Часть 3. Гамаюн
11 июля 2025, 09:42В кукушку, стало быть. В кукушку вселиться неплохо бы, а ещё бы лучше в соловья. Птаха малая, неприметная. А как песней по весне зальётся — человечья душа словно в рай вознесётся. Заслушается смертный, себя позабудет, и всякая мысль его, всякая похоть слышна ей будет, как на этой их исповеди. Мысли потаённые, заговоры отречённые, да страсти неукрощённые, да страхи неизречённые. Да не ладилось у неё с соловьями. Не повинуется ей соловей — летать летает, а петь не поёт, падаль! А однажды кот чуть не сожрал. Летала она на север, царька местного попроведывать. Обернулась соловьём, а тут откуда ни возьмись кот серый, блошиное пастбище, в ветвях скрался, неслышно подкрался, и как это она его не заметила? Тяжкий труд соловьём летать. Вот сороки — те другое дело. Во всём ей повинуются и любого кота так уклюнут, что в другой раз неповадно будет соваться! Ох, и повеселилась она в своё время!
Осьмнадцать лет с тех пор минуло. Для смертных срок большой. Дети выросли, юнцы возмужали, мужи состарились, старики в сыру землю ушли. Весна была, как сейчас, в самом разгаре. Сухая да тёплая. Дни погожие стоят, долгие. Вечера прохладные, звёздные. Возвеселится смертный, и старый, и молодой: «Хорошо-то как на свете жить! Лепота такая, что и умирать не надо!» Да, сильна жизнь, только я сильнее. И никому от меня не уйти. Ни рыбе в море, ни зверю в поле, ни царю в Москве, ни королю в Литве. Хорошая присказка, сами же придумали. Знают, всё знают. Да только верить не хотят. Всяк себя бессмертным мнит, покуда не сдохнет. Снуёт туда-сюда, суетится, ждёт, выгадывает, всё на что-то надеется. А ведь я тут как тут — не меня ли ждал? — предрассветным туманом, дымком костра, сладкой одурью с торфяных болот. Тут как тут твоя погибель является. Мышьим писком да птичьим по́скаком. Ласточкой под стреху, сорокой по́ двору. Мысли спутает, память отнимет. Смертным много ли надо? Искра вылетит, и пойдут прахом все их надежды — любо поглядеть.
И она глядела. Взлетала высоко, под облака, откуда город — словно муравейник. Как на ладони, виден. И с высоты стремглав бросалась вниз, в густую говорливую толпу. Неслась вдоль улиц, площадей и рынков, заглядывала в избы и палаты, не избегала и монастырей, повсюду за собою сея ссоры, раздоры, драки да смертоубийства, и злобу лютую, и жгучую тоску, и питие без радости, без меры, и главоболье, и похмельный чад. А как не пить вон хоть тому дьячку? Иль переписчику — весь день корпишь над рукописями, не щадя очей, не видя света божьего, под вечер выйдешь воздуху глотнуть, и тут тоска такая как нахлынет, пронзительная, синяя, как сталь, тоска… хоть ножик перочинный прячь! Или вот скорняку: грязь кругом, да смрад, да шкуры бычьи — осточертело всё! Как тут не выпить? А выпьешь — как тут уследить за всем?
Особый люд — учёные монахи. Вот, вот он, умник! Сидит, пером выводит: «В апреле Солнце входит в знак Юнца. Юнец же из всех знаков круга животнаго есть знак благословеннейший, а посему апрель благоприятен для всех начинаний». Отложил перо и обратился к послушнику, начал хвалиться учёностью перед мальчишкой: «Юнец, сиречь Агнец божий. И оттого на нём благословение господне. И обещает этот месяц успех в наиважнейших делах. А поелику сегодня вторник, у еллинов рекомый днём Ареса, то день сегодняшний нам обещает…» — «Пожар!»
— Какой пожар? Откуда?! Для чего вдруг пожар…
Засуетился монашек, опешил. Отлепился от книги, выглянул в окно: горит-полыхает! Господи Исусе, пожар!
Господи Исусе! Вечно имя его поминают: в горе, в страхе, в страсти, в отчаянии. А всего чаще — когда его же заповеди нарушают. Смертные, смертные, все одинаковые, что царь, что золотарь, что собака, что на собаке блоха. Блоха-то, когда кровь хлебает, хотя бы именем чужим не прикрывается. Пёс цапает, да не того, с чьих рук подачку брал. Всех подлей, всех трусливее семя Адамово! За такую-то сволочь стоило ли распинаться? А нет-нет да и понадеются, что милостив к ним Исус, что возлюбит их невесть за что да от меня упасёт.
