Глава 1

20 марта 2025, 22:13
      Осень 1919 года, Париж       В маленькой квартире на третьем этаже, в доме с надтреснутыми ставнями, пахло мылом, крахмалом и аптекой. Нина подоткнула белый передник, поправила рукав серого шерстяного платья и отжала тряпку над медным тазом. Вода в тазу сразу стала мутной, с радужными разводами и пузырьками.       Комната была чистая, как в хорошей гостинице, но ни один предмет в ней не принадлежал осиротевшему семейству Дуловых. Прямоугольный стол с резными ножками, плетёные стулья, комод из вишнёвого дерева с круглыми ручками — всё чужое, купленное в спешке за те самые фамильные драгоценности, которые Нина так любила рассматривать в детстве. Ещё в Киеве, в зеркальном зале, где висели тяжёлые люстры с подвесками, папенька брал её на руки и позволял заглядывать в ларец. Там лежали камеи и кольца, броши с мелкими бриллиантами, часы в золотом корпусе. Теперь же осталась лишь цепочка с крестиком, спрятанная под платьем.       Нина поставила таз у стены, обтёрла руки полотенцем и подошла к иконе. В красном углу висел образ Казанской Богоматери — тот самый, который она вынесла из дома в последнюю минуту. Лампадка под образом коптила, чадила, масло в ней густело. Нина поправила фитилёк, сложила руки и зашептала:       — Господи, упокой душу раба Твоего Всеволода… Папенька… Милый папенька…       Она быстро перекрестилась и вышла в другую комнату, где, натянув на подбородок плед, лежала мать.       — Маменька, пора пить лекарство.       Анастасия Михайловна чуть повернула голову. Лицо её осунулось, глаза потемнели. Голос стал ровным, чужим.       — Нина… Остынет чай.       Нина поднесла ложку ко рту матери, та глотнула, зажмурилась.       — Горько, — прошептала.       — Надо, маменька.       В окно тянуло запахом осенних листьев, влажной мостовой, угольного дыма. Дворник мёл двор, лязгала тележка с молочными бидонами. Внизу, у лавки булочника, стояли хозяйки с корзинами, слышался французский говор.       Нина аккуратно поставила чашку на блюдце, поправила плед на маминых плечах.       — Сегодня у меня урок у мадам Делакур. Я скоро вернусь, маменька.       Анастасия Михайловна закрыла глаза.       — Бог в помощь, Нина.       Нина вышла на улицу, осенний Париж обдал её сыростью булыжников, крепким духом жареного каштана, лёгким ароматом свежих булочек, ещё тёплых, как ладони пекаря. Солнце скрывали облака, день был серым, с влажным дыханием тумана, который цеплялся за водосточные трубы и вывески лавок.       По тротуару мерно шагали парижанки в длинных пальто, с корзинками в руках, заходили в лавки, выбирали рыбу, хлеб, сливочное масло в плотной бумаге. На углу, под вывеской «Boucherie Charcuterie», мясник в замызганном фартуке разрубал тушу, а рядом в клетках ворочались куры. Запах крови смешивался с запахом лаванды — где-то стирали бельё.       Нина подняла подол платья, перешла через дорогу, дождалась трамвая. Вагон скрипнул, тяжело качнулся, двери открылись. Внутри пахло мокрыми плащами, газетной краской и духами.       Она села у окна, сложила руки на коленях, посмотрела на ботиночки. Кожа на мысках потёрлась, шнурки растрепались. Пора бы обновить… Но тогда не хватит на порошки для маменьки.       Трамвай дёрнулся, заскользил по рельсам. За стеклом мелькали вывески: «Papeterie Dupont» — бумажная лавка, где она покупала тетради для своих учеников; «Boulangerie Martin» — булочная, откуда вечно доносился аромат ванили и топлёного масла; «Café du Soleil» — утренние завсегдатаи сидели там с крошечными чашками чёрного кофе, курили, беседовали о политике.       Политика…       Что же снизошло на людей в семнадцатом году? Что сделало их жестокими, безбожными? Как мог русский человек, воспитанный в вере, поднять руку на государя? На государыню? На малюток-цесаревичей?       Нина смотрела в окно, но перед глазами был не парижский октябрь, а холодная Одесса весной девятнадцатого года.       Как они с маменькой шли по порту, сжимая в руках небольшие чемоданы, как пробирались среди людей — кто-то плакал, кто-то молился, кто-то ругался. Как ступили на палубу, когда пароход, тяжело вздохнув, начал отходить от берега.       И как она, рано утром, вышла на верхнюю палубу, вдохнула солёный морской воздух. Небо было бледное, серебряное. Чайки кружили над водой, белые, как ангелы, а внизу, в сером тумане, тяжело ворочалось море.       