Глава 31. Я сожгу этот мир ради тебя.

28 апреля 2026, 17:37

Италия, Тоскана, Вольтерра

Сентябрь 1705 год

Комната Авроры превратилась в святилище увядания. Карлайл, стоя на пороге, в который уже раз за эту бесконечную неделю поймал себя на мысли, что воздух здесь стал густым, почти осязаемым, каким-то неестественно плотным. Он смешивался из запаха горьких лекарств, которые Лючия варила на кухне по ночам, из терпкого аромата свежего воска от десятков свечей, зажжённых у изголовья, и из того едва уловимого, сладковато-гнилостного дыхания, которое он знал слишком хорошо по лазаретам Лейдена и Парижа. Это был запах жасмина, смешанный с тленом, — запах, который всегда предвещал скорый визит рока. Бархатные шторы были задёрнуты, но не плотно — так, чтобы тонкая полоска вечернего света падала на подушку. Зачем? Карлайл сам не знал. Ему казалось, что если она увидит этот слабый, умирающий свет, то, возможно, захочет остаться. Что это предсмертное сияние напомнит ей о том, ради чего стоит жить, — хотя в глубине души он понимал, что она уже давно приняла свой уход. Кровать, на которой лежала Аврора, была застелена белоснежными простынями, и в этом холодном, стерильном величии она казалась не живым человеком, а изваянием из каррарского мрамора, забытым ваятелем в часовне. Кожа её была такой бледной, что сквозь неё просвечивали тонкие голубые вены, подобные руслам пересохших рек, которые когда-то несли жизнь, а теперь лишь напоминали о том, что жизнь была. Её короткие волосы, отросшие до подбородка после той стрижки, разметались по подушке пухом одуванчика, готового разлететься от первого же порыва ветра. Всё в этой комнате кричало о финале. Каждая складка штор, каждый холодный блеск серебряного подсвечника, каждая пылинка, пляшущая в луче умирающего солнца, — всё было пропитано ощущением необратимости. Даже время, казалось, застыло здесь, не смея двинуться дальше, боясь пропустить последний, решающий удар маятника. Карлайл сидел у её изголовья, неподвижный и прекрасный в своём вечном оцепенении. Он не знал, сколько уже просидел так — час, сутки, вечность. Его золотистые глаза, обычно светившиеся спокойствием и врачебной отстранённостью, теперь были затуманены горем, которое не знало слёз. Он чувствовал себя беспомощным — это слово обжигало его, как раскалённое железо, приложенное к самой чувствительной части его и без того умирающей души. Внутри него всё кричало от несправедливости. Как могла эта жизнь, такая яркая, такая несправедливо краткая, такая дерзкая в своей хрупкости, утекать сквозь его бессильные пальцы, словно вода сквозь разбитую амфору? Он, Карлайл Каллен, врач, спасший сотни жизней, тот, чьи руки никогда не дрожали, даже когда держали скальпель у самого сердца умирающего, — сейчас был ничем. Его знания, его умения, его вечная, проклятая сила — всё это обратилось в прах перед лицом этой маленькой, измождённой девочки, которая угасала на его глазах. От этой мысли у него разорвалось сердце, но не в том человеческом смысле. Он не мог этого вынести. Он не мог просто сидеть и смотреть. Но он сидел и смотрел, потому что больше ничего не мог. — Бумагу, — вдруг прошептала Аврора, и её голос был тихим. — Перо, Карлайл. Дай мне. Он повиновался. Его пальцы бесшумно скользнули к столику у кровати, где лежали припасы, которые он принёс на всякий случай. Он протянул ей бумагу, перо, чернильницу, и она взяла их с такой невесомой осторожностью, будто боялась сломать даже этот простой предмет, сломать его своим прикосновением, которое уже было почти не от мира сего. Он наблюдал, как она, преодолевая невыносимую, почти осязаемую слабость, выводит строки. Её пальцы дрожали, и он с трудом сдерживал желание взять их в свои, согреть, защитить. «Три письма», — подумал он. — «Три прощания». Он не заглядывал в них. Он не нарушил бы её последнюю волю даже под угрозой самой страшной пытки, которую мог изобрести Аро. Но его обострённое чутьё вампира, это проклятие, которое он носил в себе уже больше полувека, улавливало адресатов в самом ритме её дыхания и движении пера. Первому письму она придала особую, почти торжественную форму. Это мог быть только Аро. Его величие всегда соседствовало с бездонной тьмой, и Аврора, которая провела в его тени столько времени, прощалась с ним со всей серьёзностью, которой он заслуживал. Второе письмо она писала дольше, иногда замолкая, словно подбирая слова, которые могли бы вместить в себя что-то большее, чем они могли дать. Это было для Джейн и Алека — близнецов, чьи души, запертые в вечном детстве проклятия, так отчаянно тянулись к ней последние месяцы. Третье письмо было самым коротким. Но его Аврора сжимала в пальцах чуть дольше, прежде чем спрятать под подушку, и в этом жесте, таком простом и таком щемящем, Карлайл прочитал всё. Она зарывала своё сокровище в эту жесткую, чужую землю постели. Любовь. Любовь к женщине, которая ждала её в таверне, которая вскрывала свои вены, чтобы подарить ей ещё один день жизни, которая взялась донашивать её под сердцем, даже когда это сердце уже готово было разорваться от боли. «Альберта», — понял Карлайл. — «Это письмо для Альберты». — Поставь свечу у окна, Карлайл, — попросила Аврора, и в её голосе прозвучала такая беспомощная, детская мольба, что он чуть не задохнулся от жалости. — Я хочу видеть звёзды. Он зажёг свечу. Тонкий, хрупкий язычок пламени задрожал, отражаясь в хрустале оконного стекла, и Карлайлу показалось, что эта маленькая, трепещущая точка света — единственное, что удерживает её душу в этом мире. Она устремила взор в темнеющее небо, где на бледной, ещё не успевшей почернеть синеве уже загорались первые, робкие огни. Её глаза были прозрачными, выцветшими, и в них отражался этот холодный, равнодушный блеск. — Они кажутся такими вечными, эти звёзды, — прошептала она. — А человек — лишь тень, проходящая по лицу земли. Карлайл молчал. Он смотрел на неё, на её бледное лицо, на её короткие, отросшие до подбородка волосы, и не мог дышать. Даже не дышать — он не нуждался в воздухе. Он не мог быть. Не мог существовать в мире, где она угасает. — Карлайл, — позвала она. — Я здесь. — Возьми. — Её тонкие, бледные пальцы потянулись к затылку, расстегнули заколку, сняли с волос ленту. Ту самую, которую он купил ей на рынке, которую она носила в тот день, когда Альберта впервые пришла в замок. — Держи. Она протянула ленту ему. Синяя, выцветшая на солнце, с потёртыми краями. Ткань была почти прозрачной от времени. — Зачем? — спросил он, принимая её. Лента была тёплой от её тела. — Она приносит удачу, — сказала Аврора. — А мне уже не нужна. Там, куда я иду, не нужны талисманы. А тебе — нужна. — Аврора… — Не спорь. — Она слабо улыбнулась. — Просто храни её. Как воспоминание. Как обещание, что мы ещё встретимся. Он сжал ленту в кулаке. Ткань была мягкой, почти невесомой, но он чувствовал её тяжесть — тяжесть её жизни, её смерти, её любви. — Я сохраню, — сказал он. — Я буду хранить её всегда. Он чувствовал, как вокруг него сгущается эмоциональное напряжение, становясь почти невыносимым, экзистенциальным. Это было не просто угасание пациента, которого он мог бы спасти, если бы знал как. Это был крах его личной вселенной. Каждое её движение, каждый вздох, каждое слово, произнесённое этим слабым, ломким голосом, отзывалось в нём физической болью, хотя его мертвое сердце давно забыло, как биться по-настоящему. Он знал: это прощание. Тяжёлое, барочное в своей печали и неотвратимое, как сам ход времени. И он ничего не мог с этим поделать. Он сидел, держа её за руку. Он боялся, что если разожмёт руки, она исчезнет, растворится в этом густом, пропитанном болью воздухе, оставив его одного в этой комнате, где даже тени плясали похоронный танец. — Не уходи, — прошептал он, и его голос сорвался, стал почти умоляющим. — Ты не должна уходить. Ты обещала. — Карлайл не хотел принимать поражение и был готов на любой бред, на любое чудо. Она не ответила. Её глаза были закрыты, дыхание — едва заметным. Но её пальцы на мгновение сжали его ладонь и в этом жесте было столько прощания, столько боли, столько любви, что у него перехватило горло. Он знал, что не сможет её спасти. Он знал это с того самого момента, когда увидел её впервые — хрупкую, испуганную, с глазами, в которых уже тогда застыла смертельная тоска. Но он надеялся. Вампир, который должен был верить только в лекарства и логику, надеялся на чудо, как последний глупец. И теперь эта надежда сжигала его, уничтожала изнутри, превращая его сердце в пепел. Свеча у окна тихо потрескивала, и её пламя, отражаясь в глазах Карлайла, казалось единственным живым существом в этой комнате скорби.

