Часть 2
23 апреля 2025, 10:09Военные сновали туда-сюда, таскали ящики с бумагами, вещами, боеприпасами. А её ноги волочились, слёзы текли по щекам, размывая грязь. Она всхлипывала, глядя на изрезанные ладони, и тёрла ими лицо. На щеках оставались серые разводы, как если бы кто-то окунул её в ведро с пылью. Пусто. Всё обрывалось внутри — не хотелось верить, что теперь она одна среди оккупантов.
Солдаты суетились между грузовиками и домами, не замечая ничего, кроме приказов. Но все понимали: короткий поводок, на котором держат этих людей, слишком хрупкий. Стоит только ослабить — и дальше страшно подумать, здоровый человек не способен вообразить. Самое страшное, извращенное ждало их, но людям оставалось лишь доверить себя в руки судьбы.
Надежда снова увидеть близких исчезла так же быстро, как немцы провели свою «селекцию». Она была не одна в своей беде: соседская Ленка оплакивала угнанного на работы парня, баба Ефросинья сорвалась на крик — у неё на глазах перерезали горло дочери, а убийцы лишь смеялись. Деревня погрузилась в траур. Люди исчезли с улиц. Надвигающиеся тучи сбросили первые капли, и они смешались со слезами.
Домой идти было нельзя. В груди тяжесть, уши заложило, и она не слышала ни голосов, ни звуков скота, ни криков на немецком. Притупились способности чувствовать.
«Твари, твари, твари» — повторяла она шёпотом. Не от злости, а просто по инерции, по логике. Поток мыслей шел сам по себе, без участия разума. Сердце как будто вырвали, оставив дыру. Война. Глупая, ненужная, созданная ради амбиций и идеологий, чуждых обычным людям. Те просто хотели жить, растить детей и не думать: "А придёт ли завтра?". Им ближе запах скошенной травы, чем горелой плоти и пороха.
Холодно. Цветастое платье промокло и липло к телу. Её било ознобом, кожа покрывалась фиолетовой сеткой сосудов. Со свежего стога сена капала вода, под ним Тома и пряталась. Запах мокрой соломы и зерна ни с чем не спутать, родной, запах, сопровождающий ее всю жизнь.
Под боком возились мыши — тоже мокрые, растерянные. Но они были лучше врага. А всё же, возвращаться придётся. Здесь не выжить.
Колени прижаты к груди, руки обхватили ноги, доносились всхлипы. Глаза красные, лицо опухшее, слёзы не кончаются. Дождь прятал их, прикрывал от мира. Есть не хотелось, только трясло. Посёлок затих, даже сверчков не слышно. Ливень был стеной между ней и реальностью.
Вдруг раздался вой. Прямо рядом. Даже дождь не заглушил. Метров в десяти — рык, ей показалось — слышит дыхание. Да, говорили, что в лесах водятся волки, но это были истории стариков. Кто им верит?
Она затаилась, дыхание сбилось. Вой повторился, ближе. Волки ведь ходят стаями, одиночки — редкость. А страшнее всего услышать хор. Шорохи усилились, казалось, лапы шаркают совсем рядом. Вот-вот выскочит зверь.
Мышцы напряглись, кровь пошла горячим током. Тома начала медленно отползать. Сантиметр за сантиметром. Пока, наконец, не стало тише. Потом рванула в сторону деревни. Не думая, не дыша. Сейчас страшнее было быть съеденной, чем убитой. Смерти она боялась по-настоящему. И бежала.
Показались дома.
Улицы пусты, даже немцев не видно. Все попрятались. Мокрая до нитки, ноги натёрты в кровь. Она едва видела перед собой — ночь, полутьма. Идти тяжело, ступни горят. Шла вслепую, по памяти. Казалось, где-то должны быть патрули, но деревня будто вымерла. Они, может, спят в сараях, в своих снах бродят по улицам родных немецких городов. Здесь они ничего не чувствуют.
Томe всего шестнадцать. А жизнь уже повернулась к ней самой страшной своей стороной. Когда она, наконец, дошла до дома, увидела у порога вражеский автомобиль.
