Ночь
17 июля 2025, 19:03День начинается с утра, которое смело можно опередить как «ужас. кошмар. катастрофа».
Эмма вбегает в аудиторию за минуту до звонка.
Куртка наполовину застёгнута, в руках два кофе в бумажных стаканах — один она протягивает коллеге, которая встречает её встревоженным взглядом:
— Ты уже видела вчерашний отчёт? Нам опять срезали финансирование.
Эмма только кивает и выплёвывает грязное ругательство, уткнувшись в папку с конспектами:
— Знаю. Чёрт бы их взял. У меня сегодня две группы, которые завалят контрольную, потому что эти чёртовы программы не грузятся на их раздолбанных ноутбуках. У кого они ещё есть…
Она поднимает голову — и её взгляд уже острый, с этой её мягкой, но ядовитой яростью, которая всегда рождается, когда что-то идёт против её подопечных.
***
Полдень. Аудитория душная, девочки сидят с потухшими экранами, кто-то пытается печатать формулы на телефоне. Одна студентка с распухшими от слёз глазами шепчет: — Мисс Риверс… мы просто не успеваем… у нас нет дома нормального софта, я даже калькулятор с трудом могу купить. Эмма делает всё, чтобы не сорваться. Потом она закрывает тетрадь и хрипло говорит: — Останетесь после уроков— пройдём весь материал ещё раз. Я вас не оставлю.***
Она не ест. Не пьёт. Она только объясняет, объясняет, объясняет — голос хрипнет, горло першит, нервы пульсируют в висках. Телефон вибрирует незадолго после полудня. «Как ты? Ты поела?» Она в раздражении закатывает глаза и не отвечает сразу. Аудитория ещё не ушла, кто-то снова подходит в слезах. Эмма выдыхает, кладёт телефон обратно в карман. Её коллега стучит в дверь: — Эмма, тебе нужно отдохнуть. Они не сдохнут без тебя 15 минут! Эмма смотрит на доску и только мотает головой. — Они сдохнут, если я сейчас выйду. Оставь кофе для меня, спасибо. Она допивает холодный кофе. На часах уже ранний вечер. Телефон снова вибрирует. На экране: Марк «Великий и Ужасный» Она поднимает трубку на бегу — идёт по коридору с тетрадками в руках. — Ну что тебе?! Марк звучит спокойно, но под этим слышно напряжение и раздражение. — Я тебе два часа назад написал. Почему ты не ответила? Эмма рычит в трубку: — Ну что уже может быть?! Всё просто зашибись, Марк. Прямо идеально! Не звони сейчас — у меня завал! Щёлк — она сбрасывает. В коридоре эхо её собственного резкого «не звони» отзывается, как пощечина самой себе. Она перезванивает через пятнадцать минут. Девушки ушли на перемену. В аудитории пусто, Эмма сидит на краю стола с телефоном в руках и сжимает пальцы так, что побелели костяшки. — Марк? Я… Я не хотела так. Извини. — Ты мне расскажешь, что происходит? Она срывается снова — голос дрожит: — Они срезали наш чёртов бюджет! Опять! Я не могу купить девочкам новые ноуты, Марк! Я не могу всё оплатить сама! Без нормального компа с программами они не получат диплом… Я не могу ничего! Я — блин — ничего! Он молчит пару секунд. Марк отвечает очень спокойно и безэмоционально. — Оставайся на связи. Тебе срочно перезвонит кто-то из секретариата. Ты назовёшь им нужные модели, софт, который там должен стоять, несколько про запас и, естественно, куда всё это нужно доставить. Моё финансовое управление всё оформит к началу следующей недели, самое позднее. Эмма будто срывается ещё сильнее — злость удушающе подступает к горлу: — БЛИН! Марк, НЕТ! Ты вообще уже?! Я сказала — нет!!! Это — моя работа! Это — моё дело, не твоё. Не всё в этой чёртовой жизни решается твоими чёртовыми деньгами, понял?! Она отключается, даже не услышав ответ. СМС приходит от него через 30 секунд: «Ты серьёзно думаешь, что дело в чёртовых деньгах? В самом деле, Риверс?» Она игнорирует. Потом в коридоре она выдыхает: — Чёрт. Прости меня, идиот. Прости… Но это «прости» уже не исправляет то, что взорвали её вспыльчивость и упрямство.***
