте дальше, прошу вас! — обратилась к нему Эстер.
-Где под маской мелодрамы — измена и мятеж,
Где корону примеряет подлый нищий плебс,
Где любовь — предлог, чтобы низвести крест,
Веками души наши освещавший свет!
— Что скажете, дон де Дион? — нетерпеливо воскликнул Риццальдо. В его вопросе была затаена расчетливая жестокость к французскому подданному. Строки Джакомо из будуара рухнули в коллегиальную залу, как русло горной реки вдруг обрушивается в водопад — с грохотом, не оставляя и шанса на спасение. Предмет сей в бурбонском Неаполе, где еще слышались в крепостных коридорах свободолюбивые крики карбонариев, законченных сюда суровым королем Фердинандом, подлежал не обсуждению, а лишь единогласному согласию.
— Я скажу, что в случае столь категоричного недовольства театром синьору стоило бы просто не посещать его, а не покидать весь Париж разом.
Эстер ахнула, Марко позволил себе рассмеяться, и лишь Нове показалось, что в холодной, точной как шпага иронии Люсьена послышались стальные нотки сдерживаемого гнева.
— Читайте дальше, Джакомо! — торжествующе воскликнула Эстер.
— Вот для чего чуму и все, что смрадно в ней,
Таит в нагих ветвях искусство наших дней,
Вот чем по вечерам его изнанка дышит,
Каким зловонием Париж полночный пышет.
Сухое дерево поднимет в синеву
Свою поблекшую и желтую листву.
— Джакомо, вы имеете в виду: театр лишь отражение балагана, в который превращается Париж, верно? Это теперь — искусство для масс, и им недоступна тонкость высокого чувства, — Эстер заговорила поспешно, довольная собой, едва ли дав поэту закончить: в своей наивности синьора была не то глупа, не то жестока. Нова склонялась к последнему. Сама она, как и все женщины своего времени, тем паче девицы, была далека от политики, но зато имела уши и быстрый ум, который быстро запоминал мелькавшие в разговорах в доме Бароне имена и события. В доме Веспер водились газеты, а Шен, пусть и недовольно скрипел как старое кресло, но отвечал на вопросы Новы, когда вдовы не было рядом.
А ещё ярче Нова запомнила высказывания Люсьена — как в сердце своем он не принадлежал никому, ни королям, ни избирательному праву, коль скоро борцы обоих показали себя лицемерами. Кто же были перед ней сейчас? Поэт, пытавшийся своими антилиберальными виршами проложить дорогу в высший свет, и высший свет, его за это высмеивающий. И какую ловушку они выстроили для Люсьена! Согласись с простецкой элегией — и будешь обвинен в презрении к Родине, за которую сражался на войне, и слепом подобострастии; встань на сторону обвинителей — и припомнят итоги французских кампаний вплоть до тирании Мюрата над любимым Неаполем. Не оттого ли Джакомо яростно сверкал взором в маркиза и графа, тоскливо обращался к Эстер, но на одного Люсьена глаз поднять не мог?
Решимость и совесть в Нове в миг перевесили голодающую в ее духе скромность, и она сказала, прежде чем успела передумать:
— В деревне я встречала больше искренности и доброго чувства, чем во многих наших гостиных за эти недели.
В их кружке на мгновение повисла изумленная, плотная тишина, даже если вокруг продолжал гудеть светский вечер. Взгляды собеседников устремились на Нову — впервые за все ее пребывание в свете.
— За это стоит воздать благодарность вашему отцу, — первым нашелся с ответом Риццальдо. — Его христианское благочестие известно всему Королевству, он подает пример своим крестьянам и, полагаю, держит их в справедливой строгости, как истинный пастырь.
— Значит, ответственность лежит на правителе? — не сдавалась Нова. Тонкий лед, по которому они прежде лишь балансировали, дал трещину под ее решительным каблуком.
— Донна Бароне — сторонница народа, — прошептала Эстер в веер новую скандальную сплетню. Даже если опора — земля или в самом деле проваливающийся в воду лед — и поплыла под ногами Новы от того, как она теряла контроль над своей биографией, то она не подала виду. Отказываться от своих слов ради чужого одобрения значило отказаться от самой себя — а Нова только начала с собой мириться. Нет, это хуже публичного лицемерия; даже если бы смену мнения ей бы простили, окрестив женской блажью.
Тем более, Нова не рассуждала о политике, хотя уже не надеялась быть понятой. Люди здесь мыслили антитезами: республики против империи, знатных и крестьянских сословий, элитарного и ярмарочного искусства. Делили мир на табели расчетных книг, и даже в поэзии не видели сложной лирики жизни.
— Простите мне наивность моих рассуждений, но отец и я — мы любим своих людей и заботимся о них, и мне нет повода говорить дурно о тех, кто делит с нами землю. И, по правде говоря, комедии дель арте никогда не пропускали нашей деревни и находили в ней благодарных зрителей. Разве это предосудительно — зная, что весь прославленный театр Европы корнями уходит в наши маленькие деревенские праздники?