*****

Аврора уснула и Лючия настояла, что Карлайлу нужно сменить рубашку, пока Аврора спит. Он прошёл по коридору, и его шаги теперь отдавались в ушах глухим, болезненным стуком, словно он шёл не по камню, а по собственному, разорванному сердцу. В этих стенах, пропитанных веками власти и крови, всегда чувствовалась иерархия. Но сейчас, перед лицом неминуемой потери, лица стражей, их молчаливые взгляды, их готовность исполнить любой приказ — всё это казалось Карлайлу таким нелепым, таким никчёмным. Какая власть, какая сила могла удержать жизнь, которая утекала, как вода сквозь пальцы? Он не знал, сколько ещё продлится эта агония. День, два, может быть, неделя. Но в груди у него, с каждым часом, эта пустота разрасталась, поглощая его целиком. Он вернулся в её комнату, когда свеча у окна уже догорела наполовину. Аврора не проснулась, и он занял своё привычное место у её изголовья. И тогда он почувствовал это. Сначала — лёгкое, едва уловимое колебание воздуха. Потом — странное, тянущее ощущение в груди, какая-то невидимая, почти мистическая вибрация, которая заставила его замереть и прислушаться к самому себе. Он не знал, откуда она исходила, но его вампирская сущность узнала этот зов. Маркус. Маркус созывал вампиров. Не словами, не жестом безмолвным, тягучим приглашением, которое почувствовала каждая клетка вампирского тела, связанного с Вольтеррой. Это было нечто, что лежало глубже, чем слух или зрение. Это было чистое, нефильтрованное знание о том, что финал приближается. Нить, которую Маркус видел так ясно, вот-вот должна была оборваться, и он, хранитель этих нитей, давал им возможность проститься. Карлайл поднял голову и посмотрел на Аврору. Она дышала — ровно, спокойно, но сейчас, в этом новом, странном свете, он вдруг понял, что это сон. Не тот, который даёт отдых и силу. Тот, который отделяет живых от уходящих. Она была уже не здесь. Она была уже на половине пути. «Иди», — прошептал ей кто-то — ветер за окном, или тени на стенах, или сама смерть, стоявшая у изголовья. — «Иди.» Карлайл сжал её руку крепче, но не удержал. И на удивление все стали подтягиваться. Аро замер у изножья кровати. Его лицо было маской из безупречной слоновой кости, но Карлайл, смотревший на него столько лет, заметил, как побелели его пальцы, сжимающие эфес церемониального кинжала. Великий властитель Вольтерры, тот, кто мог подчинить себе королей и заставить армии пасть на колени, сейчас стоял перед смертью такой же беспомощный, как и все остальные. Сульпиция и Афинодора стояли рядом, облачённые в тяжёлые шелка, которые шуршали при каждом их движении, напоминая о том, что даже здесь, в этой каменной гробнице, есть место красоте — той самой декадентской, умирающей красоте. Их лица были скорбными. Хайди стояла чуть поодаль, её яркая красота казалась почти неприличной в этой комнате, пропитанной запахом смерти. Но она не улыбалась, не кокетничала, не пыталась привлечь внимание. Её глаза сейчас были пустыми, и Карлайл вдруг понял, что она тоже боится. Джейн и Алек, эти «святые близнецы» смерти, стояли чуть поодаль от остальных, прижавшись друг к другу. Их юные лица в холодном свете свечей казались зловещими и одновременно беззащитными — статуэтки, которые вот-вот разобьются. Джейн не плакала. Она смотрела на Аврору, и в её взгляде было что-то, что Карлайл не мог прочитать. Не страх, не жалость. Узнавание. Она помнила, как сама лежала у костра, как жизнь утекала из неё, и как чья-то рука вытащила её из пламени. Сейчас она была той рукой, но не могла дотянуться. Алек держал в руках свой блокнот и уголь. Он сел в угол комнаты, на пол, скрестив ноги, и начал рисовать. Его пальцы двигались быстро, отчаянно, словно он боялся, что если не успеет, то Аврора исчезнет навсегда, и её образ сотрётся из его памяти. Кай не пришёл. Карлайл заметил его отсутствие сразу и почему-то не удивился. Кай всегда считал, что полезность — единственная мера всего. И сейчас, когда Аврора не могла быть полезной, когда она лежала здесь, беспомощная и умирающая, он не видел смысла в этом прощании. Он не понимал, что иногда самое важное — это просто быть рядом. Аро, заметив отсутствие Кая, сказал тихо, почти беззвучно, но его услышали все: — Он всегда считал, что полезность — единственная мера. Возможно, поэтому он так одинок. Слова повисли в воздухе, и никто не возразил. Тишина стала громче. Она заполнила комнату, вытесняя всё лишнее, оставляя только тихое, ровное дыхание Авроры — это последнее, что ещё связывало её с миром живых. Внутри Карлайла всё замерло. Он смотрел на бледное лицо Авроры, и думал о том, что когда-то она была такой живой. Она смеялась, спорила, требовала, чтобы он отрезал её волосы, чтобы начать новую жизнь. И он отрезал. И она начала. Но эта новая жизнь оказалась слишком короткой. Слишком. Несправедливо. Короткой. Аврора открыла глаза. Это было не медленное пробуждение, не сонное, мутное возвращение к реальности, которое Карлайл привык видеть у выздоравливающих пациентов. Она посмотрела на потолок, на тени, пляшущие от свечей, потом медленно перевела взгляд на лица, склонившиеся над ней. Она узнавала их. Одного за другим. — Все здесь, — прошептала она, и в этом шёпоте не было страха. Только удивление, смешанное с детской радостью. — Как на празднике. Сульпиция, стоявшая ближе всех, коснулась её руки. Её тонкие, унизанные перстнями пальцы были холодными, но Карлайл видел, как дрожит этот жест. Сульпиция, которая прожила тысячелетия и пережила столько смертей, что сбилась бы со счёта, если бы пыталась их все помнить, сейчас стояла перед этой умирающей девочкой и не могла сдержать себя. — Мы с тобой, милая, — сказала она, и голос её дрогнул на последнем слове. Аврора улыбнулась. Слабо, едва заметно, но улыбка растопила ледяную маску её лица, сделав его почти живым. — Семья, — сказала она. — Вы моя семья. Пусть и со своими странностями. Слово «семья» прозвучало в этой комнате, где собрались старейшие вампиры, убийцы, тираны, те, кто пил кровь и повелевал смертью, так нелепо, так неуместно, и в то же время — так правильно. Потому что за эти годы, проведённые в замке, Аврора действительно стала им всем чем-то большим, чем просто пленницей, игрушкой, экспериментом. Она стала тем, кто напомнил им, что они ещё могут чувствовать. Она обвела взглядом всех, кто стоял вокруг. Аро, Сульпиция, Афинодора, Хайди, Джейн и Алек, прижавшиеся друг к другу. Её глаза были уже мутными, почти невидящими, но она словно прощалась с каждым. Она запоминала их лица, чтобы унести эту память с собой, туда, где трава зелёнее, а солнце всегда светит. И наконец её взгляд остановился на Карлайле. Она смотрела на него долго. В этом взгляде было всё: и благодарность, и страх, и любовь, и прощание, и обещание, что они ещё встретятся, где-то там, за гранью, где нет ни замков, ни вампиров, ни вечности, которая давит на плечи. Она слабо улыбнулась — той самой улыбкой, которую он так любил. Светлой, чуть насмешливой, с тем самым задорным прищуром, который он видел у неё лишь на старых, ещё «до-вольтерровских» прогулках. И тогда её пальцы, лежавшие в его ладони, дрогнули. Медленно, почти невесомо, они скользнули к его мизинцу и коснулись его. Это было так мимолётно, так хрупко, что Карлайл не сразу понял, что произошло. Он смотрел на её лицо. На её закрывающиеся глаза. На её губы, которые разомкнулись, словно она хотела что-то сказать, но передумала. И тогда из уголка её рта скользнула тонкая, алая струйка. Она была такой яркой на этом бледном, мраморном лице. Заднем толчок и еще одна, но более плотная. Вдоха больше не было. Тишина в комнате стала абсолютной, почти осязаемой, как стена, которая выросла между ними и всем миром. Карлайл сидел, держа её за руку, и не