Глава 4
8 октября 2025, 14:20мы скитались под солнцем с тобою давно,
как вино, выпивая усталость,
и теперь на двоих сновиденье одно
у тебя, у меня лишь осталось
Со следующего дня Штирлиц начал есть. Неохотно и автоматически, точно печатный станок, пропускающий через себя бумажные листы, но начал. Постепенно Шелленберг стал ловить его и спящим — то на кресле в гостиной, то на тахте в спальне, то на по-прежнему покрытой нетронутым покрывалом кровати. Спал он всегда сидя, одетым и в момент, когда усталость, очевидно, побеждала его невероятную силу воли и читать кипы документов становилось невыносимо до рези в глазах. А в первую очередь Шелленберг передал бывшему подчиненному именно документы — протоколы допросов физиков союзниками, рапорты наблюдений за ними, отчеты пытавшихся их завербовать ребят из JIOA, научные публикации последних лет и перехваченную переписку. В прошлый жизни Штирлиц слыл в СД "живой картотекой", вроде того электроприводного стола доктора Мельхорна, который позволял ловко управляться с пятьюдесятью тысячами карточек на агентов, так что Шелленберг рассчитывал на то, что все те килограммы бумаги, которые он доставил Штирлицу, будут не только прочтены, но и запомнены, проанализированы и рассортированы по приоритетности в загадочной и гениальной голове этого изможденного и серого от бед человека. Сам Шелленберг тоже был занят работой с утра до поздней ночи (если только не оставался ночевать на Клайалле). Приближалась к активной фазе операция "Золото" — для перехвата телефонных звонков штаба оккупационных сил с Москвой инженерам ЦРУ и МИ6 предстояло совершенно незаметно для советских соседей вырыть туннель длиной 450 метров и диаметром в два, тянущийся на территорию Восточного Берлина. Шелленберг уже дважды слетал в Лондон и трижды в Австрию, успев порядком извозить свои новые брюки в крошечных туннелях "призраков", пока перенимал опыт предшественников. В коттедж на Везерштрассе он, если и возвращался, то когда уже начинало светать, бледный от усталости, с полузакрытыми глазами, зачастую с запыленными и покрытыми глиняной крошкой туфлями. Страшно голодный. Штирлиц по уже сложившейся за эти недели традиции встречал его в гостиной у камина. Свет не зажигал. Молча ставил на столик свежесваренный кофе и подогретый ужин, приготовленный ребятами, и садился рядом, продолжая делать в своих документах едва заметные карандашные пометки. Шелленберг заметил, как истончились, в ы ц в е л и карандашные экзерсисы Штирлица, раньше такие твердые и разноцветные. Спрашивать не стал, догадался сам, благо тюремный опыт, будь он навеки проклят, роднит самых разных людей — во внутренних тюрьмах контрразведки, даже если удается получить в пользование книгу, каждая твоя пометка, каждый штрих на полях становятся предметом пристального внимания и материалом для дальнейших допросов. Быстро и жадно насытившись, Шелленберг спрашивал только: — Наши дела не стоят на месте? Штирлиц отвечал обыкновенно что-то хмурое, вроде: — Нет, бригадефюрер, можете быть уверены, наши дела стремительно летят к обрыву. Шелленберг до усталого умиления обожал такие его ответы. Это мгновенно возвращало его в коридоры СД, ещё довоенные, без светомаскировки, наполненные солнцем, где единственным темным облаком был Штирлиц — вечно чем-то недовольный, хмурый брюзга, который не откажется выпить кофе или вина, просидеть над задачей до полуночи или просто выслушать твои раздраженные замечания после очередного совещания. Он будет едок, спокоен и рационален. Он будет константой в тошнотно бушующем хаосе партийных склок Третьего Рейха. Он оставался константой и теперь. Сменились кабинеты, звания и язык, на котором проводятся совещания, а Штирлиц — снова рядом. Это успокаивало, хотя слабая тревога билась порой об стекло внутри черепа — ты же теперь знаешь, н а с к о л ь к о Штирлиц хороший актер, ты догадываешься, что, например, скрывалось за его хмурым спокойствием 22-ого июня 41-ого, а значит, понимаешь — вся его нынешняя игра в нормальность и гвоздя не стоит. Он разбит внутри, под этой маской, он