На другом конце города Марк медленно положил телефон на стол. Посмотрел на ассистента, что ждал у двери с очередным актёрским резюме. На минуту его лицо стало безликим, как выключенный экран. — Дай мне десять минут. Выйди. Он набрал её снова — она не ответила. Набрал ещё раз — автоответчик. В груди что-то рухнуло. Не страх — злоба. Её злоба. Её дурь. Её проклятая вера, что его деньги — это его способ подавить её волю, а не просто инструмент для решения проблем. Чёртова Риверс не понимает, что он не покупает её жизнь, а помогает ей не сгорать зря. «Если ты думаешь, что деньги важнее твоих нервных клеток, то это — дурь, Эмма. И эту дурь я из тебя выбью.» Он не сказал этого в трубку. Сказал вслух — в пустую гримёрку, так что зеркало, казалось, дрогнуло.***
Эмма стояла с ключами, трясущимися в руке. Она знала, что сегодня он вернётся домой до неё. Знала, что он услышал всё и понял всё. Знала, что не отделается пустым «прости». И всё равно сказала вслух, закрывая за собой дверь: — Чёрт… ну… Что уже может быть. Звенит ключами. Ключ в замке поворачивается неуверенно — щёлкает тихо. Эмма заходит, прижимает к груди сумку с тетрадями, будто она её защитит.***
А он уже там. В полумраке прихожей, спиной к стене, руки скрещены на груди. Смотрит так, что у неё внутри всё холодеет. — Ты обедала? Голос низкий, хриплый, сдержанный. Каждое слово будто отмеряет её вину. Эмма опускает глаза, разглядывает свои ботинки, сбрасывает их так, что шнурки задевают щиколотки. Тёплый носок цепляется за каблук. Неловко. Глупо. — Нет. Он кивнул. Так спокойно, что стало страшно. — Чудесно. — Говорит он ядовито — А завтрак? Она едва слышно — почти выдыхает: —Только кофе… Кофе. Проклятый кофе на пустой желудок. Он знает её гастрит лучше неё самой. Он опирается ладонью о стену за её спиной. Сквозь молчание слышно только, как она дышит часто-часто. — Конечно. Кофе. Чего ещё ждать от самой упрямой девчонки в этом городе? Его голос всё тише — но жарче от этой тишины. Она боится поднять глаза. Чувствует, как жар от него пульсирует сквозь тонкое пальто. — Ты не отвечала. Ты сорвалась на меня. Ты думаешь, что я деньгами закрываю тебе рот? — Он щёлкает пальцами у её щеки так резко, что она вздрагивает. — Нет, Риверс. Деньги — это моё дело. А твоё дело — не доводить себя до состояния, когда ты на голодный желудок орёшь на меня, будто я твой враг. Она тихо пытается вставить слово — «Марк, прости, я…» — но он только поднимает палец к её губам. Не прижимает. Только дразнит этим едва касающимся движением. — Ты даже не понимаешь, за что ты должна просить прощения. Он медленно отступает на шаг. Ладони опускаются к её сумке. Забирает её, ставит на пол. — Сними пальто. Её пальцы цепляются за пуговицы — дрожат. Она чувствует, как сама виновата, но не знает, что хуже — его молчание или то, что он ещё даже не злой по-настоящему. Пальто она вешает на вешалку. Она стоит перед ним в тонкой блузке — в глазах подрагивает упрямство, чуть испуг, чуть надежда, что он всё же её пожалеет. Он склонился, чтобы быть с ней на одном уровне. Его лоб касается её лба. — Завтрак. — Шёпот похож на рык. — Обед. Ответы. Твои правила безопасности, которые ты сама обещала соблюдать. Где всё это, Эмма? Где ты сама, когда я не рядом? Она едва шепчет: — Я пыталась… Он усмехается. Медленно, без веселья. — Да. Ты пытаешься всегда. Но ты забыла одно, Риверс. Если ты думаешь, что твои нервы дороже моих денег — это дурь. И эту дурь я из тебя выбью. Так, чтобы ты запомнила, кому ты принадлежишь, даже если у тебя на завтрак один чёртов кофе. Особенно тогда. Её глаза — большие, блестящие, эта девчонка всё ещё пытается что-то вымолить. Но слова застревают в горле. Он отстраняется, давая ей секунду выдохнуть. И шепчет почти ласково — так, что от этого становится страшнее: — Иди в спальню. Это не просьба. Это приговор. Он не двигается, не отпускает её взгляд, хотя глаза Эммы уже блестят — злость ли это или страх, она и сама не понимает. Она едва слышно выдыхает «Марк…» — но он только поднимает палец, без права возражать. — Думай о