Нина облокотилась о борт, смотрела, как волны расступаются перед кораблём. Рядом кто-то кашлянул. Французский моряк, в тельняшке, с тёмными усами, закурил, глядя в сторону горизонта.       Нина осторожно повернулась к нему, обратившись по-французски:       — Простите, сударь… Но не будете ли вы столь любезны не курить?       Он медленно выдохнул дым, покосился на неё, усмехнулся.       — Тут тебе не церковь, мадемуазель.       Нина вспыхнула.       — Я вовсе не… не требую, но это ведь… невежливо.       Моряк пожал плечами, затянулся глубже.       — Bienvenue en France, — пробормотал он и ушёл, оставив за собой сизую полосу табачного дыма.       Прощать людей… О, как это тяжело. Но надо.       Трамвай остановился у моста. Нина поправила перчатки, вдохнула глубже. Жизнь продолжалась.       Дверь открыла горничная — женщина в чёрном платье с крахмальным фартуком, с усталыми серыми глазами.       — Bonjour, мадемуазель Дулова, — безразлично сказала она.       Нина склонила голову, улыбнулась.       — Добрый день, мадам. Как ваши дела?       Горничная слегка удивилась, но тут же спрятала выражение лица за натянутой вежливостью.       — Merci, всё как обычно.       Тут раздался стук каблуков по мраморному полу, и появилась сама мадам Делакур — высокая, сухопарая, в тёмно-фиолетовом платье, с тонкими губами, сжатыми в неприязненную линию.       — Вы опоздали на три минуты, мадемуазель Дулова, — отчеканила она. — Прошу приступить к уроку немедленно.       Нина вздрогнула, потупила взор.       — Простите великодушно, мадам…       Но Делакур уже развернулась и пошла прочь, оставив за собой аромат фиалковых духов и шелест тяжёлых юбок.       Нина вошла в зал. Блестящий рояль — чернее чёрного, застывший в лакированных изгибах. Белые колонны, тяжёлые шторы, золотые рамы картин. Откуда-то долетал флёр свежей выпечки, сливочного масла, кофе с корицей. Голова у Нины закружилась. Она проглотила слюну, закрыла глаза на мгновение. Нет, нельзя… Нужно сосредоточиться.       У рояля сидела Жанна Делакур — девочка с золотыми локонами, в платье цвета сливок, с пухлыми ручками и капризно надутыми губками.       — Мадемуазель, мне скучно, — объявила она, даже не повернувшись.       Нина села рядом, поправила манжеты.       — Мы начнём с гамм, дитя.       Жанна уронила руки на колени.       — Я не хочу.       Нина сжала губы.       «Господи, пошли мне терпения…»       — А давайте сделаем так, — мягко сказала она. — Представьте, что гаммы — это ступеньки на лестнице. Если играть правильно, можно подняться наверх. А если ошибиться — придётся начинать с начала.       Жанна подозрительно посмотрела на неё.       — Мы с вами будем так играть?       — Конечно!       Девочка вздохнула, нехотя положила пальцы на клавиши.       — И если я дойду до конца… я выиграю?       — Да, выиграете.       Жанна прищурилась.       — А что мне за это будет?       Нина улыбнулась.       — Я расскажу вам сказку.       Жанна закатила глаза.       — Скукотища…       Но всё же нажала первую ноту. Звук разлился по комнате, чистый, звонкий. Нина сложила руки на коленях.       «Вот и славно», — подумала она. «Главное — терпение».       Жанна вяло перебирала клавиши, лениво вытягивая ноты, словно из длинной карамельной тянучки. Си бемоль, фа, опять фальшивая ре… Нина внимательно смотрела на пухлые детские пальцы, с трудом сжимающие клавиши.       — Нет, дитя, здесь не так, вот посмотрите… — она накрыла ладонь девочки своей, подвела её пальцы к правильной позиции.       Жанна дёрнула рукой.       — Не хочу больше, пальцы устали.       Нина сдержанно улыбнулась.       — Тогда давайте ещё разочек, но медленно. Чтобы пальчики не уставали, а музыка была красивой, как платье вашей маменьки.       Девочка вздохнула, спустила ноги с табурета, покачала ими в воздухе.       — Ну, ладно…       Нина наблюдала, как она снова неловко двигает руками, будто пробирается сквозь густую траву. Си, ре, соль. Вроде бы правильно.       «Господи, ну хоть что-то», — мелькнуло у неё в голове.       Нина вспомнила мадам Аргутинскую, свою учительницу в Киеве, сухую, сгорбленную женщину в чёрном платье с кружевными манжетами. Голос её был тонко натянутой струной, а руки — жилистые, с перстнем на указательном пальце. Этим пальцем она щёлкала по клавишам, когда ошибались, а если ошибались дважды — брала указку и била по запястьям. Не сильно, но ощутимо. Так, чтобы не осталось синяков, но чтобы в следующий раз ученица боялась промахнуться.       