Часть 18, Февраль
13 марта 2026, 20:12Просидеть всю оставшуюся вечность у открытого окна — идея так себе, особенно для того, кто стремился к становлению божеством. Боги не печалятся, что бы не случилось, и, наверное, если бы на глазах божества сгорели бы разом все планеты космоса, божество не проронило бы ни слезинки.
Весна никогда не наступит. Целую вечность внутри замерзшего особняка будет царить промозглый февраль, никогда не оттают стены и капель не застучит по паркету; никогда не оттает вечнохолодный Доктор - ядро этой вечной мерзлоты.
Окна открыты и никогда не зажигаются свечи. Замок принца, что был превращен в чудовище ведьмой-забавницей, имя которой Судьба; шутки ради она дергает за ниточки, к коим привязаны руки и ноги Доктора, заставляя его плясать под злой мотив ее хохота.
Он совсем не страдал и не плакал - он, признаться честно, не страдал и не плакал уже две сотни лет, неколебим и холоден почти всегда. Не цвел, но и не увядал, не злился, но и не радовался, а скорей, старался быть подобным божеству, безразличному ко всему вокруг.
Или?
Нет, нет.
Срез-Восьмой тихонько приотворил дверь, просовывая в щель голову.
— Чего тебе? — Дотторе тряхнул волосами, впиваясь пронизывающим взглядом в железную маску сегмента. Срез прикрыл рот рукой, чтобы не вскрикнуть от удивления — Прототип снял маску, чего не делал почти никогда.
— Я... Думал... — он попятился, оправдываясь, словно совершил что-то ужасное.
— Это замечательная новость, делай так почаще, — с какой-то совершенно убитой иронией посоветовал Дотторе.
— Я думал, может быть, вы хотите поесть?
Он осторожно сделал три маленьких шага за порог комнаты, боясь приблизиться к Прототипу. Робкий, совсем напуганный.
На людях и среди друг друга клоны старались держаться высокомерно — Первый смеялся над Четвертым, Четвертый смеялся над Седьмым, Седьмой — над Десятым и далее. Тринадцатый и Двенадцатый, правда, были отличны от остальных, как и подобает отстающим: они хранили меж собой крепкую связь, и, кажется, очень дорожили друг другом, но дела это не меняло - клоны были высокомерны со всеми, окромя тех моментов, когда оставались совсем одни или с Прототипом.
Никто не хотел признавать этого, но Дотторе не только вызывал у них страх, но и внушал какое-то странное, больное, но кажущееся правильным чувство любви. Как юноша семнадцати лет, не желающий признаваться в своей любви к отцу и уворачивающимся от его объятий, так и сегменты в глубине души дорожили своим создателем, тщательно скрывая это друг от друга. И каждый пытался какими-то своими, странными способами преподнести эту неумелую любовь до Прототипа, как только мог.
— Хотите? — совсем уж беспомощно переспросил Восьмой. В чуть подрагивающих руках у него была миска с вареным рисом: Восьмой долгое время выполнял задания Дотторе в Инадзуме, и потому довольно хорошо знал основы тамошней кулинарии.
— Уходи, — отрезал Дотторе.
И, чуть погодя, уже с более мягкой интонацией:
— Оставь миску у порога.
— Спасибо! — просиял клон, как можно скорее удаляясь из лаборатории, чтобы как можно скорей выполнить распоряжение.
Дотторе улыбнулся самым-самым краешком губ. Даже при сильном желании вряд ли кто-то мог бы увидеть эту странную, присущую ему улыбку.
— Эй! Недоумок! — открыв дверь, позвал Дотторе, искренне надеясь, что окликаемый его услышит.
— Я здесь! — рванулся Восьмой, который, на счастье, отошел не настолько далеко, чтобы не слышать Прототипа.
— Заходи. Ты мне будешь нужен.
Только что нареченный своим новым крайне поэтическим прозвищем, Срез-Недоумок прошагал в центр лаборатории. Он понимал, что сейчас, скорей всего, Дотторе будет копаться в его системе и что-нибудь улучшать: он делал это иногда, когда ему приходили разные интересные мысли или просто так.
Просидеть всю оставшуюся вечность у открытого окна — идея так себе, особенно для того, кто стремился к становлению божеством. Боги не печалятся, что бы не случилось, и, наверное, если бы на глазах божества сгорели бы разом все планеты космоса, божество не проронило бы ни слезинки.
Он не хотел больше думать. Не о Николь, а в принципе обо всем, что было хоть как-то похоже на мысли простых людей. Человеком ему никогда (никогда?) не хотелось быть. Гораздо полезней будет направить свои мысли на эксперименты и улучшения в системе...