том, как полезно для твоего желудка питаться кофеином. О том, как разумно тратить свои нервы там, где всё решилось бы одной моей подписью. Анонимно. Без звонков. Без твоего гордого «Нет!» Он делает паузу — короткую, убийственную — прежде чем закончить: — И думай о том, кому именно ты сказала: «Мои проблемы тебя не касаются». Она дрожит — всё ещё стоит в прихожей, слишком глупая, чтобы поверить, что он всё-таки её пожалеет. Но он только кивает в сторону коридора, будто вычерчивает маршрут: «Иди.» — Мы с тобой всё это обсудим. Подробно. И не думай, что тебе сегодня «повезёт». Её дыхание рвётся клочьями. Но она слушается. Потому что она — его дрянная девчонка. Потому что он — единственный мужчина, который делает её саморазрушительные ошибки понятными телу.***
Он сидит на краю кровати, холодный и ровный, а она уже дрожит у него на коленях — лицо в подушке, руки сцеплены в кулачки, волосы падают на лицо. Его ладонь гладит её по спине, чуть сжимает шею — чтобы напомнить, что она никуда не денется. — Это — за кофе вместо завтрака. Он медленно спускает её трусики до бёдер. Её кожа вздрагивает от холода воздуха и от того, что он даже не даёт ей времени спрятаться. Он выпрямляет её так, чтобы она была ровной и открытой — и первый шлепок падает на нежную кожу. Глухо, тяжело. Она всхлипывает. Второй — чуть ниже. Третий. Её бёдра дёргаются, но он держит крепко. Четвёртый — резче. Пятый — медленно, будто он вымеряет точку. Она чувствует: уже больно. И это только начало. Он останавливается, ладонь горячая на её горящей коже. Он наклоняется к самому уху, шепчет ровно: — Кофе — это не еда, Эмма. И не повод для гордости. И не повод показать свою вымышленную стойкость. Он не даёт ей отдышаться — поднимает руку снова: — А это — за пропущенный обед. Удары ложатся быстрее. Глухие хлопки наполняют комнату, она вздрагивает после каждого. Её дыхание рвётся. На четвёртом она тихо стонет, на пятом — уже всхлипывает почти в голос. Он проводит пальцами по горячей коже — чувствует дрожь, гладит вдоль бедра. — А как ты думала?, — говорит он негромко. — Терпи. Пауза. Он стягивает трусики до конца и швыряет их на пол — бесполезный тряпичный кусок, который больше не прикрывает ничего. Она хнычет в подушку, пытается сжать бёдра — но он легко разводит их коленом. — Эмма, Эмма… — он цокает языком, как бы с сожалением. — Это за твой тон. Он меняет хватку, чуть приподнимает её за талию так, что её попа оказывается выше, ещё более открыта. Первый удар — звонкий, режущий, больно до кости. Она вскрикивает. Второй — она почти не успевает втянуть воздух. Её крик срывается. Третий — она взвизгивает, захлёбывается. Четвёртый — её ноги дёргаются, но он крепко держит. Пятый — жгучий, резкий. Она стонет, почти плачет. Он останавливается — её дыхание рвётся, лежать на подушке уже горячо от её слёз. Он наклоняется к её уху, говорит глухо, каждым словом прожигая ей сознание: — А это, Эмма… — он гладит её по оголённой, ярко красной коже — и вдруг чуть сильнее шлёпает ладонью, чтобы она вздрогнула. — Это за то, что ты решила, будто тебе нельзя на меня положиться. Он медленно меняет её положение — наклоняет ещё ниже, так что её попа чуть выгибается выше его бедра, а ноги дрожат в воздухе. — Последние пять. Заслуженные. Первый удар — как плетью, кожа пылает. Она кричит в подушку. Второй — он не спешит, даёт боли растечься. Третий — она срывается вслух, зовёт его, но он только отвечает: — Терпи. Ты же у нас сильная, да? Четвёртый — она почти извивается, но он держит железной хваткой. Пятый — самый медленный и тяжёлый, так что она всхлипывает навзрыд, полностью сдаваясь. Он не отпускает сразу — держит её горячую кожу под ладонью, чувствует дрожь и эту её крошечную храбрость, что теперь снова его. Марк наклоняется к её уху и выдыхает, голос чуть смягчается: — Теперь ты запомнишь? Ты —моя. И все твои проблемы — мои тоже. Передохни немного и мы пойдём ужинать. Она