Дом был добротный, дед его строил — один из лучших в посёлке. Немцы это быстро заметили. Выбирают, как на смотринах: лучшее себе. Берут, живут, а потом уничтожают, видно боясь, чтобы никому не досталось. Тома остановилась. Что теперь? Идти туда, где немцы? Нет. Но куда ещё? Тётя Маша? Страшно и неловко. Она мялась на месте. Дождь тем временем стихал.
В доме тихо. Она подкралась к окну, заглянула. Темно. Вначале показалось — огонёк, но это, видимо, просто отражение. Делать лишние движения боялась. Только враг уже не спал.
***
Гомерик фон Йодель сидел в беседке напротив дома и курил. Несколько недель как мучила бессонница. На лице синяки, щёки впали. Он похудел, но взгляд остался прежним — ярким, уверенным. Ему нравилось то, чем он занимался. Бессонницу списывал на переутомление. Он смотрел, как девочка мечется, ждал, когда поймёт — не одна. Она стояла, потом начала заглядывать в окно. Он прыснул от смеха, но она не услышала. Он встал, потянулся. Капля дождя скатилась по лбу, он прикрыл глаза рукой. Шёл бесшумно. Дождь оглушил девочку, она стояла спиной и не слышала ничего, кроме собственных мыслей. Он подошёл, положил руку ей на плечо. — Что-то случилось, фройляйн? Голос прозвучал, как выстрел. Неожиданно, почти абсурдно — словно громом, вспышкой молнии полоснула по ушам, перед глазами. Голос высокий, резкий, с хитринкой. Он наклонился ближе. Акцент ломал речь, как и его тело — сухое, вытянутое, неуклюжее. Этот самый офицер говорил с начальством, когда сгоняли жителей деревни. С тех пор Тома его не видела. И не хотела. Она вздрогнула, глаза метались по неясному силуэту. Он ждал. В голове роились мысли — бежать? молчать? Она медленно пялилась, видя перед собой ни кого иного, как смерть. Вместе с запахом мокрой земли в нос ударил чужой табак. Горький, едкий. Он перебил свежий запах дождя, сжал горло. Девочка поморщилась. Офицер приближался. Медленно, будто лениво. Но по таким не скажешь — опасны именно эти. Он остановился в шаге от неё. Просто стоял и смотрел. Она не знала, что делать. Повернуться — страшно. Остаться — страшнее. И дом, что звал её с детства, теперь тоже был под угрозой. Её губы дрожали, беззвучно шевелились — слова застревали где-то в груди. Немец же смотрел на неё с лениво-задорной усмешкой, в глазах отражались холодные звёзды. Лица его почти не было видно, только стеклянный блеск взгляда, да лёгкий провал в щеке, когда он перенёс вес на бедро, стоя непринуждённо, будто в гостиной. Тома сжала кулаки до боли в костяшках. Лицо застыло, лишь зрачки метались в поисках выхода. Но выхода не было. Первый выдох сорвался — рваный, надорванный. А за ним — голос. Сломанный, заикающийся, с тональностью, которая не поддавалась контролю: — Я... я... я додому вярталася... Слова прозвучали хрипло, как будто вырвались у самой последней черты. Немец зажмурился, скривил губы. Не понял. Говор здешних людей был странный — вроде русский, а вроде и не он. Уловил только "я" и "дому". Какой дом? Зачем дому? — Ты здесь жить? — он кивнул на постройку, возле которой только что топталась Тамара. Язык прилип к нёбу. Она еле заметно кивнула. Знала — пожалеет. Надо было убежать. Но движения его — плавные, уверенные, как у хищника, — сковали. Его тихая речь, расслабленная поза, блестящий пистолет в кобуре — всё держало на месте. Будто замуровали в круглой, метр на метр, комнате. Он вдруг присвистнул, хлопнул в ладоши. — Gut. Ich auch. — Где-то сзади сверкнула молния. Лицо на мгновение осветилось: острое, чуть мальчишеское, с короткой щетиной и узким подбородком. Но выражение... звериное. Волчье. Как у хищника, загнавшего добычу в капкан. Улыбка, в которой не хватало только клыков. Убежала от одних волков, тут ее нашел другой. Рука его легла