Глава 32. Вольтерре нужен свой Ангел.
5 мая 2026, 14:02Карлайл терпеть не мог это время года. Осень в Тоскане была красивой до тошноты. Виноградники горели багрянцем, воздух стоял острый, прозрачный до рези в глазах, и даже запахи — дым из труб, гниющие листья, поздние астры — казались какими-то вызывающе живыми. Словно мир назло притворялся, что ничего не произошло. Что Аврора не лежала захлебываясь своей кровью.
Он шагал по улицам, не глядя на прохожих. С собой был чёрный, обтрёпанный по краям зонт, тот самый, который ему сунул стражник в день, когда он мчался в таверну с последним флаконом. Зачем взял? Солнце садилось, по мостовой тянулись длинные тени от домов — естественная прохлада. Привычка, наверное. Или что-то другое. Сегодня он шёл не в таверну. Сегодня его ждал Аро.
Записку доставил Деметрий:
«Приходи вечером. Надо поговорить. Аро».
Без обычного «дорогой», без «прошу», без этого его вечного театра. Карлайл прочитал трижды. Пытался уловить в этих скупых строчках хоть что-то, что подготовило бы его к разговору. Не смог. Сунул бумагу в карман и пошёл.
Деметрий уже ждал в коридоре, молча кивнул и повёл за собой. Не в тронный зал — в кабинет.
— Входи, — голос прозвучал из-за двери, когда Деметрий уже растворился в полумраке.
Кабинет встретил теплом камина. Аро сидел в кресле у огня, закинув ногу на ногу, и держал книгу — не древний фолиант, а обычный зачитанный итальянский томик, явно забытый кем-то из слуг. На нём была простая тёмная туника, без золота и вышивки, волосы распущены и падали на плечи жидкими черными нитями.
— Садись, — он даже головы не поднял.
Карлайл сел напротив. Их разделял камин. Несколько минут молчали. Карлайл смотрел на пламя. Аро — в книгу, которую, кажется, даже не читал.
— Ты изменился, — проговорил он наконец, закрывая томик. — Стал тревожным. Пытаешься контролировать то, что не подвластно никому — время, память, чужую смерть.
— Я знаю, — ответил Карлайл. Он, правда, не понимал, куда тот клонит, но отрицать было бесполезно.
Огонь потрескивал. Где-то за окном вскрикнула ночная птица.
— Эта женщина, с таверны… эта мадам… — он выговорил прозвище, будто пробовал на язык. — Ты с ней?
А смысл врать? Аро либо знает, либо догадывается, либо просто хочет услышать.
— Да.
— Она делает тебя счастливым?
Карлайл не ответил сразу. В горле застрял ком. Можно было сказать «да», можно «нет», но правда была сложнее, чем любое из этих слов. Это началось не с Альберты. С Авроры, пока он, как врач, ничего не мог сделать. С него самого — проклятого врача, который должен знать, как спасать, и дважды оказался беспомощным, как младенец. Нет… триджи. Джордан бы гордилась им, видя, каким мужчиной он становился. Счастье — слишком громкое, слишком человеческое слово для того, что он чувствовал. Рядом с Альбертой он не был счастлив той простой, безмятежной радостью, какую испытывают люди без прошлого. У него не было права на такое счастье. Но рядом с ней он переставал быть бледным пятном на обочине вечности. Чувствовал себя живым. Дышащим. Даже если это означало всего лишь — существовать не только ради того, чтобы лечить и терять. Существовать ради кого-то, кто ждёт.
— Да, — сказал он, и сам поверил в это слово. — Она делает меня счастливым.
Аро усмехнулся. Коротко, беззвучно, одними уголками губ. Затем его взгляд стал тяжелее, как свинцовая плита, которую опускают на свежую могилу.
— А теперь скажи, — голос Аро стал тише, почти ласковым — от этой ласки у Карлайла свело лопатки. — Почему ты три года не решался просить у меня разрешения на свою лечебницу, а? Три года я смотрел, как ты мечешься, как скрипишь зубами.
Карлайл вздрогнул. Он думал, что скрывал это лучше.
— Я боялся, — выдохнул он. — Что ты решишь, что я отделяюсь. Строю свой угол. Свой… улей.
— Улей, — повторил Аро, и в голосе прорезалась острая, как лезвие, насмешка. — Милое слово. Ты — пчела? Неужели? Ты — вампир, Карлайл. Самый неудобный из всех, кого мне приходилось держать при себе. И самый ценный.
Он встал с кресла, подошёл к камину, протянул руки к огню, но на безопасное расстояние. Жест был почти театральным — но Аро никогда не играл. Он жил так.
— Я хочу предложить тебе то, что не предлагал никому. Свободу.
Карлайл вскинулся.
— Приходи и уходи, когда вздумается. Следить не стану, охрану слать не буду. — Аро подался вперёд, тени от огня легли на его лицо глубокими складками. — Но с одним условием.
— С каким? — спросил Карлайл с тревогой. Так бывает, когда стоишь на краю и ещё не знаешь, шагнёшь или отступишь.
— Вольтерре нужен свой Ангел. Ты всегда возвращаешься. Всегда. Если нет… — он замолчал на секунду. — Тогда мне придётся напомнить тебе, кто такие Вольтури. Не потому, что я желаю зла. Потому, что я должен. Понимаешь?
— Я вернусь, — сказал Карлайл.
— Знаю. — Аро кивнул, и в этом кивке почудилась грусть. — Иначе бы не отпускал. Знаешь, почему я не дал тебе разрешения раньше? — спросил он, не оборачиваясь.
— Нет, — Карлайл сглотнул.
— Потому что ты не просил. — Аро резко обернулся, и в его глазах плясали отблески пламени, превращая рубины в раскалённые угли. — Ты ждал, что я прочитаю твои мысли и дам сам. Как подачку. Как милостыню нищему у ворот. Я не подаю, Карлайл. Я даю то, что просят открыто, в глаза. И только тогда, когда просящий готов ответить за свои слова.
Карлайл опустил взгляд. Всё правильно. Он действительно ждал. Ждал, что Аро сжалится, догадается, проявит ту самую человечность, которой у древнего вампира не было и не могло быть.