— Донна Бароне, пожалуй, найдет добродетель даже в сочинениях Пеллико, — усмехнулся Риццальдо.
— Графиня нежна, как Психея, но говорит, как Цицерон, — решительно возразил Марко. Прежде пикировавший взглядами духовный союз Эстер и Джакомо, теперь он отдавал свое внимание без остатка Нове. Горячее возмущение от борьбы за Эстер уступало тихому интересу к дебютантке, румянец спадал, а кривившиеся губы разжались в светскую улыбку. На глазах терпящий поражение поклонник превратился в притязательного мужчину около тридцати лет, с выразительными чертами, которые не портила даже вечная уже хмурая складка тяжелых бровей на переносице.
Впрочем, Люсьен нахмурился тоже.
— Какой опасный комплимент, — произнес он обманчиво мягко. — Похожий на предостережение, учитывая, что за свое concordia ordinum он поплатился жизнью.
— Я всего лишь говорил об ораторских способностях графини, — мигом исправился Марко.
— Мы же говорим о стихах, — дополнила Эстер. — И, конечно, о театре. Цицерон ведь не писал ни пьес, ни стихов, так к чему о нем вспоминать?
— Вы требовали высокого полета, донна, — напомнил ей Люсьен.
— Я требовала вашего мнения о стихах, но как раз о них вы едва ли проронили хоть слово. — Эстер, еще недавно провоцировавшая шевалье на опасную откровенность, теперь кокетливо смотрела из-под ресниц. Светская игра была для Люсьена самой удобной маской, и он с легкостью пожал плечами:
— Признаться, слушатель из меня не сильно внимательный. Высокий итальянский мне привычнее читать. Джакомо, извольте передать мне вашу тетрадь?
Непринужденный тон Люсьена не смягчил резкость, с которой наглая просьба рассекла едва спадавшее напряжение между компанией — и руку он протянул вовсе не просящую, а требующую повиновения. Джакомо потребовалось несколько мгновений, чтобы осознать произошедшее посягательство на его права собственности и тайны, но листы он тут же сжал крепче, защищая.
— Это лишь черновики, синьор, рабочие записи. Я импровизатор…
— Вы практически читали с листа. Наверняка вы выписали самое важное: рифмы, метафоры, прочая — то, что нужно для оценки, которую так ждет синьора. Прошу, Джакомо. — Вкрадчивость в тоне Люсьена не делала мягче его каменной решительности. Джакомо, к его чести, держался:
— Это личное…
— Вряд ли вы бы принесли чужие тайны в многолюдное общество, а об ином клянусь молчать. Слово офицера. Ну же. Я жду. Месье! — резко, хоть и негромко, рыкнул вдруг Люсьен по-французски, заставив всех вздрогнуть. В басовитом звуке гремел повелительный тон, которым лейтенант командовал строем солдат, и поэт более не нашел сил возражать. Его рука дрогнула, отрывая рукописи от груди, и этого было достаточно, чтобы Люсьен быстрым движением забрал тетрадь.
Марко запоздало возмутился:
— Дон, вы переходите черту. Это произвол, еще и при дамах…
— Разве вы сможете понять его безграмотное наречие? — фыркнул Риццальдо, но никого из них Люсьен не удостоил ответом. Он даже не перечитывал поэму, кою ему требовалось отрекомендовать. Вместо этого он на глазах у всех перелистал тетрадь целиком, впрочем, не вчитываясь; быстро, будто счет шел на секунды, цеплял взглядом содержание случайных строк, словно изучал общее содержание или искал что-то. Джакомо не успел издать стон возмущения, как тетрадь была ему уже возвращена вся целиком исследованная, и он, оглушенный совершенным над ним вероломством, рассеянно пролистал ее тоже, будто проверяя известное Люсьену содержание своих мыслей. Мужчины переглянулись: повисла неловкость бездействия свидетеля. Эстер качала веером у самого носа, не показывая выражение своего лица раньше, чем определится развитие новенького скандала.
Люсьен же не чувствовал ни капли раскаяния, заключая с улыбкой:
— Мой совет — если хотите прославиться, то оставьте свое восхищение вероломным Барбье и сделайте своим учителем соотечественника Монти.
— Я предпочитаю Лукана, — ответил Джакомо, обретя самообладание. — И смерти за свои слова не боюсь.
— Лукан, восхваляющий Нерона и живший с ним в согласии, пока разлад не заставил одного — стать завистником и цензором чужого таланта, другого — участником заговора, выдавшим собственную мать, — произнес Люсьен, словно озвучивал мысленные рассуждения.
— Я имел в виду его стихи!
— Прошу простить. Видите ли, себе я уже отвел роль Тацита, вот и твержу об истории. Признаться, из всех выдающихся мужей Италии он мне больше всех по нраву. Последователь Цицерона (Люсьен отвесил церемонный кивок Нове), беспристрастно пишущий о тиранах, биографиях, певцах и доносчиках. А главное, умер своей смертью на старости лет на своей вилле в высокой должности.