всхлипывает, всё ещё не поднимая лица с подушки. Он всё ещё держит её лицо в своей ладони, его большой палец чуть давит ей под скулу. Эмма шепчет жалобно, едва дыша: — Я сейчас не голодная… правда… я не могу… я поем потом… Эти слова будто режут воздух между ними. У Марка сжимается челюсть. Лицо каменное. Его глаза холодные, как ножи, и куда страшнее, чем все шлепки до этого. Он наклоняется ближе — так близко, что она видит, как дергается жилка у него на шее. — Что ты сказала? — Его голос мягкий. Слишком мягкий. Она уже знает — это худшее. Она хочет отвернуться, но он не даёт — пальцы жёстче сжимают её лицо. — Повтори это. На моих коленях. После всего того, что ты вытворила сегодня. После того, как ты два раза наорала на меня по телефону, сорвала мне день, потом ещё посмела решить, что мои деньги — это управление твоей жизнью. После всего этого ты ещё смеешь говорить мне «я потом»? Он резко выдыхает, но это не облегчает его ярости — она кипит под кожей. — Нет, Эмма. Вот сейчас ты услышишь меня. Он обводит большим пальцем угол её губ, медленно, и шепчет хрипло: — Если ты сейчас же не встанешь и не сделаешь то, что я сказал, я тебе клянусь — ты не просто получишь ещё. Я отшлёпаю тебя до слёз снова, и ты будешь есть стоя. И не вздумай мне хныкать, что тебе стыдно или неудобно. Ты поняла меня, Эмма? Она всхлипывает и кивает, но он не отступает. — Громко. Я хочу слышать, что ты поняла. — Я… поняла… Марк… Он отбрасывает её подбородок, рывком поднимает с коленей и ставит прямо перед собой, голую ниже пояса, дрожащую от унижения. — Молодец. — Голос всё ещё низкий, суровый. — Шагай. Впереди меня. На кухню.***
Она медленно идёт, босая, сквозь полутёмный особняк. Он идёт за ней — шаги тяжёлые, будто напоминая: это не просьба, не «потом». Это прямо сейчас. На кухне он сам открывает холодильник, рывком достаёт контейнер с тем, что было остановлено для неё днём — рис с курицей, всё ещё закрытый плёнкой. Щёлкает микроволновкой, ставит тарелку глухо на стол. Эмма стоит сбоку, не смеет сесть. Марк поднимает на неё взгляд — медленно, как стальной капкан. — Сядь. Она послушно опускается на стул, поправляет край блузки, будто пытаясь спрятаться. Но голые бедра холодят кожу, и следы от его ладони всё ещё очень болезненно пульсируют. Он пододвигает ей тарелку и вилку. — Ешь. — Его голос даже не громкий. Но каждый звук в нём давит на неё, как оковы. — Марк, я… — Она пытается что-то пробормотать, но он молча кладёт руку ей на затылок — не грубо, но так, что любая отговорка застревает у неё в горле. Кухня пахнет едой— ничего изысканного, только тепло настоящего домашнего ужина, который был приготовлен специально для неё, до того как всё взорвалось. Тепло, чуть остро, чуть солоновато — так, как она любит. Она всегда говорит, что любит, когда пища «настоящая, простая, без этого ресторанного понта». А сейчас этот вкус — как издёвка. Эмма сидит за столом, в одном белье и расстёгнутой блузке, щеки красные, нос блестит от всхлипов. Ложка дрожит в руке. Попка горит огнём — садиться больно так, что она невольно чуть приподнимается на стуле, но от его взгляда не скрыться. Марк стоит рядом, облокотившись на стол, огромный, тяжёлый взгляд будто вдавливает её в это кухонное кресло. — Давай, Эмма. Кусок за куском. — Его голос ровный, но под ним сверкает молния. Она глотает слёзы и проталкивает в рот ложку риса. Разжёвывает. Но кусок застревает — в горле сухо, соль слёз мешается с теплом мяса. Она хрипло сглатывает, но почти давится. — Марк… — Она всхлипывает. — Я не могу… Он медленно наклоняется к ней, его рука ложится на её шею. Её плечи дрожат. Она шепчет: — Мне больно сидеть… я не могу, кусок в горло не лезет… Глаза у неё уже блестят настоящими крупными слезами — и он вдруг видит не только её упрямство, но и её страх. Её — хрупкую, вымотанную девочку, которая сама не умеет остановиться. Марк выдыхает. Внутри что-то обрывается — злость с хрустом