разбит до мелких осколков и даже не пытается склеить их друг с другом. Он работает сейчас на анестезии, на первитине под названием "долг", но операция закончится и он снова окажется перед роковым вопросом. Когда Штирлиц был по-старому хмур и едок, это ещё были хорошие моменты. Иногда Шелленберг с затаенной жалостью и страхом видел, как привычная маска прорывается куда более пугающими, новыми слоями его личности: он резко останавливался и вжимал голову в плечи, когда его окликали со спины; спал, прикрыв глаза ладонью, всегда напряженно, тесно прижав ее кожа к коже (в камере свет по ночам не выключали, понятное дело); когда не успевал вынырнуть из своих мыслей, на вопросы отвечал поспешно, плоско и формально, успевая только проглотить "гражданин начальник" между фразами, не шутил и не язвил, и глаза у него были в эти моменты серые и пустые, словно припорошенные потушенным об кожу сигаретным пеплом. Два раза Шелленберг будил его от кошмаров — один раз он закричал, так непривычно, пронзительно и тонко, со всхлипом, что не успевшего ещё уснуть Шелленберга продрал ужас. Он никогда не слышал, чтобы Штирлиц кричал, — разве что на подчиненных, отчитывая их за что-то. А в ту ночь ему словно открылось что-то постыдное, что-то очень личное, чего он не имел никакого права касаться — Штирлиц причитал, всхлипывая, шептал что-то по-русски и повторял одно слово — имя, наверное, — шаря большими своими сильными ладонями по креслу, словно гладил голову ребёнка. Второй раз кошмар Штирлица был почти немым, Шелленберг проходил мимо кресла к кухне в этот момент и случайно услышал, как скрипят его зубы и как тяжело, с натугой Штирлиц дышит. Он испугался в очередной раз сердечного приступа — с такими спокойными молчунами как Штирлиц этого всегда ждешь, только истерики и болтуны живут в нашей профессии до ста лет — но нет, Штирлиц спал, просто во сне его терзали так сильно, что горло, видно, перехватывало, и даже крика не вырывалось наружу. Шелленберг несколько мгновений, окаменев, смотрел на эту немую, беззвучную агонию, а после осторожно приблизился к Штирлицу и с трудом, но растолкал, вырвал его из воспоминания. Оба раза он не расспрашивал Штирлица ни о чем, а тот не стремился рассказать. Им обоим, кажется, было неловко оказаться вдруг в таком положении — когда из кошмара тебя может вытащить только твой бывший начальник и бывший нацист, не раз преданный и подставленный тобой Вальтер Шелленберг. Коллега, кредитор, тюремщик. Радушный хозяин. Друг? Враг? Поневоле твой единственный союзник и единственный по эту сторону от советской границы, кто знает про тебя так много. *** Работа по физикам к концу апреля пошла семимильными шагами — Штирлиц с разрешения Шелленберга и его друзей начал брать машину и свои новые документы, выезжая на беседы с кандидатами, чаще по Западному Берлину, но порой и на территорию ФРГ. Когда он отправлялся в командировки в Гёттинген и Мюнхен, Шелленберг на несколько дней весь превращался в комок нервов — да, самолетное сообщение никак не зависело от правительства Пика, но все равно пространство советской Германии, ложившееся между ними, как будто отрезáло Штирлица, делало его уязвимее для к о в а р с т в его прежних хозяев. В Мюнхене же ждала и их главная задача — Гуго Рунге и Вальтер Гёрлах. Скупыми штрихами Штирлиц обрисовал Шелленбергу, на чем собирается их б р а т ь — Рунге удивит своим воскрешением и напомнит, кому тот обязан жизнью, надавит на совесть: — Грешно, доктор, прозябать здесь на половинчатом окладе преподавателя, когда за океаном вас ждет не только практическая работа в кругу коллег, но и возможность отомстить. Да-да, отомстить, воздать по справедливости, называйте как хотите. Арденне, Герц, Риль — знаете, где они сейчас? Разумеется, знаете. Не повешены, не в тюрьме, не в лагере, а у красных. Эти ремесленники делают вашу работу, пока такой гений, как вы, говорю это без ложной лести, медленно чахнет здесь от ненависти и зависти. Вторым эшелоном, если вдруг первый не пройдет, будут протоколы первых допросов Рунге в гестапо — как он соловьем