отпускал. Его пальцы сжимали её уже прохладные, и он чувствовал, как из неё уходит последнее тепло. Аро подошёл к постели. Его движения были плавными, почти ритуальными, и в них не было театральности, к которой он привык. Он наклонился, и его губы коснулись её лба. Карлайл видел, как он задержался в этом поцелуе дольше, чем планировал — на одну лишнюю секунду, на две, на три. Словно пытался передать ей что-то, что не мог выразить словами. — Спи, дитя моё, — сказал он, и его голос, обычно такой сладкий, такой опасный, сейчас был глухим, почти беззвучным. — Ты заслужила покой. Он выпрямился и вышел — не оглядываясь, не задерживаясь. Карлайл слышал его шаги, удаляющиеся по коридору, и в этом ровном, размеренном стуке была такая пустота, такое одиночество, что у него перехватило горло. Джейн, наконец, беззвучно заплакала. Она стояла у стены, прижавшись к Алеку, и слёзы текли по её бледным щекам, падая на камзол брата. Она не издала ни звука, только плакала так, как плачут, когда боятся, что если заговорят, то рассыпятся на куски. Алек обнял её, прижал к себе и отложил блокнот. Рисунок, который он заканчивал, остался на странице, и Карлайл, бросив взгляд на него, увидел Аврору — лежащую, с закрытыми глазами, но с улыбкой на губах. Алек подарил ей эту улыбку. Он хотел, чтобы она ушла счастливой. Сульпиция подошла к постели последней. Она поправила одеяло, коснулась лба Авроры кончиками пальцев, и прошептала что-то на древнем, забытом языке, которого Карлайл не знал. Это была не молитва. Это было что-то другое — заклинание, или благословение, или просто прощание, облечённое в слова, которые понимали только боги. — Ты была светом, — сказала она. — Мы запомним. Она ушла следом за остальными, и дверь закрылась за ней с тихим, едва слышным щелчком. Карлайл остался один. Он сидел на стуле, держа её за руку, и смотрел на её лицо. Свеча у окна догорела, и только маленький огонёк, стоявший на столике у кровати, трепетал, отбрасывая на стены пляшущие тени. Они казались ему призраками, которые пришли попрощаться. Он не знал, сколько просидел так. Час. Два. Всю ночь. Время потеряло смысл, превратилось в тягучую, липкую субстанцию, которая обволакивала его, сжимала, душила. В кармане его сюртука лежало письмо Авроры для Альберты. Он сунул его туда перед тем, как пришли остальные, и теперь он чувствовал его тяжесть — такое маленькое, такое невесомое, но такое тяжёлое, что, казалось, он несёт на себе целый мир. — Я передам ей, — сказал он в пустоту, и его голос прозвучал глухо, словно из глубины колодца. — Всё передам. Он не уточнял, кому. Он знал, что это обещание, клятва, которую он приносил перед лицом самой Смерти. Свеча догорела. Пламя взметнулось в последний раз, осветив лицо Авроры, и погасло, оставив после себя тонкую, седую струйку дыма. Карлайл остался в темноте, держа её за руку, и слушал тишину. Карлайл не помнил, как рассвет прокрался в комнату. Серый, тоскливый свет просочился сквозь щели между шторами, и этот свет казался ему оскорбительным — как будто мир осмеливался продолжать своё течение, не спросив разрешения у его скорби. Он всё ещё сидел у кровати. Её рука в его ладони стала ледяной — не той вампирской, привычной прохладой, а настоящей, мёртвой, от которой веяло землёй и забвением. Он знал, что должен встать. Должен что-то сделать. Организовать похороны. Передать письма. Пойти в таверну и посмотреть в глаза женщине, которая отдала всё, чтобы спасти свою дочь. Но он не мог пошевелиться. Его тело, привыкшее к вечной, размеренной бодрости, отказывалось слушаться. Он сидел, вцепившись в её холодные пальцы, и смотрел на её лицо. В этом свете, сером и безжалостном, оно казалось ещё более чужим — восковая маска, которую искусный ремесленник вылепил по памяти, но забыл вдохнуть в неё жизнь. Где-то в коридоре послышались шаги и Карлайл узнал их из тысячи. Лючия. Она вошла без стука, как всегда, и замерла на пороге. В её руках был поднос с чистыми простынями и кувшином воды — привычный утренний ритуал, который больше не имел смысла. Она смотрела на Аврору, на её неподвижное лицо, на потемневшую и потрескавшуюся струйку, застывшую у уголка губ, и Карлайл видел, как её лицо медленно сереет. — Синьор, — сказала она, и голос её дрогнул. — Синьор, вы... вы должны... Она не договорила. Поставила поднос на стол, подошла к постели и коснулась шеи Авроры. Её пальцы, заскорузлые от работы, нащупали пульс, которого не было. Она ждала несколько секунд, прикрыв глаза, словно надеялась на чудо. Потом убрала руку и перекрестилась. — Я пришлю за гробовщиком, — сказала она наконец. — И за священником, если... если вы хотите. — Не нужно священника, — ответил Карлайл, и его собственный голос прозвучал чужим, хриплым, как будто он не пользовался им несколько дней. — Я сам могу и быть, но не стану. Она не верила. Не в такого бога. Лючия кивнула, не спрашивая, во что верила Аврора. Она подошла к окну, раздвинула шторы, и солнечный свет, яркий, почти ослепительный, хлынул в комнату, заливая её золотом, которое теперь казалось надгробным. — Я приготовлю всё, — сказала Лючия. — Вы должны идти, синьор. К матери. Она ждёт. Карлайл поднял голову. Взгляд его был пустым, но Лючия не отвела глаз. Она стояла прямо и в этой неподвижности было столько силы, что Карлайл вдруг почувствовал себя слабым, почти беспомощным. — Я пойду, — сказал он. — Сейчас. Он с трудом разжал пальцы, выпуская руку Авроры, и поднялся. Ноги не слушались, и он опёрся о край кровати, чтобы не упасть. Лючия не предложила помощи — знала, что не примет. — Письма, — вспомнил он вдруг. — Она написала письма. Для Аро, для близнецов и для... для Альберты. Он засунул руку под подушку и нащупал три сложенных листа. Бумага была холодной. Он положил их на столик, рядом с догоревшим подсвечником. — Я передам, — сказал он. — Всё передам.

*****

Таверна встретила его тишиной. Не той привычной, уютной тишиной раннего утра, когда девушки ещё спят, а на кухне только начинают растапливать печь. Это была другая. Карлайл вошёл в зал. Ставни были закрыты, и только редкие, тонкие полоски света пробивались сквозь щели, падая на столы, на стулья, на пустую стойку, где всегда стояла она. Запах полыни, старого дерева и сушёных трав ударил ему в ноздри, возвращая к реальности. Альберта сидела за барной стойкой и курила свежую самокрутку. Она не спала всю ночь — это было видно по её лицу. Её руки, лежавшие на столешнице, были неподвижны, но перед ней лежали пучки сухих трав — ромашка, зверобой, мята, табак. Она не подняла головы, когда он вошёл. Но Карлайл знал — она слышала его шаги, слышала, как скрипнула дверь, как колокольчик над входом звякнул. Он подошёл к столу и остановился напротив. Ноги не держали его, но он заставил себя стоять прямо, не опуская взгляда. — Альберта, — сказал он. Голос его был тем самым врачебным, которым он сообщал родственникам о смерти их близких. Но внутри него всё дрожало. — Она умерла сегодня ночью. Тишина, наступившая после его слов, была такой плотной, что, казалось, воздух превратился в камень. Альберта не плакала. Не кричала. Она просто сидела, глядя в одну точку на столешнице, и её пальцы, перебиравшие травы, замерли. Карлайл смотрел на неё и ждал. Он не знал, чего ждал — крика, слёз, удара, — но она молчала. Долго. Так долго, что он начал слушать, как бьётся её сердце. — Спасибо, что сказал, — наконец произнесла она. Её голос был сухим, чужим, будто она говорила не с ним, а с кем-то, кто стоял у неё за спиной. — А теперь уйди, vampiro. — Альберта... — Уйди alla maledetta madre, Карлайл! Она не повысила голоса. Карлайл, не успев даже возразить, почувствовал, как ноги сами несут его к выходу. Он вышел, и колокольчик над дверью звякнул в последний раз.