на шею Тамары. Холодная, мокрая — как и он сам. Он не вел — тащил её к избе. К тому самому месту, которое ещё недавно было её самым дорогим и защищённым. Но теперь оно стало клеткой. Томино тело было промокшим и замерзшим, но она не чувствовала холода. С того самого момента, как над ухом прозвучал голос с чуждым акцентом, она перестала ощущать всё. Ни вдохнуть, ни крикнуть. Его пальцы не сжимали шею сильно, но всё равно — будто иглы, цеплялись за кожу. Каждая доска, каждая трещинка в стенах той избы знала её с детства. И всё же — он вёл её туда, как в капкан, как в яму. Она знала куда наступать, как шагнуть, чтобы ступенька предательски не скрипнула и не пробудила чутких солдат. Шаги офицера же расходились звонким эхом. Подбитые железными гвоздями сапоги отстукивали медленный, тяжелый шаг. А с первого взгляда могло показаться, что ступает легче кота. А может специально топал с шумом роты солдат, или же просто не обращал внимание, но Тома ежилась, дыхание сбивалось, каждый раз замирало, когда гитлеровец, будто специально, наступал на самые скрипучие доски. В тишине комнате слышалось дыхание других. Из всего стало понятно, что помимо них там два-три человека, не больше. Не похоже на то, чтоб в доме девочки поселился целый отряд. Позади фон Йодель хлопнул дверью, скрипнул засов. Освещелось помещение слабым лучом луны, что проходил сквозь занавеску. Тома и не сразу заметила — не было на ее шее больше мозолистой руки. Отпустил и шаги офицера скрылись в глубине избы. Лунный луч падал прямо на красный угол — на одну из икон. Она покосилась: лицо Богоматери выглядело по-особенному. То ли жалость, то ли отчаяние скопилось в вырезанных тенях. Вдоль глаз Богородицы пролегли тёмные полосы, и издали они казались слезами. Тома вздрогнула. Под иконой, словно на насмешку, ровным рядом стояли немецкие сапоги. Иронично. И страшно. По телу пробежали мурашки. — Уютно, — всё тот же голос с акцентом раздался ближе. — Я любить уют. Не хотеть рушить. Я и мои солдаты не есть варвары. Его силуэт остановился у самого красного угла. Теперь единственный луч луны освещал только его — высокий, худой. Лицо стало серьёзным, почти скучающим. Но в глазах — блеск. Он смотрел прямо на неё: пронзительно, внимательно. Голова чуть наклонена, пальцы лениво почесывали подбородок. В голубых глазах отражался тусклый лунный свет. Тома сделала крошечный шаг назад — и забылась. Наступила на предательскую доску. По комнате разнёсся писклявый скрип. Немец покачал головой. Девочка застыла. Не в силах дёрнуться. — Боишься? Правильно. Надо бояться. Но не переусердствуй. Это раздражает, — голос стал похож на шипение. Он приблизился, сел на стул у стены, в полуметре от Тамары. — Готовить умеешь? Он слегка улыбнулся. Видно было: ему доставляло удовольствие наблюдать за перепуганной девочкой. Её быстрые кивки разжигали в нём веселье, которое он, будто нарочно, держал в себе. — Я жить здесь. Ты — тоже. Ты быть хозяйкой. Verstand? Тома молчала. Будто всё тело сковало, ни шагнуть, ни вздохнуть. Только короткий кивок. Ни единого лишнего движения. Страшно. — Wunderbar. Я вставать в пять. В шесть — завтрак. Думаю, ты понять намёк, — он кивнул и вышел в комнату, что раньше была её спальней. Теперь, похоже, придётся ютиться на узкой лавке. Из-за стены донёсся его голос — всё тот же спокойный, уверенный: — Gute Nacht. Ночь выдалась бесконечной. Тома так и не сомкнула глаз. Скрип полов, редкий стук капель за окном, чужое дыхание за стеной — всё напоминало, что это уже не её дом. Больше не будет маминых шагов по утру, запаха каши, мягких одеял. Её мир сжался до лавки, холодного пола и страха, который теперь жил под кожей. Она слушала, как за стеной храпит враг, и боялась даже дышать громко. К