Часть 1
31 марта 2025, 22:45 Вы когда-нибудь ощущали ту беззаботность, те счастливые и последние моменты в родном месте? Когда сердце колотится и разрывается от безграничной любви ко всему, а душа распахнута всему новому. Легкий мандраж охватывает вас в эти моменты, когда вы проводите свое последнее лето, полное ребячества и баловства. Лето это запоминается на всю оставшуюся жизнь, а запах утренней травы, покрытой мелкими зеркалами росы, навсегда останется в голове, как сильнейшая ностальгия.
Последние три месяца вы, просыпаясь, чувствуете запах свежеиспечённого хлеба, и кряхтенье бабули на кухне. Вы касаетесь босыми ногами старого цветастого ковра ручной работы, сладко потягиваетесь и делаете шаг на скрипучие половицы древнего дома, который построил ваш прадед в далёком прошлом, "при царе горохе".
Такое не передать через текст, это нужно почувствовать, нужно вдохнуть свежий воздух родных полей и закричать голосом, наполненным любовью. Эти девяносто дней не забываются даже в глубокой старости, они сидят глубоко и греют душу в самые тяжелые моменты.
Три месяца, какой короткий срок и она бы оставила родное место, она бы стала искусным художником или скульптором, она бы заявила о себе, жила бы счастливо и рассказывала внукам об этих забавных временах. Но времена отняли, жестоко выдернули из рук, да так, что пальцы повылетали из суставов. Это было больно.
Все началось ранним утром, когда солнце едва виделось над горизонтом, туман спокойно дремал над травой, а люди посапывали в своих домах. Никто не ожидал.
Девчонка наслаждалась последними месяцами в родном селе перед переездом в Брест, на учебу. Шестнадцатилетняя Тамара спала и видела себя в верхах художественной академии, но приходилось расставаться с домом. Она старалась вдохнуть как можно больше воспоминаний, прожить каждую минутку, ни секунды не потерять. Жизнь замедлилась, что было так кстати, она наблюдала за копошением букашек в зелени, рисовала этюды и не думала. Думать — это плохо, мысли нарастают плесенью в голове человека и давят, грозя разорвать череп на осколки. Дуракам живётся прекрасно, умные же огораживаются от мыслей, а идиоты думают, представляют в неспособности заткнуть свой внутренний голос.
Над деревней пролетела рама, его не видели, да и если бы увидели, то значения не предали. Рама и рама, все равно. Земля звенела тишиной, пока вдалеке воздух не сотрясся гулом авиационных моторов; мессеры неслись над полями черными тенями. Они пронзили небо и так же быстро скрылись, как появились, видел их только дедуля-пастух, что тащился вслед за своим стадом. Это было знамя. Так началась война.
Под вечер приехал старшина. Он сказал два слова, в ответ не получил ничего. Мужчины начали паковать вещи. Все знали, что немцы будут здесь через несколько часов, в лучшем случае — дней. Никто не знал, что произойдет, когда фрицы окажутся здесь. До деревни доносился странный запах гари, он явно не предвещал ничего хорошего. В носу покалывало, в желудке мутило. Западный ветер приносил редкие обрывки пепла, люди насторожились, все ждали в согласованном молчании.
Тома сидела на печи, покачиваясь в такт настенным часам с маятником. Тиканье прервалось громким хлопком входной двери. Глухие шаги отца эхом разошлись по комнате, она вздрогнула. Батька наскоро пихал вещи в дорожный узелок: мужчины уходили в леса партизанскими отрядами. Мама стояла, опершись на дверной косяк, глаза ее блестели, видно было, что женщина едва сдерживалась, чтобы не броситься на шею мужу, ей было так же плохо, но Зинаида никому ничего не показывала. В момент женщина стала другой, за день не улыбнулась ни разу, эмоции пропали, она безразлично смотрела на все происходящее вокруг себя. Она устала биться, кричать, уговаривать остаться; отец был непреклонен. Она просто выдохнула и смирилась с желанием мужа.
Под широкой ночной рубашкой не было видно едва подрагивающее тело. Конечно, Томе было страшно, больше от неизвестности и неизбежности грядущего. Немец представлялся, как невидимый враг, не человек, а какой-то вурдалак, жаждущий скорой расправы. В голове у людей крутились мистические образы чудовищ из-за границы. Ни одна душа не могла представить фашиста, как человека настоящего, ничем от них не отличающегося, угроза с запада была скрыта.