— Строй свою лечебницу, — голос Аро стал деловым, почти скучающим. — Лечи людей. Стань для них тем, кем не можешь быть для нас. — Он сделал паузу, и в ней прозвучала странная нотка — не то уважение, не то зависть и ревность. — Это даже выгодно. Люди тянутся за больными. Торговцы — за людьми. Город растёт. А больше людей, как ты понимаешь…
— Больше еды, — тихо закончил Карлайл.
— Не кривись. — Аро махнул рукой. — Ты сам вампир, Карлайл. Ты не питаешься людьми, но ты не слепой. И не лицемерный, надеюсь, тоже. Каждый твой спасённый — это отложенный ужин для кого-то из моих. Таков порядок вещей. Ты даёшь им годы, мы забираем, но не всех, не сразу. Справедливый обмен, не находишь?
Карлайл молчал. Он знал это. Всегда знал. Но слышать из уст Аро было особенно горько.
— Я даю тебе лазарет не из милости, — продолжал Аро, возвращаясь в кресло и закидывая ногу на ногу. — Это инвестиция. Ты лечишь — они живут дольше. Живут дольше — их больше. Всё просто. Как таблица умножения. Больше рождений новых человечков будет у специалистов, чем у знахарок в подполах.
Он взял книгу, но не открыл. Смотрел поверх переплёта, и взгляд его вдруг стал почти тёплым, если вообще можно применить это слово к Аро.
— Ты колебался три года, Карлайл. Три года, пока я ждал, когда ты соберёшься с духом. И ты пришёл только сейчас, — его губы дрогнули в усмешке.
Он замолчал. Тишина затянулась. Карлайл уже собрался встать, попрощаться, но Аро заговорил снова — тихо, почти задумчиво:
— Знаешь, Карлайл, я ведь мог бы держать тебя в замке вечно. Запереть в башне. Ты бы не посмел перечить.
— Не посмел бы, — согласился Карлайл. — Но я бы угас. Как свеча без воздуха.
— Именно. — Аро кивнул. — А мне не нужен угасший. Мне нужен горящий. Потому что горящий светит ярче. И свет от тебя падает и на меня тоже. Как ни странно.
Он вдруг подался вперёд и коснулся пальцем кулона Вольтури на шее Карлайла. Коснулся легко, почти невесомо, но Карлайл почувствовал тяжесть этого прикосновения, как будто на плечи опустили вековую плиту.
— Строй, — сказал Аро. — Но помни: я дал тебе не свободу. Я дал тебе длинный поводок. Ты всё ещё мой, доктор. Просто теперь у тебя есть своя клетка. Уютная. С запахом йода, трав и людской благодарности. А клетка, как известно, тем и хороша, что из неё можно видеть мир. Но выйти нельзя. Не по-настоящему.
Он отпустил кулон и откинулся в кресле.
— А теперь иди. Завтра же начинай стройку. Деньги я пришлю, не волнуйся. Эта благотворительность в благое дело, милый Карлайл.
Карлайл поднялся. Сделал шаг к двери. Потом, повинуясь какому-то внутреннему порыву, обернулся.
— Спасибо, Аро.
— Не благодари. Докажи, что я не ошибся в тебе.
Карлайл вышел. В коридоре он прислонился спиной к холодной каменной стене и закрыл глаза. Внутри клокотало странное чувство — облегчения, страха, надежды и горечи одновременно.
«Длинный поводок, — подумал он. — Но на поводке можно гулять. И можно бежать. А иногда и хозяин забудет, что поводок вообще есть.»
— Ты изменился, — сказал он уже от двери. — Не из-за Авроры. Из-за самого себя.
Аро разомкнул веки. Долгий, пронзительный взгляд. В красных, как кровь на снегу, глазах мелькнуло что-то — боль? стыд? надежда?
— Может быть, — тихо ответил он. — Иди уже, Карлайл.
*****
Карлайл вышел из замка, когда луна висела над башнями. Вольтерра спала, внизу горели редкие фонари, где-то за стеной надрывалась собака. Шаги — обычно бесшумные — глухо отстукивали по камням. Он не понимал, что чувствует. Облегчение? Страх? Щемящую тоску по тому, что осталось за спиной? Замок был домом. Тюрьмой. Местом, где он нашёл Аврору и потерял её, где приучился гнуть спину и целовать край чужой одежды. И теперь Аро говорит ему: «Иди». И он шёл. Таверна встретила запахом хлеба и трав. Уборку уже закончили, в зале тишина — только Мария гремела на кухне, вполголоса тянула что-то печальное. Карлайл миновал зал, поднялся. Альберта сидела на угловом диване у окна, ноги поджаты, в пальцах дымилась сигарета. Сизый дымок утекал к потолку, смешиваясь с запахом трав. Она не обернулась на его шаги, но он знал — слышит. — Ну что, — бросила она. — Уволили или повысили? Ходишь как человек, которому полные штаны камней насыпали. — Он отпустил меня, — Карлайл опустился на стул. — Сказал, прихожу и ухожу когда хочу. — И ты, разумеется, счастлив. Это не было вопросом. Альберта выдохнула дым и только тогда обернулась. Лицо в шрамах, спокойное, но в глазах мелькнуло что-то вроде облегчения. Или то, что она всегда прячет за грубостью. — Он спросил, делаешь ли ты меня счастливым. — И что ты сказал? — Что да. Она издала короткий безрадостный смешок, но уголки губ дрогнули. — Idiota. Нашёл, у кого спрашивать о счастье. Альберта затушила сигарету. Окурок, тлеющий на дне пустой кружки, выпустил тонкую, седую струйку дыма. Карлайл к тому времени уже сидел рядом — на том же продавленном диване, что и она, почти вплотную. Смотрел в её зелёные глаза, такие яркие в полумраке, такие живые, что у него внутри всё переворачивалось. Она смотрела на него долго. Потом, не говоря ни слова, поднялась, обошла его и села на колени. Не спросила разрешения. Просто — села. Обхватила руками за шею, прижалась грудью к его груди, положила подбородок ему на макушку. Пятнадцать сантиметров разницы давали о себе знать — он оказался как раз у неё под подбородком, и она усмехнулась. — Удобно, — сказала она. — Что? — Ты как раз помещаешься. Как маленький. Il mio piccolo Carlisle. Он хотел возмутиться, но не успел. Она прижалась щекой к его волосам, и он почувствовал тепло её тела, её дыхание у своего виска, её сердце. Оно стучало где-то совсем рядом, скрытое за пышной грудью. — Альберта… — начал