Или?
Нет, нет.
Он стянул железную маску с сегмента и углубился в механизм панели.
— Я очень рад, что вы в порядке! — вдруг выпалил Срез-Недоумок.
— Не говори глупостей. Я всегда в порядке, даже излишне, милый мой, — суховато ответил Дотторе.
— Ну да, я это имел ввиду, — смешался сегмент.
Дотторе отошел на секунду за препаратами, как вдруг на редкость смелый и разговорчивый Срез сообщил внезапно:
— А знаете, мне недавно Девятый рассказал, что Шестой вытряс из Тринадцатого, что Двенадцатый говорил Тринадцатому, что Двенадцатый видел...
— Чего? Краткость - сестра таланта, яхонтовый ты мой, — перебил его Дотторе, который в своем закоренелом сарказме внезапно сделался чересчур ласковым. — Будь лаконичен, как ремурийцы. Они были очень краткими. Докладывай: что за бред?
Честно говоря, ему совершенно было неинтересно, что за бред сызнова приключился у его подопечных. Просто именно сегодня с каждой минутой ему все меньше и меньше хотелось снова оставаться в морозе и тишине; хотелось слушать хоть что-нибудь, даже если «что-нибудь» — это речи непутёвого Среза.
Тот задумался на пару секунд, формулируя краткую сводку обширного поля информации, которую так хотелось поведать.
Молчи, лучше молчи, Срез-Недоумок, Срез-Восьмой, да и, впрочем, неважно, как тебя зовут — но лучше, прошу тебя, молчи! Расскажи своему дорогому Прототипу о том, как твои дела, расскажи о том, как подрался позавчера с Девятым за возможность дежурить у двери Дотторе; расскажи, на худой конец, о том, что пронизан тёплыми чувствами к Прототипу... Но о том, что ты хочешь рассказать сейчас, лучше молчи, милый, яхонтовый, да как тебя не назови!
— Недавно Срез-Двенадцатый встретил в городе мадам Николетту.
Из рук Дотторе посыпались все колбы, которые он держал в руках. Сегмент замер, понимая, что сказал не то, готовый в любую секунду убежать куда угодно, вон, прочь, никогда не появляться в этой лаборатории больше. Он сгорал от стыда на месте, умом ещё не понимая, что такого он сделал.
Дотторе очень прямым, неестественным шагом вышел из-за стойки с колбами, половину которой сейчас порушил. Он двигался слишком неестественно, словно им действительно управлял кто-то, дергая за ниточки.
— И что с того? — с какой-то непонятной, неуловимой ноткой в голосе спросил он.
— Ничего! — сразу же поспешил ответить Срез, остерегаясь возможного наказания. — Я просто... Я подумал, что он, наверное, наврал... Шестой так его прижал, что он жутко испугался, и...
— Краткость — сестра таланта, — напомнил Дотторе. Сегмент едва открыл рот, чтобы выдать сокращенную версию всех своих мыслей, как Прототип сразу прибавил: — А молчание — знак согласия.
Сегмент промолчал с такой поражающей многозначительностью, что оставалось только восхищаться.
***
Они жили в двух комнатах на третьем этаже особняка. В первой комнате жили все от Первого до Шестого включительно, а во второй — от Седьмого до Тринадцатого. У трёх последних модель была усовершенствована не до конца, и у них, в отличие от остальных, присутствовала потребность в сне и еде. Для того во второй комнате были оборудованы три кровати. Последние два ставили кровати близко друг к другу, чтобы, если что, ночью переговариваться и держаться за руки в случае сильных беспокойств (что очень осуждалось остальными: если кто-то замечал их руки сомкнутыми, их ждало скоропостижное наказание, размер которого зависел от настроения - от сильных побоев до щелбана каждому виновнику). Они звали друг друга по номерам, но чаще по прозвищам: кто-то мог услышать где-нибудь какое-нибудь звучное слово (зачастую оскорбительное) и назвать этим словом другого; или же Он Сам звал кого-нибудь этим словом. Так, в двух комнатах обитали недоумки, негодяи, балды, распутники, лоботрясы и прочие прекрасия; все они звались такими странными обидными именами, кроме двух последних, зовущих друг друга так ласково, как только могли. Они звали друг друга именами, которые один из них услышал в городе в разговоре меж двумя мальчишками, играющими на улице: Яшенька и Сашенька. Они звали друг друга так только шёпотом, чтобы остальные не услышали и не засмеяли и не наказали. — Яшенька, Яшенька, ты уже спишь? — он дергал