утру страх не прошёл — он стал будничным. Как голод или простуда. Всё внутри притихло, как будто Тома сама себе приказала не чувствовать. А когда за стеной послышались шаги и щёлкнула задвижка, она уже знала: теперь всё будет иначе. И ей придётся выживать. Без лишних слов, без истерик. Просто — выживать. Пришлось вставать, ибо ночью дали ясно понять, что от нее требуется. Пусто внутри, тишина вокруг, только сопение на печи. Солнце потихоньку пробивалось сквозь тюль. На печи спал еще один офицер, понять кто это было невозможно. На скамье какой-то совсем молодой, видно солдатик, свернулся комком. В соседней комнате шаги становились настойчивее. Немец собирался, к чему-то готовился. Тома же, как мышка, на цыпочках прошла к кухонной утвари. Самой есть не хотелось и от самого понимания того, что сейчас нужно будет взаимодействовать с едой в животе сворачивался ком. Малейшее касание одного глиняного горшка о другой кричало усиленным звуком. Скрыть свое присутствие не выйдет. Руки дрожали, каждое движение неуклюжее, будто вот-вот потеряет равновесие. Шершавые посудины царапали покрасневшие от холодной ночи пальцы. Все время чудилось, что вот-вот мама позовет ее со двора и попросит помочь с курами. Только кур слышно не было, и монотонные стуки — лишь ходики на стене. В доме не пусто, в доме чуждо. Он появился в проеме внезапно. В рубашке и брюках на подтяжках. Выглядел совсем расслабленным, по домашнему. Молчит, мягким шагом, словно и не касается пола проходит к ней со спины, пока та не замечает его присутствие. На секунду остановился сзади, потом обошел и сел на скамье у печи. Молчит. Тома едва не выронила тарелку, когда обернувшись, наткнулась на его голубые глаза. Секунду на ее лице мелькает страх, удивление, но потом все — маска ложится плотным слоем. На виске вздулась венка, лишь это показывало напряжение и ее дрожащие, неумелые руки. Первым заворочался тот, что на печи спал – мужчина под шестьдесят лет, седой, с сухой, морщинистой кожей. Он громко прокашлялся, перед тем, как подняться и осмотреться. Взгляд мужчины сразу же упал на девочку у стола. Плешивые брови поползли вверх, он перевел сухой взор на Гомерика. — Was ist das? – он сказал это тяжело, словно слова стоили каких-то усилий, так же тяжело слез с печи. – Ich gebe dir das letzte Mal nach. Schlafe selbst auf diesen Steinen. Дед усмехнулся, разминая затекшую спину. Гомерик фыркнул, на лице его появилась улыбка, вроде бы искренняя, но во взгляде все равно оставался какой-то ужасный холод, маленькая льдинка, изрезавшая душу военного. — Ich habe ein Hausmädchen für uns gefunden, heißt… — Он запнулся, он не знал имени. – Wie heißt du? Он сощурился в ожидании ответа. Глаза Тамары забегали, металась, она не поняла ничего, поняла лишь, что вопрос ей адресован. Оба офицера смотрели на нее. Тома сжала губы и опустила голову. Она молчала. — Aso, ja, genau. – вдруг восликнул Гомерик и всплеснул руками. – Das habe ich ja vergessen. Как тебя зовут? – проговорил медленно, по слогам, словно боясь, что и эти слова девочка не поймет. Однако, поняла, ему на радость. — Тамара. – глаза в пол, боялась пошевельнуться. — Verstehen sie das? Ta-ma-ra, was für ein selstamer Name? — Sie denkt auch über deinen Namen, Homeric. — голос старика звучал устало, а недовольное лицо даже не пыталось скрыть раздражения от чересчур бодрого настроения адъютанта. Фон Йодель фыркнул, но нисколько не задетый резким замечанием, обернулся к девочке: — Я ждать завтрак через пятнадцать минут. Не забыть о кофе. Он развернулся на каблуках и вышел. Тамара осталась наедине с незнакомым старым военным. Но сердце подсказывало — он не так опасен, как молодой, с улыбкой до ушей и россыпью веснушек на лице. В ушах до сих