*****

Похороны были на рассвете. Место выбрали в каменоломне, под старым дубом, чьи ветви, скрюченные корни и серая кора напоминали древнего, умирающего великана. Здесь, в этом диком, почти языческом месте, земля была мягкой, влажной и пахла мятой — той самой мятой, которую кто-то бросил в могилу, чтобы девочке лучше спалось, чтобы её сны были сладкими, а её душа нашла дорогу домой. Туман вился над травой, холодный, колючий, он забирался под одежду, заставлял зябко кутаться в плащи. Аро стоял впереди всех. На нём был его парадный чёрный камзол, расшитый серебром — тот самый, в котором он вершил суды и принимал послов, сейчас стоял перед могилой такой же беспомощный, как и все остальные. Сульпиция держала его под руку. Её лицо было скорбным. Она смотрела на гроб — простой, сосновый, сбитый наспех, но обитый белым шёлком. Афинодора стояла рядом с Каем, который, вопреки ожиданиям, всё же явился. Не из сочувствия — из чувства долга. Его лицо было непроницаемым, но Карлайл заметил, как он смотрит на гроб, и в этом взгляде было нечто, похожее на сожаление. Или, может быть, просто на усталость. Хайди, Маркус, Джейн и Алек держались чуть поодаль, в тени старого дуба. — Кай пришёл, — тихо сказал Аро, заметив брата. В его голосе не было удивления. Только усталая констатация. — Я думал, он не почтит нас своим присутствием. — Он передумал, — так же тихо ответила Сульпиция. — Может быть, эта девочка научила его чему-то. Перед самым концом. Аро не ответил. И тогда, в конце тропы, между двух старых кипарисов, чьи тёмные силуэты напоминали стражей, появилась она. Альберта шла одна. Без девушек, без сопровождения, без той шумной, пёстрой свиты, которая всегда её окружала. На ней было простое тёмное платье, которое она, наверное, сшила сама когда-то для чужих похорон, а теперь достала для своих. Волосы развивались на ветру, а широкополая черная шляпа удерживала пряди. Она не смотрела на вампиров. Не замечала их ледяного присутствия, их оценивающих взглядов, их шепота, который, наверное, звучал в воздухе, но не достигал её ушей. Для них она — простая смертная, хозяйка таверны, никто. Для себя — мать, которая хоронит дочь. Она подошла к гробу, остановилась и положила руку на белый шёлк. Карлайл, стоявший неподалёку, видел, как дрожат её пальцы держа в руках скромный букет из белых лилий. — Моя девочка, — прошептала Альберта, и её голос был таким тихим, что, наверное, только вампиры его услышали. — Моя Ава. Она положила цветок на крышку гроба и отступила. Аро смотрел на неё. Долго. Пристально. В его взгляде не было гнева, не было презрения, не было того высокомерия, с которым он привык смотреть на людей. Было болезненное узнавание. Запах. Он чувствовал его с того самого момента, как она вошла в каменоломню. Дым, полынь, сухие травы, вино — и под всем этим что-то ещё, что ворошило в его памяти то, что он старался не вспоминать. Огонь. Вишневые волосы, развевающиеся на ветру. Смех, который оборвался криком. И запах — тот самый запах, который преследовал его столетиями. «Кто ты?» — хотел спросить он. Но не спросил. Боялся ответа. Боялся, что если узнает, ему придётся признать, что он не просто потерял ту девочку тогда — он отпустил её, не узнав, не поняв, и она выжила, и жила рядом все эти годы, и сейчас хоронила дочь, которую он сам приговорил. Альберта подняла голову и встретила его взгляд. Это был долгий, тяжёлый, пронзительный взгляд, в котором не было страха. Только усталость. Только боль, затопившая всё остальное. И странная, почти нечеловеческая жалость, как будто она смотрела на того, кто не знает, что болен. Аро не выдержал. Отвёл глаза первым. Альберта отвернулась и пошла прочь. Не побежала, не ускорила шаг — пошла, высоко подняв голову, и её тень падала на камни длинной, одинокой полосой. Карлайл смотрел ей вслед и чувствовал, как в груди у него что-то рвётся. Он хотел пойти за ней — догнать, удержать, сказать, что он здесь, что он рядом, что она не одна. Но он не мог. Потому что знал: сейчас ей нужно побыть одной. Сейчас её горе, которое она так долго сдерживала, наконец вырвется наружу, и никому не следует быть рядом, когда это случится. Когда все разошлись, Карлайл остался стоять у могилы. В руке он сжимал письмо Авроры для Альберты, он чувствовал её тяжесть — тяжесть слов, которые девочка написала перед смертью, тяжесть прощания, тяжесть любви, которая не умирает даже тогда, когда умирает тело.

*****

Альберта не помнила, как добралась до поля. Она шла по узкой тропе, которая вилась между камнями и корнями старых деревьев, и её ноги, казалось, несли её сами. Мысли были пустыми — не то чтобы она ни о чём не думала, просто мысли приходили и уходили, не задерживаясь, как вода, которая течёт сквозь пальцы. Вот старый дуб, под которым она когда-то пряталась от дождя. Вот поле, где весной цвели дикие пионы. Вот выжженная солнцем трава, сухая, ломкая, которая хрустела под ногами, как старая бумага. Поле было пустым. Только ветер гулял по нему, пригибая редкие, выжившие после летнего зноя стебли к земле. Небо было серым, низким, и тучи, тяжёлые, набухшие влагой, ползли с востока, закрывая солнце. Альберта остановилась в центре поля, подняла голову и посмотрела на небо. И в этот момент внутри неё что-то оборвалось. Не постепенно. Не медленно, как угасает свеча. Всё сразу. Как будто кто-то перерезал последнюю нить, удерживавшую её на этом свете. Она упала на колени. Трава была жёсткой, колючей, впивалась в кожу сквозь тонкую ткань платья, но она не замечала. Она смотрела в землю — сухую, потрескавшуюся, чуждую, — и думала о том, что там, под этой землёй, лежит её девочка. Её Ава. Её свет. Её смысл. Сначала слёзы приходили медленно — одна, вторая, третья. Они текли по щекам, оставляя солёные дорожки на уставшей коже, падали на землю, впитывались в пыль. Потом рыдания вырвались наружу — беззвучные, судорожные, они сотрясали её тело, и она сжимала голову руками, чтобы не разлететься на куски. — Ава... — прошептала она в пустоту. — Ава, девочка моя... как же так... как же ты... Она не могла говорить. Из горла вырывались только хрипы, всхлипы, обрывки слов, которые не складывались в предложения. Её тело била крупная дрожь, и она, не в силах больше держаться, упала лицом в землю. Земля пахла пылью и сухой травой. И этот запах, такой приземлённый, такой живой, казался ей теперь оскорбительным. Как смеет мир продолжать своё существование, когда её дочь больше не дышит? Первые капли дождя упали на её спину. Крупные, тяжёлые, они оставляли тёмные пятна на серой ткани платья, и Альберта, не поднимая головы, чувствовала, как вода стекает по её волосам, по шее, по рукам. Дождь усиливался. Через несколько минут он превратился в ливень — сплошную стену воды, которая заливала поле, заливая его, превращая сухую, потрескавшуюся землю в грязь. Альберта лежала в этой грязи, прижавшись лицом к земле, и не двигалась. Вода заливала ей рот, нос, уши, но она не пыталась подняться. Ей казалось, что если она останется здесь, если она срастётся с этой землёй, то сможет пробиться сквозь неё, туда, где её дочь дожидается её в каком-то другом, лучшем мире. Она не знала, сколько времени прошло. Когда она наконец поднялась, её тело не слушалось. Руки дрожали, ноги подкашивались, и она, покачиваясь, стояла посреди поля, по колено в грязи, под дождём, который не собирался прекращаться. Она посмотрела в сторону таверны. Свет в окнах не горел — она даже не помнила, зажгла ли свечи перед уходом. — Надо идти, — прошептала она. — Надо... Она сделала шаг. Грязь засасывала туфли, и каждый шаг давался с трудом. Она шла медленно, спотыкаясь, иногда останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Дождь хлестал её по лицу, заливал глаза, и она почти ничего не видела — только смутные силуэты деревьев вдали, только чёрные, набухшие