ломается о тепло, которое он не хотел показывать. — Встань. —он приказывает. Глухо. Жёстко. Но когда она поднимается, дрожащая, он не отпускает её. Разворачивает её и усаживает к себе на колени боком — так, чтобы её бедра почти не касались твёрдого сиденья. Он вытирает ей пальцем слёзы под глазами. — Тише. — Его ладонь обнимает её за талию, прижимает плотнее. — Тише, Риверс. Он забирает из её рук ложку. Берёт новую, большую — и набирает рис с курицей сам. Дует чуть-чуть — чтобы не было горячо. — Открывай рот, — Шёпот, который звучит как приказ. Но голос уже мягче. Она послушно приоткрывает губы — и он кормит её медленно. Ложка касается её губ, она облизывает рис, зубами осторожно пережёвывает. Вдруг всё кажется безумно вкусным: специи, масло, запах жареной курицы, который возвращает её в дом. К нему. Она чуть всхлипывает от тепла — и от унижения тоже. Она взрослая женщина, учитель, ведьма его ночей… и вот сидит на коленях у него, голая, красная попа ещё пульсирует, а он кормит её, как капризную девочку. Он подносит ей кружку с водой — сам держит. Наклоняет чуть, прижимает к её губам: — Пей. Маленькими глотками. Вода стекает по горлу. Она закашливается, но он тут же вытирает каплю с её подбородка. Следующая ложка — медленнее. Её глаза снова блестят — теперь не от боли, а от чего-то более острого. Её пальцы хватаются за его рукав. — Вкусно? — спрашивает он глухо, но голос уже почти нежный. Она кивает, едва дышит: — Вкусно… Он усмехается — уголком рта, чуть цинично, но глаза уже тёплые: — Вот и умница. Жуй. Глотай. Не думай ни о чём. Ложка за ложкой — она ест, тихо всхлипывая. Он держит её крепко, почти как будто она может раствориться, если он отпустит. Он целует её в висок и снова подаёт кусок — и его ладонь на её талии такая горячая, что она чувствует: он всё ещё злой. Но всё ещё её. Последний кусок. Последний глоток воды. Он наклоняется к её уху и шепчет хрипло, лениво, но с той сталью, которая в нём никогда не исчезает: — Запомни, Риверс. В этом доме ты будешь есть. Ты будешь спать. Ты будешь жить, а не выгорать. — Он чуть кусает мочку её уха. — Потому что ты моя. Поняла? Она всхлипывает, обнимает его за плечи. Шепчет сквозь дрожь и остатки соли на губах: — Поняла… А он сидит так с ней ещё минуту. Кормит по капле свою дерзкую, нежную девочку — и знает, что ещё ночь впереди. И всё остальное. Но сейчас она сытa. Спокойна. Она теплая. Она дышит — и только это для него уже так много. Когда тарелка пуста, а её щёки ещё блестят следами недавних слёз, Марк проводит большим пальцем по её губам, будто сметает крошки — а на самом деле стирает остатки упрямства. Он смотрит на неё в полумраке кухни, так близко, что она видит, как мерцает напряжение в его глазах — всё ещё гневное, но уже переплавленное в нечто более опасное. — Ну что, моя упрямая ведьма, — шепчет он хрипло, чуть наклоняя голову к её уху, — ты сыта? Она кивает, крошечным кивком, не смея сказать ни слова. Он усмехается, уже мягко: — Хорошо. Теперь ты пойдёшь спать. Со мной. Её глаза распахиваются, будто она что-то хочет возразить, но он не даёт ей и шанса. Его ладони подхватывают её под бёдра — и Эмма тихо взвизгивает, когда он поднимает её на руки.***
Он несёт её сквозь полутёмный коридор, где полы ещё тёплые от дневного солнца, но воздух уже пахнет ночью и его терпением, которое истончилось до последней капли. Она чуть сильнее обнимает его за шею — чувствует, как натянуты мышцы его рук, и от этого внутри у неё всё сжимается в тревожный, сладкий узел. Он заходит в спальню — полумрак, только одна лампа на тумбочке, в пахнущих ими обоими общим бельём простынях видна ещё не тронутая сторона кровати. Он опускает её на край постели так осторожно, что она едва чувствует, как полотно простыни касается её всё ещё горячей от его ладони кожи. Он стягивает с неё остатки белья. Медленно. Не спеша. Пальцы раскрывают застёжки лифчика, трусики он поднимает с пола и