Глава 8

5 октября 2025, 18:00
К вечеру дождь утих, окутав Сплит полупрозрачным светом. Камни всё ещё блестели, но теперь уже не от воды, а от угасающего солнца. Чайки кружили над гаванью, словно беспокойные знаки препинания. Церковные колокола звонили откуда-то из лабиринта дворца Диоклетиана — не в унисон, а словно отголоски древнего ритма, который никому ещё не удалось заглушить. Николай и Йосипа сидели на Риве, наблюдая, как паромы отплывают к Хвару и Вису, а их корпуса рассекают последние полосы оранжевого света. Между ними стояли две пустые чашки из-под эспрессо и недопитая бутылка «Пелинковаца» — горький ликёр наполнял воздух ароматом полыни и воспоминаний. Вокруг них медленно двигалась вечерняя машина: официанты расставляли стулья, ребёнок с серьёзной целеустремлённостью гонялся за голубями, море шипело о мраморные ступени. Йосипа запрокинула голову, прикрыв глаза от морского бриза. — Знаешь, — сказала она, — до того, как пойти в школу, каждый далматинский ребёнок учится двум вещам: плавать и ждать. Николай слабо улыбнулся. — В России мы учимся тому же, но при других обстоятельствах. Она приоткрыла один глаз, забавляясь. — Проплыть сквозь бюрократию? — Ждать весну, — ответил он, глядя на горизонт. — Это наш национальный вид спорта. Мы ждём оттепели, справедливости, поездов, которые вечно опаздывают. Чехов как-то сказал, что всё нужно терпеть — даже надежду. Йосипа тихо рассмеялась. — Чехову понравилась бы Далмация. Он сидел бы под инжиром, писал о море и всё равно умудрялся бы всех тихо огорчать. Николай усмехнулся. — Да. Он бы написал «Три сестры» в Сплите. Вместо «В Москву» они бы повторяли «В Загреб». Она улыбнулась, но её взгляд задержался на воде. — Однажды я уехала из Загреба, — сказала она почти про себя. — В Лондон. Думала, что никогда не вернусь. Но города умеют звать домой — не словами, а запахами. Кофе, дождь, море после шторма. Однажды просыпаешься и понимаешь, что годами тосковал по дому, сам того не осознавая. Николай промолчал. Поднялся ветер, поднял прядь волос Йосипы и прижал её к своему рукаву. Николаю хотелось заправить её за ухо, но этот жест показался ему слишком интимным для дружбы, которая ещё только осваивала собственный словарь. Гитарист рядом заиграл старую песню Cesarica, и несколько местных подпевали. В мелодии слышалась знакомая далматинская боль: отчасти радость, отчасти тоска, отчасти соль. Лицо Йосипы смягчилось. — Снова Оливер снова, — сказала она. — Его слышно повсюду. Даже когда он не играет, он всё равно здесь — в ветре, в свете. Николай кивнул. — У нас есть что-то похожее. Когда слышишь Высоцкого на старой пластинке — этот скрежет, эту злость — кажется, что даже стены его помнят. Он не просто пел; он обвинял сам воздух в трусости. Она повернулась к нему. — Видишь, что мне нравится в вашем народе. Ты превращаешь боль в поэзию. Мы превращаем боль в музыку. Где-то между ними, возможно, есть истина. Уличные фонари загорались один за другим, янтарные ореолы разливались по Риве. На другой стороне набережной группа подростков передавала по кругу гитару, их смех разносился, словно пение птиц. Чуть дальше рабочие устанавливали киноэкран — вечер кино под открытым небом. На транспаранте было написано: «Классика хорватского кино: Всё началось с прогулки». Глаза Йосипы загорелись. — О! Ты должен это посмотреть. Это не просто комедия — это сама ностальгия. Загреб 1930-х, песни, сплетни и горько-сладкий аромат утраченного времени. Николай поднял бровь. — А в чём мораль? — В том, что никакой морали нет, — сказала она, смеясь. — Только любовь, глупость и запах сливового джема. Всё как в жизни. Они остались на просмотр. Толпа собралась с одеялами и бумажными рожками с жареным миндалём. Проектор ожил, его свет задрожал на фоне морского тумана. Зрители смеялись над репликами, которые мало что значили для Николая с точки зрения языка, но каким-то образом всё значили с точки зрения эмоций. Ритм смеха, вздохи, старомодные песни — всё это доносилось до него по каналу, более древнему, чем слова. Когда фильм закончился, по набережной прокатилась волна аплодисментов. Йосипа заметила его молчание. — Слишком сентиментально для русского человека? — поддразнила она его. Он покачал головой. — Нет. Просто… по-человечески. Это напомнило мне рассказы Шукшина. Маленькие люди, большие сердца. Такие жизни, которые исчезают, не оставляя заголовков. Она задумалась. — Может быть, поэтому мы и понимаем друг друга. Мы оба из стран, где крестьяне — поэты, а пьяницы — философы. — Или наоборот, — сказал он, улыбаясь. Они бродили по узким переулкам Вели-Вароша, где бельё развевалось, словно приглушённые флаги, над булыжной мостовой. Ночь пахла лавандой, камнем и далёким вином. Где-то было открыто окно, и старый радиоприёмник потрескивал стихами Арсена Дедича — меланхоличными, нежными, точными. Николай остановился. — Кто это? Йосипа многозначительно улыбнулась. — Наш поэт тихого отчаяния. Он писал о любви, как о ране, которая не желает заживать. Он слушал, заворожённый. — Как Цветаева, — пробормотал он. — В каждом слове больше смысла, чем может вынести предложение. Они подошли к небольшой часовне, наполовину скрытой среди оливковых деревьев. Дверь была приоткрыта, и внутри мерцали свечи перед деревянной Мадонной, лицо которой было наполовину стерто веками прикосновений. Пол пах воском и влажным камнем. — Ваши церкви, — тихо сказал он, — кажутся обжитыми, словно здесь кто-то действительно разговаривает с Богом. Взгляд Йосипы задержался на Мадонне. — Мы не разговариваем, — сказала она. — Мы шепчем. Мы торгуемся. Иногда просто зажигаем свечу и уходим. Николай слабо улыбнулся. — А в России мы спорим с Ним. Громко. Мы его во всём обвиняем, каемся, а потом начинаем всё заново. Она посмотрела на него с какой-то усталой нежностью. — Может быть, поэтому ваша вера и жива. Наша прячется в песнях, ваша — в спорах. Они пошли обратно к гавани. Ветер переменился, принося с собой слабый запах моря и жареных кальмаров. Из таверны рядом с рынком доносилось эхо смеха и знакомый голос рыбака, требующего ракию. Николай промолчал. — Как ты думаешь, — медленно проговорил он, — после всех этих веков войн, богов и режимов — всё, чего мы когда-либо хотели, — это чтобы нас понимали? Йосипа ответила не сразу. Она наклонилась, скользнув пальцами по холодной каменной стене, пока они шли. Наконец она сказала: — Может быть, понимание переоценено. Может быть, достаточно просто слушать. Церковные колокола снова зазвонили, разрозненно и несинхронно — звоня не для молитвы или предупреждения, а просто потому, что наступил вечер, и город давно усвоил, что звук — это ещё один способ вспомнить. И между колоколами, между смехом и тишиной, между меланхолией одной культуры и иронией другой, Сплит выдохнул — и на мгновение стал городом без границ.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!