он. — Молчи, — перебила она. — Не порти момент. Он замолчал. Обнял её. Сидели долго, пока луна не ушла за тучи, и только забытый в камине огонь качал по стенам пляшущие тени. — Альберта, — сказал он снова. — Ну что? — недовольно отозвалась она, но не отодвинулась. — Я хочу тебе кое-что сказать. — Говори. Она не видела его лица — он уткнулся носом в её ключицу, и она чувствовала только его холодные губы, которые шевелились, касаясь её кожи. — Я не знаю, как правильно. Я не делал этого… давно. Очень давно. — Он замолчал, собираясь с мыслями. — Я боюсь, что у меня не получится. Что я скажу не так. Или что ты посмеёшься. — Уже смеюсь, — сказала она. Но голос её дрогнул. — Я люблю тебя. Слова упали в тишину, как камни в воду — тяжело, необратимо, разбрасывая круги. Альберта замерла. Её руки, обхватывавшие его шею, чуть сжались. — Повтори, — прошептала она. — Я люблю тебя, Альберта. — Он поднял голову, посмотрел ей в глаза. — Не знаю, когда это случилось. Может быть, в тот первый раз, когда ты назвала меня дураком. Может быть, когда я увидел в тебе женщину и любящую мать, когда привел Аврору. Но это случилось. И я не хочу, чтобы это прекращалось. Она смотрела на него. В её глазах стояли слёзы — не те, которые плачут, а те, которые не могут вытечь, потому что гордость сильнее. — Ты идиот, Карлайл, — сказала она. Голос её сел, стал хриплым. — Ты просто идиот. Влюбиться в старую ведьму, которая сожгла лес. У тебя вкус, как у козла. — Возможно, — согласился он. — Но я не могу ничего с этим сделать. — И что ты предлагаешь? — Она вытерла глаза тыльной стороной ладони. — Я предлагаю… — Он запнулся. — Я предлагаю быть с тобой. Не как врач и пациентка. Не как друзья. Как… как любовники. Если ты, конечно, согласна. Она усмехнулась — на этот раз не безрадостно, а как-то растерянно, почти по-детски. — Любовники, — повторила она. — Смешно звучит. Как в дешёвых романах. — Могу предложить «возлюбленные». Или «спутники жизни». Или… — Заткнись, — перебила она. — Не порти. Она наклонилась и поцеловала его. Не в губы — в лоб, как ребёнка, который наговорил глупостей, но заслужил прощение за искренность. — Я согласна, — сказала она. — С твоими любовниками, возлюбленными и спутниками жизни. Но учти: я не буду готовить тебе завтрак в виде крыс и уличных собак. Ты мужчина — ты добытчик. Вот и добывай себе сам. — Договорились, — ответил он. — И таблетки свои не раскидывай по всей таверне. Я их нахожу потом в карманах и не знаю, что с ними делать. — Договорились. — И не смотри на меня так, будто я святая. Я не святая. Я грешная, злая, вредная и очень устала притворяться, что мне не нужен никто. — Я и не смотрю, — сказал Карлайл. — Я смотрю на тебя так, будто ты — всё, что у меня есть. Она отвернулась, пряча глаза. — Глупыш, — повторила она, но уже совсем тихо, почти любовно. Он не ответил. Просто держал её и слушал, как за окном шумит ветер — первый предвестник зимы, которая скоро накроет Вольтерру белым, холодным одеялом. — Альберта, — сказал он. — Мм? — Ты не пожалеешь? — Уже жалею, — ответила она. — Но поздно. Я тебя теперь не отпущу. Она прижалась к нему крепче, уткнулась носом в его волосы. — Если ты когда-нибудь умрёшь, — сказала она, — я не буду жечь лес. Я просто сожгу замок, как муравейник и моя душа будет спокойна. — Я все равно бессмертный и никакая хворь не возьмет, — напомнил он. — Никто не бессмертен, Карлайл. Даже ты. Он хотел возразить, но не стал. Потому что она была права. И потому что спорить с ней было бесполезно. Луна вышла из-за туч, и свет её упал на их лица — бледное, мраморное, и живое, покрытое шрамами, но такое красивое, что Карлайл не мог отвести взгляд. — Я люблю тебя, — сказал он снова. —Знаешь, я представлял этот момент иначе. — Как? — спросила она, не открывая глаз. В голосе её лениво клубилось что-то вроде кошачьего мурлыканья. — Я хотел встать на одно колено. Сказать что-нибудь красивое про любовь до гроба и про то, что ты — единственная, кто согрел моё мёртвое сердце. Она усмехнулась, но промолчала. — Я даже репетировал, — признался он. — Пусть и мысленно, как последний идиот. — Ты и так последний идиот, — пробормотала она. — Знаю. — Он помолчал. — Но потом я понял: ты не выйдешь за меня. Она открыла глаза. Посмотрела на него — не удивлённо, не виновато, а как-то очень внимательно, будто проверяла, понял ли он действительно. — Я бы не вышла, — сказала она. — Ни за тебя, ни за кого другого. — Я знаю, — повторил он. — Ты не нуждаешься в этом. Не нуждаешься в том, чтобы кто-то назвал тебя своей женой, чтобы стать целой. Ты и так целая. Альберта смотрела на него, и в её глазах мелькнуло что-то, похожее на облегчение. Как будто она боялась, что он сейчас начнёт уговаривать, просить, настаивать — а он не стал. — Я не предлагаю тебе руку и сердце, — сказал Карлайл. — Я предлагаю тебе то, что у меня есть: холодные пальцы, свою заботу, и эту лечебницу, которую мы построим вместе. — Звучит не очень заманчиво, — заметила она. — А ещё я предлагаю тебе быть рядом. Просто — быть. Не как муж и жена, не как жених и невеста. Как Карлайл и Альберта. Как вампир и ведьма. Она молчала. Долго. Так долго, что он начал беспокоиться, не обидел ли её. — Альберта? — Дай подумать, — сказала она. — Слишком много слов. — Я могу покороче, — предложил он. — Попробуй. — Я люблю тебя. — Я знаю, — ответила она. — Я тоже тебя. Наверное. Или, может быть, просто привыкла. — Я принимаю и то, и другое. — Ingenuo мальчишка. — Твой мальчишка. — Мой, — подтвердила она и поцеловала его в губы — легко, почти целомудренно, как ставят печать на самом важном документе в жизни. Огонь в камине почти погас. Тени перестали плясать и замерли на стенах, прислушиваясь к тишине. — Карлайл, — сказала Альберта. — Да? — Если ты сейчас скажешь что-то ещё про любовь, я задушу тебя подушкой. — Не скажу, — ответил он. — Вот и молодец.*****