тучи над головой. Она шла. И думала о том, что теперь её жизнь кончена. Что нет больше смысла вставать по утрам, зажигать свечи, разливать вино и улыбаться гостям. Что нет смысла в её магии, в её силе, в её огне, потому что единственный человек, ради которого она всё это делала, больше не нуждался в её защите. Альберта вдруг остановилась, подняла голову к небу, и её глаза встретились с серой, равнодушной пеленой облаков. — Pro te, hunc mundum flammis tradam. — Прошептала она на латыни. Слова были старыми, древними, теми, которым её научила Ванда много лет назад, в другой жизни. Воздух вокруг изменился. Он стал плотным, густым, как смола. Капли дождя, падая, застывали на секунду в воздухе, прежде чем коснуться земли. Где-то глубоко под ногами, в самой утробе земли, что-то отозвалось на её зов. Альберта медленно подняла руки. Не резко, не с отчаянием — плавно, почти грациозно, как танцовщица, которая выходит на сцену после долгого перерыва и вдруг вспоминает, зачем она здесь. Она рассекла воздух перед собой — медленно, тяжело, как будто резала не воздух, а саму ткань реальности. Ладонь оставляла за собой едва заметный, золотистый след — пар от дождя, смешанный с чем-то ещё, чем-то, что не имело названия. Её пальцы, обожжённые, с ободранной кожей, двигались так, будто она гладила невидимое полотно, сотканное из её собственной боли. Она повернулась вокруг своей оси. Не торопливо, не истерично — медленно, как маятник старых часов, отсчитывающих последние минуты перед полуночью. Руки её описывали в воздухе широкие, плавные круги, и в этом движении было что-то от древних ритуалов — тех, что танцевали жрицы в храмах, когда просили богов о дожде или о смерти. — Quod amavi periit, et cum eo ipsa ardeo. — Прошептала она на латыни. Слова были старыми, древними, теми, которым её научила Ванда много лет назад, в другой жизни. Воздух вокруг изменился. Он стал плотным, густым, как смола. Капли дождя, падая, застывали на секунду в воздухе, прежде чем коснуться земли. Где-то глубоко под ногами, в самой утробе земли, что-то отозвалось на её зов. Альберта медленно подняла руки. Не резко, не с отчаянием — плавно, почти грациозно, как танцовщица, которая выходит на сцену после долгого перерыва и вдруг вспоминает, зачем она здесь. Она рассекла воздух перед собой — медленно, тяжело, как будто резала не воздух, а саму ткань реальности. Ладонь оставляла за собой едва заметный, серебристый след — пар от дождя, смешанный с чем-то ещё, чем-то, что не имело названия. Её пальцы двигались так, будто она гладила невидимое полотно, сотканное из её собственной боли. Она повернулась вокруг своей оси. Не торопливо, не истерично — медленно, как маятник старых часов, отсчитывающих последние минуты перед полуночью. Руки её описывали в воздухе широкие, плавные круги, и в этом движении было что-то от древних ритуалов — тех, что танцевали жрицы в храмах, когда просили богов о дожде или о смерти. — Не желаю муки видеть в этом бренном мире. Пламя огненной бабочки пылает… — произнесла она, и голос её, хриплый, срывающийся, вдруг обрёл силу, которой не было в нём с самого детства. Она хмыкнула. Горько, безрадостно, как смеются над собой, когда уже нечего терять. — Flamma omnia consumet! Ох, Ванда… vae victis fortunarum, vae, ignite tinea fio, et omnia vanitas. Flamma omnia in nihilum redigat! — И тогда она закричала на последнем слове. Это был не крик. Это был вой. Вой матери, потерявшей дитя. Вой женщины, которая слишком долго держала в себе боль, вину, отчаяние, страх и любовь, которой больше некуда было излиться. Вой, который вырывался из самой глубины, из того места, где жила её магия. В этот самый момент — не после, не через секунду, а именно сейчас, с этим криком, — из неё вырвался огонь. Он не пришёл извне, не был зажжён спичкой или молнией. Он вырвался из её груди, из её рук, из её волос. Это была не стихия, которую она призывала. Это был хаос — подавление чувств. Её волосы вспыхнули. Вода, стекавшая по ним, мгновенно превратилась в пар, и белый, густой туман заклубился вокруг её головы, смешиваясь с дымом. Огонь вырвался наружу и рассёк серую пелену дождя, и на мгновение поле осветилось, как в полдень. Вода вокруг неё зашипела, испаряясь. Трава под её ногами в одно мгновение стала чёрной, а затем вспыхнула, и пламя побежало по земле, как живое, жадно пожирая сухие стебли, кусты, корни. Поле загорелось. Огонь охватил его за секунды — от центра к краям, от краёв к лесу. Деревья вспыхивали, как свечи, их стволы трещали, ломались, падали, и крик погибающего леса сливался с воем женщины, стоявшей в эпицентре этого ада. Она не контролировала огонь. Она не направляла его, не сдерживала, не приказывала ему, куда идти. Она была им. Она дышала им. Она плакала им. И он вырывался из неё, не знающий пощады, всепоглощающий, дикий, как её горе. Альберта сгибалась в крике и её кожа обжигалась, лопалась. В Вольтерре забили колокола и этот звон разносился по городу, заставляя людей выбегать на улицы, креститься, шептать молитвы. — Пожар! — кричали одни. — Апокалипсис! Всадники апокалипсиса! — кричали другие. Люди смотрели на зарево над лесом, и этот свет, багровый, кроваво-красный, окрашивал их лица в цвет скорби. Аро стоял на балконе замка. Он смотрел на зарево, и в его глазах отражался этот безумный танец разрушения. Он узнал этот огонь. Он видел его один раз — много лет назад, когда рыжая девочка сбежала из его рук, оставляя за собой выжженную землю и запах полыни. Он помнил этот запах. Он помнил этот свет. Он помнил крик, который разорвал ночную тишину, и пустоту, которая наступила после. — Альберта, — прошептал он одними губами. И не двинулся с места. Он мог бы послать стражу. Мог бы приказать тушить пожар. Мог бы выйти сам, остановить её, убить, если понадобится. Но он не сделал ничего. Потому что знал: этот огонь — его вина. Эта женщина — его прошлое. И если он сейчас подойдёт к ней, она сожжёт его. Или он убьёт её. Или они оба сгорят. Он стоял, вцепившись пальцами в мрамор перил, и смотрел, как пламя пожирает лес, поле, саму землю, и думал о том, что справедливость, наверное, именно так и выглядит. Пламя достигло своего пика. Оно взметнулось к небу, такое высокое, что, казалось, достало до самых туч, и на мгновение дождь прекратился — капли испарялись, не долетая до земли. Огонь ревел, как живое существо, и в этом реве слышался женский крик. А потом — всё кончилось. Не постепенно. Не затухая, не угасая. Просто — разом. Как будто кто-то перерезал невидимую нить, питавшую пламя. Огонь исчез. Дым, густой, чёрный, ещё клубился над выжженной землёй, но пламени больше не было. Тишина, наступившая после этого рева, была страшнее самого пожара. Карлайл, который всё это время стоял у окна замка, выбежал на улицу через окно. Он бежал через поле, которое ещё дымилось, спотыкаясь о корни, о камни, и кричал её имя, но ветер уносил его крик. Он нашёл её в центре. Альберта лежала на земле, скорчившись, и её обгоревшее тело, дымилось под мелким, назойливым дождём, который снова начал накрапывать. Волосы её обгорели, кожа на руках лопалась, обнажая красную, воспалённую плоть. Одежда превратилась в лохмотья, которые тлели и пахли гарью. Она не двигалась.