Глава 5

14 июня 2025, 15:08
Марен сидела тихо, будто боялась шевельнуться. Золотая сервировка перед ней вдруг стала вызывать отвращение — как будто еда лежала не на тарелках, а в её горле, комом, от которого не избавиться. Запах жареного мяса, душистых булочек с маком, подливок, свежих фруктов и дымящихся запеканок был будто нарочно усилен — обволакивающий, липкий, проникающий в ноздри и заставляющий живот сводить от голода. Марен не двигалась и даже не смотрела в ту сторону. Голод был. Мощный, почти звериный, — желудок скручивался, как сжатый кулак, от каждого запаха. Она не ела весь день, да и вчера её вырвало от волнения и липкая, серая каша будто бы не изменила свою структуру после этого. Хоть снова в тарелку накладывай и подавай. А поверх всего этого голода лежала тяжёлая, тошнотворная пелена. Словно что-то грязное и липкое внутри не позволяло ей утолить эту нужду. Марен смотрела перед собой, ни на кого не глядя. Шум, разговоры, звон столовых приборов — всё проходило мимо, как сквозь стекло. Внутри неё было густо и горько. Она чувствовала себя неудачницей — чужой среди чужих. Бессмысленной. Ненастоящей. И желудок мог хоть провалиться — она не собиралась брать в руки даже кусочек хлеба. Вскоре последний золотистый пирог исчез с тарелок, и столы начали самоочищаться. Словно по невидимому сигналу, поднялись два старосты Слизерина. — Первокурсники, ко мне, — чётко и спокойно произнесла девушка ледяным голосом, стоя чуть в стороне от стола. Высокая, почти призрачно-бледная, с собранными в косу чёрными волосами, — я Лукреция Вейнрайт, староста Слизерина. Рядом с ней стоял парень, расслабленно, но с той особой аристократической осанкой, которая делает даже ленивую позу красивой. Лёгкая насмешка играла в уголках губ. — Не отстаём, — бросил он не глядя и даже не представившись, — нам не впервой терять тех, кто слишком... Медлителен. Лукреция не улыбнулась, но по глазам было видно: её это позабавило. Марен едва сдержала презрительную гримасу. Хвастается, что плохо исполняет свои же обязанности или что? Первокурсники — спокойные, но всё же ошарашенные, полные еды и тревог — неуверенно начали собираться, вставая из-за стола. Марен тоже поднялась, чувствуя, как ноги подкашиваются. К горлу подступил знакомый ком. Рядом зашагал Альфард спокойный, с безупречным видом. — Шевелитесь, — прозвучал голос Лукреции. Он не был громким, но в нём звучала сила. Ей хотелось подчиниться, да. Марен такое не любит. Она хочет — как кошка отряхивается от воды — сбросить это давление. Колонна учеников двинулась за старшими, покидая Большой зал. Миновали холл, прошли мимо мраморной лестницы — и начали спускаться. Ступени вели вниз, всё глубже и глубже, свет факелов тускнел, воздух становился прохладнее, пахло сыростью и камнем. Марен чувствовала, как холод подземелий ползёт вверх по позвоночнику, обволакивая как плед, только не уютом, а предчувствием — тяжёлым, как грусть по жизни, которой больше не будет. Это чувство ей знакомо до отвращения. — Налево, — коротко скомандовал староста мужского пола, который всё ещё не представился, останавливаясь у прохода, — запоминайте. Эта стена откроется только, если сказать пароль. Он будет меняться, но сейчас — «Чистота». Камень с шорохом отступил, и перед ними открылась тёмная арка. Запах воды усилился — словно где-то поблизости шумело подземное озеро. Точно, так же и есть... Марен покрылась мурашками. Здесь всегда так холодно, блять? — Добро пожаловать домой, — произнесла Лукреция с холодной улыбкой. В круглом зале гостиной, где зелёное пламя в факелах мерцало в драгоценных отблесках на мраморных стенах, собрался весь первый курс. Тени стелились по плитке, и воздух пах сыростью и старой магией. Старосты стояли на возвышении, словно статуи, высеченные из льда и серебра. Лукреция Вейнрайт, прямая и вытянутая, оглядела первокурсников с холодной, почти клинической точностью: — Добро пожаловать в Слизерин, — её голос звучал безупречно чётко, как отточенное заклинание, — здесь мы ценим амбиции, хитрость, дисциплину. Здесь не место глупой отваге или хаосу. Она не улыбалась — да и не нужно было. Не соответствовало бы её... ауре? Подаче? Она явно пытается быть похожей на кого-то, возможно отца? У неё получается хорошо и Марен раздражается уже от одного тона. О, у неё всегда были проблемы с "начальством" и подчинением в целом. Второй староста стоял рядом, прижав руки за спиной, и ухмыльнулся — почти лениво, но в этой усмешке пряталась угроза: — Всё, что происходит в нашей гостиной, остаётся здесь. За пределами этой комнаты вы — слизеринцы. Безупречные, гордые, чистокровные. Даже если вы таковыми не являетесь по крови — станьте таковыми по духу. Иначе — сами знаете, где выход. — Комнаты распределены, — продолжила Лукреция, — девочки — налево, мальчики — направо. Завтра вас ждёт первое утро в Хогвартсе. И лучше бы вы не опаздывали. Наша репутация — ваша обязанность. Марен, будто во сне, поплелась в сторону, указанную старостой. Сердце билось как загнанное животное в сетях охотника. В коридоре было темно, стены покрыты мозаикой из зелёного стекла и чёрного обсидиана. В небольшой спальне, куда её привела табличка с её именем у двери — Марен мельком отметила чужие имена, с трудом вспомнила девичьи лица на распределении — уже стояли четыре кровати. Над каждой — изумрудный балдахин. Сумки аккуратно размещены у изножья, вещи разложены эльфами с идеальной точностью. Мерил Бранд — белокурая, почти прозрачная, с лицом без эмоций — уже лежала на своей кровати, безмолвно глядя в потолок, словно взглядом она желала его прожечь. На тумбочке у неё лежала пухлая тетрадь, закрытая на серебряную пряжку. Летора Ледж спокойно раскладывала перья, чернила и листы пергамента. Она мельком взглянула на Марен — холодно, но без неприязни. Грациозно чуть склонила голову, в знак приветствия. Зара Фарли, вся в мелких порезах и синих пятнах на руках, пыталась распаковать сумку, из которой пахло серой. Увидев Марен, хмыкнула: — Ага, ты та подделка, о которой судачила Вальбурга в поезде. Ну ничего, тараканы выживают, значит и ты приживёшься. Никто не отреагировал. Мерил даже не моргнула. Летора лишь слегка приподняла бровь. Марен не ответила — ей было холодно, пусто и тяжело. Она прошла к своей кровати, села, уставившись в стены. «Я не должна была быть здесь. Я не хочу быть здесь. Я...» Она не заплакала. Только стянула мантию и залезла под одеяло, будто в спасительную нору. За стенами спали подводные течения озера. Сон подкрался к Марен, как делал это и тогда — когда настоящая она лежала в палате, где часы не имели значения, где ночь и день отличались только оттенком серого за стеклянным окном. Во сне было сразу холодно и жарко. Простыни — влажные, будто прилипшие к коже. Тело — не её. Она смотрит на руку и не узнаёт её: тонкая, как у куклы, с потемневшими венами, прозрачной кожей. Всё ломит. Боль — не как от пореза или ушиба. Она лезет в кости и скребёт изнутри. Кажется, даже ресницы болят. Даже мысли болят. — Мы уже кололи это… — лепечет она, но голос тонет в тишине. Рядом никого. Где-то должен быть отец. Где-то была мама. А может, уже нет? Когда они умерли? Лица путаются. Воспоминания ускользают, как вода сквозь пальцы. Только боль остаётся, чёткая, единственное, что она теперь может чувствовать. — Что… я хотела сказать… — шепчет она себе. И забывает. Сразу. Слово. Мысль. Себя. Она лежит, зная, что день за днём умирает. Её записи раскиданы по палате, а медсестры ежедневно прячут их в её тумбочку. Памяти не хватает. Мозг путается в своих же нейронах, как в петле. Врачи качают головой. Она была кем-то. А теперь — гниющим телом. Тихим. Упрямым. Угасающим. Сон не прерывается — он сгущается. Палата плавится в школьный коридор, а потом в подземелье. Но боль не исчезает. Боль переходит с ней. Даже