Тамара слезла с печи, босые ступни коснулись деревянного пола. Доски уныло заскрипели, она подбежала к отцу и обвила худыми руками родную, теплую спину. Одинокая слеза скользнула по россыпи веснушек и неслышно ударилась о дощатый пол. Внутри все сильней сворачивался тошнотворный ком, словно внутренняя оболочка сложилась в несколько слоев, стянулась и не давала вздохнуть. С губ сошел глухой всхлип, когда мужчина повернулся и прижал к себе.
— Тата, ну на каго ты нас кідаеш?— с надрывом сказала Тома. Она прерывисто вдохнула родной запах - боялась забыть его. Забыть – означает потерять связь с родным человеком.
Хотелось кричать от одной лишь мысли, что, быть может, больше она не дотронется до шероховатой ладони, не прижмется в моменты отчаяния к близкому плечу, не потреплет он ее больше по кудрявой голове.
Щеку сдавила грубая льняная ткань, но она жмется сильней, как испуганный котенок. Сердце колотилось быстро-быстро, отстукивая сбивчивый ритм.
– Я вярнуся, свет очей моих, дыхай глубше. – он невесомо коснулся губами кудрявой головы. Снова в избе настала тишина; ходики часов с каждым ударом замедлялись, скоро совсем затихнут. Тик-так, тик-так, вот-вот пробьет полдень.
На улице послышался крик.
—Васи-и-и-и-ль!!! — позвал кто-то отца, а Тома лишь сильнее уцепилась маленькими пальчиками в вышиванку, не желает отпускать.
Мама, стоящая в дверном проеме, утерла слезы пестрым платком. Ее губы были зажаты, она гордо хранила в себе полный боли рев, который бы вырвался, дав она себе возможность расслабиться. Мама подошла к родным и опустила ладонь на плечо дочери, слегка потянула на себя. Нужно было отпустить, иначе стало бы слишком поздно.
– Тата, ты ж вернешся? Абяцаеш? – Тома наотрез отказывалась отпускать его, в отчаянии махнула головой.
– Вернуся, родная, абяцаю. – Василий поцеловал дочь в лоб, последний раз коснулся губ жены и покинул избу.
Они не вышли за ним, а лишь стояли, обняв друг друга. Дальше следовала неизвестность, такое близкое и желанное будущее вдруг скрылось, даже не помахав на прощание. Еще вчера девочка утопала в грезах о Бресте, о своем будущем, о мире и красоте, а сейчас не осталось ничего, желание спокойствия вокруг себя. Она представить не могла, что готовит для нее безжалостная бабка-судьба впереди.
Так начинался июль 1941 года, воистину проклятый год и проклятый месяц. У миллионов людей это время останется в памяти и не уйдет никогда, будет преследовать повсеместно. Это время сломало миллионы жизней, убило понимание мира, стерло границы между добром и злом. Люди потерялись в этом страшно свете, покинутом Богом, блуждали в темноте, среди мертвечины под громогласный хохот Сатаны.
А жизнь продолжалась, несмотря ни на что. Женщины снова погрязли в ежедневных заботах, нужно было приспосабливаться к существованию без доброй мужской половины населения. Люди начали экономить, они помнили голодомор и боялись. Негласное правило само собой появилось в поселке – не проси чужую еду, свою береги. Тревога повисла над поселением.
День начинался с выгона скота. Тома подрывалась с рассветом и уходила в поле, лишь бы не видеть отчаяния, охватившего деревню. Мрачность и нелюдимость матери сдавливала и ее, видеть траурное лицо казалось невыносимым, а говорить еще тяжелей. По этой причине она уходила с рогатыми, укладывалась в тени какого-нибудь куста и глядела в лазурь ясного неба. Именно небо связывало тогда людей; тогда же в небо смотрел Василий Иванович, тогда же туда устремлял взгляд вражеский гауптштурмфюрер. Небо связывало семью, оно же объединяло врагов.