Утром его выдернул грохот на кухне. Кто-то душевно хлопнул дверцей печи и выдал такую тираду на итальянском, что Карлайл не понял и половины. Рядом Альберта вздохнула, перевернулась на другой бок и накрылась одеялом с головой. — Чтоб ты провалилась, Мария, — пробормотала. Карлайл улыбнулся. Осторожно поднялся, оделся, спустился. На кухне стоял жар. Мария, красная как варёный рак, месила тесто и отбивалась от Лии — та пыталась стащить кусок прямо из-под рук. Кончетта, мрачная как всегда, чистила картошку с видом полного безразличия ко всему живому. Сара разливала по кружкам горький травяной отвар — Альберта заставляла всех пить «для почек». — Синьор доктор! — заметила его Мария. — А мы думали, вы в замке ночевали. — Доброе утро, Мария, — отозвался он, беря с полки яблоко. Для отвода глаз, просто. — Где наш… работник? Он заметил его ещё вчера, парня лет восемнадцати, плечистого, с вечно виноватой физиономией. Альберта наняла его на прошлой неделе — таскать бочки, колоть дрова, делать всё, на что у девок не оставалось сил. И объявила об этом тоном, каким сообщают о похоронах родственника. «— Мы берём мальчика, — сказала она тогда. — Временно. До весны. Чтоб я его в общем зале не видела.» — Его Маттео зовут, — откликнулась Сара. — Уже ушёл в подвал, бочки перекатывает. Хозяйка велела не трогать и не отвлекать. — И не кормить, — прибавила Мария. — Сказала: пусть работает, а не жрёт за наш счёт. — Она жестокосердная женщина, — не поднимая глаз, заметила Кончетта. — Она справедливая женщина, — поправил Карлайл. Кто-то же должен был вступиться за честь Альберты, даже если сама она плевать на неё хотела. В этот момент на кухню вплыла Альберта — заспанная, но при марафете, в белой рубашке, корсете и черной юбке в пол, напоминая испанку. Не глядя прошла мимо столов, налила себе отвара, глотнула и сморщилась. — Сара, ты что, меньше мяты положила? — Всё как вы велели, хозяйка. — Тогда почему он горький, как моя жизнь с вами? — У нее явно не задалось утро. Сара открыла рот, но Альберта уже переключилась на Карлайла. — Ты ещё здесь? — бросила. — Иди, работай. А то Маттео без тебя все бочки переломает и себя тоже. — Я хотел помочь, — начал Карлайл. — С тяжёлым. У вас теперь есть мужчина, и я… Договорить не дали. Со двора донёсся грохот, следом — отборная ругань. Карлайл выглянул в окно. Маттео и рослый возчик, красный как рак, пытались сдвинуть с места телегу, у которой лопнула ось и заднее колесо заклинило намертво. Тяжёлая, доверху заваленная бочками с вином, она засела посреди въезда, как камень в горле. Парни пыхтели, кряхтели, упирались ногами в булыжники. — Маттео, отойди, — сказала Альберта, выходя на крыльцо. Тот оглянулся, хотел что-то сказать, но увидел её лицо и молча отступил. Возчик выпрямился, вытирая пот со лба, и открыл рот — наверное, чтобы объяснить, что телегу не сдвинуть даже быку. Альберта не слушала. Она подошла к телеге сбоку, присела, обхватила рукой край кузова — и просто приподняла. Одной рукой. Задняя ось со скрежетом вышла из камня, колесо провернулось. Она перехватила удобнее, приподняла ещё — и груженная телега послушно поехала за ней, как ручная. Альберта протащила её метра три, развернула, поставила у сарая. И вытерла ладони о фартук. На дворе повисла тишина. Маттео стоял с открытым ртом. Возчик медленно перекрестился. Карлайл, застывший в дверях кухни, забыл моргать. — Чего встали? — бросила Альберта, не повышая голоса. — Ось почините. И бочки перекатите, пока вино не скисло. Она прошла мимо остолбеневших мужиков, поднялась на крыльцо, поравнялась с Карлайлом. — Иди, лечи, — велела она. — На моём крыльце сквозняк, простудишься ещё. И скрылась в таверне. Карлайл постоял секунду, глядя на закрытую дверь, потом медленно перевёл взгляд на телегу, которую только что тащила женщина, повернулся к кухне. Мария застыла с ложкой. Сара прикрыла рот ладонью. Даже Кончетта отложила картофелину и смотрела туда, где скрылась хозяйка, — с выражением, с каким смотрят на явление или катастрофу. — Я… — начал Карлайл. — Не надо, — сказала Кончетта. — Лучше помолчите, синьор доктор. А то ещё упадёте во второй обморок. В первый мы как-то пережили. Постоял, посмотрел на закрытую дверь, потом на девушек. — Она всегда так? — Всегда, — хором сказали Сара и Мария. — Но сегодня, видимо, у неё нет настроения. Кончетта промолчала, но и так всё было ясно. Карлайл вздохнул, взял с полки яблоко — не для вида, а просто занять руки — и вышел на улицу.*****
Шли месяцы, наступила зима. Лечебницу открыли в конце сентября, когда виноградники на холмах уже облетели, а воздух стал прозрачным и острым. Карлайл сам прибил табличку над дверью — большую, из тёмного дуба, с вырезанными золотыми буквами. «Casa dell'Alba Serena» — Дом безмятежного рассвета. — Почему так? — спросила Карла, стоя рядом и придерживая тяжёлую доску. — Потому что рассвет — это когда темнота кончается, — ответил он. — А безмятежный — потому что мы все устали от бурь. Она не поняла до конца, но кивнула. Слова синьора доктора иногда были слишком мудрёными, но в них всегда чувствовалась правда. Пациенты шли не сразу. Сначала — робко, по слухам. Потом — увереннее. Кто с больным зубом, кто с гнойной раной, кто с лихорадкой, которую не могли сбить травы деревенских знахарок. Карлайл принимал всех. Плату не назначал — каждый давал, сколько мог. Иногда это были деньги, иногда — мешок муки, иногда — просто горсть сушёных яблок. Карла была его тенью. Она