в Хогвартс. Даже в эту новую жизнь. Как напоминание. Марен проснулась с беззвучным криком. Она обняла себя за плечи, съёжилась в комке простыней и долго не могла вспомнить, где она. И кем она теперь должна быть. Как же больно. Как же ей, блять, было больно. Воспоминания о раке никогда не приходили к Марен чётко, как рассказ или хронология. Они — как чернильные пятна на белом: размытые, прилипчивые, бессмысленно-тревожные. Она помнила, как сидела, упрямо сгорбившись над тетрадью, сшитой из обрезков, потому что нормальные исписывались за день. Как пальцы дрожали так, что буквы сползали в кучу, а формулы напоминали каракули. Как она писала, несмотря на то, что лицо было в липком поту, а в желудке бушевал смерч. Она отказывалась от обезболивающих. — Если я сейчас приму морфин, — шептала она себе, — я не решу. Не запомню. Ничего не останется. Она не принимала. Даже когда поднималась температура. Даже когда мозг, казалось, сжирал сам себя. Даже когда позвоночник дрожал, будто его кто-то грыз изнутри. Даже когда рвота приходила волной — жгучей, кровяной. Иногда это была просто жёлчь. Иногда — что-то розоватое, вязкое. Особенно после курсов химиотерапии. Как будто всё внутри хотело выйти наружу, как будто организм сам выблевывал себя, по частям. Токсичное дерьмо. Она помнила, как однажды у неё пошла кровь из носа — обычное дело — и она засунула туда вату, привычно. Потом из дёсен. А потом… между ног. Она почувствовала: тело больше ей не принадлежит. Оно разваливается. Оно предаёт. Она помнила запах растворов. И как медсестра с тугим пучком говорила: — Потерпи, милая, только 15 капельниц. Потом перерыв. После капельниц было хуже. Мозг плавился, как масло на сковородке. Каждый раз она всю ночь блевала, теряя сознание, снова и снова. Хотелось умереть не от боли — от бессмысленности. Потому что учить дальше было нельзя. Думать — нельзя. Даже быть было нельзя. Она всё равно писала. Писала всё, что помнила: графики, формулы, имена учёных, которые, как она считала, были её последним шансом остаться собой. Хотя бы чуть-чуть. Она писала даже тогда, когда засыпала лицом в тетрадь. Даже когда сны уже не отличались от реальности. Даже когда уже не знала, что день, а что ночь. Последний час был тёплым. Это поразительно — как может быть тепло, когда всё кончается. Не от солнца, конечно. Его уже давно не существовало в её мире. Не от заботы — вокруг ходили медсёстры в масках, усталые и чужие. Тепло было изнутри, как будто тело, наконец, перестало воевать. Когда вошёл врач — седой, с мешками под глазами, — она уже почти не могла говорить. Только дышала, коротко и хрипло, словно загнанный, раненый зверь. Он посмотрел на показатели. Поднял взгляд. — Всё, — сказал он медленно, — пора. Она не ответила. Сил не было. Ни на "нет", ни на "да", ни на "пожалуйста, ещё немного". Удивительно — в голове всё ещё шевелились мысли. Путано, как в сломанной радиопередаче, но всё же — мысли. Хотела ли она жить? Хотела ли умереть? В этот момент — уже неважно. Боль больше не держала её в плену. Она просто была. Медсестра подошла, вставила иглу в вену — там уже и не осталось живых сосудов, все проколоты до потемнения. Внутри кольнуло, а потом… Потом стало всё равно. Морфин накрыл, как океан: обволакивающе, мягко, глухо. Он не снимал боль — он убирал её значение. Те же раны, та же дрожь, тот же холод в пальцах, но… теперь это — где-то далеко. Не с ней. Не внутри. Голова покачнулась, ресницы задрожали. Ей показалось, что она снова в школе. Что решает задачу. Что надо поторопиться. Что… ей всё ещё важно. А потом — не важно. Последнее, что она почувствовала — это лёгкость. Как будто тело сдалось, как будто она вынырнула. Стала легче самой себя. Дальше — лишь тишина. Ни света, ни темноты. Ни боли, ни страха. В той палате, в том теле, она умирала не раз. Она умирала каждый день.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!