Так прошло две недели, многие смогли выдохнуть, огонек надежды зажегся с новой силой. Но на рассвете послышался вой техники, угрожающий и страшный. Мама подорвалась с кровати первой, закрыла окна, двери, разбудила дочь. Через десять минут они вошли в поселок. Гавкающая речь резанула по ушам, девочка сжалась в углу на печи, закрыв уши руками. То было раннее-раннее утро, создавалось впечатление, что люди спят, однако, нет… Они не спали давно, лишь сидели, закрывшись в своих домах, боясь высунуть нос наружу, подойти к окнам и как-то обозначить свое присутствие. Мольба немой пеленой зависла в воздухе.
На улицу не спешил никто, люди терялись от непонимания. А немцы, казалось, не собирались никому вредить. Они были спокойны, не слишком шумны, совершенно не пытались преподнести себя в деревне, обозначить территорию. Обычные молодые люди - уставшие, грязные и голодные. У них отсутствовали рога, хвосты, поросячьи рыльца, как упорно рисовала девичья фантазия. Самые обыкновенные, с живым огоньком азарта в глазах. Мальчишки то были, лет по девятнадцать.
Позже стало ясно, что ничего войскам не нужно, кроме места, чтоб отдохнуть. Ребятам нужно было помыться, поспать и запастись провизией. Было непонятно, где снабжение, у роты оказался явный дефицит припасов, что не могло не радовать белорусов.
К фрицам отнеслись с еще большим пренебрежением. Однако немчура вскоре церемониться перестала, когда увидела отторжение людей - угрозы на ломаном русском прозвучали более, чем убедительно.
Впрочем, на долго дивизион не задержался, пробыв в поселке два дня, они уехали. Жители смогли выдохнуть, в надежде, что это конец и новых напастей не последует. Сельчане, не переставая верили, что вскоре фашистов погонят в шею, что Родина защитит себя. Как бы не так… Им предстояло ждать еще долгих четыре года, которые вскоре наполнятся горем и отчаянием. Дети повзрослеют раньше, взрослые постареют. Стариков множество появится, и ведь не скажешь, что перед тобой вчерашние мальчишки. На их некогда молодых лицах пыль скопится в морщинах. То были не морщины, а следы самой смерти, которые со временем начнут саднить еще больше.
Затишье прошло и стало страшно по-настоящему: два запыхавшихся паренька прибежали в деревню. Они были в панике: глаза бешенные, едва дышали от непрерывного бега. Все взмокшие, с окровавленными рукавами и синяками по всему телу, а через полчаса над станицой сгустились черные тучи пепла и дыма. Дышать становилось все тяжелее и тяжелее. Близилось страшное. Мальчики толком не говорили, лишь повторяли: «Они – звери, хуже зверей, бегите» и смотрели в никуда, будто приведение увидели. Постоянно куда-то рвались, спать не могли.
Наблюдая за ними, самой хотелось спрятаться где-нибудь глубоко под землей. Было видно, что пережили они что-то настолько страшное, что лица их вовсе перестали быть похожими на человеческие. Впервые, когда Тома увидела несчастных, она не смогла подавить вскрик. Очертания их лиц стали нечеткими, то ли в пепле, то ли в садинах. Груди мальчишек быстро-быстро вздымались, будто вот-вот снова сорвутся на крик и упадут в припадке паники.
Ночи становились все беспокойнее. То там, то здесь слышались обрывки быстрого шепота. Деревенский рынок перестал быть обителью новых, порой задорных и бредовых сплетен; там говорили о войне. Жизнь застопорилась в ожидании. Взгляды людей отвечали сами за себя, их пугала та неизвестность, из которой пришли перепуганные до сумасшествия парни.
Деревня вздрагивала от малейшего ночного шума, а потом долго не спала, вслушиваясь в звенящую тишину белорусских полей. Местный рынок оказался рассадником паники. Разговоры шли одни. Там ничего не продавалось и не покупалось – нечего и не за что, выживали лишь на скудном домашнем хозяйстве.
Тем вечером над полями лежал туман, солнце было невидно из-за густого слоя облаков, а прохлада заставляла закутаться в шаль покрепче. Необычно холодно для лета, но так уместно.