друга за руку, стоя на коленях возле его кровати. — Ты меня разбудил... Я не сплю, только тише, тише. Шестой вчера тебя так отделал, я бы не давал ему повода так снова себя отлупить. Что же ты сам не спишь? — Мне страшно, Яш... — жалобно проговорил Саша. — Чего ж ты боишься, дурачок? — Я и сам... Знаешь... Не знаю... — Боишься сам не знаешь чего? Тот вздохнул. — Вроде того. — Ложись, Сашенька, — вздохнул тот. — И давай руку. Вдруг послышался отчетливый стук тяжелых ботинок по паркету. Саша забился под тонкое одеяло, чуть не закричав от страха. — Это за мной! Это Шестой снова! Мне совсем конец... Он разберет меня по фрагментам и... — Тише, тише! Они стиснули руки еще сильней, готовые разорвать их, как только откроется дверь. Дверь грохнула и распахнулась. Двенадцатый и Тринадцатый разжали ладони, вжимаясь в свои постели. На пороге стоял сам Прототип, без маски, с растрепанными волосами; от него пахло холодом и ветром из-за порога. — Пошли, — в несколько быстрых шагов он достиг постели Двенадцатого и схватил его за руку. Тот послушно вскочил, чтобы не переводить возможного гнева Прототипа на Тринадцатого. — Да, — только и успел вымолвить он, как Дотторе потащил его за собой, оставляя Тринадцатого паниковать в одиночестве. По коридам они шли быстро, почти бежали; даже, если сказать верней, Дотторе волок за собой Двенадцатого куда подальше, где никто бы их не услышал. Ладонь, сжимающая руку Яшеньки, отчего-то совсем не казалась ему жестокой: словно тот боялся, что если сожмет сильней — тот рассыплется. Хотя отчего ему бояться? — Говори, — сказал Прототип; полуприказ-полупросьба. Он пытался держать себя как обычно, но отчего-то в голосе проскальзывала мольба. — Я знаю, что ты ее видел. — Вы про мадам Николь?.. Я не... — он запнулся, на ходу понимая, что лгать бесполезно. Они с Дотторе составляют единое целое, как ни крути, и тот бы сразу распознал ложь. — Ей показалось, что я — это вы... И она шла за мной, так долго шла, что я даже не заметил сначала... Ай! Он споткнулся обо что-то, лежащее на полу, и упал. Дотторе бросился к нему, поднимая, словно это не он был здесь хозяином и господином, словно не он божеством возомнил себя, не он вовсе, а кто-то совсем другой, невлюбленный, не покинутый и оттого глупый в своем мнимом всевластии. — ... А потом спросила меня, что с вами, и беспокоилась, кажется... — он мялся, вспоминая эту странную встречу и стараясь изо всех сил не замечать, что Он Сам, Прототип, держит за руки его и впивается чистым, жадным взглядом куда-то под механические панели. — Как она выглядела?! Во что была одета? С какими интонациями говорила? — Я не слишком разбираюсь в этом, но мне показалось, что ее глаза... Глаза цве́та... — Цвета зеленого чая с медом в мелкую крапинку ближе к середине..! — Да! ...Мне показалось, что она готова была заплакать. Я спросил ее, может ли она... Помочь... Вам... — он замолчал на секунду, понимая, что говорит вещи, способные уничтожить его самого. — И она сказала, что не знает сама. Она улыбалась, и глаза у нее были такие грустные, и я так и не понял ничего... Дотторе наконец выпустил ладони сегмента из своих и прижал ледяные руки к своему лбу, горячему, как раскаленная плита. Нет, нет, не выйдет мнимого божка из этого загнанного скитальца, насквозь прожженного своей глупостью! Выйдет из него истинное божество, ибо никто так не всевластен и всемогущ, как тот, кто пропитан насквозь самым человеческим, что в мире есть — искренним чувством. — Что еще она говорила? — он отчаянно, почти беспомощно вглядывался в кажущуюся безжизненной маску сегмента, и с каждой секундой он все больше и больше ощущал, как убийственно притекает к сердцу опротивевший февраль. Весна! Весна наступит, надо только верить! Ландыши будут цвести на стенах особняка, и он никогда не станет божеством, и он такой слабый и совсем не великий, но глаза у милой Николь цвета чая с медом (в мелкую крапинку к зрачку!), и она почти плакала, и она улыбалась! — Говорила, что я могу придти к ней в особняк, если с вами случится что-то совсем плохое. Дотторе обернулся к окну на стене коридора и впился красными радужками в мутноватое, немытое стекло, на