кладет на тумбочку у кровати, медленно, как ритуал — и видит, как она краснеет под этим взглядом. Его. Голая. Дрожащая. Он стягивает с себя рубашку, бросает на пол. Его тело — тяжёлое, сильное, всё ещё пахнет студией, киноплёнкой и кофе. Но сейчас — только она. Только её дыхание и её кожа. Он не торопится с ней. Ещё не сейчас. Он держит её за подбородок, смотрит прямо в её покрасневшие глаза — в эти глаза, что умеют так отчаянно упрямиться и так беззастенчиво просить его сейчас. Её дыхание всё ещё сбито после наказания, щеки влажные от слёз — но губы чуть приоткрыты, и этот вид делает его ярость сладкой, расплавленной. Он медленно проводит большим пальцем по её нижней губе — так, что она вздрагивает всем телом. — Открой рот. Она открывает, не споря — так, что он видит её влажный, трепещущий розовый язык. Он опускается губами к её рту — целует сперва мягко, почти невесомо, но быстро углубляется. Ловит её язык своим, дразнит, кусает за губу, тянет поцелуй, пока она не застонет в этот поцелуй, почти жалобно. Он резко отрывается — и видит, как она глотает воздух, ресницы дрожат. — Ложись на спину. — Голос глухой, но спокойный. Она слушается мгновенно — послушная маленькая ведьма. Он стягивает брюки. Садится к ней на кровать — колени по обе стороны от её бёдер. Смотрит на неё сверху вниз: раздетая, ещё с пятнами алого румянца на бедрах и ягодицах, распластанная под ним. Её грудь поднимается и опускается так быстро, что он ухмыляется. — Ты знаешь, что я сейчас с тобой сделаю? — спрашивает он низко, шёпотом, но так близко к её уху, что она едва не вздрагивает. Она шепчет едва слышно: — Знаю… Он не входит сразу. Он касается её ладонями — проводит пальцами по её рёбрам, вниз к животу, так медленно, что она тихонько стонет и чуть двигается бёдрами. — Не дёргайся, Эмма, — шепчет он ей прямо в ухо. — Ты будешь лежать и терпеть. Я ещё не закончил с тобой. Он опускается губами к её шее. Целует чуть выше ключицы — нежно, но тут же впивается зубами в кожу. Она вскрикивает, выгибается под ним, но он только сильнее прижимает её к матрасу ладонью на груди, удерживая. Каждый его укус оставляет красный след. Каждый поцелуй — как раскалённое клеймо: моя, моя, моя. Он двигается ниже — ртом к её груди. Сначала просто греет дыханием нежную кожу, потом вдруг резко накрывает губами сосок, посасывает, кусает едва-едва — и она всхлипывает так пронзительно, что он тихо смеётся прямо на её коже. — Красавица моя, — мурлычет он, и кончики пальцев уже смело скользят между её бёдер. Он играет с ней, как хочет: гладит, легко царапает ногтями внутреннюю часть бедра — так близко, но не касаясь там, где она уже ноет от этого напряжения. Он поднимает голову, смотрит ей прямо в глаза, видит, как зрачки расширились до чёрных провалов. — Хочешь, чтобы я тебя взял? — шепчет он и касается её клитора подушечкой пальца, еле-еле. Она вскидывает бёдра навстречу. — Да… пожалуйста… Его ладонь резко вжимает её бедро обратно в матрас. — Терпи. Пока я не разрешу. — Его голос тёплый и ленивый, но пальцы уже влажные от её жара. Он дразнит её кончиком пальца, чуть скользит внутрь и тут же выходит. Она извивается, руки сжимают простыни. Он видит, как она горит. Ему нравится ломать её снова и снова. Он опускается между её бёдер — горячее дыхание обжигает её нежную кожу. Его язык касается её совсем кратко — и тут же отстраняется. Он слышит, как она чуть хнычет, почти плачет от унижения и желания. — Скажи мне, чья ты, Эмма, — шепчет он, не дотрагиваясь губами, только дыханием гладит её чувствительное место. — Твоя… — Она шепчет так тихо, что он рычит от этой мольбы. И только тогда, наконец, он входит в неё — медленно, глубоко, заполняя её до дна. Она почти не может дышать — так больно и сладко, что её ноги дрожат вокруг его талии. Он берёт её руки, зажимает запястья над её головой, прижимает к кровати — весь вес его тела над ней, в ней. — Вот так. Моя ведьма. Моя глупая, упрямая девочка. — Его голос глухой и горячий в её ухо. — Теперь запомни: ты принадлежишь мне. Ты питаешься моими руками, моим ртом, моей властью. Каждое его движение — как волна, которая бьёт её изнутри. Она не выдерживает и вскрикивает, пряча лицо у него на груди, а он шепчет ей грязные обещания и клянётся, что будет держать её вот так всегда.До последнего стона. До последнего вздоха. Потому что она его. Вся.***