И Карлайл, падая на колени рядом с ней, впервые за свою бесконечную жизнь почувствовал такой страх, от которого у него остановилось то, что когда-то было сердцем. — Альберта! — Он перевернул её на спину, рефлекторно прижал ухо к её груди. Сердце билось. Слабо, неровно, с долгими, пугающими паузами, но билось. — Я здесь, — прошептал он, поднимая её на руки. Она была невесомой, как обгоревшая ветка, и это его пугало больше всего. — Я здесь. Я не оставлю тебя. Он понёс её через поле, не чувствуя тяжести, не замечая дождя, который заливал его лицо, смешиваясь со слезами, которых он не мог сдержать. В таверне их встретил крик. Девушки выбежали навстречу — Сара, Марго, Джози, Карла, Агнесса. Они плакали, кричали, молились, но Карлайл не слышал их. Он прошёл мимо, поднялся на второй этаж, осторожно уложил Альберту на кровать. Гости же ужаснулись и не могли отвести взгляда. — Воды! Много воды, чистых простыней. И спирта, если есть. Живо. Девушки бросились выполнять, а Карлайл залетел в комнату хозяйки и положив Берту на кровать остался один. Он смотрел на обгоревшее тело женщины и думал о том, что теперь его очередь спасать. Что, может быть, это и есть его искупление — не спасти ту, кого он любил, а ту, кто любила её сильнее всех. Он начал работать: промывал раны, накладывал мази, перевязывал обожжённую плоть. И всё время он знал: если бы на его месте была обычная женщина, она бы не выжила. Но Альберта была ведьмой. Её тело, истерзанное, чёрное, уже начинало потихоньку восстанавливаться — магия, вплавленная в кровь, работала изнутри, заживляла глубокие слои кожи. Не так быстро, как вампирская регенерация, но гораздо быстрее, чем у простого смертного. Альберта спала почти сутки. Девушки сменяли друг друга, чтобы Карлайл мог хотя бы выйти во двор или перекусить чем-то, что не было едой в привычном смысле, но Карлайл почти не пользовался этими передышками. Прошло два дня. Два дня, которые спрессовались в одну бесконечную, липкую ночь, полную смены повязок, горячечного бреда и запаха подгоревшей плоти, который, казалось, въелся в каждую подушку. Они почти не спали — оба. Карлайл — потому что вампирам это не нужно. Альберта — потому что каждое прикосновение простыни к обгоревшей коже было как удар плети, а каждое движение отдавалось в груди тупой, пульсирующей болью. Она лежала, уставившись в потолок, и считала трещины. Он сидел в кресле и пытался не думать о том, что сказал бы ей, если бы она не очнулась. Она очнулась. — Ты всё ещё здесь, — раздался её голос. Слабый, хриплый, с той самой ноткой раздражения, которую Карлайл научился узнавать ещё в ту первую их встречу. Она звучала так, будто он наступил ей на ногу, а не вытащил с того света. Карлайл поднял голову. Альберта смотрела на него, и в её глазах — всё ещё мутных, с красными белками, — мелькнуло что-то, похожее на удивление. Или на досаду. Или на то и другое сразу. — Обещал, — коротко ответил он. — Глупое обещание, — прошептала она. — Я тебе кто? Маленькая ragazza из приюта? За мной не надо присматривать. — Ты женщина, которая сожгла половину леса, — парировал он, и уголки его губ дрогнули в слабой улыбке. Ему было не до шуток, но он знал: если сейчас не ответить ей в её же тоне, она замкнётся. — Такие нуждаются в присмотре больше, чем маленькие девочки. Альберта хотела усмехнуться. Она даже собрала для этого все силы — дёрнула уголком рта, приготовила короткое, язвительное «Ах ты ж...», — но вместо этого скривилась от боли. Повязки на груди натянулись, и Альберта замерла, прижимая ладони к животу, стараясь не дышать, не двигаться, не злить эту проклятую плоть. — Тише, — Карлайл подался вперёд, и его пальцы коснулись её лба. Холодные, как всегда, но сейчас этот холод казался ей благословением. — Тише. Не напрягайся. Раны ещё не зажили. — А я думала, я у тебя бессмертная, — прохрипела она, прикрывая глаза. — Ты чего меня лечишь? Дай уже сгореть по-человечески. — Не дам, — сказал он просто, и в этом «не дам» было столько упрямства, что Альберта на секунду забыла, кто из них врач, а кто пациент. Она открыла глаза, уставилась в потолок. — Сколько я спала? — спросила она наконец. — Почти сутки. Её глаза распахнулись. — Сутки? — Она попыталась приподняться, но Карлайл мягко, но твёрдо прижал её плечи к подушке. — Porca puttana! А девочки? Таверна? Кто… Сара там одна? А Марго? А если гости? А если… — Всё под контролем, — перебил он. — Сара управляется со стойкой. Марго, Агнесса и Джози на кухне. Карла заботится о Лие. Лючия приходит из замка каждый день, приносит травы и чистые простыни, Аро дал ей свободу, она больше не нужна ему. — Он сделал паузу, и уголки его губ снова дрогнули. — Мы справляемся. — Мы, — повторила Альберта с таким выражением, будто пробовала это слово на вкус и оно ей не нравилось. — Мы — это кто? Ты, Лючия и мои девки, которые меня слушаться перестали? — Мы — это те, кто не дал тебе умереть, — тихо сказал Карлайл. Альберта смотрела на него, в её взгляде, измученном, усталом, читалась странная смесь — благодарность, которую она не умела выражать, и раздражение, потому что благодарность эта требовала от неё быть слабой. — Ты не должен был этого делать, — сказала она наконец. — У тебя есть свои дела. Аврора…— Она запнулась, и её лицо, и без того серое, стало белым. Она сглотнула, как будто комок в горле мешал говорить. — Я хотела сказать… Аврора уже… ты не обязан… — Знаю, что не обязан, — мягко ответил он. — Я здесь не по обязанности. Она отвела глаза и вновь уставилась в потолок. Трещина, похожая на карту забытой страны, тянулась от самого края до середины. Она разглядывала её так внимательно, будто от этого зависела её жизнь. Карлайл видел, как дрожат её ресницы от того, что она не могла сейчас смотреть на него. От того, что боялась увидеть в его глазах что-то, с чем ей придётся жить дальше. Жалость. Или надежду. Или любовь — ту самую, которую она так долго от него прятала, а теперь не могла ни принять, ни отвергнуть. Он не стал продолжать. Не стал лезть с расспросами, не стал утешать, не стал говорить, что всё будет хорошо. Он просто сидел рядом, держа её за руку — ту, что не была слишком обожжена и ждал. Альберта молчала. В комнате было тихо, только за окном шуршал дождь, смывая пепел с выжженного поля. Через несколько минут её пальцы медленно, как будто против её воли, сжали его ладонь в ответ. И она закрыла глаза, позволяя себе эту маленькую, нелепую слабость. — Дурак, — прошептала она. — Ты просто дурак, Карлайл. — Знаю, — ответил он. — Но я твой дурак. Она не ответила. Только её пальцы сжались чуть сильнее и этого было достаточно. Прошло ещё два дня. Альберта начала вставать. Сначала просто садилась на кровати, опираясь на подушки, которые подкладывала ей заботливая рука Марго. Потом, с трудом, на несколько минут выбиралась в кресло у окна — смотреть, как дождь смывает пепел с выжженного поля. Карлайл был рядом. Он помогал ей передвигаться, поддерживал за локоть, когда её ноги подкашивались, и чувствовал, как под его пальцами дрожит её тело — от слабости, от боли, от той пустоты, которую не могли заполнить ни лекарства, ни разговоры. Они почти не говорили о том, что случилось. О смерти Авроры. О пожаре. Эти темы были слишком острыми, слишком свежими, и любое прикосновение к ним могло снова открыть рану, которая только начала затягиваться. Но однажды вечером, когда за окном снова зашумел дождь, Альберта сказала: — Я видела его. Аро. Он стоял на балконе и смотрел на пожар. Карлайл замер. Он сидел в кресле напротив, перебирал в руках сухие травы — занятие, которое помогало ему не думать о плохом. — Ты была далеко, — осторожно сказал он. — Ты не могла его видеть. — Я чувствовала, — ответила она. — Я чувствовала его взгляд. Он узнал меня. Не лицом, я изменилась, но... огонь. Он узнал огонь. Карлайл молчал. Он знал, что она права. Аро стоял на балконе и смотрел, как её пламя пожирает лес, и в его глазах, красных, как кровь, было узнавание. Он видел этот огонь однажды. Он не мог забыть этот свет. — Он не пришёл, — сказала Альберта, и в её голосе не было облегчения. Только усталость. — Он не пришёл проверить, жива ли я. Не пришёл убить. Не пришёл даже узнать, кто я. Он просто стоял и смотрел. — Он боялся, — сказал Карлайл. — Впервые за тысячу лет он испугался. — Чего? — Что если подойдёт, то сгорит. Или что убьёт тебя, а потом пожалеет. Или что узнает правду, и эта правда окажется тяжелее, чем