котором мороз вывел свои извилистые росписи. — Что ты тут видишь? — вдруг спросил он сегмента. — Загогулины... Не знаю, — неуверенно откликнулся Срез, не понимая, чего от него хотят. — А я — её. Он подошел ближе, почти касаясь стекла. В слабеньком отражении его лицо выглядело странно: не жестоким, не холодным — усталым. Чересчур живым. — Ей нравилось смотреть на узоры на стекле; она там разглядывала совсем разные рисунки. Веселая была. Упрямая. И всегда спорила со мной. В резко наступившей тишине растворилось напряжение и повисла тягучая, липкая пустота, от которой не сбежать ни Срезам, ни Дотторе, будь он божеством или простым недоумком. — Я совсем недавно хотел выжечь ее из себя. Представляешь? — усмехнулся он. —Мне показалось, что я стану чем-то большим. Божеством... Какая глупость. Он дернулся и развернулся к сегменту, сверля его своим прежним, пронизывающим до нутра панели взглядом. — Возвращайся, — обронил он как-то рассеянно, что совсем не вязалось с его привычным образом. — Я никому не скажу, — прошептал сегмент робко. — Скажешь. Тринадцатому скажешь, не ври. Я не злюсь. Просто не лги в следующий раз. Ему было нечего ответить: Прототип в очередной раз напомнил ему об их единстве одной личности. — Беги скорей. Он тебя ждёт. Двенадцатый поклонился спешно, быстро, и тотчас бросился бежать к двери второй комнаты, туда, где кутался в одеяло Сашенька, напуганный до смерти и зажатый. А Дотторе, проводив его взглядом, уставился в окно, в узоры, где слишком явно вырисовывались черты ее лица. И тоже бросился бежать: вниз, к дверям, туда, где за порогом бушует озверевший февраль, совсем не страшный ему поныне: Дотторе слился с ним воедино, сам стал февралем, да только вот таял беспощадно, не смея остановиться. Едва добежав до двери, он застыл на мгновение, положив тонкие, холодные пальцы на дверную ручку. Открыл — и перед глазами, заместо бури и метели, взметнулся рыже-красный вихрь, и Николь отпрянула от двери. Ведь обещала же — не дальше, чем просто взглянуть на окна! Не дальше! Каждый день, не пропуская ни одного, она приходила к особняку, глядела в окна и подходила все ближе. Сначала к дереву возле ворот. Потом к калитке и потом ещё — слишком. Запредельно близко. Николь инстинктивно рванулась от двери так отчаянно, словно бежала от дикого зверя. — Постой! Он бросился вперед, но тут же застыл на месте, протягивая к ней руки. Глаза, глаза цвета зеленого чая в крапинку; в них перемешалась и паника, и страх, и желание сбежать, и непреодолимый соблазн броситься сейчас же в обьятия к самому злому и коварному врагу. — Я не сделаю тебе больно, — проговорил он срывающимся, дрожащим голосом, чувствуя непривычный ком в горле; в последний раз он чувствовал что-то подобное... Еще в Академии, две с лишним сотни лет назад? От звука его голоса Николь дернулась импульсивно и рухнула в снег — то ли коряга попалась под ступней, то ли ноги, ватные, омертвевшие, не держали вовсе. — Я не сделаю, — повторил он, удивляясь тому, с какой мольбой в голосе это прозвучало. — Зандик, — выговорила Николь, чуть ли не по слогам, замерзшими, задубелыми губами, и, словно пугаясь только что сказанному, прижала руку к губам. Откуда она узнала это имя? Кто рассказал ей? Едва ли оно было хоть раз кем-то произнесено за ближайшие двести лет; и пусть, и хорошо, что его сказала именно милая Николь. Никогда еще никто не произносил этого слова с такой нежностью, как могла она. — Я здесь, — зачем-то ответил он, и в загнанных, затерянных глазах паника начала понемному отступать. — Это хорошо, — сказала Николетта, очень серьезно кивая головой. Она сидела в нежно-голубом платье и меховой шубке прямо на земле, впиваясь в снег потемневшими от холода пальцами и смотрела уже совсем без испуга. Весна, весна! По венам чужим пробегает, шальная, совсем живая, втекает в самое нутро — прощай, вечный февраль, две сотни лет! Под самой огромной коркой льда ландыши зацветут — не сегодня, конечно же, а в мае, а сегодня только десятое марта, и для Зандика весна запоздала на десять дней, но теперь весна будет длиться целую жизнь. Долгая-долгая весна!Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!