Ночь. Комната кажется чересчур тихой. Даже её ровное дыхание под боком не глушит тот липкий комок, что распухает у него в горле. Ему не спится, он знает, что это за чувство под кожей — хуже яда. Ему слишком хорошо оно знакомо. Он ещё дышит её запахом, слышит как она чуть посапывает — голова на его груди, ладонь цепляется за него, как за якорь. Но внутри уже трещит — где-то под рёбрами. Там, где копятся воспоминания, которые не хотят умирать, и которые он не в силах похоронить. Он проваливается. Не сразу — медленно, будто сползает с края кровати в колодец, где всё вокруг трещит ржавым металлом. Это сильнее его — и его затягивает. Туман — искусственный. Выжатый из труб генератора. Он стелется низко, воняет сыростью, гнилью и чем-то химическим. Под ногами — гравий, камни. Его ботинки вязнут в грязи. Он знает, что если сделает ещё шаг — будет слышно, как этот гравий хрустит, а кто-то услышит. Кто-то — за колючей проволокой. Колючка режет небо на полосы — как кровавые царапины на сером рассвете. Он чувствует, как колется спина, как будто тысячи тонких иголок царапают кожу под одеждой. Руки в крови. Руки чужие или его — уже всё равно. Перед ним — часовня. Обшарпанная, без купола. Крыша выбита, внутри только грязь и голый камень. Но он знает: там внутри всегда кровь. Пятна старые, потемневшие, затертые сапогами. И новые — мокрые, ещё блестят под светом прожектора. Кто-то дышит сбоку. Он поворачивает голову — и видит этих мальчишек. Без лиц. Те, кого никто не спас. Их никогда никто не спасает — этот кошмар любит повторяться в деталях, чтобы он знал: его увезли. А их — нет. Стоишь и смотришь, как на грязном полу часовни кровь собирается в узор. Он наклоняется — ладони дрожат — не тронь! Но всё равно трогает, всё равно цепляется пальцами за этот символ — почти звезда, почти пентаграмма, почти крест. Он видит, как кровь стекает по его пальцам. В этот миг — всегда одинаково — что-то бьёт по спине. Холод. И в этот холод он проваливается ещё глубже — туда, где больше нет света. Только туман и проволока. И он слышит голос. Не свой. Не Эммы. Не того, кто бы его пожалел. Голос этот режет слух, как лезвие: «Ты ещё спишь, Коэн? Ты же знаешь — ты не должен был выжить.»***
Он рвётся наверх. Грудь горит, как в огне. Руки дрожат — он хватает простыню, будто это спасательный канат. Открывает глаза — и в первый миг не видит её. Только потолок. Только эта комната, слишком настоящая, слишком тихая. А потом он слышит: она дышит рядом. Тёплая ладошка касается его плеча — осторожно, почти детски. — Марк… — Эмма хрипло, ещё во сне, нащупывает его, — Ты здесь? Всё хорошо? Он стонет, чуть рычит. Но не на неё — на это гнильё, что лезет изнутри. Обнимает её резко — слишком крепко, чуть ли не больно. Зарывается носом в её волосы. Она всё ещё пахнет их ночью — и чем-то таким домашним, что он готов сдохнуть прямо здесь, лишь бы не отпустить. Он знает — этот кошмар вернётся. Но сейчас — она здесь. И он здесь. И, может, не всё так безнадёжно. Марк застывает, не дышит, уставившись в темноту, где реальность всё ещё пульсирует красными пятнами воспоминаний.***