приходила раньше всех, уходила позже всех. Училась перевязывать, ставить банки, различать травы по запаху. Карлайл видел её старание и иногда думал: если бы Аврора выжила, она была бы такой же. Упрямой, с горящими глазами, его правой рукой. Жизнь в таверне пошла не по-старому — по-новому, с ухабами и рытвинами, но пошла. Маттео перестал дёргаться от окриков Альберты и даже научился улыбаться — кривовато, словно гримаса, но это считалось прогрессом. Лия росла и спрашивала всё больше: почему небо голубое, зачем кошке усы, почему синьор Карлайл никогда не ест. На последнее Альберта отвечала как есть: «Потому что он вампир, Лия. Вампиры пьют кровь». Лия кивала и бежала дальше — в её мире вампиры были так же обычны, как пекари и сапожники и она не предавала значение. Карлайл приходил каждый день. Утром, вечером, за полночь. Проверял больных, писал дневник, разбирал с Карлой травы. А потом сидел с Альбертой на кухне. Доходы падали. Зима подступала, люди экономили, сидели по домам у очагов, а не тратили деньги на вино и лепёшки. — Мария, мука осталась? — На неделю, хозяйка. Может, дней на десять, если поэкономней. — Завтра еду на рынок. Маттео! Тот вылетел из подвала, будто его там подпалили. Карлайл читал. Углубился в медицинский трактат о свойствах спорыньи, который привезли из Парижа, и даже почти забыл, где находится. Почти. Запах жареного лука и сигаретного дыма напоминал — в таверне. В его таверне. Или не его. Альберта бы уточнила: «Таверна моя, лечебница твоя, а ты — гость». — Завтра поедешь со мной, поможешь с мешками, — раздался голос от стойки. — Конечно, синьора, — покорно ответил Маттео. Карлайл оторвался от книги. Не потому, что собирался предложить помощь — он просто хотел посмотреть, как парень вздрогнет от перспективы таскать мешки по жаре. Маттео не вздрогнул. Привык. — Я могу помочь, — сказал Карлайл, откладывая трактат. Он даже привстал для солидности. — Если нужна мужская сила. Альберта подняла голову от счетов. Глянула на него поверх бумаг — тем взглядом, который у обычных людей означал «ты идиот», а у неё — просто констатацию факта. — Ты — мужская сила? — переспросила она. — У тебя руки для скальпеля, а не для мешков. — Я справлюсь, — сказал Карлайл. Он уже открыл рот, чтобы добавить что-то про хрупкость женщин и недопустимость тяжёлого физического труда — ту самую лекцию, которую отец читал женщинам в церкви, а потом и Карлайл, пытался читать своим пациентам, прежде чем понял, что это бесполезно. Альберта не дала ему договорить. Потому что ответом ему служил тот самый пятидесятиколограммовый мешок с мукой у двери, который поставщики привезли вчера и так и не затащили в подвал. Карлайл хотел сказать: «Оставь, я сейчас». Хотел подойти, обойти стол, может быть, даже изобразить галантность, чтобы сгладить неловкость. Но Альберта уже согнулась. Не глядя и без особого усилия, даже не крякнув. Она подхватила мешок под дно своими руками, закинула на плечо и вышла проходя мимо Карлайла, мимо Маттео, который замер с открытым ртом, мимо Марии, которая перестала месить тесто и перекрестилась. Мешок весил как чугунная плита, но женщина несла его как пуховую подушку. — Карлайл, il mio medico, займись лучше больными, — бросила она через плечо, уже на пороге. — А то они у тебя, не дай бог, выздоровеют. Дверь хлопнула. Карлайл остался сидеть, глядя на закрытую дверь. Он хотел возмутиться. Он даже мысленно приготовил речь: о хрупкости женщин (хотя каких уж там — она была и выше его на пятнадцать сантиметров и будто бы крепче, и таскает тяжелые мешки, как авоськи), о том, что существуют такие понятия, как травмы позвоночника и грыжи межпозвоночных дисков, о том, что он, в конце концов, мужчина, и это его обязанность — таскать тяжёлое. Но он промолчал. Потому что знал — бесполезно. Он уже пробовал. В первый раз, когда увидел, как она перетаскивает бочку с вином, он подскочил и сказал: «Альберта, позволь мне». Она ответила: «Отойди, а то придавит». Он не отошёл. Она вздохнула, подняла бочку обеими руками, поставила на стойку, вытерла пот со лба и спросила: «Что ты хотел?» Он забыл. И каждый раз — каждый чёртов раз — не мог привыкнуть. Не мог привыкнуть к этому зрелищу: женщина, перекидывает через плечо груз, который не всякий мужик сдвинет с места. Идёт себе, не торопится, даже не пыхтит. Будто несёт сумку с булками. Карлайл вздохнул. Закрыл книгу. Вытер несуществующий пот со лба. — Вы чего? — спросил Маттео. — Бледный такой. Хотя вы всегда бледный. — Ничего, — ответил Карлайл. — Просто задумался о бренности бытия. — А, — сказал Маттео и пошёл на кухню, потому что с Карлайлом он тоже никогда не мог привыкнуть — но к его странным фразам, а не к мешкам. Карлайл остался один. — Господи, — прошептал он в пустоту. — За что? Господь не ответил. Но с кухни донёсся голос Альберты: — Карлайл, если это ты там охаешь, то иди помоги. Тут ещё один мешок. Он встал. Пошёл. Потому что, в конце концов, любить — это тоже уметь проигрывать. Особенно когда проигрываешь сильной женщине. Второй мешок, что был поменьше — килограммов на сорок, — ждал у порога, словно специально, чтобы добить Карлайла морально. — Давай, хваленая мужская сила, — сказала Альберта, отступая в сторону и скрещивая руки на груди. — Покажи, на что способен. Карлайл подошёл к мешку. Оценил. Вздохнул. Собрался с духом, нагнулся, обхватил — и поднял. Без особого труда, надо сказать. Всё-таки вампирская сила никуда не делась. — Видишь? — сказал он, перекидывая мешок на плечо. — Могу. — Можешь, — согласилась Альберта. — Только потом не жалуйся, что спина болит. — У меня не болит спина. — У меня тоже. Она усмехнулась — тем своим