Нина прощала и никогда не жаловалась папеньке. Тогда думала: учителя знают, как правильно, значит, им виднее. Сейчас же ей казалось, что лучше бы мадам Аргутинская учила детей не бояться музыки.       Жанна, тем временем, опять сбилась.       — Ах, да ну! — вскрикнула она, спрыгнула с табурета и села на ковёр. — Больше не хочу!       Нина вздохнула, сложила руки на коленях.       — Жанна, но ведь вы уже почти прошли всю лесенку! Осталась всего одна ступенька…       Девочка заёрзала.       — А если я всё-таки не смогу сыграть на концерте?       — Сможете, если будете заниматься.       Жанна нахмурилась.       — А если не смогу?       Нина не успела ответить — в зал вошла мадам Делакур. Шагала размеренно, с достоинством, глядя на Нину, как на ненужный предмет мебели.       — Мадемуазель Дулова, — произнесла она. — Я надеюсь, что к домашнему концерту Жанна будет играть прилично.       Нина опустила глаза.       — Я стараюсь, мадам.       — Это хорошо. Потому что если она не справится… — мадам Делакур чуть склонила голову набок. — Мне придётся найти вам замену.       На секунду в комнате повисла тишина.       — Вы можете идти.       Нина встала, поклонилась, не поднимая глаз. Чая ей, как всегда, не предложили.       Обратный трамвай продолжал свой путь, позванивал, раскачивая пассажиров, и мысли Нины плелись вместе с мерным гулом колёс.       Она вспоминала Бэтси, задушевную свою подругу с веснушчатым носиком, кудряшками, уложенными бантом, голоском — певучим, словно у канарейки. О, какие у них были таинства! Какая преданность, какие клятвы в вечной дружбе!       — Ты же знаешь, Ниночка, если бы ты утонула, я бы тоже бросилась в воду!       — Ах, Бэтси, если бы ты умерла, я бы никогда не улыбнулась вновь!       А потом слёзы — над книжками Лидочки Чарской, над судьбами бедных сироток и несчастных гимназисточек.       Порой они дурачились — Нина примеряла шляпки маменьки Бэтси, влезала в бархатный капот и хохотала, глядя на себя в зеркало.       — Панна, вам бы ещё веер!       — Да вы просто наша графиня Ростопчина!       А затем звонили в колокольчик, и горничная неслась в «Маркизу», возвращаясь с коробкой пирожных — нежных, будто облачка. Как сладко было нарушать запреты!       Однажды, вновь проведя запретные часы с Бэтси, Нина поздно возвращалась домой. Была осень, Киев пах прелыми листьями, дровяным дымом. Она шла, склонив голову, пересчитывала в уме шаги. И вдруг заплутала.       Нина растерялась, огляделась. Переулок был пуст, окна темны, лишь фонарь давал жёлтый, неверный свет. Тогда-то она и встретила господина Байцера, что неспешно прогуливался вместе с другом своим Шурочкой, что станет потом для Нины, как названный брат.       А господин Байцер… До сих пор ведь помнила: высокий, жилистый, с пронзительными серыми глазами и острыми скулами. Вечная надменная усмешка на тонких губах, циничный прищур, голос — обволакивающий, слегка с придыханием и неизменной холодностью. Господин Байцер был одет в штатское пальто, правая рука у него была подвязана широким чёрным платком. Увидев её, замер, разглядел с ног до головы и усмехнулся.       Познакомились, Нина всё тараторила и тараторила от жутчайшего волнения.       — Александр Николаевич, — обратилась она к господину Байцеру. — А вы давно с фронта?       Тот насмешливо приподнял брови.       — На жаль, зовсім недавно, — процедил сквозь зубы.       И она почему-то подумала, что он русский офицер, разговаривающий только на украинском, подражая непонятной моде. Сердце билось сильно, взволнованно. Нина ещё не знала, что потом сбежит на Фроловскую, будет гневить папеньку, но стоять перед господином Байцером, затаив дыхание, наблюдая, как он рассеянно режет яблоко армейским ножом.       Господин Байцер с Шурочкой всё же вызвались её проводить. Шурочка — с большой охотой, господин же Байцер несколько понуро шёл за ними, игнорируя пристально скошенные взгляды Нины.       А в гостиной их встретил папенька. Как же он разгневался! Выпроводив Шурочку, крепко схватил Нину за локоть.       — Нина! Как ты могла? Одна! В обществе мужчин! Это позор!       Она молчала.       