— Ваши желания весьма прозаичны, — заметила Эстер. Напряжение рассеивалось, коль скоро жертва не взывала к отмщению, и приличия возобладали над справедливостью. Впрочем, на чьей стороне она была? Нова переводила взгляд с Люсьена на Джакомо и с Джакомо на тетрадь, теперь надежно захлопнутую. Это был второй диалог с шевалье, но она уже могла посудить: то, что для других было светскими пустыми остротами, для него имело силу водного течения, в котором он лавировал по собственному пути. Не похож был он и на человека, который унижал бы поэта своей властью над ним просто так, из желания отыграться; и зачем-то, в конце концов, были упомянуты доносчики и заговоры.
— …Донна Бароне?
Нова вскинула голову, встречая внимательный взгляд Марко и смеющийся — Эстер.
— Тацит или Лукан? — повторила она вопрос.
— Сочинения одного — несколько подробнейших летописей древнего мира, в то время как сочинения другого — поэтические фрагменты, чудом пережившие историю. Разве справедливо сравнение?
— Не уходите от ответа, — капризно отозвалась Эстер. — Кокетство вам не поможет.
Эта фраза вдруг обожгла Нову гневом. Снова они за свое, невыносимые люди! Какое еще кокетство от той, что не сказала за вечер ни одной честной фразы, только путая их в тумане своих намеков!
— Так мы выбираем между Тацитом и Луканом? Или между Джакомо и доном де Дионом? — выпалила Нова.
— Воистину Цицерон, — пробурчал под нос маркиз Риццальдо, веселясь.
— Донна Бароне права, — вдруг сказал Люсьен. — Я оставлю вам право не любить Париж во всех многословных красках вашей поэзии, а за собой — не разбираться в тонкостях итальянской лирики. Перестанем изводить бедных гостей маркизы Джензано, тем более, что скоро начнется второе отделение.
— Вы останетесь слушать? — оживилась Эстер.
— Теперь не могу это пропустить.
— Князь, проводите меня? — обратилась она к Марко, и тот услужливо кивнул, но прежде протянул руку к Нове.
— Беседа с вами — редкое удовольствие. — Комплимент опалил ладонь Новы сквозь шелк перчатки перед тем, как он оставил церемонный поцелуй, обещающий продолжение знакомства.
Простился с ними и маркиз, и усталый Джакомо, превратившийся из Пульчинеллы в Пьеро. Люсьен подхватил опустевший бокал Новы, ненавязчиво ухаживая за ней, как полагалось синьору.
— А где расположились вы?
— Слишком близко к выступающим на мой вкус, — съязвила Нова, все еще пылающая переживаниями от странного разговора. — Хочу иметь возможность покинуть зал, когда градус патетики лишит меня воздуха.
Люсьен едва успел подавить громкий смешок.
— Вас не оттолкнула моя выходка? — уточнил он, заметив, что Нова не ищет повода избавиться от его присутствия.
— Она меня заинтриговала. И многое объяснила относительно вашей репутации.
— А что насчет вашей? Если вы продолжите в том же духе, она может выйти из-под вашего контроля, донна Бароне.
Это заставило ее помрачнеть; суровое выражение лица, доставшееся дочери от графа, было ее лицу естественней, чем светлая улыбка.
— Отчего? С каких пор доброта и честность приравниваются к государственной измене? Это лишено здравого смысла.
Но ее насмехательство не встретило ожидаемого ответа. Люсьен медлил, скрыв свои думы за общением с прислугой: он сделал едва заметный знак лакею, и тот поспешил подать господам бокалы шампанского.
— Прошу. — Люсьен протянул один из них Нове.
— Мне уже достаточно.
— Все еще считаете это неприличным? — легкий тон возвращался в голос Люсьена. Нежелание возвращаться к прошлому разговору не ускользнуло от Новы, и она решила отплатить той же монетой — промолчала, вопреки законам вежливости.
Веспер объявила о начале второго отделения; господа поспешили занять места, а слуги тушили свечи, и сладковатый аромат дыма поднимался под потолок тонкими струйками. Словно согнувшись от потока проходящих мимо гостей, Люсьен вкрадчиво произнес над ее ухом:
— Мой вызов, донна Нова: выпейте шампанское до дна. А на пикнике на Вилле Коммунале завтра съешьте минимум три пирожных.
Его наглость могла стоить им репутации, ошарашенно подумала Нова, и даже гордая осанка не остановила попытку вжать шею в плечи, чтобы избежать теплого, опасного дуновения его дыхания. Но когда она выровняла дыхание и перестала слышать стук собственного сердца, Люсьен уже сделал несколько шагов назад и занял свое прошлое место у камина, пользуясь сгущавшимся в гостиной полумраком как укрытием. Нова поспешила отвернуться. Полумрак скрывал и ее, оставшуюся стоять посреди гостиной с румянцем, тяжело вздымающейся грудью в тесном корсаже, со сжавшимися до белых костяшек пальцами на ножке бокала. Через три тяжелых секунды она двинулась, в последний момент заняв кресло в конце зрительских рядов, и не покидала его всего выступления, впрочем, не слышав ни слова из программы выступления.
Люсьен покинул зал до окончания вечера.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!