«… помилует и спасёт нас, яко благ и человеколюбец!» — разнёсся под сводами церкви глас священнослужителя. Очнулся задремавший было в преддверье храма отрок: скоро уж служба кончится, быть надо начеку, всечасно пред очами государя — вдруг да понадоблюсь. Очнулся от видений государь: вот только что парил перед очами, как в сне предутреннем, луг золотой, где — ведомо ему, хоть и не видно — с праведниками на лоне авраамлем пребывают отец его, блаженной памяти князь Василий, и мати Елена. И вот — исчезло видение, он снова на земли, а одесну́ю, в ризах позлащенных, царица с ним, его Анастасия. «Ря́сны златы́ми оде́яна и преиспещре́на, в весе́лии и ра́довании…» — спешит Иван облечь в одежды слов телесное, мятежное, земное — то чувство, коему не место в храме. «Помилует Господь нас, яко благ есть и человеколюбец!» — успокаивает Ивана голос, умиротворяет разум, покачивая, словно на волнах ладью, подвешенную между бездной моря и бездной неба. Помилует Господь и всё устроит. И царство наше на сей земли, дедней и отчей, процветёт по милости Его, моя юница!
Царица улыбается в ответ — безгрешно, радостно, одними только глазами. А любо здесь ей, воздух-от здесь, говорит, бологой, душе простора много. А верно, видно далеко с холма, увенчанного церковью, вознёсшегося над окрестными полями и сёлами, подобно крутому острову посреди морской глади. И звучит в памяти речь напевная: «По досюльному окиян-морю плавал белый гоголь, то Господь Саваоф, плавал чёрный гоголь, то Сотона. И по божьему повелению, богородицыну благословению нырнул чёрный гоголь да на самое дно, выздынул со дна моря он горсть земли, распростёр её Господь во все стороны. Сотворил на ней Господь-то поля да луга, Сотона овраги, горы да пропасти. Сотворил на ней Господь дубровы светлые, Сотона создал чащобы непрохожие, непрохожие да непроезжие. И ударил Господь по камню молотом — появилось воинство небесное, и ударил Сотона по камню молотом — появилось войско сотонинское…»
— Пошла прочь, дура старая! — без лютости, а больше по привычке прикрикнув на Онуфриевну, грузно плюхается на постелю боярин Шуйский. — Трещит, старая дура, без умолку, ажно голова разболелась.
Умолкает Онуфриевна, уводит с собою кроткого братца Юрия, пока не разревелся. И вскипает, вздымается в Иване бессильная ярость:
— Ноги с постели убери, с материной!
— Вы ещё тут, еленкины щенки! — отпихивает Шуйский мальчишку сапогом. — Один вовсе дурак, другой с придурью. Спать только мешаете…
Ярость внутри вскипает, вздымается, и горькой становится слюна во рту, и боль, как будто острым птичьим клювом, клюёт в висок. И мир дробится на осколки: вот побледневшее лицо жены, над головой резные листья дуба, а вот сорока скачет по тропинке, и изумрудом отливают перья в её хвосте.
Ошибся ты, великий князь! Не с праведными ныне пребывает душа Елены Глинской, а со мной! Тоска гнетёт её к земле, не отпускает, держит при мне. Душа её — ключ к сердцу твоему, через тебя придут под власть мою иные многие. А ты ступай, тебя вон псковское посольство позаждалось!
Со псковским-то посольством неладно вышло, верно, царь Иван? Они пришли к тебе просить защиты от Турунтая-Пронского, да где там! Ярость в тебе вскипела, поднялась со дна души — обиду нанесли тебе послы своей докучной просьбой. Ставленник им твой, вишь, неугоден. И лаял, и бесчествовал ты их, и, обливаючи вином горючим, им волосы и бороды палил. Ох, и кляли же тогда царя Ивана попавшие в опалу псковичи: цьтоб тобе синим поломем сгореть, да и Москве бы твоей с тобою вместе!
В насмешку будто наделил творец людей, семя Адамово, свободной волей. Хоть прах от праха — а волеть вольны. А я вольна исполнить. И разыгралась буря, и пришли великие пожары на Москву. И тёк огонь по площадям и стогнам, и домы рушились, и жар стоял великий, нестерпимый. А я, сорокой обернувшись, носилась в снопе искр печных, то воспаряя выше колоколен, то к людям залетая во дворы. Ко Глинским наведывалась много-много раз, чтоб заприметили соседи на крыше птицу, чтобы запомнили, и особливо к царёвой бабке Анне. Да и кем попроще не брезговала. Вот в переулке, к дочери прилипнув, стоит жена, а супружник её, дурак такой, семью-то свою выведя, сызнова в пекло полез, там, вишь ты, святые образа остались. А огнь-то скок, как молонья, и балка опорная возьми да и рухни поперёк пути ему. И шепчет жёнка: «Лихо, отступись! Возьми, что хочешь, вороти мне Димитрия живого!» А я возьму! Спружинилась, сгустилась, умалилась — вот уж не более булавочной головки, меньше горчичного зерна, скакнула из клюва сорочьего прыскучим угольком, да прямиком девчонке на уста, да в сердце самое и заронилась. Моя теперь девчонка: мне в теле человечьем куда как вольготнее, чем в птичьем-то. И падает сорока вниз бездыханной.
«Господи, страсть-то какая! Птицы замертво на землю падают! Не смотри, Алёнушка! » — дочери глаза прикрыв, выдохнула Варвара, Димитрова жена.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!