пор звенел его голос: «Не забыть про кофе». Аристократ, куда уж там. А Тома еле переставляла ноги. Руки дрожали, взгляд то и дело стекленел. Слёзы… Как будто и не осталось сил плакать, но они всё равно катились по щекам каждый раз, как в голове всплывал образ той, прежней, счастливой семьи. Но не может же быть так, правда? За несколько дней — и больше ничего. Ни дома, ни мамы, ни уверенности в завтрашнем дне. И теперь она стоит здесь, дрожит под взглядом чужого немецкого старика. Бред какой-то. Сейчас, сейчас вот… Папа войдёт, растолкает и скажет, что пора на работы. А она вскрикнет, обнимет его и расскажет про страшный сон. Но хлопнула оконная рама — и в комнату никто не вошёл. Она поспешно поджала губы и вернулась к делу. Лишь бы не привлекать внимание только что проснувшихся немцев. Мальчишка, спавший на полу, тоже проснулся — не сам, а от пинка, которым его наградил выходящий из дома фон Йодель. Всё — за тяжёлой, матовой плёнкой. И ворчание солдата больше не раздражает, оно просто не доходит. Руки всё делают сами, глаза не вертятся — смотрят в одну точку, безжизненно, тупо. Вакуум снаружи, вакуум внутри. Засасывает, сжимает, выкручивает, а голос сидит в груди и выйти не может. Вышел уже весь, когда мать забрали. Вроде и не умер никто, но разлучить семью — это как медленно губить каждого из них. Сколько судеб было разорвано, сколько матерей не увидели детей, сколько жён не дождались мужей. И всё под бравый марш «Deutschland über alles». И Тома совсем не чувствовала своего присутствия на земле — ни когда раскладывала пережаренную кашу по тарелкам, ни когда военные шумно ели и гоготали, ни когда она всё же осмелилась выйти на улицу, и солнце словно сжало её лицо в своих лучах. А того офицера всё не было. Кофе остывал на столе, а его не было, словно и не было никогда. Появилась надежда, что больше не увидит его нахальной улыбки и мерзкого акцента. А улицы своей будничностью лишь подогревали эту робкую, почти детскую надежду. — Тома! — крикнул женский голос сзади, и её чуть не снесла тучная фигура тёти Маши. Та с размаху подбежала и обняла её, прижала с такой силой, что рёбра заскрипели. — Дзiцятка маё, што ж гэта? Маму-то фашысты гэтыя… ой, горэ якое! Женщина тараторила быстро, едва не плача, всё гладила, гладила Тамару по голове и шептала утешительные слова. Только лучше не становилось, и больные от слёз глаза снова мокрели. Плакать не хотелось. — Ты не маўчы, залатая. Справімся. Пайдзем прэч, гарбаты зраблю, пiражкоў паесці. Усё будзе, усё будзе…— тётя схватила её за руку и потащила к себе в дом, попутно приговаривая. А Тома только мямлила что-то в ответ: — Та як ж… там ён чакае… ён мяне… Страшно. Страшно, что он вернётся и не найдёт её на месте, что разозлится. Но она покорилась. Действительно хотелось почувствовать, что не одна она на свете. Посидеть с родным человеком — наверное, это было бы лучшим из всего, что ей сейчас доступно. После фрицев хотелось выблевать из себя всё, и затаиться там, где нет ни крика, ни глаз, ни приказов. Тетя Маша хлопотала на кухни, расспрашивала о новых жильцах. Каждый раз прикрывала рот рукой, когда Тома описывала подробности вчерашней ночи, корила себя, что не уследила за ребенком. А теперь уже поздно, немец не отпустит. — Ён мяне не чапаў. — голос не поднимался выше шепота, в отличае от вскриков женщины. Переживания, неохота говорить громко, усталость — он все смешалось. — I не кране, яны грэбуюць нас. — Сама сжимала губы, и цеплялась пальцами за столешницу до побеления костяшек. Брезгуют... Они не считали их за людей, немцы видели вокруг только хрюкающих свиней, способных прислуживать. — Ты, галоўнае, страх у сабе трымай. Яны яго любяць. И тут же всплывали в памяти те мальчики. В из