Она сидела на крыльце своего дома и наблюдала за бегающими курами на лужайке. Они бухтели, спотыкались, порой клевали друг друга. Забавные существа. Тома не могла сдержать улыбку. Плечи ее были расслаблены, локтями упиралась на поджатые колени. Нос и уши потихоньку замерзали и краснели, но было абсолютно все равно — момент прежде всего. Она неуклюже сменила позу, от чего доски недовольно скрипнули. За забором тетя Маша неспешно вела беседу с дедом Федотом, то повышая, то понижая тон. Иногда слышался звон пустых бутылок, из-под молока. Тамара подняла камушек, лежащий под ступенью, и кинула вглубь двора. Птицы недовольно подпрыгнули и торопливо забегали. Девочка прыснула от смеха.
В эту секунду воздух снова пронзила речь на иностранном языке. Скорее не речь, а ледяные выкрики, такие же резкие, как автоматная очередь, оглушившая трели птиц. Совершенно не экономили дефицитные пули.
Тома вскочила на ноги: куры разбежались в стороны. На миг она замерла, вслушиваясь в спонтанные звуки, а потом быстро зашла в дом.
Мама стояла у окна, зажав рот рукой. Они надеялись, что все закончится, но надежды не оправдались, они откровенно смеялись над бедными людьми. Девочка неслышно подошла к матери. В окне показалась колонна техники, а вернее, ее хаотичное скопление. Их было действительно много, и вокруг столько безудержного веселья. В голове всплывает фраза: «Они хуже зверей»
— Мама... — сказала она шепотом. Страха не было, было четкое ощущения неправильности и удивления. Неужели они сделали это с теми парнями?
Зинаида качает головой и приставляет палец к губам дочери, мол: "тише, нас не должно тут быть". Тома не видела лица матерь, но подметила, как дрожала ее рука, как напряжено все тело.
Они отошли от окна, и присели на скамью у противоположной стены дома. Снаружи начинали появляться первые гражданские. Люди помнили прошлых немцев и надеялись, что эти будут такими же. Тома жалась к маме, женщина обнимала и гладила по голове, но молчала, ибо успокоить нечем. Они не видели того, что творят каратели на родных землях, тешились надеждой, что обойдется, беда снова минует. Но било осознание, что отец — опора и поддержка был где-то далеко, быть может, немцы давно разнесли его отряд и болтается посиневшее тело на дереве среди лесной чащи. А может, Василий жив и отчаянно борется с захватчиками, а может в плену... Им пришлось рассчитывать лишь на себя и стать подмогой друг для друга.
Неизвестно, сколько времени прошло, пока они сидели вот так, ведя друг с другом немой диалог, но дверь в избу с грохотом распахнулась. Женщины вздрогнули и одновременно посмотрели в дверной проем. Ходили сплетни о педантичности, об аккуратности фашистских войск, о том, что мрази эти пьют кофе в окопах и едят баварские сосиски. В проёме же стояли два оборванных, с криво застегнутой формой и засученными рукавами солдата. Волосы были грязные, растрепанные, все в пыли и темном слое сажи в мимических складках. Глазные яблоки и тупые улыбки слишком выделялись на фоне чумазых лиц.
Девочка вскрикнула, вцепилась тонкими пальцами в плечо мамы. Сама Зинаида Михайловна неотрывно глядела на чужаков, и сердце точно замерло в ожидании.
Те что-то сказали друг другу, перекинулись смешками и в два шага преодолели расстояние до напуганных людей. Следующие секунды стали секундами понимания. Тома закричала, когда почувствовала, что шершавые, липкие от походной пыли руки тащат ее на себя. Немец отдирает от дорогой матушки. Бьется, пытается бежать к родному человеку, но тщетно. Солдату хватает одной руки, чтобы удерживать девочку-подростка. А женщина безостановочно говорит, жестами показывает успокоиться и не нарываться, пока оценивающий взгляд другого скользит по телу. Оба — похотливые животные. Тот, что держит Тому, рыжий, совсем молодой – ему не больше двадцати пяти, - ухмыляется так, будто уже получил все, что хотел. Его грязная, грубая ладонь опускается на ее живот и медленно скользит вверх. Пальцы, пропахшие табаком и потом, добираются до груди. Тома вскрикивает, ее тело дергается в отчаянной попытке вырваться, но хватка только крепче. Он ржет в лицо ее страху, с силой дергает за плечо и грубо выталкивает девочку за порог.