заливался, закапывая своих коллег и клянясь в верности фюреру: — Эти документы ведь могут всплыть, доктор. Это ведь правда, которая редко бывает чистой и никогда простой. А народ Германии теперь должен знать правду, слишком долго его кормили суррогатом. Правда в том, как вас мучали в подвалах Принц-Альбрехт-штрассе, но правда и в том, что вы этих мук не выдержали... Третьим же эшелоном у Штирлица были заготовлены письма от коллег Рунге, успевших перебравшихся в Неваду и Нью-Мексико за последние годы. Что-то в них было правдой, что-то домыслами, что-то откровенной ложью, но картинку физики рисовали райскую и "старину Гуго" к себе зазывали совершенно искренне. В этом трехслойном пироге долга, угрозы и выгоды Рунге должен был утонуть, как муха в сиропе. Как тонули многие и поумнее, и покрепче его. Гёрлах же, как коллега и учитель Рунге, должен был в первую очередь прислушаться к талантливому ученику. Если же останется глух — имелась у Штирлица папочка и по его душу. Шелленберг план Штирлица одобрил. Его, по правде сказать, пугало, насколько быстро и незаметно Штирлиц переключился из режима сломанного, раздавленного Москвой узника в режим привычного Шелленбергу контрразведчика с железным сердцем — умного, цепкого, безжалостного. Нелицеприятность задачи могла вызвать у него хмурую язвительность об неискусности и тупизне коллег, но никогда — возмущения относительно ее безнравственности и жестокости. Раньше Шелленберга это не удивляло, он сам был таким, закалил и научил молчать свою совесть годами искусной дрессировки. Но теперь, когда Шелленберг узнал, что раньше Штирлицу было чем внутри себя оправдать всё творимое зло, а теперь этот его стержень разрушен, изъеден кислотой тюрьмы, пыток и смерти семьи, он с ужасом думал, какие воистину химические процессы происходят за этой хмурой, неизменно спокойной маской... Не думает ли Штирлиц теперь о зле, которое совершает, о лжи, которую источает, и н а ч е — как о том, что не имеет никаких оправданий и делается им с единственной целью — отдать долг жизни, долг, навязанный ему постылым союзником, долг, единственно мешающий ему прекратить каждый день съедающую его боль? Из Мюнхена Штирлиц вернулся словно постаревшим на пять лет. Рунге и ещё трое физиков наотрез отказались уезжать. Гёрлах и пять его других учеников — дали предварительное согласие. С учетом ядерщиков Берлина и Гёттингена в первом сете Штирлиц вел со счетом 15 к 10. *** Дорога до Плёна в мирное время заняла бы не больше часа. Сейчас Шелленбергу она казалась бесконечной. Когда между двумя артобстрелами он нашел минуту взглянуть на часы, они показали, что он выехал из Фленсбурга два с половиной часа назад. Стоило шоссейному полотну каким-то чудом освободиться, он гнал так, что от рычания мотора закладывало уши. Но чаще всего приходилось тащиться со скоростью пешехода, виртуозно протискиваясь, проскальзывая и пробиваясь между забившими дорогу попутчиками. Здесь были почерневшие остовы танков и выгоревшие грузовики, отступающие колонны военных и десятки, сотни гражданских автомобилей. На середине дороги он обогнул даже автобус с детьми — они не кричали и не плакали, а просто сидели внутри, прижавшись пыльными лицами к стеклам, и смотрели на разворачивающийся вокруг апокалипсис. Автобус стал намертво, у него закончился бензин, водитель и воспитательница жалкими нищими бегали между машин и просили поделиться с ними хотя бы парой литров. Все отмахивались от них. Что "дети"?! У всех дети! У автобуса лежали трупы. Вообще вдоль всей дороги лежали сдвинутые машинами к обочинам трупы. А остатки разбитых бомбежками автомобилей сталкивали в кюветы. Над всем шоссе стоял душный, карамельный трупный запах, смешанный с прогорклой гарью сгоревшей техники. Люди кашляли и утирались грязными рукавами, дети тихо плакали, трупы скалили в чистое небо черные блестящие зубы. Шелленберг глянул на часы — заседание правительства должно было начаться через полчаса. Ему необходимо было получить согласие на капитуляцию войск в Норвегии и Дании. На календаре билась змеиными судорогами дата — 3 