Взгляд на часы — 01:02. Он должен вставать в четыре. Три часа сна — и он снова выйдет на площадку, снова будет рвать глотки, снова учить актёров чувствовать правду, которую сам он ненавидит. Он думает, что Эмма снова спит — но её ладонь уже на его груди. Лёгкая, как крыло. Он не смотрит на неё — только рычит, хрипло: — Спи. — Опять? — её голос тихий, хрипловатый со сна. Он сжимает зубы, не отвечает. — Спи, — бросает он почти со злостью. — Я сказал — спи. Отстань. Она не отстанет. Она никогда не отстанет — и он ненавидит это так же сильно, как жаждет. Она только обнимает его крепче. Маленькая, тёплая, упрямая — засовывает ладонь под его подбородок, чтобы он не отвернулся. Он хрипит в пустоту: — Я… не должен был выжить. Она замолкает — только дышит ему в шею. — В семь лет мои вес и рост не проходили. Отправили в категорию «под вопросом»… — голос его ломается, как старое железо. — До двенадцати продержали бы. А потом — утилизировали. Слишком дорого. Рот лишний. Это потом, когда мы выбрались — я начал расти… на свободе… В приёмной семье. Эмма тихо шепчет — прямо в его горячую кожу: — Тшш… Ты здесь. Ты живой. Всё кончилось. Он хохочет беззвучно — этот звук режет горло. — Живой. — Он повторяет это слово, как проклятие. — Благодаря Сэму. Нас начали кормить нормально только когда офицеры-повстанцы пришли. Под прикрытием. Их было четверо. Каждый на стайку из пяти диких волчат. Сами они ещё были пацаны. Сэму было двадцать девять. Роберту — тридцать один. Остальные были еще моложе. Они научили нас читать, писать, считать. Святая Система об этом не думала. Ей это было не нужно… Эмма медленно гладит его щеку. Его челюсть каменная — он не даёт себе расплавиться. Но она чувствует, как под её пальцами бьётся артерия — быстро, неравномерно, как у загнанного зверя. — Ты здесь, Марк, — шепчет она, — Ты выжил. И ты больше не один. — Живой, — рычит он глухо. Он прижимает её голову к себе так сильно, что она почти не может дышать. И всё равно не сопротивляется. — Живой, блядь, — говорит он ещё раз — и уже не знает, кому он это говорит: себе, ей или тем мальчишкам за колючей проволокой, которых он всё ещё несёт в сердце. А Эмма только гладит его пальцами, и в этой ночи вдруг нет другого заклинания — кроме её шёпота: — Ты здесь. Слышишь? Со мной. Она шепчет ему в висок снова и снова, как молитву: — Ты здесь. Со мной. Всё кончилось. Слышишь? Он дышит ей в плечо, крепко, горячо — как будто пытается вынуть из своих рёбер эту тьму, этот колючий туман и запах крови на полу часовни, что всё ещё цепляется к нему сквозь годы. Он держит её голову в ладонях, тяжёлых, тёплых, пахнущими кожей и чернилами. Его пальцы в её волосах — не гладят, не ласкают, а цепляются, будто он может так привязать себя к реальности. — Ты здесь. Ты живой. Я с тобой, — она шепчет это так, что сама начинает плакать от усталости и жалости. Но не отстраняется. Ещё крепче прижимается животом к его животу, ногами обвивает его бедро. Держит его внутри себя — даже если он сейчас весь там, в другом времени. Он почти не чувствует, как тянется к ней всем телом. Просто глухо произносит в её ключицы: — Ты… не отпускай меня. Слышишь? Она кивает, хоть он и не видит. — Никогда, — шепчет она. — Никогда, Марк. Спи. Спи со мной. Он засыпает медленно. Тяжело. Долго моргает, снова открывает глаза, будто проверяет — а вдруг это всё ещё стена лагеря, мокрая сетка, шаги патруля за спиной… Но каждый раз только она. Её дыхание. Её волосы, которые щекочут ему подбородок. Её руки — одна у него на груди, другая — в волосах. Он утыкается лицом в её шею — и засыпает наконец-то. Словно глухо падает в мягкую яму, где нет ничего, кроме её запаха и её бьющегося сердца.***
Эмма лежит так, почти не дышит. Ей больно — он тяжёлый, сильный, и придавливает ей бок, как камень. Но она не двигается. Только гладит его затылок, едва слышно приговаривая: — Ты здесь. Ты дома. Ты дома.***
Утро тянется вязко — так, как всегда бывает после ночного кошмара. Марк уезжает на студию ещё в четыре утра — позволяет водовороту работы проглотить его как можно скорее. В пол-седьмого утра он тянется к телефону чтобы написать Эмме, но экран уже горит непрочитанным сообщением от неё же: «Папа умер. Я вылетаю к Кейт. Позвоню, сразу, когда смогу.»Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!