Папенька тоже не ведал, что всего через полгод ноги приведут Нину на Фроловскую — туда, где будет стоять перед господином Байцером, вцепившись в борт стола, дрожать, не понимая, почему сердце бешено колотится от страха и чего-то ещё, незнакомого.       Пройдя к себе в комнату, где ей надлежало просидеть в наказание два дня, Нина задула свечу, оставив лишь крошечный свет лампадки перед иконой. В уголке, под строгим взглядом Богородицы, она опустилась на колени.       — Господи… прости меня, грешную…       Грех чревоугодия. Эти пирожные с Бэтси, шоколадные, нежные… как можно было так предаться сластолюбию?       Грех похоти. Идти одной с мужчинами!       Нина прижимала холодные пальцы ко лбу.       — Господи… умягчи сердце моё…       И долго ещё шептала молитвы, пока не задрожали ресницы, пока не накрыл её сон.       В нём Нина танцевала с господином Байцером под весёлую, звонкую украинскую мелодию. Луг был широк, трава высокая, в воздухе пахло солнцем, тмином, чем-то терпким, родным. Пан Байцер держал её за талию, вёл легко, уверенно. Его острые скулы, серые глаза — близко, слишком близко.       — Панно, а ви легкi, як пір'їнка.       — Ах, я не…       А он уже кружил её, и Нина смеялась, взлетая над землёй. Ветер, солнце, цветы: нежные шапочки клевера сплетались, робко секретничали, шелестя трилистьями, звенели в такт скрипочкам-лапкам кузнечиков небесные колокольчики, царственно желтела гордая пижма.       Пробудилась Нина с бьющимся сердцем, схватилась за край простыни.       Что это был за сон? Ведь она всегда мечтала о пышных балах — больших, светлых залах, свечах, бриллиантах, шелесте шёлковых юбок. Папенька порой устраивал маскарады — были офицеры, были дамы, была музыка.       Когда Нине исполнилось тринадцать, на первом балу папенька вывел её вальсировать.       — Ты должна чувствовать ритм, Нина.       Он улыбался. Маменька играла, руки её скользили по клавишам, и музыка струилась, текла. Нина смотрела в папенькины глаза и старалась не ошибиться.       — Раз, два, три… раз, два, три…       И всё было так, как в романах, так, как мечталось.       Но тогда, в ту ночь… Почему ей приснился господин Байцер? Почему этот дикарь с насмешливым взглядом вёл её в танце, будто так и должно было быть?       Когда Нина вышла из трамвая, над Парижем уже сгущались сумерки. Дома тонули в сероватом тумане, фонари загорались ровными золотыми пятнами, воздух пах чем-то влажным, каменным, чужим.       Нина шла медленно. Прошлое стало дымкой, тенью, лёгким следом ладони на зеркале.       Разве когда-нибудь она снова наденет на костюмированный вечер расшитый длинный летник, белоснежный бисерный кокошник, возьмёт под руку папеньку и выйдет в зал, полный сияющих огней?       Папенька больше не прикоснётся к её волосам.       Милая Бэтси с родителями уплыла в Берлин. Перед разлукой они долго плакали на груди друг у дружки, утирали друг другу глаза перчатками, всхлипывали, лепетали клятвы, обещали писать.       Бэтси прислала два письма, Нина ответила. Но где Бэтси теперь? Где её отец, где её мать?       Дом князей Дуловых, их особняк с розовыми стенами на Крещатике — большевики разграбили всё. Столкнули старый рояль с лестницы, выбросили портреты в снег. Нина знала наверняка, она видела это во сне.       Поднявшись на свой этаж, достала ключ, повернула в скромном, поцарапанном замке.       В комнате было холодно. Маменька не спала, сидела у камелька, в кресле, распутывала нитки для вышивания, а пальцы её дрожали.       — Ты поздно, Нина.       — Я спешила, маменька.       Они говорили тихо. Нина подошла к камину, взяла щепки, сложила, зажгла. Пламя не разгоралось. Она подула, взмахнула руками, и тут же вспыхнуло, опалило кожу.       — Ах!       — Не неженствуй.       Маменька устало смотрела на неё, и Нина спешно вытерла слёзы краем платка.       — Княжна должна сдерживать свои эмоции, — твёрдо сказала Анастасия Михайловна, снова склонив голову к пяльцам. — Уныние — смертный грех.       — Да, маменька.       Огонь потрескивал, отражался в старом зеркале. Нина глядела на себя: чужая девочка, взрослая, с лицом бледным, строгим, большие голубенькие глаза покраснели в уголках сеточкой, толстая светлая коса совсем растрепалась.       Княжна. Она держит себя в руках. Она сильная и даст себе клятву, что больше никогда не заплачет.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!