особым, полухитрым-полуласковым смешком, от которого Карлайл каждый раз терялся. Потом окинула его взглядом — с ног до головы, медленно, так, будто оценивала купленный на рынке товар. — Только посмотри на себя, — сказала она. — Рубашка выбилась, волосы растрепались, как у русалки, вид такой, будто тебя только что из могилы вынули. Это ж надо, какой богатырь выискался. — Я не выискивался, — ответил Карлайл. — Я просто предложил помощь. — А я просто принимаю. — Она подошла ближе, поправила ему воротник — грубовато, по-хозяйски, но с той странной нежностью, которую он научился различать в её прикосновениях Он понёс мешок в подвал. Альберта шла следом, заложив руки за спину, как надзиратель. В подвале было темно и пахло вином и плесенью. Карлайл поставил мешок на пол, повернулся. — Всё? — спросила она. — Всё. — Тогда иди лечи своих больных. Она развернулась и пошла наверх, не оглядываясь. Карлайл постоял ещё секунду в полумраке, чувствуя, как уголки губ сами собой расползаются в улыбку. Он хотел ответить что-нибудь острое, но не успел — Альберта уже развернулась и пошла наверх, оставив его в полумраке с чувством странного, почти детского разочарования: он так и не понял, победил или проиграл. В лечебнице было тихо. После утренней суеты — пары перевязок, одного вскрытия абсцесса и женщины с острым приступом радикулита — наступило то редкое, блаженное затишье, когда можно было выдохнуть и просто посидеть. Карлайл сидел за столом, перебирая инструменты, и чувствовал, как постепенно отпускает напряжение. Старый кузнец Андреа уже ждал на лавке у входа. Он приходил за новой повязкой — в прошлый раз рана на руке никак не заживала, и Карлайл велел показаться через три дня. Кузнец был терпеливый, не жаловался, только покряхтывал иногда, когда было больно. — Заходите, Андреа, — позвал Карлайл. Кузнец заковылял внутрь, опираясь на корявую палку, которую сам же и вырезал. Лицо его, обветренное, в глубоких морщинах, было красным от утреннего ветра, но глаза оставались весёлыми — теми самыми живыми глазами, которые не гасят ни годы, ни болезни. — Доктор Каллен, — начал он, усаживаясь на стул, — а правда, что вы вампир? Карлайл на мгновение замер. Рука с бинтами зависла в воздухе. — Кто вам сказал? — спросил он спокойно. В голосе — ни тени страха, ни удивления, только лёгкое любопытство. — Бабы болтают, — кузнец усмехнулся, обнажая редкие жёлтые зубы. — Но я не верю. Слишком вы добрый. И холодный, конечно, но это не признак. Моя тёща тоже всегда холодная, а никакой не вампир — просто стерва. Карлайл улыбнулся. Отложил бинты. В этом простом грубоватом человеке, который понятия не имел о вампирах, о Вольтурри и о том, что происходит в замке, было что-то такое, от чего Карлайл чувствовал себя почти нормальным. Не бессмертным. Не проклятым. Просто человеком. — Я не вампир, Андреа, — сказал он, возвращаясь к перевязке. — Просто человек с анемией. — Карлайл сам хотел верить в это. — Ну и ладно, — кузнец кивнул. — Лишь бы по сути руки тёплыми были. А по факту — плевать. Карлайл закончил перевязку, помог кузнецу подняться. Тот потопал сапогами, проверяя, удобно ли, и направился к выходу. — Вы заслуженный человек, доктор, — сказал он уже от двери. — Спасибо вам. Когда дверь за ним закрылась, Карлайл ещё долго сидел на его месте, глядя на тёплую, выцветшую краску. «Заслуженный». Смешно. Он, который не смог спасти девочку, полюбившую его как отца. Заслуженный. Если бы люди знали — они бы крестились при виде него, а не благодарили. Вошла Карла. В руках — охапка свежих бинтов, накрахмаленных до хруста. Она остановилась на пороге, увидев его задумчивое лицо, и тихо спросила: — Доктор Каллен? Вы чего? — Задумался, — ответил он. — Ничего страшного. Она не поверила. Это было написано на её лице — в лёгком, едва заметном напряжении губ, в том, как она чуть прищурилась, будто пыталась прочитать его мысли. Но она ничего не сказала. Расставила бинты по полкам, поправила скатерть на столике, подмела пол — всё что угодно, лишь бы не встречаться с ним глазами. Потому что если она встретится, он заметит. Она не знала, что именно заметит — её страх, её надежду, её боль? Но знала, что если заметит, то либо отстранится, либо, что ещё страшнее, станет добрее. И тогда она пропадёт окончательно. — Карла, — вдруг сказал он. Она вздрогнула. В груди ёкнуло. Она даже обернулась, не успев взять себя в руки. — Да? — Ты хорошо работаешь. Я горжусь тобой. Сказал это просто, как констатировал факт. Без пафоса, без назидания, с той тихой, почти отцовской теплотой, от которой у неё внутри всё переворачивалось. Щёки залило краской. Она опустила голову, пряча глаза. — Спасибо, синьор, — прошептала она. Он не заметил. Уже отвернулся к инструментам, улыбнувшись своей привычной спокойной улыбкой, которая ничего не значила — для него. Но для неё значила всё. Карла постояла ещё секунду, потом неслышно вышла, прикрыв за собой дверь. В коридоре, прислонившись спиной к холодной стене, она закрыла глаза и выдохнула — так, как выдыхают, когда боишься, что если вдохнёшь, то не сможешь сдержать слёз. — Глупая, — прошептала она себе. — Глупая, глупая... День выкатился к вечеру незаметно. Пациенты разошлись. Карла ушла последней — забрала картотеку, чтобы переписать рецепты дома, и попрощалась, не поднимая глаз. Карлайл остался один. Разобрал инструменты, проверил запасы трав, сделал пометки в журнале. Работа, которая раньше отвлекала от мыслей, сегодня не помогала. Воспоминания лезли сами, не спрашивая разрешения. Он пришел к таверне, встал на крыльце, когда небо уже потемнело, а в городе зажглись первые фонари. Сел на ступеньки и поднял голову. Звёзды висели над Вольтеррой с