Там жуткая суматоха. Одни волочат скот, другие таким же образом гонят людей. Куры бегают под ногами, некоторые уже валяются в неестественных позах, затоптанные солдатскими сапогами. Тамара глупо оглядывается по сторонам, глаза пустые, а в голове слова матери: «Молчи, не нарывайся». На шее стальной хваткой рука рыжего – Курт, как называл его второй. Сразу за ней ведут маму: женщина идет сама, опустив взгляд в пол. А немец довольно озирается по сторонам, ему смешно, видно, что не впервой ему такое развлечение.
Курт толкает Тамару в одну толпу, а Зинаиду в другую. Девочка пытается бежать к маме, но получает прикладом автомата в живот.
— Warum so eilig? – гогочет он.
В глазах все скручивается, идет полосами. Ее сгибает пополам и отшатывает обратно к толпе, она оседает на колени, хрипит, пока выбитый воздух возвращается обратно в легкие. Все вокруг сменяется цветными пятнами, комок подступает к горлу от пестрой возни, и темнота.
***
— Тома, Тома! – кто-то тормошит за плечо. Девочка стоит, зажатая в толпе со всех сторон. В нос бьет запах пота, и сначала вовсе не ясно, что происходит, и откуда весь этот шум. Одновременно отрывистый крик на немецком, шепот на белорусском и истошные вопли скотины мешаются в бесконечный гул. Ее продолжают отчаянно трясти, пока наконец веки не дергаются и она не открывает глаза. Подруга шумно выдыхает, видя очнувшуюся Тому и слегка приобнимает ее. — Они кажуть о распределении яком-то, нельга спать. – Алла шепчет быстро и кивает на мужчину, видно офицера, чьи слова звенят в воздухе. Рядом – мелкий сгорбленный фриц вторит на русском с жутким акцентом. Его голос скрипит, как сломанное радио, некоторые слова вовсе не разобрать, булькают и обрываются. Слышно лишь обрывки фраз: — Германия…работа…дети…еда… А когда он замолкает, воцаряется тишина с редкими возмущениями соловья на соседней березе. Главный фриц лениво протирает морщинистый от пота лоб, снимает фуражку. Волосы у него полностью седые, лицо переполосило время. Мужчине лет шестьдесят, может чуть больше. Руны «Sieg» отблескивают на плотно застегнутом воротнике. Он обводит пустым взглядом толпу и делает непонятный жест рукой. Переводчик куда-то убегает быстрыми шагами. И опять в массе проносится разговор, на лицах паника, но стоят смирно – боятся. К главному разваленной походкой подходит другой, совершенно неизвестный немец. Молод, не больше тридцати пяти лет, худощав и небрежен. Верхние пуговицы кителя его расстегнуты, на воротнике фуражка сидит высоко на темечке, светлые волосы вьются и выбиваются из-под головного убора. Руки держит в карманах. Он говорит с главным, лыбится, бросает быстрые взгляды на скопление людей. Старый немец кивает тому, хлопает по плечу и оба уходят. Люди остаются стоять в неведении. Проходит пять минут, десять, пока до одного не доходит, что все, конец, можно расходиться. Внутри предчуствие. Разбредаются в свои стороны, ищут родных, с которыми разделены были при селекции. Вторую толпу уводят в неизвестном направлении, всю ораву людей несколько надзирателей подгоняют автоматной очередью и стальными криками. Среди них – мама. Тамара бросается за ними, кричит: — Мама! - Бежит за ними, спотыкается, падает, снова встает и бежит, а расстояние, словно не уменьшается. Снова падает, мечтает услышать голос матери, но все мешается в один сплошной вой. —Мама! Привстает на локтях, не видит перед собой из-за пелены слез на глазах. Она кричит, но голос тонет в хаосе войны. Кусает губы до крови, бьет кулаками о землю, но земле все равно. Землю заливает кровь, ее разрывают снаряды, ей все равно на сироту. Девочка переворачивается на живот и рыдает, царапая ладони отросшими ногтями. За что? Почему? Теперь одна, среди фашистских мразей. Ее разрывает злость на себя, на немцев. За то, что не уберегла, за то, что забрали маму, а не ее. Молодой гауптштурмфюрер стоял позади, пуская кольца табака. Мужчина опирался о стену дома и улыбался, наблюдая за судорожными, гортанными рыданиями. Потом пожал плечами, поправил вьющиеся волосы и ушел искать старика-штурмбанфюрера – нужно решать проблемы с жильем.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!