его власть. Альберта усмехнулась. Коротко, сухо, без радости. — Глупый вампир, — прошептала она. На пятый день Карлайл принёс ей зеркало. Он стоял в дверях, сжимая в руках старую, потёртую вещицу в деревянной раме, и не знал, стоит ли входить. Альберта сидела в кресле у окна, и её профиль был похож на высеченную из камня статую. — Я принёс это тебе, — сказал он, подходя ближе. — Девочки просили. Она медленно повернула голову и посмотрела на зеркало. В её глазах мелькнул страх — тот самый, который она так тщательно прятала последние дни. — Я знаю, как я выгляжу, — сказала она. — Я чувствую. Кожа стянута, волосы выпадают, и пахну я, наверное, как копчёная рыба. — Ты прекрасна, — сказал Карлайл. И это была правда. Не той яркой, броской красотой, которая бросается в глаза, а другой — той, которая проявляется только в страдании, только в боли, только когда человек отдаёт всё, что у него есть, ради другого. — Врёшь, — прошептала она, но руку протянула. Он вложил зеркало в её пальцы. Она подняла его, посмотрела на своё отражение и замерла. Из рамы на неё смотрела незнакомка. Измождённая, с лицом, покрытым сеткой мелких, розовых шрамов, которые только начали затягиваться. Её волосы, стали темнее — цвета черешни, с проплешинами, и новые еще не успели вырасти. — Господи, — прошептала она. — Я похожа на свою бабку. Которая умерла в сорок лет от того, что не захотела больше жить. — Ты не умрёшь, — сказал Карлайл. — Я не позволю. Она отложила зеркало и посмотрела на него. В её взгляде мелькнула искра той самой дерзости, которую он так любил. — Ты не Бог, Карлайл. — Знаю, — ответил он. — Но я врач. Она хотела усмехнуться, но вместо этого расплакалась, прижимая руки к лицу, и слёзы, текли сквозь её обожжённые пальцы, оставляя на них светлые, чистые дорожки. Карлайл подошёл и обнял её. Осторожно, боясь причинить боль, и она не оттолкнула его, а прижалась к его груди, и он чувствовал, как дрожит её тело, как бьётся её сердце. — Я не знаю, как жить дальше, — прошептала она. — Она была всем. Всем, что у меня было. А теперь... — Теперь у тебя есть мы, — сказал Карлайл. — Девочки. Таверна. Я. Мы все здесь. И мы никуда не денемся. Она подняла голову, посмотрела на него. В её красных и опухших глазах он увидел тот самый свет, который так отчаянно искал. — Глупый вампир, — прошептала она. — Нашёл время раздавать обещания. — Лучшего времени не будет, — ответил он. — Тогда давай жить, — сказала она. Тихо. Не спрашивая, не требуя. Просто разрешая. Дождь за окном стихал, превращаясь в мелкую, почти неслышную морось, и где-то там, за рваными краями туч, проступил бледный, молочный свет. Луна. — Ты знаешь, — сказал Карлайл, не глядя в окно, а глядя на неё. — Я прочитал на днях одну фразу. В старой книге, которую я взял в библиотеке Аро. Её, наверное, переписал какой-то монах на полях проповеди, чтобы не сойти с ума от одиночества. — И что за фраза? — спросила она, не понимая, к чему он клонит, но чувствуя, как в груди разливается что-то тёплое, не имеющее ничего общего с огнём. — Луна сегодня красивая, не так ли? — произнёс он, выделяя каждое слово, как будто это был не вопрос о погоде, а признание в любви. Альберта замерла. Она знала эту фразу. Знала, что в той стране, откуда родом эти строки, так говорят, когда не могут сказать главного. Когда слов слишком много, а они все не те, и остаётся только указать на кроткий, равнодушный светило, которое вберёт в себя всё, что не высказано. Об этом она узнала от японского путника. Она медленно повернула голову к окну. Луна висела низко, огромная, тёплого янтарного оттенка, похожая на старую медную монету. Она освещала поле, которое ещё дымилось, освещала камни, мокрые крыши, и далёкие, молчаливые стены замка. И на мгновение Альберте показалось, что этот свет — единственное, что сейчас имеет значение. — Красивая, — сказала она. — Да, Карлайл. Очень красивая. Он подался вперёд — медленно, словно боясь спугнуть её согласие. Она не отодвинулась. Его губы коснулись её губ очень осторожно, почти благоговейно, как прикасаются к святыне, которую не смеют осквернить. Она пахла дымом, гарью, травами и тем самым, от чего у него слабели колени — запах желанной женщины. Она ответила через долгую, тягучую секунду, когда внутри неё что-то щёлкнуло — последний замок, который она держала на своих чувствах. Неуклюжие руки скользнули по его плечам, обвили шею. Она притянула его ближе, и он почувствовал, как она целует его. Когда они отстранились, в комнате было тихо. Дождь кончился. Луна светила в окно, и её свет падал на них. — У тебя губы пахнут табаком, — сказал Карлайл. — А у тебя — смертью и лекарствами, — ответила она, и это была не обида. Это была констатация. — Мы подходим друг другу. Он не стал спорить. Альберта откинулась на спинку кресла, закрыла глаза, и уголки её губ дрогнули в слабой, почти неуловимой улыбке. — Глупый вампир, — прошептала она. — Нашёл время раздавать обещания. — Лучшего времени не будет, — ответил он, беря её руку в свою и поднося к губам. Внизу, в зале, зажглись свечи. Девушки готовили ужин, и их голоса смешивались с шумом дождя. Сара, стоявшая у стойки, подняла голову и посмотрела на лестницу, ведущую на второй этаж. В её глазах теплилась надежда. — Она поправится? — тихо спросила она у Лючии, которая вошла с охапкой сухих трав. — Поправится, — ответила та. — Синьор Каллен не даст ей умереть. Он слишком упрямый. — А она? — А она слишком злая, чтобы умирать, — усмехнулась Лючия. — Это мы все знаем. Девушки переглянулись и тихо рассмеялись.

*****

Замок Вольтерра встретил Карлайла запахом ладана и крови. Он вернулся на шестой день после похорон. В его покоях всё было как прежде — книги, письменный стол, камин, в котором давно не горел огонь. Никто не заходил сюда за эти дни, и на столе лежал тонкий слой серой, почти невидимой пыли. Карлайл подошёл к окну, посмотрел на город внизу. «Интересно, знает ли Аро, что я вернулся? — подумал Карлайл.— Стоит наведываться.» Подвальный зал был погружён в полумрак — только несколько свечей в канделябрах, расставленных по углам, отбрасывали дрожащий, жёлтый свет на стены. Аро сидел в своём кресле, откинувшись на спинку, и в его руке был бокал с тёмной, почти чёрной жидкостью. Он не пил — просто держал, смотрел на отражение свечей в стекле, ждал. Сульпиция сидела чуть поодаль, в кресле у стены, и в её руках была книга, которую она не читала. При появлении Карлайла она подняла голову, и в её глазах мелькнуло что-то, похожее на облегчение. — Доктор Каллен, — произнёс Аро, не меняя позы. — Ты вернулся. — Как видите, — ответил Карлайл, останавливаясь на пороге. — Мы уже начали думать, что ты решил остаться в той таверне навсегда, — голос Аро был мягким, почти ласковым, но в этой мягкости чувствовалась сталь. — Среди тех... людей. Среди той женщины. — Она не моя, — сказал Карлайл. Тишина, наступившая после этих слов, была густой, почти осязаемой. Аро медленно поставил бокал на стол, и звон стекла о мрамор показался Карлайлу выстрелом. — Я знаю, — сказал Аро. — Я знаю, что та женщина — мать Авроры. Не кровная, я чувствую, но мать. Карлайл молчал. Он не знал, что Аро следил за ним, что Деметрий докладывал не только о том, когда он вернулся, но и о том, где он был и с кем. — Кто она? — спросил Аро, и в его голосе впервые за весь разговор прозвучало что-то, похожее на интерес. — Хозяйка таверны, — ответил Карлайл. — Её зовут Альберта Дель Сиерра. Она приютила Аврору, когда та была маленькой, и заботилась о ней всё это время. — Альберта, — повторил Аро, и это слово прозвучало в его устах странно, незнакомо. — Дель Сиерра. Я не знаю этой фамилии. — Она не из знатного рода, — сказал Карлайл. Аро поднялся с кресла, подошёл к Карлайлу почти вплотную. Его глаза смотрели прямо в лицо, и Карлайл чувствовал, как этот взгляд