полным равнодушием — мелкие, колючие, как осколки разбитого стекла. Они смотрели на него, он — на них. И думал об Авроре. Её письма, спрятанные в тайнике вместе с дневником. Её прощальный взгляд — такой ясный, такой спокойный, будто она видела что-то, чего не видел он. Её пальцы на его мизинце — лёгкое касание, которое он чувствовал до сих пор. Вечером Альберта вышла на крыльцо. — Скучаешь? — Альберта села рядом, достала сигарету. — Да. — Я тоже. Она была хорошей. Неудобной, упрямой, иногда невыносимой. Но хорошей. — Она была твоей дочерью. — И твоей. Не по крови — по духу. Ты дал ей больше, чем кто-либо из её настоящей родни. Не грызи себя за то, что не спас. Ты сделал всё, что мог. Карлайл молчал. Она взяла его холодную ладонь и прижала к своей. — Ты слышишь меня? Скажи: я сделал всё, что мог. — Я сделал всё, что мог. — Вот и верь. Хотя бы иногда. Он улыбнулся. В темноте не было видно, но она почувствовала — дрогнули пальцы. — Пойдём в дом. Холодно. — Я холода не чувствую. — А я чувствую. Хочу глинтвейн с корицей. Он поднялся, подал ей руку. Она оперлась — не потому, что нуждалась в помощи, а потому, что хотела его коснуться. Дверь в таверну закрылась за ними, отсекая холод и звёзды. Внутри пахло хлебом, корицей и свободой.*****
Аро стоял у окна, смотрел, как один за другим гаснут огни Вольтерры. Свобода, думал он. Не быть должным. Не быть нужным. Просто смотреть. Как тогда, с балкона, когда полыхал лес и небо казалось раскалённым железом. В памяти всплыло её лицо — то, которое он увидел на похоронах. Измождённое, с пепельными волосами и глазами, полными ненависти и боли. Он узнал бы этот взгляд из тысячи. В нём было что-то древнее, неугасимое — то, что он сам давно в себе потерял. Что бы он сделал, если бы тогда узнал её? Если бы понял, что эта высокая женщина с обожжённой кожей — та самая девочка с вишнёвыми локонами, что сбежала от него много лет назад, оставив за собой выжженную землю и запах полыни? Аро не знал. И не хотел знать. В комнате было тихо. Только угли в камине потрескивали, догорая, и тени, длинные, тягучие, ползли по стенам, как воспоминания, от которых не спрятаться. — Ты вновь в своей голове, — раздался голос за спиной. Сульпиция вошла так бесшумно, что даже его вампирский слух уловил её только в последний момент. Она приблизилась, прижалась грудью к его спине, обхватила руками за талию. Её подбородок лег на его плечо. — Я всегда в ней, жена, — ответил он, накрывая её ладони своими. — О чём ты думаешь, любовь моя? Аро тяжело вздохнул. Повернул голову, встречаясь с её тёплым, всё понимающим взглядом. — Та высокая женщина, что пришла на похороны, — сказал он. — Она из таверны. Та самая, которая сожгла лес. Я уверен. — Ты догадываешься, кто она? — спросила Сульпиция. В её голосе не было страха, только спокойное, ровное любопытство. — Догадываюсь. — И что будешь делать? — Ничего. — Он помолчал. — Ей не нужно моё внимание. Ей не нужен я. Она построила новую жизнь. Без нас. Без меня. Или же я ошибся и в каждой похоже вижу ту девочку. Сульпиция ничего не сказала. Просто взяла его за руку и сжала её — крепко, как делала всегда, когда чувствовала, что он балансирует на грани. — Ты изменился, Аро, — прошептала она. — Знаю. — Он посмотрел в окно, на тёмные крыши города. — Не знаю только, хорошо это или плохо. — Наверное, и то, и другое. Как всегда. Она поцеловала его в плечо — коротко, почти невесомо, — и вышла из комнаты, оставив его наедине с тишиной и догорающим камином. Аро остался у окна. Смотрел, как последний огонёк в таверне мерцал, колеблясь, словно не решаясь погаснуть. И когда он всё же погас, Аро почему-то улыбнулся. Невесело, но и не горько. Так улыбаются, когда отпускают.*****
К середине зимы лечебница обрела лицо. Не с чертежей — с благодарственными записками на стенах, с глиняными горшками цветов от Марии, с игрушками Лии на подоконниках. Пахло не только травами и спиртом, но и хлебом: Альберта договорилась, чтобы из пекарни каждый день носили свежие булки тем, кто не мог заплатить. Карлайл было заикнулся: «Это не богадельня», — но она отрезала: «Твои пациенты грохнутся от голода прямо на пороге. Или ты этого хочешь?». Возразить было нечем. Карла освоила сложные перевязки. Пальцы, ещё недавно неуверенные, теперь двигались со спокойной экономностью опытного хирурга. Не дёргалась при осколках, не отворачивалась от запаха гнили. Только зубы стискивала и работала. — Ты станешь отличным врачом, — сказал он однажды. — Я стану отличным врачом, — повторила она. И не добавила того, что жгло горло. Зачем? Он смотрит на неё как на ученицу, коллегу, младшую сестру. Но не так. Никогда не так. Она жила с этим — как живут с хронической болью. Дышишь иначе, и ладно. Альберта это видела с самого начала. С того дня, как Карла впервые зашла в лечебницу и уставилась на Карлайла как на солнце. И ничего не сказала. Не из ревности, не из страха — просто знала: такое должно перегореть само, в тишине, в те ночи, когда девчонка лежит без сна и смотрит в потолок. «Ты справишься, — мысленно обращалась она к ней. — Ты сильная, mia figlia». Вслух же говорила другое: — Карла, тащи бинты. И хватит стоять столбом. Карла кивала и бежала. С матерью было легче. Мать не смотрела так. Не улыбалась так. Не заставляла сердце срываться одним своим появлением. Проходили месяцы. Карла училась, работала, помогала Карлайлу оперировать и перевязывать. Она стала хорошим врачом — может быть, даже лучшим, чем он ожидал. Её руки больше не дрожали, её голос стал твёрже, и пациенты её любили за ту тихую, спокойную уверенность, которая так напоминала им самого синьора доктора. И однажды, когда Карлайл задержался в замке, а в лечебницу привезли мальчика с вывихнутым плечом, Карла вправила сустав сама. Без подсказок. Без советов. Просто сделала — и всё. Вечером, когда Карлайл вернулся и узнал об этом, он долго смотрел на неё. — Ты молодец, — сказал он. — Я горжусь тобой. Она кивнула, опустила глаза и не покраснела. В первый раз за два года — не покраснела. И поняла, что, кажется, отпускает. Что можно быть счастливой и без его ответной любви. Что можно просто быть хорошим врачом, хорошей дочерью, хорошей сестрой. И что этого достаточно.*****