глазах картина была иной... Кровь, пепел, огонь, насилие и хохот палачей — этого всего не было сейчас. Гитлеровцы оставались животными, но они дали шансы жить, забрав рабочую силу, как плату за жизнь. Возможно, Бог сберег. Женщина тихонько убирала со стола посуду — крошки от пирожков, чашки с использованной заваркой, маленький самовар. И все тихо, чтоб не разбудить девочку, которая так и уснула за столом, опираясь на локти. Ей хватило сегодня, и Мария понимала, поэтому не трогала. Однако ее волновало возвращение Томы в дом, ведь там ждал офицер. До конца еще не представляла, верно, того, что этот улыбающийся человек сотворить может. Видела его издалека: молодой, с таким невинным лицом. Он походил на жертву обстоятельств. Думали люди о нем с настороженностью, пока не показал себя. Томе снились родители. — Мама, тата! — она бежала по зеленой, сочной траве. Со слезами, с мыслями, что все закончилось, это было лишь ведение, что нет немцев на ее родине. На туфельках оставались капли росы, юбка сарафана развивалась на ветру и то и дело поднималась. Солнце щикатило лицо. Было легко, было радостно. Отец и мать махали ей, кричали, потом папа рванул навстречу. Он поймал ее своими сильными руками, поднял над собой и закружил. Они смеялись. Потом подошла мать, и Тома бросилась к ней, обняла, и опять заплакала. Дома, вот он где. Родной запах родителей залечивал раны, из головы выводили все токсичные чувства. — Я вас так люблю. О ногу потерлась кошка. Белоснежная, пушистая, замурчала и стала на задние лапки, опираясь на членов семьи. Тамара поправила кудрявые волосы и присела на корточки, чтоб погладить пушистика, мама села рядом. Кошка мяукала, сама просила ласки, ложилась на спину, тыкалась в ладони мордой. Ее шерсть была влажная от травы, к хвасту прилип какой-то листочек. Где-то в степи прогремел топот, Тома оглянулась и увидела кухню тети Маши. Кто-то нещадно колотил в дверь. Да с такой силой, что вот-вот выбьет. Мария стояла перед дверью и крестилась. Она дрожала, и было ясно почему: снаружи вместе с кулаками колотилась и немецкая речь. Они что-то искали. Тома растерянно заморгала, и в этот же момент тетя Маша открыла дверь. На пороге стояли двое солдат с собаками. Они не церемонились — отпихнули женщину и сами вошли в дом. Открывали шкафы, ящики, выворачивали белье. За ними вошел и он. Все такой же, он вернулся. Фуражку держал в руках и осматривался. Взгляд упал на Тамару. Сразу заискрился, голубые глаза стали будто ярче, уголки губ чуть вздрогнули. — Ааа, ты тоже тут быть. Очень хорошо, я думать, ты сбежать, собираться уже начинать поиски. Тебе пора домой. Металл. В голосе, в лице, в глазах. Гомерик говорил вкрадчиво, вежливо, вроде бы мужду прочем, но одновременно угрожал. Искусен в этом деле. Тома испуганно посмотрела на тетю Машу, она же лишь таращилась на офицера. Он производил на всех такое впечатление. Своей солнечной внешностью и своими жуткими глазами. Губы тети Маши сжались в тонкую полосу. Она перевела взгляд на девочку, но не сказала ничего — было просто опасно. Гомерик не унимался: — Извините фрау, обычный проверка, нечего бояться. Его солдаты шагнули вглубь дома; вещи полетели в разные стороны. Они прерывали все: простукивали пол, открывали шкафы, сундуки, ворошили золу в печи, облапывали стены. Что-то произошло, просто так бы не стали, без причины. Фон Йодель насвистывал какую-то маршевую, немецкую мелодию, но общий вид выдавал напряженность, вместо привычной расхлябанности. Тома аккуратно ступила к выходу, когда ладонь Йоделя легла на ее поясницу. Вздрогнула. Немец наклонился к самому уху: — Ты помнить свои обязанности. Los gehts И отпустил. Ноги сами понесли прочь.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!