проникает под кожу, читает его мысли, его страхи, его ложь. — Ты что-то скрываешь, доктор, — сказал Аро. — Я чувствую. Ты всегда что-то скрываешь. Но сейчас — особенно. Эта женщина... в ней есть что-то, что я помню. Что-то давнее, почти забытое. Что это? Карлайл выдержал его взгляд. — Она — ведьма, — сказал он. — Настоящая. С даром, который передаётся по крови. Поэтому она смогла помочь Авроре, поэтому её лекарства действовали лучше моих. — Ведьма, — повторил Аро, и в его голосе не было презрения. Только удивление. — Я думал, они все вымерли. Или скрылись так глубоко, что их не найти. — Она скрывалась, — согласился Карлайл. — До тех пор, пока Аврора не заболела. Ради неё она вышла из тени. Аро долго смотрел на него. Потом медленно кивнул, развернулся, отошёл к окну, где за толстым, свинцовым стеклом сгущалась вечерняя синева. — Передай ей, — сказал он, не оборачиваясь, — что я не трону её. Пока она не тронет нас. И пока она не будет вмешиваться в дела замка. — Она не вмешивается, — сказал Карлайл. — Тогда пусть живёт, — ответил Аро. — Но пусть помнит: я всегда буду знать, где она. И что она делает. Это моя цена за её свободу. Карлайл вернулся в таверну под вечер. Дождь кончился, и мокрые камни мостовой блестели в свете уличных фонарей, отражая их жёлтые, маслянистые блики. Карлайл шёл медленно, чувствуя, как тяжесть этих дней постепенно отпускает его. В таверне было шумно. Гости — несколько человек, сидевших за дальними столами, — пили вино, громко смеялись, спорили. Девушки сновали между ними, разливая напитки, собирая пустые кружки. Сара стояла за стойкой — уставшая, но довольная. При виде Карлайла она кивнула, коротко, и указала подбородком на лестницу. — Она наверху, — сказала она. — В своей комнате. Сказала, что хочет побыть одна, но... я думаю, она будет рада вас видеть. Карлайл поднялся нащупывая сверток бумаги в кармане. Дверь была приоткрыта. Он постучал, но не дождался ответа и вошёл. Альберта сидела в кресле у окна, укутанная в шерстяное одеяло, и смотрела на улицу, где фонари уже начали зажигать. В комнате было темно — она не зажгла свечей, и только слабый свет с улицы падал на её лицо, делая его ещё более бледным, почти призрачным. При его появлении она не обернулась. Но её пальцы, лежавшие на подлокотнике, чуть сжались. — Ты вернулся, — сказала она. Не спросила — констатировала. — Я обещал, — ответил Карлайл. Он подошёл к ней, опустился на колени перед креслом, так, чтобы их лица были на одном уровне. Она смотрела на него, и в её глазах он увидел ту самую искру, которую так боялся потерять. — Я принёс тебе письмо, — сказал он. — От Авроры. Она просила передать. Он протянул ей конверт. Альберта взяла его дрожащими пальцами, повертела в руках, но вскрывать не стала. — Прочитай, — попросила она. — Я не могу Он разорвал печать, развернул лист. Бумага была тонкой, почти прозрачной, и слова, выведенные дрожащей рукой Авроры, казались хрупкими, готовыми рассыпаться от одного прикосновения. «Берта, Я пишу это письмо ночью, при свече. Карлайл сидит в кресле и делает вид, что читает, но я знаю — он смотрит на меня. Он всегда на меня смотрит, когда думает, что я не вижу. Боится, что если отвернётся, я исчезну. Он хороший. Я рада, что он у меня есть. И что он есть у тебя. Не прогоняй его, ладно? Он заслужил немного счастья. Даже если он вампир. Я не знаю, когда ты будешь это читать. Может быть, через день. Может быть, через неделю. Может быть, когда меня уже не будет. Не злись на Карлайла, что не отдал письмо сразу. Он просто бережёт тебя. Как умеет. Ты не виновата. Ни в чём. Слышишь? Я хочу, чтобы ты запомнила это. Я хочу, чтобы ты прочитала эти слова и поверила им, даже если внутри всё будет кричать обратное. Помнишь, как ты учила меня метать ножи? Мне тогда было лет десять, наверное. Я была тощая и боялась всего на свете, но делала вид, что ничего не боюсь. Ты поставила полено у стены, дала мне в руки самый лёгкий кинжал, какой у тебя был, и сказала: «Смотри не в цель, смотри туда, куда хочешь попасть. Рука сама найдёт дорогу». Я промахнулась раз сто. Кинжал втыкался в землю, в стену, в твою любимую бочку с вином (помнишь, ты тогда ругалась так, что моя сестра убежала на кухню и плакала?). А потом я попала в самый центр. Я никогда не переставала бояться. Ты научила меня многому. Не только ножи бросать. Ты научила меня не сдаваться, когда кажется, что всё кончено. Ты научила меня смеяться, когда хочется плакать. Ты научила меня, что настоящая сила — не в том, чтобы ударить первым, а в том, чтобы подняться, когда ударили тебя. Помнишь, как мы собирали цветы на том поле? Ты говорила, что полевые цветы — самые стойкие. Они растут там, где их никто не сажал, и цветут, даже когда их топчут. Я тогда не понимала, почему ты смотришь на них с такой грустью. Теперь понимаю. Ты смотрела на себя. Каждый раз, когда ты обнимала меня, я чувствовала, что мир становится меньше. Что все мои страхи, все эти каменные стены, все вампиры с их красными глазами — они ничего не значат, потому что есть ты. Твои руки, твоя грубая ладонь на моей голове. Твой голос, когда ты шептала: «Всё будет хорошо, маленькая. Всё будет хорошо». Ты говорила это, даже когда сама в это не верила. Я знаю. Я всегда знала. Ты боялась за меня так сильно, что у тебя тряслись руки, но ты всё равно улыбалась. Ты — самая сильная женщина из всех, кого я знаю. Я помню ту ночь, когда меня забрали в замок… Прости, что я не оправдала твоей надежды. Прости, что вернулась не живой, а вот так — в письме, в памяти, в том, как ты будешь вспоминать меня по ночам. Я хотела бы увидеть, как ты смеёшься, когда Сара опять пересолит суп. Или как ты ругаешься с Марго из-за того, что та пережгла лепёшки. Я хотела бы быть там, в таверне, за тем большим столом, где мы все собирались, и держать тебя за руку. Но не получилось. Не вини себя. Ты сделала всё, что могла. Ты отдала мне свою кровь, свою силу, свои годы. Я чувствовала это — каждый раз, когда пила твои отвары, когда ты шептала заклинания, когда твоя жизнь вливалась в меня через эти горькие капли. Ты дала мне столько времени, сколько могла. Больше, чем кто-либо другой. Я не знаю, есть ли жизнь после смерти. Карлайл говорит, что нет. Но я думаю, что есть. Потому что иначе зачем тогда всё это? Зачем эти звёзды, которые горят миллионы лет? Зачем эта земля, которая помнит каждого, кто на неё ступал? Зачем любовь, которая не умирает даже тогда, когда умирает тело? Я буду ждать тебя там, матушка. Не торопись. У тебя ещё много дел. У тебя есть таверна, которую ты построила своими руками. У тебя есть Карлайл — он, конечно, зануда тот ещё, но он тебя любит. Не прогоняй его. Ему тоже нужно, чтобы кто-то ждал. А я буду ждать. Сколько понадобится. Я буду смотреть с неба, стану одной из звезд и думать, что однажды ты будешь смотреть на них, на меня. И ты расскажешь мне, как всё было. А я расскажу тебе, что там, за гранью. Я люблю тебя. Сильнее, чем могу сказать. Сильнее, чем могу написать. Сильнее, чем могу даже подумать. Твоя Ава.». Альберта сидела неподвижно, и слёзы текли по её щекам. Она не вытирала их, не прятала лицо, не отворачивалась. Она просто плакала — и в этом молчаливом, беззвучном плаче было столько боли и столько облегчения, что Карлайл, не выдержав, взял её за руку и сжал её пальцы. — Она любила тебя, — сказал он. — Сильнее всех. — Я знаю, — прошептала она. — Я всегда знала. Она убрала руку, вытерла лицо ладонью и посмотрела на него. — Что теперь? — спросила она. — Что будет с нами? — Мы будем жить, — сказал Карлайл. — Мы будем работать. Мы будем помнить. И будем надеяться, что однажды... однажды боль станет тише. — А если не станет? — Тогда мы научимся жить с ней. Вместе. Она смотрела на него долго, очень долго. Потом кивнула.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!