Шли годы. Лия выросла из кудрявой малышки в озорную девчонку, которая носилась по таверне быстрее Маттео и однажды разбила три тарелки, пытаясь доказать, что умеет жонглировать. Мария по-прежнему пекла лучший хлеб в квартале, а Кончетта по-прежнему молчала, но иногда, когда никто не видел, танцевала на кухне под старые песни, которые напевала Сара. Сара вышла замуж за торговца из Флоренции — тихого, серьезного мужчину с добрыми глазами. Альберта на свадьбе плакала, украдкой вытирая слёзы рукавом, и никто не делал вид, что не замечает. Марго и Джози взяли на себя большую часть работы по таверне, и Кончетта ворчала, что они всё делают не так, но в её ворчании уже не было злости — только привычка. Маттео остался. Из вечно виноватого парня он превратился в уверенного мужчину, который мог и бочку поднять, и починить протекающую крышу, и даже рассмешить Кончетту, что считалось подвигом. Альберта перестала называть его «этот мальчик» и говорила просто «Маттео». Иногда — «наш Маттео». Агнесса рисовала. Её рисунки стали известны сначала в квартале, потом в городе, потом к ней приехал сам синьор из Флоренции и предложил учиться у настоящих мастеров. Альберта согласилась — не сразу, после долгих раздумий, — и Агнесса уехала. Но каждое лето возвращалась, привозила новые рисунки, рассказывала о своих успехах и подолгу сидела на крыльце, глядя на закат. Марго оказалась прирождённой хозяйкой. Когда Сара уехала во Флоренцию, именно Марго встала за стойку, и никто не заметил разницы — она управлялась так же ловко, так же строго и так же справедливо. Альберта смотрела на неё и видела себя — ту, молодую, которая только открывала таверну и боялась, что ничего не получится. У Марго получилось. Через два года она сама вела переговоры с поставщиками, сама считала доходы и сама утихомиривала пьяных. «Ты станешь лучше меня», — сказала ей однажды Альберта. Марго засмеялась и ответила: «Матушка, я уже лучше вас. Просто вы не замечаете». Джози нашла своё призвание не на кухне и не в зале. Она оказалась талантливым лекарем — не врачом, как Карла, а именно травницей. Она чувствовала растения, знала, когда собирать кору, когда — цветы, когда — корни. Карлайл, узнав об этом, приносил ей редкие семена из своих поездок, и Джози разбила при лечебнице небольшой сад, куда скоро начали приходить за отварами даже те, кто не мог заплатить. Карла стала врачом. Настоящим, с твёрдой рукой и спокойным сердцем. Её чувства к Карлайлу не исчезли — они трансформировались, превратились из боли в благодарность, из стыда в уважение. Она больше не краснела, когда он входил. Не отводила взгляд, когда он улыбался. Она просто работала рядом и училась быть ему опорой — не как женщина, а как коллега, как друг, как человек, который однажды понял, что счастье не обязательно быть любимой. Достаточно — быть нужной. «Casa dell'Alba Serena» расширилась. К лечебнице пристроили два новых крыла — для тяжелобольных и для тех, кому некуда было идти. Карлайл принимал всех: богатых и бедных, старых и молодых, платящих и тех, кто не мог дать даже медяка. Альберта ворчала, что он разорит её своей благотворительностью, но каждый месяц переводила на счёт лечебницы ровно столько, сколько не хватало. Жизнь продолжалась. Не быстро, не медленно — просто продолжалась. Как река, которая течёт себе и течёт, не спрашивая у берегов, удобно ли им. Спустя несколько лет по Тоскане поползли слухи. Тихие сначала, потом всё громче, увереннее. Говорили, что в Вольтерре живёт человек, который исцеляет безнадёжных. Тот, к кому смерть уже прислала своих посланцев, а он берёт и отводит её руку. Одни называли его святым. Другие — колдуном. Третьи — просто хорошим врачом. Но крестьяне с окрестных холмов, которые не умели читать и не верили в чудеса, придумали своё имя. Когда кто-то из их семьи тяжело заболевал, они говорили: «Пошлём к Ангелу Вольтерры». Потому что у него было лицо, светящееся изнутри, как у тех, кому не нужно солнце, чтобы сиять. Потому что его руки были белее мела, но несли тепло даже в самую мёртвую плоть. Потому что он никогда не брал денег с тех, у кого нет, и никогда не отказывал никому. Рассказывали, что однажды к нему привезли девушку, уже почти остывшую, с синими губами и почти остановившимся сердцем. Врачи в городе развели руками. А он сидел с ней всю ночь, и на рассвете она открыла глаза. И первое, что сказала: «Мне приснился ангел. Он держал меня за руку и говорил, что ещё не время». После этого слух превратился в легенду. А легенда — в молитву, которую матери шептали над кроватями больных детей: «Ангел Вольтерры, чьи руки белы как снег на горах, укрой нас своим крылом, отведи беду и чужую смерть. Мы не знаем твоего имени, но ты знаешь нашу боль. Пожалей нас, ангел, и исцели, если можешь». Карлайл слышал эти слова не раз. Сидел у постели умирающего, слушал, как шепчет старуха, и улыбался уголками губ: — Я не ангел, синьора. Я просто врач. — Врачи не бывают такими бледными, — отвечала старуха. — И не пахнут зимой посреди лета. Он не спорил. Альберта, узнав о прозвище, долго смеялась.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!