мая 45-ого. Он в отчаянии надавил на клаксон и закрыл лицо руками. В голове звенело от голода и многодневного недосыпа, пальцы тряслись как у запойного. Он не понимал, как до сих пор удавалось вести машину и оставлять ее практически невредимой. На капот рухнула женщина с ребенком, она что-то кричала, по-рыбьи распахивая рот. И ребёнок кричал тоже. Он не слышал их. Он слышал только далекий, низкий, как адский метрополитен, звук. Шелленберг медленно остановил машину, открыл боковую дверь, вылез, распрямился и замер, пережидая, пока темнота перед глазами отступит. Он, судорожно поглядывая в небо, в котором ещё не показались самолёты, перебежал к кювету и, запнувшись о чей-то труп, почти упал туда, рассадив о что-то металлическое губу. Он лежал в кювете, быстро, бегло дыша, видел краем глаза чье-то обгоревшее платье в окне разбитой машины слева от него. Он попеременно сглатывал кровь пересохшим горлом и слушал среди всей этой адской какофонии только один звук. И тут кто-то ухватил его за руку и потряс. А потом за плечи. Шелленберг замер в ужасе. Ему вдруг представилось, как за его плечом стоит черный, словно лакированный, обгоревший труп и судорожно держится за него костями пальцев. — Бригадефюрер! Шелленберг, проснитесь! Ну же! Он шумно вдохнул и закашлялся, выныривая из своего привычного, знакомого до последнего крика кошмара. Над ним стоял Штирлиц. В камине дотлевали последние красно-черные угли. За окном начинало по-утреннему синеть небо. Штирлиц молча протянул ему чашку. Шелленберг глотнул — вода была ледяной и почему-то сладковатой. В горле першило, и никуда не хотел исчезать приторный карамельный запах. — Пойдёмте на воздух, бригадефюрер, — тихо сказал Штирлиц от двери. Они вышли в маленький, не обнесенный забором дворик. Было темно, ветрено и не по-летнему прохладно. Небо стремительно рассветало, раскрашивая дома соседей в голубые и фиолетовые оттенки. — Июнь, — тихо и задумчиво уронил Штирлиц, — ночи до смешного короткие. Он закурил и протянул свои Каро Шелленбергу. Тот не отказался. Сладкий вкус Кэмэл сейчас, казалось, мог вызвать тошноту. — Наши дела не стоят на месте, бригадефюрер? Шелленберг закашлялся, нервно усмехнувшись. — Наши дела улетели с обрыва, Штирлиц, всё у них теперь спокойно. Физики благополучно переправились. Мне вчера передали из Центра. Штирлиц медленно кивнул, выпуская в розовеющее небо облачко дыма. — Так что наш уговор? У Шелленберга вдруг заледенели пальцы, и коротко, резко вспыхнула боль в левом виске. Он только сейчас понял, ч т о спросил Штирлиц. — Уговор... — он заметил, что почему-то хрипит, как простуженный, — вы ничего мне больше не должны, Штирлиц, если вы об этом. Вы и так сделали больше, чем я мог ожидать от кого-либо из живущих на земле. Но я прошу вас... знаю, что это глупо, сентиментально и совершенно безнадежно, но я, я лично прошу вас... остаться... остаться живым. Тянулись ветреные, пропитанные утренней влагой и дымом, тяжелые мгновения. Шелленберг не смотрел на Штирлица, ему впервые за много лет было с т р а ш н о. Страшно снова окунуться в его колодезную боль и понять, что ты бессилен. Штирлиц смотрел на Шелленберга и курил, трепетно прикрывая сигарету от ветра большими ладонями. — Дадите мне завтра машину, бригадефюрер? — Что? — вопрос ударил неожиданно, как ловкая провокация на допросе. — Зачем? — Хочу съездить в одно памятное место. Завтра вечером. Вас приглашаю с собой, если хотите. Шелленберг озадаченно кивнул в ответ на оба вопроса. Сигарета обожгла ему пальцы, и он бросил ее на газон. Уходя в угловую спальню, Штирлиц протянул Шелленбергу сложенную пополам четвертинку листа. — Узнайте, пожалуйста, по своим каналам, что с ним сейчас. Генрих Рошке, сын моего шофера. Здесь все адреса и фамилии, где он был в 42-ом году, когда я получил последнюю информацию. Сейчас ему должно быть около тринадцати лет. Не затруднит? Шелленберг ввинтил в Штирлица профессиональный оценивающий взгляд, медленно взял листок из рук и пробежал его глазами. — Сделаю, что смогу.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!